Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №140, 2016
Тоштендаль Р. Профессионализм историка
и историческое знание / Пер. с англ. А.Ю. Серегиной.
М.: Новый хронограф, 2014. — 346 с. — 300 экз.
О профессионализме историка и необходимости борьбы с фальсификациями исторических источников и фактов в последнее время много говорят и «государственники» из Российского исторического общества, и «либералы» из Вольного исторического общества, и самые разные участники дискуссий о реформах высшей школы не только в России, но и на Западе[1]. Разумеется, мнения участников полемики о том, что же представляет собой профессионализм в гуманитарных исследованиях, существенно расходятся. Можно ли свести его только к экспертизе источников и трансляции знания о прошлом? Или он предполагает признание определенной политической ангажированности, этической и социальной ответственности исследователя?
На фоне подобной полемики книга Рольфа Тоштендаля, куда вошли его работы 1990—2000-х гг.[2] и новые статьи[3], представляет несомненный интерес, во-первых, включением идеи профессионализма в более длительный историографический контекст (которому посвящена первая часть книги[4]), а во-вторых, теоретической проблематизацией дисциплинарных норм и институтов в современных условиях (которые рассматриваются во второй части). С другой стороны, предельно обстоятельная критика автором пресловутого «постмодернизма» и, прежде всего, текстов Ф. Анкерсмита 1980-х гг. может вызвать скорее удивление, чем живой интерес у читателя: насколько это актуально сегодня?
Понятие профессионализма, по мнению Р. Тоштендаля, включает защиту корпоративных интересов и «огораживание» своей деятельности специалистами. Но кроме этого оно опирается на саморефлексию академического сообщества, а также на его стремление к поддержанию минимальных (инструментальных) и оптимальных (концептуальных, теоретических) норм своей дисциплины. Первые относятся скорее к техническому, ремесленному уровню. Вторые нужны для того, чтобы сделать историю максимально важной и интересной как для коллег, так и для предельно широкого круга читателей. «Мастерство историка определяется по его/ее способности применять набор требуемых правил (минимальных требований) и в то же время определять, что является плодотворным и важным объектом исследования» (с. 26). Между этими уровнями часто возникает конфликт: если минимальные требования к профессионализму историков не сильно меняются со временем, то критерии «плодотворности» с начала XIX в. пересматривались неоднократно.
Для Л. фон Ранке важна была взаимосвязь техник историописания, политических взглядов (возвеличения идеи национального государства) и институциональных механизмов распространения влияния своей школы[5]. Многочисленные его ученики сделали эту версию историзма преобладающей в большинстве европейских стран. После смерти Ранке представления о национальных государствах как воплощении и главных субъектах истории все сильнее превращались в «pop history» и одновременно теряли популярность среди профессионального академического сообщества. Международные конгрессы исторической науки на рубеже XIX—XX вв. вывели на первый план проблемы методологии и источниковедения, которые могли объединить представителей разных национальных школ. Профессионализм стал пониматься как следование общим методам, более важным для сообщества специалистов, чем политические разногласия. В 1920—1940-е гг. в истории устанавливается «социально-экономическая парадигма» в духе М. Блока и его «Анналов», которые стремились расширить предмет своей дисциплины (и, соответственно, ее аудиторию) путем обсуждения проблем, предельно актуальных для всего общества в эпоху мирового экономического кризиса. В 1950—1970-е гг. начинают преобладать социальные науки, которые не просто заимствуют методы смежных дисциплин (антропологии, психологии, лингвистики и т.д.), но, по мнению Р. Тоштендаля, оспаривают ключевой принцип единства истории как дисциплины. Их целью в условиях роста новых социальных движений было выстраивание генеалогии возникающих сообществ (феминистских, «новых левых», субкультур, диаспор и т.д.), а также вовлечение в «большую науку» возросшего числа молодых специалистов[6]. Уже в это время большинство историков старшего поколения не приняли ревизию оптимальных норм и остались на позициях прежней социально-экономической или методологической парадигмы. В 1980—1990-е гг. раскол достиг своей кульминации в связи с ростом «постмодернизма», который, по словам Р. Тоштендаля, попытался приравнять историю к художественной литературе — пересмотреть не оптимальные, но минимальные нормы дисциплины. В результате сегодня «профессионализм историков не имеет больше опоры в едином сообществе. Формально дисциплина по-прежнему существует, но расхождения между учеными разных сообществ велики. Можно быть профессионалом согласно нескольким различным моделям, отчасти конфликтующим между собой, поэтому трудно утверждать, что именно твой профессионализм придает тебе особое положение и делает тебя “настоящим историком”» (с. 76—77).
Можно оспаривать ряд историографических деталей, говорить об условности демаркации периодов и сомнительности авторского тезиса об эпохе «расцвета [исторического] сообщества на рубеже XIX—XX вв.» (с. 76)[7]. Однако трудно не согласиться с указанием на принципиальную нестыковку нормативных установок участников современных дискуссий, опирающихся на разные представления о научном знании. Идея аполитичности исследователя была важна для международной интеграции профессионального сообщества накануне Первой мировой войны. Поколение 1968 г. в объединенной Европе полностью ее пересмотрело — активная гражданская позиция стала обязательной для интеллектуалов. Сегодня новый виток национализма, локальных конфликтов и миграций вновь существенно меняет контекст полемики об ангажированности исследователя, но ни в коем случае не возвращает его на сто лет назад, в Европу империй. То же самое можно сказать об идее междисциплинарности, которая в 1950—1970-е гг. подразумевала продуктивность заимствования историей методов из других гуманитарных дисциплин. Сегодня же речь идет о более сложных связях: результаты новейших исследований в нейробиологии не так просто перенести на историю эмоций или memory studies[8]. Поэтому ряд прежних оптимистических ожиданий (включая наивную метафору «исторической памяти») требуют существенного пересмотра.
Современным задачам исторического знания посвящена вторая часть книги.
Хотя оптимальные нормы, по определению самого Р. Тоштендаля, отвечают на вопрос: «Как сделать историю интересной и важной для общества?», его собственный рецепт едва ли покажется читателю таким уж завлекательным. Речь идет о соединении аналитической философии истории (в духе К. Поппера и его учеников) и неоинституционализма Д. Норта. Первая требует логической совместимости, или непротиворечивости, описаний и выводов как гаранта сохранения минимальных норм дисциплинарности (с. 234, 258). Второй рассматривает социальные институты как воплощение исторического опыта. В этом они напоминают раковину моллюска, которая является и наружным скелетом, и, одновременно, внешним каркасом существования организма. По словам Д. Норта, «история имеет значение. Она имеет значение не просто потому, что мы можем извлечь уроки из прошлого, но и потому, что настоящее и будущее связаны с прошлым непрерывностью институтов общества. Выбор, который мы делаем сегодня или завтра, сформирован прошлым. А прошлое может быть понято нами только как процесс институционального развития»[9]. Социальные институты (в том числе академические и профессиональные) воплощают «коллективное знание» (collective learning) — исторический опыт, прошедший проверку временем. Р. Тоштендаль крайне высоко оценивает эту идею Норта: «Я полагаю, что историзм и родственные ему идеи умерли достаточно давно <…>. Историзация человеческого опыта, предпринятая Нортом, вновь пробудила их к жизни» (с. 89).
Однако насколько действенным окажется такое «воскрешение историзма»? Оптимальные нормы исторического исследования тесно переплетены с «отношением к жизни» (с. 263), тогда как минимальные опираются на требование логической непротиворечивости. Нестыковки между этими задачами возникают неизбежно. И в случае конфликта между ними Р. Тоштендаль всегда оказывается на стороне непротиворечивости, критикуя излишнюю «чувствительность к реакции публики» и приверженность лозунгу об «интересной науке» (с. 241). Мнение экспертов для него всегда важнее аудитории.
Столь прямолинейная позиция исследователя представляется достаточно ограниченной. Она не учитывает ни критики дисциплинарной власти («власти-знания») у М. Фуко, ни длительных дискуссий о научном этосе и «лабораторной жизни» в социологии знания, ни историографии гуманитарных исследований в эпоху модерна[10]. Ставка на центростремительные тенденции всегда предполагает выбор «генеральной линии», но в данном случае она оказывается слишком одномерной. Возможно, интереснее было бы отталкиваться не от аналитической теории, а от успешных (признанных и академическим сообществом, и публикой) практик историописания. В 1980-е гг. «Возвращение Мартина Герра» Н. Земон-Дэвис, «Великое кошачье побоище» Р. Дарнтона, «Монтайю» Э. Ле Руа Ладюри получили признание и профессиональных историков, и широкой публики. Нынешняя нехватка подобных текстов требует отдельного разговора, включающего анализ изменений аудитории, трансформации культуры чтения, роста новых медиа и интернет-сетей.
Кроме того, в книге Р. Тоштендаля никак не затрагивается проблема организации исторических исследований в условиях неолиберальных реформ университета, когда экспертиза все чаще оказывается инструментом бюрократического менеджмента, а не результатом дискуссий академического сообщества. Как пишет М. Нуссбаум в известной работе «Не ради прибыли», «практически во всех странах мира в начальной и средней школе, в колледжах и университетах сокращается объем изучаемых гуманитарных наук и различных видов искусств. Политики считают эту область знаний бессмысленным и ненужным излишеством; в эпоху, когда ради сохранения конкурентоспособности на мировом рынке государства обязаны избавляться от всего ненужного, эти знания быстро теряют свои позиции в учебных программах, а заодно в умах и сердцах родителей и детей. <…> Государства берут курс на краткосрочную рентабельность и формируют полезные, в высшей степени востребованные умения, необходимые для получения прибыли»[11]. Идея профессионализма в этих условиях оказывается подчинена задачам управленческой экспертизы: исследователь должен заниматься «чистой наукой», а менеджер — управлять собственностью и финансированием. Деятельность академических сообществ все активнее регулируется «извне», а не «изнутри». В результате сама эта граница требует переосмысления.
М. Нуссбаум далеко не одинока в своих опасениях[12]. Например, Б. Ридингс отмечает неустранимость различий внутри «диссенсусного» академического сообщества, — любые (меж)дисциплинарные коллаборации определяются здесь ситуативными задачами и носят временный и весьма неустойчивый характер. Важно отметить также, что активная критика неолиберальных реформ в области образования предполагает и постановку вопроса о позитивных задачах гуманитарного знания и стратегиях развития университета сегодня. «Мы не должны бороться за возрождение или ренессанс Университета, мы должны рассматривать его руины как осадок исторических различий, напоминающих нам о том, что Мышление не является самодовлеющим. Мы живем в институте, и мы живем за его пределами. <…> Вопрос Университета — это не вопрос о том, как стабилизировать или оптимизировать связи между внутренним и внешним, между башней из слоновой кости и улицей»[13]. Для Ридингса важны отказ от ностальгии по «золотому XIX в.» (либо «серебряным» эпохам развития любой дисциплины) и готовность к активным действиям — гибкому сочетанию (меж)дисциплинарных практик, различия между которыми неустранимы. Востребованными сегодня оказываются не столько предсказания или абстрактное теоретизирование, сколько практическое взаимодействие разных академических сообществ, дисциплинарные границы которых требуют постоянного переосмысления. И «Профессионализм историка» можно рассматривать как реплику в этой полемике.
В Заключении Р. Тоштендаль использует метафору Андрона Кончаловского: «“Мы всегда идем в будущее, пятясь”. Мы все время должны учиться у вещей, что находятся позади нас во времени. <…> В таком неловком продвижении прошлое используется для ориентирования в том, что находится у нас за спиной, где лучи знания, можно надеяться, освещают все большее и большее пространство под нашими спотыкающимися ногами, ищущими твердой опоры. <…> Профессиональные историки имеют важную цель, наряду с профессиональными исследователями других дисциплин: распространять лучи знания, необходимые для того, чтобы пятиться в будущее» (с. 329, 337). Эта цитата отчасти напоминает, но одновременно и сильно отличается от знаменитого описания В. Беньямином картины П. Клее «Angelus Novus»: «На ней изображен ангел, выглядящий так, словно он готовится расстаться с чем-то, на что пристально смотрит. Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить»[14]. Эти две метафоры отличаются и скоростью движения; и своим оптимизмом/скепсисом в оценках прогресса науки; и отношением к эстетическим категориям (достаточно ли только рационального знания для того, чтобы сделать историю интересной и важной для непрофессионалов?).
Но не стоит радикально противопоставлять позиции Р. Тоштендаля и В. Беньямина. «Мы все время должны учиться у вещей, что находятся позади нас во времени», — этот тезис важен (хотя и в несколько разном смысле) для обоих, столь непохожих по своим взглядам, авторов. Классические историки и сторонники различных «поворотов» в историописании ХХ в. признают сегодня, что едва ли возможно сформулировать некую «новую парадигму», которая бы объединила все академическое сообщество[15]. Но это делает еще более актуальным поиск констелляций или сфер пересечения разных интересов.
Такими сферами сегодня становятся, например, «поворот к материальному» и исследования памяти, вызывающие значительный отклик как в академическом сообществе, так и в публичной сфере. Историки и антропологи, археологи и журналисты, медики и психологи, работники музеев и художники, урбанисты и реконструкторы на протяжении нескольких лет участвуют в совместных проектах, соединяющих строго научные, этические («верность прошлому») и эстетические элементы[16]. Едва ли будет продуктивно предсказывать или заранее устанавливать дисциплинарные нормы взаимодействия для таких коллабораций. Скорее наоборот — практики сотрудничества на стыке публичной истории, критической философии образования, социологии науки и историографии гуманитарных исследований с большей вероятностью могут стать основой для сохранения или пересмотра наших представлений о дисциплинарных нормах, а также об академической (и социальной) солидарности.
[1] См.: Roberts K., Donahue K. Professing Professionalism: Bureaucratization and Deprofessionalization in the Academy // Sociological Focus. 2000. Vol. 33. № 4. P. 365—383. См. также: Борьба за профессию: угрозы академической корпорации: Стенограмма круглого стола «Депрофессионализация академического труда: симптомы, тенденции и перспективы» // http://gefter.ru/archive/15636.
[2] См.: Торстендаль Р. «Правильно» и «плодотворно» — критерии исторической науки // Исторические записки. Теоретические и методологические проблемы исторических исследований. Вып. 1. М., 1995. С. 54—73; Тоштендаль Р. Конструктивизм и репрезентативизм в истории // Проблемы источниковедения и историографии: Материалы научных чтений памяти академика И.Д. Ковальченко. М., 2000. С. 63—74; Он же. Возвращение историзма?: Нео-институционализм и «исторический поворот» в социальных науках // Диалог со временем. 2010. № 30. С. 14—25; и др. К сожалению, эти тексты остались не выверены в новом издании, и в нем воспроизводятся досадные неточности прежних переводов: автор «Тропиков дискурса» не Ф. Анкерсмит (с. 288), а Х. Уайт; Р. Якобсон в следующем предложении превращается в «Джекобсона» (с. 291) и т.д. При этом переводчики статей в книге не названы.
[3] Ср. английское издание: Torstendahl R. The Rise and Propagation of Historical Professionalism. N.Y., 2015. Сопоставление двух этих книг представляется любопытной, но самостоятельной задачей, которая выходит за рамки данной рецензии.
[4] Именно на ней делает акцент в своей рецензии на книгу Тоштендаля Н.Б. Селунская, правда, несколько односторонне трактуя «“оптимальные нормы” и “минимальные требования”, которыми оперирует автор на всех этапах своего дискурса», — сводя их к дискуссиям о предмете и методе исследования: Селунская Н.Б. Профессиональное историческое знание: основы формирования и тенденции развития // Диалог со временем. 2015. № 51. С. 364.
[5] Ранке можно назвать главным героем Р. Тоштендаля: посвященные ему страницы изобилуют интересными деталями и примерами важности неформального общения учеников с учителем, например значимости Übungen (семинаров или практикумов) — домашних собраний за общим столом («стол был обязательным атрибутом»), который воплощал равенство всех присутствующих (c. 47, 97—102).
[6] Напомним, что в 1960-е гг. количество студентов в европейских и американских университетах выросло в 2,5 раза, а количество аспирантов и молодых преподавателей — в 3 раза (см.: Тишков В.А. История и историки в США. М., 1985. С. 45).
[7] И в отечественной, и в западной историографии этот период в основном рассматривается как кризис. См.: Могильницкий Б.Г. История исторической мысли XX века: Курс лекций. Вып. I: Кризис историзма. Томск, 2001; Iggers G. Historiography in the Twentieth Century: From Scientific Objectivity to the Postmodern Challenge. Middletown, 2005. P. 31—35.
[8] Подробнее см.: Leys R. Trauma: A Genealogy. Chicago; L., 2000. P. 229—265.
[9] Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики / Пер. с англ. А.Н. Нестеренко. М., 1997. С. 12.
[10] Как справедливо отмечает А. Дмитриев, «именно в домене историографии гуманитарного знания в последние десятилетия происходят важные перемены, в частности — обогащение видения прошлого гуманистических штудий за счет раскрытия их теснейших связей с соответствующими проблемами юриспруденции, теории логики и риторики, медицинского мышления, политической философии и анализа систем коммуникации и колониального знания» (Дмитриев А.Н. Дисциплинарные порядки в гуманитарных и социальных науках // Науки о человеке: история дисциплин / Под ред. А.Н. Дмитриева, И.М. Савельевой. М., 2015. С. 32.
[11] Нуссбаум М. Не ради прибыли: Зачем демократии нужны социальные науки / Пер. с англ. М. Бендет. М., 2014. С. 16.
[12] См. об этом: Олейников А. Университет держит оборону: (Обзор англоязычных работ о критическом состоянии современного университета) // НЛО. 2013. № 122. С. 338—348.
[13] Ридингс Б. Университет в руинах / Пер. с англ. А. Корбута. М., 2010. С. 270, 299.
[14] Беньямин В. О понятии истории / Пер. с нем. С. Ромашко // НЛО. 2000. № 46. С. 84.
[15] «Ностальгия по синтезу, ностальгия по XIX в. — это выражение неудовлетворенности нынешним состоянием исторического знания, раздражающей слабостью его способностей к обобщениям. На то, что нынешняя история европейского образца — в осколках, жаловались и жалуются постоянно, призывая срочно приниматься за их склеивание. Но почему-то мало кому хватает смелости признать очевидное — это и есть сейчас, наверное, самое естественное и, более того, единственно возможное состояние истории» (Бойцов М.А. Вперед к Геродоту // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1999. С. 24).
[16] Примерами такого сотрудничества можно считать проекты «Враждующие тела: телесность, материальность и способность к трансформациям», «Память руин: материальность, эстетика и археология недавнего прошлого» и многие другие. См.: Bodies in Conflict: Corporeality, Materiality and Transformation / Eds. P. Cornish, N. Saunders. N.Y., 2014; Ruin Memories: Materiality, Aesthetics and the Archaeology of the Recent Past / Eds. B. Olsen, þ. Pétursdóttir. N.Y., 2014.