ИНТЕЛРОС > №157, 2019 > На новом промежутке

Ирина Сандомирская
На новом промежутке


13 июня 2019

 

Irina Sandomirskaja. Still Another Promezhutok

«…Инерция кончилась, группировки смешались, масштаб стал неизмеримо шире» [Тынянов 2002: 417]. Нечто схожее с явлением, которое Юрий Тынянов назвал «промежутком», мы можем видеть и в состоянии гуманитарного знания сегодня. Интеллектуальные продукты, подобные трехтомнику «Формальный метод: Антология русского модернизма» под редакцией Сергея Ушакина [ФМ 1; 2; 3], появляются тогда, когда, по Тынянову, «перестает действовать инерция» и становится ясно: «Нам нужен выход» [Тынянов 2002: 452].

Впрочем, и без всяких промежутков гуманитарное знание находится в поисках выхода практически постоянно — в этом состоит компонент взятой им на себя критической функции: всегда видеть себя в кризисе и также, по Брехту, создавать кризис вокруг себя, т.е. в объекте своего исследования, если он не возникает сам собой. На моей памяти это уже второй промежуток: первый совпал с падением советских больших нарративов. За эти годы практически полностью изменился архив, пополнившись документами, ранее засекреченными по политической части или — что еще интереснее — отвергавшимися как не соответствующие статусу академического письма или исторического источника.

Прошедшие годы постсоветских исследований стали временем радикальной демократизации и эмансипации объекта гуманитарного и социологического знания; долгий ХХ век на территории одной шестой части суши ныне описан, казалось бы, во всех самых интимных подробностях, самых тонких проявлениях. Его реальность уже удвоилась, утроилась и т.п. в своих многочисленных отображениях, в текстах и образах. Однако более понятным в результате такого мультиплицирования он совсем не стал — скорее, наоборот, была утрачена та ясность, с которой вещи виделись не только советскому пропагандисту-идеологу, не только советологу периода холодной войны, но и либеральному оппоненту официальной линии периода гласности и разоблачительных 90-х. Объект гуманитарного знания приобрел новую сложность, которая уже не поддается методам универсального описания и не списывается за счет непонятного содержания слов с приставкой «пост-».

Предполагается, что разрешить этот промежуток, в котором росту знания соответствует рост непонимания, призвана теория. Именно этим вызван интерес к поколению формального метода и особенно к работе русских формалистов, которые стали изобретателями литературной теории и тем самым революционизировали литературную науку и проложили путь теории в гуманитарном знании вообще — во всяком случае, в той мере, в какой их наследие было воспринято революционным поколением западных интеллектуалов под знаком 1968 года, и в той еще более опосредованной мере, в какой эхо западного теоретизирования прогрессивного поколения «1968» отозвалось в постсоветских культурных, гендерных, постколониальных и прочих штудиях, в том числе и отечественных.

В сегодняшнюю академическую реальность, таким образом, «поколение формального метода» (термин Сергея Ушакина) вернулось в результате двойного рикошета, принеся с собой не только новые ориентиры, но и новые организационные и рыночные формы. Теория, которая в начале 1970-х на Западе выдвигалась в качестве критического демистифицирующего инструмента и которую стремились перенять в постсоветских исследованиях, сейчас стала фактором институционализации знания. Условия производства требуют от гуманитария соответствовать трендам, отвечать актуальности, откликаться на вызовы и вообще всегда и во всем находиться on the cutting edge, т.е., проще говоря, держать нос по ветру. Отсюда — повсеместно распространенные практики научной работы, известные всем еще со студенческой скамьи: собрать и более-менее описать некоторые данные, потом нахлобучить на них некое теоретическое введение, подведя под то или иное направление.

Рефлексия по существу не входит в этот сценарий — вместо нее теория предлагает выполнить определенные операции над данными, которые обеспечат рефлексивность. После полутора десятилетий теоретической эйфории мы сталкиваемся с вырождением теоретического знания под влиянием институциональной конъюнктуры. Фуко стал любимым автором бюрократов и маркет-аналитиков. Знание все дальше уходит в область стратегического планирования, экспертизы и консалтинга, где от него ожидается не понимание, а воспроизводимость и прогнозируемость результата. Отсюда — потоки однообразной академической продукции, которая устремляется к вам со всех сторон в ответ на приглашение участвовать в конференции: здесь теория как будто достигает своего идеального состояния (в смысле воспроизводимости и прогнозируемости), уничтожая какое бы то ни было различие и производя все новые и новые объекты знания, ничем не отличающиеся друг от друга, написанные в одном и том же формате, одними и теми же словами и составленные из не всегда понятно по какому критерию выделенных и не всегда понятно зачем собранных данных.

Что в этом смысле может нам дать второе пришествие «поколения формального метода»? В их собственной практике теория оставалась штучным интеллектуальным продуктом, не предназначенным для инструментализации. В этом отношении показателен пример Шкловского — одного из тех очень немногих в его поколении, кто «сохранился» (термин его поколения). В своих работах он все время только и делал, что возвращался к началу, как будто рассказывая сказку про белого бычка, и под конец жизни снова пришел к тому, с чего начал и в чем каялся-каялся, но так и не раскаялся: «Заумный язык — это умный язык <…>. Надо додумывать свои мысли, надо досказывать недовысказанное, надо уметь слушать и слышать. Будущее приходит неожиданно» [Шкловский 2018: 280, 285].

Это умозаключение должно настраивать нас позитивно, не на меланхолический лад. В письмах внуку старик Шкловский сетует на «не взлетевшие самолеты [теоретической] мечты»[1], и составитель антологии Сергей Ушакин как будто видит в этом приговор всему поколению, а вместе с ним, как кажется, — и всему русскому модернизму, вынесенному в заглавие трехтомника. И в каком-то смысле они таки не взлетели: поставить производство революции на поток не удалось. Однако формальный метод сегодня поворачивается к нам стороной, которую не исчерпала и не присвоила теоретическая апроприация 1970-х, равно как и рыночная апроприация теории экспертами и аналитиками; он поворачивается той стороной их (поколения) мысли и практики, которая оказалась не востребована инструментализацией, — а именно способностью к критической рефлексии, созвучной современной ему по происхождению, по политическим убеждениям и эстетически конгениальной критической теории. Формальный метод реализует себя не только в поисках техники для воспроизведения желаемого результата, но и в критическом обращении мысли, письма, эстетического действия к своей собственной методологии. Здесь возникает интересное несоответствие между теорией и рефлексией. Теория хочет, чтобы мысль шла в ногу со временем, рефлексия же замедляет шаг, обращаясь к принципам и условиям теоретического воспроизводства реальности. Теория ищет революцию в истории, в политической реальности, в техниках творческого и интеллектуального труда, тогда как критическая теория ищет революцию прежде всего в форме своей работы: одного революционного содержания этой работы для революции недостаточно[2]. И в этом, в сущности, заключается формалистский ответ своему догматическому оппоненту: революция не достигается миметическим подражанием революционным образцам.

«Группировки смешались, масштаб стал неизмеримо шире»: в этом трехтомнике промежуточное состояние отражается в принципе составления, в подборе комментируемых текстов и в составе группы комментаторов. Здесь отвергаются дисциплинарные ограничения текстов, т.е. принадлежность того или иного автора тому или иному цеху. Отвергается также и генетический принцип, связанный с направлениями, влияниями и заимствованиями. «Поколение формального метода» возникает как бы ниоткуда, как апофеоз беспочвенности, как многомерная и сложная «невязка», как манифестация модернистского принципа фрагментированности и эстетики разрывов в русском варианте модернизма [ФМ 1: 30].

Формалистский принцип лежит в основе составления этой книги; она имеет намерение на деле доказать идею формального подхода (или принцип «революционного в форме работы»); этот выбор оказался и продуктивен, и провокативен одновременно. Провокативен, потому что можно легко представить себе, какая обширная библиотека первичных и вторичных текстов, сколько работы по чтению и толкованию отсекается и выносится за рамки, обозначенные вынесенными в заглавие трехтомника словами «модернизм» (а не авангард) и «русский» (а не советский). Различия эти, конечно, имеют принципиальное значение для споров о том, как переопределить русский / российский долгий ХХ век. Составитель антологии не стал останавливаться на этих вопросах, и об этом, наверное, будут споры.

Продуктивен же — в силу того, что в итоге материал, отобранный для комментирования и поданный под маркой поколения, в сущности, представляет собой констелляцию (в беньяминовском смысле), т.е. конфигурацию определенного отношения — не столько концептуального, т.е. дифференцирующего, сколько обобщающего. Принцип констелляции заключается не в анализе концептов или их историческом сопоставлении, но в собирании «явлений» вокруг «идеи». В круге этих явлений объединяются и авторы «поколения формального метода», и наши современники, составители и комментаторы отдельных глав, каждая из которых выступает в качестве самостоятельного проекта с собственными принципами отбора и самостоятельно выбранной перспективой интерпретации. Когда вещи получают такое представление, становится ясно, что «поколение формального метода» еще продолжает существование, оно еще не музеефицировалось настолько, чтобы считаться «эпохой» или «направлением», его история все еще не рассказана до конца, а его проблематика касается нас в нашем непосредственном опыте, а не только как часть филологического или исторического наследия.

В результате применения формального (констелляционного) метода к построению этой антологии получилась легкая и прочная конструкция, хоть и объемистая, но экономная, с удобным трехчастным делением на «системы», «материалы» и «контексты». Во вступительной статье Сергей Ушакин указывает точки сборки: в единое поколение разные авторы объединяются общим для них всех «фокусом на невязки», несходства сходного (или сходства несходного); общностью эстетики скорее, чем политики; стремлением создавать новые языки для выражения времени, разлагая потоки на минимальные составляющие и затем строя из них новые конструкции [ФМ 1: 30]. Центральное место в этой констелляции занимает вещь, прежде всего в ее медиализирующей функции, т.е. в ее способности создавать агентивность и превращать человека в субъект.

Как и в предыдущих проектах, Ушакин организует работу артельно-мануфактурным способом. При том что эта конструкция призвана держать целостность, отдельные главы, посвященные отдельным авторам, выполнены их составителями по-разному: кто-то составляет биографическую справку, кто-то ищет связь с современной теорией, кто-то помещает своего героя в исторический контекст, кто-то разъясняет особенности профессионального языка и т.д. В результате создается разноречие — Ушакин называет это диалогом, хотя далеко не всегда из этого получается общий разговор обращенных друг к другу собеседников. Однако на выходе мы имеем очень полезный продукт: собранные в соответствии с известными принципами важные тексты, более или менее известные ранее, совсем неизвестные или прозябавшие в рассеянии где-то на полях филологического и исторического знания. Подобно кинофабрике Вертова, каждый из этих разделов может преподаваться как самостоятельный курс (биографический, методологический или проблемный) или, наоборот, монтироваться с текстами из других глав в новые сочетания для преподавания каких-то новых курсов. В этом смысле работа Ушакина как редактора-составителя имеет большое педагогическое и дидактическое значение также и потому, что он на практике показывает, что изобретенный поколением формальный метод действительно работает как продуктивный способ производства форм знания. Так что и в таком смысле этот проект действительно становится попыткой возобновить формалистский акт «в новом театре жизни», доиграть игру, начатую поколением формального метода.

Остается только посмотреть, какие новые, потенциально осмысленные «невязки» станут возникать в ходе этой игры в промежутке между, условно говоря, «сейчас» и «тогда», или, фигурально выражаясь, между «Барнаулом» и «Принстоном». «Будущее приходит неожиданно».



[1] Впрочем, не следует думать, что эти «не взлетевшие самолеты» знаменуют собой лишь бессилие и подведение печальных итогов. В начале пути Шкловский тоже жалуется на неспособность взлететь; для него все начинается своего рода «промежутком»: «И вот я не умею ни слить, ни связать все то странное, что я видел в России <…> Мысль бежит и бежит по земле и все не может взлететь, как неправильно построенный аэроплан» [Шкловский 1990б: 191].

[2] Ср.: «Возможно ли находиться вне партии с явной пользой в личном и деловом плане, не переходя при этом на позиции буржуазии и не нанося ущерба работе. Могу ли я вообще дать конкретный отчет о моей дальнейшей работе, особенно научной, с ее формальными и метафизическими основаниями. Что “революционного” есть в ее форме, и есть ли вообще» [Беньямин 1997: 110].


Вернуться назад