ИНТЕЛРОС > №157, 2019 > «Дети мои являются третьим поколением работников искусств...»: Коммуникативные функции домашних мемуаров 1930-х годов

Мария Майофис
«Дети мои являются третьим поколением работников искусств...»: Коммуникативные функции домашних мемуаров 1930-х годов


13 июня 2019

 

Мария Майофис (Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»; доцент Школы культурологии факультета гуманитарных наук; кандидат филологических наук)

Maria Mayofis (National Research University — Higher School of Economics; School of Cultural Studies; Associate Professor; Ph.D.)

mmaiofis@hse.ru 

Ключевые слова: советские мемуары, эпистема памяти, трансляция памяти, советская музыка 1930-х годов, В.Г. Дулова, Е.Г. Дулова, М.А. Дулова

Key words: Soviet memoirs, episteme of memory, transmission of memory, Soviet music of the 1930s, Vera Dulova, Elena Dulova, Maria Dulova

УДК/UDC: 929

Аннотация: Статья посвящена анализу трансляции памяти о дореволюционном прошлом в сообществах советской музыкально-артистической элиты второй половины 1930-х годов. Некоторые написанные тогда мемуары и автобиографические записки изначально создавались только для рукописного хождения или устного исполнения друзьям и гостям дома. В этом случае на тематический репертуар, ценностные иерархии, тип пишущего и изображаемого субъекта большое влияние оказывала микросоциальная среда, в которой такие мемуары должны были функционировать, а также — семейная мемуарная традицияи семейный архив. В качестве аналитической рамки для обсуждения этой проблематики автор предлагает использовать введенное культурным психологом Йенсом Брокмайером понятие эпистемы памяти. В качестве исследовательского кейса в статье рассмотрены созданные в 1934—1935 годы мемуарные очерки оперной певицы М.А. Дуловой.

Abstract: This article is dedicated to an analysis of the transmission of memories of the pre-revolutionary past among the Soviet musical and artistic elite in the second half of the 1930s. Some of the memoirs and autobiographical writings from that period were initially created only for handwritten circulation or to be read aloud to friends and guests at home. In this case, the microsocial environment in which these memoirs were to function had a large influence on the thematic repertoire, hierarchy of values, and type of subjects written about and depicted, as did family memoir traditions and family archives. The author uses the concept of the episteme of memory, introduced by psychologist Jens Brockmeier, as the analytical framework for discussing this set of issues. The memoirs of the opera singer Maria Dulova, written from 1934—1935, serve as the case study.

 

Maria Mayofis. “My Children Are Third-Generation Workers in the Arts...”: The Communicative Functions of Domestic Memoirs of the 1930s [1]

1

Разнообразные попытки исследования «советского субъекта», предпринятые в последнее двадцатилетие, начались с утверждений о том, что люди, социализировавшиеся в СССР, существовали в условиях «слияния повседневности с идеологическим сознанием» [Хелльбек 2010]. Однако дальнейшие исследования убедительно продемонстрировали, что процесс «советизации» личности почти всегда приводил к возникновению не такого «нового человека», который полностью отвечал советским идеологическим нормам, но намного более сложных и гетерогенных культурно-психологических конструкций. В эго-документах 1920—1930-х годов мы вряд ли сможем увидеть чистую мимикрию под требования господствующей идеологии или определенной социальной институции или полное принятие норм этой идеологии, о которой писал Стивен Коткин [Kotkin 1995][2]. Введенные исследователями советской эпохи применительно к персональным стратегиям советских людей понятия «индивидуализм», «техники выживания», «экономические интересы», «параллельные личности», «смена социальных ролей» [Lahusen 1997; Липовецкий 2009; Лейбович 2017], кажется, убедительно свидетельствуют о разнонаправленности происходивших трансформаций и делают невозможным разговор о каком-то доминирующем типе «советского субъекта».

Среди причин появления этих множественных и непрямых траекторий советской интеграции нужно назвать, во-первых, кардинальное расхождение между идеологией и жизненными практиками, особенно бытовыми, с присущими им трудностями, вызванными продуктовым и промтоварным дефицитом, жилищной стесненностью, проблемами вертикальной и горизонтальной мобильности [Фицпатрик 2008; Байбурин 2017]. Не забудем и про то, что человек, даже и желавший интегрироваться, мог дорожить собственными установками, ценностями, привязанностями, которые предпочитал сохранять, иногда изменяя, иногда — камуфлируя их для чужих глаз, иногда — делая незаметными для себя самого/самой[3].

Гораздо хуже, чем в случае старых и новых рабочих (бывших крестьян) [Kotkin 1995], «перековавшейся» интеллигенции [Добренко 1999; Дмитриев 2007], мы представляем процесс личностной перестройки у людей, институционально не включенных в советскую систему (безработных и пенсионеров). Некоторые из них не могли поступить на работу по чисто возрастным и медицинским причинам (возраст, болезнь). Некоторые несли на себе печать «чуждого» социального происхождения и изгонялись со своих прежних мест работы или не могли найти новых. Некоторые предпочитали даже не пробовать завязывать отношений с официальными инстанциями. Исследование социальной истории «лишенцев» и иных маргинальных групп сегодня только начинается. Инициаторами такой работы стали С.А. Красильников и его соавторы [Красильников 2017а; 2017б]. Однако их внимание сосредоточено в большей степени на социальной динамике и на стигматизации общественных групп (например, «лишенцев»), а не на особенностях их самосознания.

Социальный и профессиональный опыт дореволюционного дворянства в советском Петрограде/Ленинграде был в свое время подробно изучен С. Чуйкиной [Чуйкина 2006], прихотливые пути кооптации и отторжения дореволюционной инженерно-технической интеллигенции описаны в книге С. Шаттенберг [Шаттенберг 2011]. В целом, обе исследовательницы приходят к выводу о том, что представители старшего поколения, успевшие социализоваться и профессионализироваться до революции, даже если и оказывались востребованы новой властью, постоянно находились «на подозрении» и нередко, попав в официальное поле, лишались в конце концов работы, свободы и даже жизни, в то время как представители младших поколений, получавшие образование и первый профессиональный опыт уже после 1917 года, ценой нисходящей социальной мобильности, тяжелого труда, переездов в другие города и отдаленные регионы, в конце концов интегрировались в новый социум.

Из этих социальных характеристик старшего поколения автоматически следовало, что советские маргиналы из «бывших», перебивавшиеся частными уроками, рукоделием, продажей семейных реликвий или попросту состоявшие на иждивении детей и внуков, оказывались в стороне от мировоззренческих, культурных и дискурсивных трансформаций 1920—1930-х годов. И даже если кому-то из этих людей удавалось поступить на службу и занять на ней не самые последние должности, они оказались представлены в историографии как убежденные эскаписты, принявшие сознательно на себя роль «хранителей наследия», «трансляторов традиций», лишенных голоса в публичном пространстве, но вполне активных в пространстве приватном [Хайлова 2009; Нешумова 2016]. Однако о том, каким образом происходила эта трансляция, особенно в тех случаях, когда от нее оставались текстуальные свидетельства, требовала ли она от «хранителей» какой-то перенастройки языка, культурных кодов, повествовательных моделей, исследователи говорят пока мало — слишком немногое сохранилось в письменных и печатных источниках[4], слишком многое не было доверено бумаге и уничтожено.

Очевидно, что такого рода анализ позволил бы нам многое понять и в том, что происходило со стороной передающей, и с тем, какие запросы формулировала сторона принимающая. Немаловажно, что речь шла не просто о передаче знаний, традиций и социокультурных практик; трансляции подлежала сама модель субъекта — и того, который жил и действовал в обстоятельствах, ставших предметом воспоминания, и связанного с ним — но не тождественного! — субъекта вспоминающего, говорящего и пишущего. Сохранившиеся мемуары и автобиографии 1920—1930-х годов открывают богатый материал для решения такого рода задач.

Особый интерес представляют автобиографические и мемуарные повествования, не готовившиеся для печати, но и не остававшиеся «для далеких потомков» в ящиках письменного стола. Подобная судьба могла ожидать их после неудачных попыток устроить публикацию, однако в ряде случаев, насколько можно судить, такого рода тексты изначально создавались только для рукописного хождения. В этом случае большое значение для тематического репертуара, ценностных иерархий, проговариваемых и замалчиваемых деталей, наконец, для конструкции самого пишущего субъекта и его письменной речи приобретала микросоциальная среда, в которой такие мемуары должны были функционировать[5]. К настоящему времени ряд таких мемуаров издан, полностью или частично [Архиппов 2016; Герцык 2007], изучены биографии их авторов [Бонецкая 2012, Нешумова 2016], но сам подобный тип автобиографических нарративов, с их особой прагматикой, не осмыслен как историко-культурное явление.

В качестве методологического ориентира для анализа таких произведений я предлагаю использовать введенное культурным психологом Йенсом Брокмайером понятие эпистемы памяти. Под этим термином Брокмайер понимает «историческую рамку, которая придает форму и значение нашим практикам и самим идеям запоминания и забывания… поддерживая целостность локальных и социетальных практик, технологии и объекты запоминания и забывания… ценности и нормы, которые регулируют в этом сообществе или политической системе, какие воспоминания разрешены и какие нет и, следовательно, должны быть исключены и запрещены» [Brockmeier 2015: 219—220].

Из построений Брокмайера неизбежно следует, что, поскольку разные «большие» общества и малые сообщества формируют различные эпистемы памяти, культуры автобиографий принципиально разнородны и множественны. Именно поэтому он полагает ложным и непродуктивным противопоставление индивидуальной и социальной (коллективной) памяти, ведь реальные практики воспоминания «осуществляются в бесконечном множестве контекстов взаимодействий и семиотических сред и посредством многочисленных медиа, но они работают только потому, что являются одновременно индивидуальными и социальными, потому, что они имеют как персональные, так и социетальные значения» [Ibid: 233].

Концепт «эпистема памяти», как кажется, может оказаться особенно продуктивным для анализа социальной и культурной истории советского периода. Он дает возможность совместить и удержать в единой аналитической рамке и ориентацию рассказчиков на определенные нарративные модели, и полемику с другими моделями, и способы их взаимодействия с ближайшим и более дальним кругом, с которым тот или иной субъект обменивается знаниями о прошлом. Новый концепт позволяет учесть и сменяющиеся конвенции, регулирующие темы, подлежащие или не подлежащие обсуждению — опять же, в разных сообществах и социальных средах, в ближнем кругу и, например, в официальной периодической печати.

Последовательная реконструкция персональных и социетальных значений, которые создавались в автобиографических повествованиях 1920—1930-х годов, помогла бы увидеть не только различные эпистемы памяти, которые складывались в тех или иных сообществах, но и модели действующих, говорящих и пишущих субъектов, которые так или иначе считывались, интерпретировались, интериоризировались или отторгались и, таким образом, оказывали воздействие на формирование субъективностей современников и представителей следующих поколений.

Другой значимой референтной и коммуникативной средой (по Брокмайеру, исторической рамкой социетальных практик) для «непечатных» мемуаров могла выступать семейная традиция, в частности комплексы документов, отложившихся в личном или общем семейном архиве. И если такую традицию оказывается возможно проследить на сохранившихся источниках, особое значение приобретает новый круг вопросов. Какое влияние могли оказывать чтение этих документов, их переработка и инкорпорирование в производимые автобиографические тексты? Как соотносились в домашнем архиве, дававшем текстуальную и фактологическую основу для мемуарного повествования, документы, принадлежавшие автору или некогда им написанные, и те, что достались ему от других членов семьи? Могла ли семейная традиция подсказывать автору не только отдельные истории и факты, но и удачные примеры нарративных моделей, в которые можно было облечь воспоминания о прошлом?

2

В этой статье я попытаюсь дать пример такого типа анализа на материале биографии и мемуаров Марии Андреевны Дуловой (1873—1967) — оперной певицы, выпускницы Московской консерватории, солистки сперва Харьковской оперы, а затем Мариинского театра (1896—1901). Ее муж, князь Георгий Николаевич Дулов (1875—1940) — скрипач, тоже учившийся в Московской консерватории, участник струнного квартета герцога Мекленбургского. По воспоминаниям Марии Андреевны, в первые годы XX столетия Дуловы перебрались из Петербурга в Москву, поскольку климат северной столицы оказался неблагоприятен для Георгия Николаевича — врачи опасались развития у него туберкулеза. Мария Андреевна навсегда оставила театральную сцену и выступала лишь периодически как концертирующая певица. Георгий Николаевич стал в 1912 году профессором Московской консерватории.

Трое их дочерей — Наталья (р. 1898), Елена (р. 1906) и Вера (р. 1909) — с раннего детства приготовлялись к традиционной для семьи музыкальной карьере: старшую обучали игре на скрипке, среднюю — на фортепиано и младшую — на арфе. Вера Дулова оказалась, пожалуй, самой известной представительницей своей фамилии: солистка Большого театра, профессор Московской консерватории, народная артистка СССР — именно благодаря ее целенаправленной работе арфа стала полноправным солирующим инструментом с богатейшим репертуаром оригинальных сочинений и переложений. Наталья Дулова стала преподавательницей скрипки, а средняя дочь, Елена, — театральной актрисой. Ее отчислили из Московской консерватории в 1926 году из-за «непролетарского» социального происхождения, и она воспользовалась этой возможностью, чтобы профессионализироваться в области театра, которым была сильно увлечена еще с начала 1920-х годов. Свое настоящее театральное образование она получила в кругу актеров бывшей второй студии МХАТа, затем играла в 1930-е сперва в Воронеже, а затем в московских театрах, ставивших свои спектакли для городов Московской области, санаториев, пансионатов и др. Именно Елена станет в 1950—1970-е годы хранителем и распорядителем семейного архива и будет комментировать (по-видимому, для специалистов РГАЛИ) некоторые старые документы.

В конце 1910-х — первой половине 1920-х годов жизнь Дуловых, — впрочем, как и многих других представителей дореволюционной интеллигенции, — была несладкой: их просторную квартиру в Нащокинском переулке (позднее — ул. Фурманова) уплотнили, оставив семье всего лишь одну комнату. В своем дневнике 1926 года Елена Георгиевна Дулова вспоминала об этом времени:

…в памяти всплывали замерзшие рояли, иней на стенах <…>. Я позже у Вл[адимира] Роб[ертовича][6] на дому, тоже, у него руки в перчатках, с отрезанными пальцами, он в меховой шапке и валенках. Я сижу и трясусь от холода за его Бехштейном — кабинет не отапливается. <…> (Холоднее еще от голода. Утром съела 3 сваренные мороженые картошки, морковного чая с сахарином и крошечный кусочек черного хлеба). <…> Мы все живем в одной комнате, там поставили печку. Я полдня сбиваю крем из муки и сахара. Вечером отношу в Большой театр, в буфет. Это единственно, что нас поддерживает. <…> Так было и в 19 и 20 и 21, даже частью в 22 году. Четырехлетний голодный кошмар![7]

Чуть позже, в 1924-м, Георгий Николаевич Дулов поспешил выйти на пенсию и оставить преподавание в Московской консерватории, не дожидаясь увольнения по «классовому» признаку, а Елене Георгиевне во время очередной «чистки» предложили закончить консерваторию «в пределах техникума»[8]. Только к концу 1920-х тучи немного рассеялись: Вера Георгиевна Дулова получила в 1927 году учрежденную А.В. Луначарским стипендию Фонда помощи молодым дарованиям для двухгодичной стажировки в Берлине у знаменитого арфиста и музыкального педагога Макса Зааля, а Мария Андреевна в 1928-м — персональную пенсию, ходатайство о которой поддержал тот же Луначарский[9]. К этому времени относится первый из сохранившихся мемуаров Марии Андреевны[10]: политически смелый и совершенно непредставимый в советской печати того времени[11], однако — подробно раскрывающий именно те артистические заслуги Дуловой, которые были кратким списком выведены в ее представлении на персональную пенсию — роли в спектаклях «Гензель и Гретель», «Жизнь за царя», «Пиковая дама» и персональная похвала Римского-Корсакова за исполнение Снегурочки в одноименной опере…

Однако за систематическую работу над мемуарами Мария Андреевна принялась в 1934—1935 годах и написала буквально за год (середина 1934 — середина 1935) несколько десятков небольших очерков, посвященных разным эпизодам ее биографии — обучению в консерватории, работе в Харьковском оперном театре, затем — в Мариинском, о детских годах, проведенных в Кременчуге, о позднейших летних поездках в Тамбовскую губернию в имение свекрови, княгини Александры Ивановны Зограф-Дуловой[12]. Сам выбор короткого, очеркового жанра был, вероятно, продиктован желанием представлять эти воспоминания в устном исполнении друзьям и гостям дома. Сведения о такого рода чтениях мы будем находить в других документах из архива Дуловых.

Зачитывание «в узком кругу» мемуаров, не предназначенных для печати, — практика, имевшая в 1930-е годы некоторое распространение среди «бывших». К.И. Чуковский пишет в дневнике о том, как в 1932 году в Доме престарелых ученых ЦЕКУБУ в кругу старинных знакомых читала свои воспоминания о Гончарове и Тургеневе Лидия Филипповна Маклакова-Нелидова (1851—1936) — известная до революции детская писательница, одно время — жена Василия Слепцова [Чуковский 1994: 60]; ее очерк был издан только в 1977 году [Нелидова 1977].

По собственным воспоминаниям Марии Андреевны, оформить черновые дневниковые заметки, которые она писала «только для своих детей», в законченные воспоминания ее вдохновил интерес и прямой заказ со стороны руководителей только создававшегося тогда Государственного литературного музея: ее новая соседка по квартире, вдова знаменитого художника-передвижника С.В. Иванова Софья Константиновна, приятельствовала с художником и археологом Михаилом Михайловичем Успенским, который, придя к ней в гости, познакомился с Марией Андреевной и попросил разрешения прочитать ее автобиографические записки (вероятно, тот самый первый очерк 1928 года). В результате записки были приобретены Государственным литературным музеем, а их автор получила мощнейший стимул к продолжению работы. «У меня было такое необыкновенно радостное состояние, мне казалось, что я нашла клад (моральный) в себе самой, я переживала вторую молодость. Я это почувствовала, как улыбку с неба», — напишет она чуть позже, посвятив началу своей писательской карьеры два довольно подробных рассказа[13].

Интересно, что, по-видимому, еще до эпизода с Успенским Дулова предложила продать Гослитмузею хранившийся в ее семье бюст Т.Н. Грановского, принадлежавший ранее Н.Х. Кетчеру и В.О. Ключевскому. В архиве Дуловых сохранилось письмо от директора ГЛМ В.Д. Бонч-Бруевича (23 октября 1934 года), в котором он соглашается на покупку бюста, а также справка о приобретении музеем мемуаров Марии Андреевны (26 декабря того же года)[14]. Завязавшиеся отношения с Гослитмузеем оказались для Марии Андреевны очень важным социальным «якорем», — только сами сотрудники музея до поры едва ли об этом догадывались.

Активный процесс собирания материалов для новообразованного музея заставил его руководителей поначалу завязать множество социальных связей (см.: [Шумихин: 1988]). Продавцы рукописей и артефактов, как правило, принадлежавшие к стигматизированной советской властью категории «бывших», материально нуждались и охотно шли на контакт с музейщиками. А в самом музее они находили родственную по духу и, казалось, навсегда потерянную среду.

Все сотрудники любили музей как родной дом, — вспоминала о тогдашней атмосфере ГЛМ Э.Г. Герштейн. — Среди них было много родственниц старых профессоров и дореволюционных писателей или помощниц и домочадцев ныне действующих литераторов. Громкие фамилии — Тургенева, Бакунина, Давыдова — так и пестрели в ведомостях на зарплату и в наших повседневных разговорах. Старик Давыдов пел под гитару цыганские романсы и был олицетворением той усадебной культуры, о которой напоминала своим искусством и своим происхождением великая Н.А. Обухова. Часто появлялся в музее К. Пигарев — внучатый племянник Ф.И. Тютчева. <…> С.И. Синебрюхов конкурировал со знаменитым Н.П. Чулковым в доскональном знании дворянской генеалогии. А еще была дочь поэта Фофанова, немножко странная, с большими мечтательными глазами… [Герштейн 1998: 224—225].

М.А. Дулова очень хотела быть принятой и востребованной в кругу ГЛМ, но, по-видимому, так и не нашла там партнеров и собеседников. Сохранилось обиженное письмо Марии Андреевны, адресованное секретарю ГЛМ Клавдии Борисовне Суриковой, выполнявшей во второй половине 1930-х, по воспоминаниям Э. Герштейн, роль «связной между писателями и директором [Бонч-Бруевичем]» [Герштейн 1998: 288]. В этом письме Мария Андреевна сетует, что не была приглашена на открытие выставки, посвященной «Слову о полку Игореве», в то время как ее младшая дочь Вера и зять, оперный бас Александр Батурин, получили туда приглашения. «Я очень хочу быть близким человеком в Литературном Музее, с которым я уже считаю себя связанной», — настойчиво просила она все в том же письме[15].

3

Основание Литературного музея показало М.А. Дуловой открытую для нее социальную роль рассказчицы и хранительницы прошлого. Складывавшаяся вокруг него культурная среда вселила в нее надежду на ресоциализацию. Однако настоящих собеседников и слушателей она нашла вовсе не там. Для того чтобы понять, как была устроена референтная группа, которой Дулова адресовала свои мемуары, нужно, опираясь на архивные документы, попытаться описать круг ее знакомств. Это поможет нам увидеть довольно гетерогенный характер культурной элиты, в которой читались новонаписанные мемуары.

Упомянутая в цитате выше Софья Константиновна Иванова — посредница между Дуловой и руководителями ГЛМ — была ее соседкой по квартире в Нащокинском переулке (д. 3/5): она переехала туда в 1932 году, когда младшая дочь Дуловых, Вера, став солисткой Большого театра, сперва обменяла свою жилплощадь на комнату на Арбате, а затем получила персональную квартиру на Зубовском бульваре. В том же 1932 году дом в Нащокинском был надстроен тремя дополнительными этажами — так в Москве появился первый писательский кооператив, а у Дуловых — новые соседи. Это новое писательское окружение было для Марии Андреевны одновременно предметом и гордости, и добродушной иронии:

…в меня вселился писательский микроб… Да и не мудрено: ведь я живу в доме писателей <…> Писатели поселились на нашем доме Жакт № такой то, задавив наш скромный 2 ½ этажный дом (переживший нашествие французов), сев на него 3мя этажами! Тут и стали проникать микробы в нашу квартиру, т.к. потолок и стены затрещали и пришлось мне оставить на время мою комнату, в которой я прожила четверть века… Зато я въехала в нее после обновления и зажила по-новому. Тень А. Белого меня усыновила, и даже недавно я приняла боевое крещение, т.к. из квартиры семьи Белого на нашу комнату, как из тучи черной, полился дождь: у них лопнула труба парового отопления и… лучше не вспоминать, что было! Ничто даром не достается[16].

Судя по опубликованным фрагментам дневников Марии Андреевны, ее тесное общение с вдовой и тещей Андрея Белого завязалось уже во время войны. В течение мая—июня 1942 года она последовательно читала у них дома воспоминания о М.И. Врубеле[17], В.И. Скрябиной, вечерах у К.Е. Маковского и о детских годах в Кременчуге. «Там большой интерес к моим мемуарам и большое одобрение», — с удовольствием отметит она в своем дневнике [Дулова 2005: 82].

Однако в середине и второй половине 1930-х годов тесное общение Дуловы поддерживали с другими жителями «писательского дома». В начале 1934 года в дом на Нащокинском въехали Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна Булгаковы. В том же году их ближайший друг, бывший помощник директора МХАТа Яков Леонтьевич Леонтьев, становится заместителем директора Большого театра и знакомит Булгаковых со своим новым окружением, в которое, разумеется, входили Вера Дулова и ее муж, оперный бас Александр Батурин. Возможно, какую-то роль в этих отношениях сыграли и частые визиты Веры Георгиевны в родительскую квартиру, то есть в тот же дом, где жили Булгаковы. Елена Сергеевна неоднократно отмечает в своих дневниках 1935—1936 годов совместные вечера, проведенные в компании Веры Дуловой и Александра Батурина. Новый, 1936 год Булгаковы отмечают в квартире Дуловой на Зубовском. В этот же дружеский круг входят дирижеры В.В. Небольсин и А.Ш. Мелик-Пашаев, музыковед В.В. Яковлев [Булгакова 1990: 108—109, 182—183]. Бывают у Дуловой-младшей ее товарищи по берлинской стажировке — Д. Шостакович и Л. Оборин.

Конечно, вряд ли Вера Дулова брала с собой Марию Андреевну, когда ходила в гости к артистам и писателям. Но зато Мария Андреевна частенько присутствовала при приемах, которые Вера Георгиевна давала в собственном доме. Так, в своих мемуарах, написанных, по-видимому, на основе синхронных подневных записей, Елена Георгиевна отмечает, что новый, 1939-й год Мария Андреевна «поехала встречать к Вере»[18]. Среди других обитателей «писательского дома» вхожим в салон Веры Дуловой был председатель тамошнего жилкооператива поэт Александр Жаров.

Поднаторев за несколько лет в мемуарном жанре, Мария Андреевна вскоре решилась вступить на стезю «современного летописца». В архиве сохранился небольшой ее очерк, посвященный торжественному празднованию 8 марта 1939 года на квартире у В.Г. Дуловой. Мужчины из труппы Большого театра славословили своих женщин-коллег: для этого А. Жаров написал опереточные куплеты о каждой из участниц оркестра ГАБТа, композитор А. Мосолов положил их на музыку, а хор — «из товарищей артистов — певцов, во главе с И.С. Козловским» — исполнил. Мария Андреевна специально отметила предварительную работу, проведенную Верой Дуловой с приглашенными ею авторами слов и музыки: «Надо вам сказать, что прежде чем написать эти стихи, необходимо было знать поэту персонально об каждой воспеваемой “женщине”. Это уже было дело “хозяйки дома” — Веры. Она с поэтом и композитором накануне весело поработали»[19].

Праздничные приемы Дулова и Батурин — при большом или малом стечении гостей — устраивали часто. Так, мы знаем из мемуаров Елены Георгиевны, что в середине февраля 1939 года Батурин праздновал рождение племянницы, пригласив на банкет отца новорожденной, актера В.Д. Бутурлина, «И.С. Козловского[20], А.В. Гаука[21] и композитора Александра Васильевича Мосолова»[22]. Через месяц после торжественного празднования 8 марта у Веры Дуловой с не меньшим усердием отмечали Пасху. Елена Георгиевна вспоминает: «Верочка — нарядная, цветущая, принимала визитеров — в основном мужчин-москвичей со старыми традициями. Приехали оба брата Осиповы[23], Александр Гаук (хотя он и был накануне после заутрени). Праздничный стол днем был раздвинут вполовину, но весь заставлен куличами, пасхами, свиным окороком, телячьей ногой, индейкой и целой горой разноцветных яиц, вперемешку с прекрасными фарфоровыми яйцами императорского завода»[24] (курсив мой. — М.М.). Чуть позже в гостиной появляется уже знакомый нам А.В. Мосолов.

«Мужчины-москвичи со старыми традициями», навещающие Дулову и Батурина, находятся в этот момент на взлете своей артистической и административной карьеры: каждый из них получает пост руководителя новосозданного творческого коллектива, название которого начинается со слова «государственный», а заканчивается словом «СССР». А.В. Гаук стал в 1936 году главным дирижером Государственного академического симфонического оркестра СССР, И.С. Козловский создал в 1938 году Государственный ансамбль оперы СССР, а Н.П. Осипов получит в 1940 году под свое начало Государственный оркестр народных инструментов СССР.

Фигура Александра Васильевича Мосолова заслуживает особого внимания. Старый друг семьи Дуловых, он был арестован в ноябре 1937 года и приговорен к восьми годам лагерей, однако в августе 1938-го, благодаря ходатайствам Н. Мясковского и Р. Глиэра, отпущен на свободу, хотя и без права проживания в столичных городах. По возвращении из лагеря он поселяется в фамильном доме в Малоярославце и часто наезжает в Москву. Его возвращение в академическую музыку происходит в 1939 году во многом благодаря усилиям Веры Дуловой. В течение весны и лета 1939 года он пишет, а затем корректирует концерт для арфы с оркестром, который впервые триумфально исполняется 18 ноября на открытии Декады советской музыки — с Госоркестром под руководством Гаука. Все это время Вера Дулова не просто помогает Мосолову в подготовке партитуры, но специально устраивает у себя дома его встречи с Гауком для редактирования партитуры концерта. «В законченных кусках концерта каждой странице сопутствует чистый лист нотной бумаги; на каждой Вера вносит свои поправки, переделанные пассажи и т.д.», — фиксирует в своих записках Елена Георгиевна[25]. В результате именно Гаук на совещании, на котором утверждается программа Декады советской музыки, предлагает представить на открытии концерт Мосолова, и это предложение реализуется[26].

Судя по мемуарам Елены Георгиевны Дуловой, горячее участие в судьбе сына принимает мать Мосолова — Нина Александровна, тоже бывшая оперная певица и солистка Большого театра, во втором браке она была замужем за художником М.Ф. Лебланом. Она регулярно общается с сестрами Дуловыми и, конечно же, с Марией Андреевной: их связывают не только судьбы детей, но и общее артистическое прошлое.

Еще одна наперсница Марии Андреевны во второй половине 1930-х годов — Мария Николаевна Полякова. Давняя приятельница М.А., соученица по классу вокала у Е.А. Лавровской, бывшая солистка оперы Мамонтова, а теперь — мать знаменитой сопрано Большого театра, любимой солистки Сталина Натальи Шпиллер. Здесь мы видим ту же семейную конфигурацию, что и у Дуловых — близость старшего и младшего поколений, ресоциализацию матери благодаря усилиям дочери, желание матери поделиться пережитым опытом и ее мастерство рассказчицы: «Совершенно седая, с точно такой же прической, как у нашей мамы, она обладала юмором, рассказывала очень образно. Наташа [Шпиллер] обожала свою мать, возила ее с собой на все концерты, а иногда брала и в поездки…»[27] Муж Натальи Шпиллер — знаменитый виолончелист Святослав Кнушевицкий — играл вплоть до 1943 года в том же оркестре Большого театра, что и Вера Дулова, но уже в конце 1930-х начал свою триумфальную сольную карьеру. Шпиллеры-Кнушевицкие и Дуловы часто бывают в гостях друг у друга; так, на новогодние праздники 1939 года М.А. и Е.Г. Дуловы устраивают своим друзьям роскошный прием в комнате на Нащокинском — с икрой, заливным и запеченными под соусом шампиньонами[28].

Вторая половина 1930-х годов стала временем формирования новой советской музыкально-артистической элиты, в которой доминирующее положение займут сверстники и ближайшие друзья сестер Дуловых — люди поколения конца 1890-х — 1900-х годов рождения. Все они, иногда даже после ареста и «отсидки», как Александр Мосолов, интегрируются в институциональную систему, которая активно выстраивается в этот период для «парадного» представления советского искусства на интернациональной сцене, прежде всего — на международных конкурсах. Все соглашаются на предложенные «правила игры»: идеологическую и политическую лояльность в обмен на беспрецедентные, по сравнению с другими социальными группами, материальные блага. По замечанию Юрия Елагина, «советское правительство увидело в молодых советских виртуозах могущественное средство для поднятия престижа Советского Союза в мировом общественном мнении. Музыкантам надлежало продемонстрировать всему миру достижения советской власти в области культуры» (см.: [Елагин 2002: 132]). В этих условиях начинают выстраиваться убедительные линии преемственности между советской композиторской и исполнительской школами и музыкантами имперского периода.

История создания и бытования мемуаров Марии Андреевны Дуловой демонстрирует, как в кругу новой советской музыкальной элиты оказываются услышаны и востребованы представители предыдущих поколений — как правило, прежде вытесненные и маргинализированные советским режимом. Сами же тексты воспоминаний дают возможность увидеть, как формировалась в этот момент новая эпистема памяти, призванная осознанно и избирательно соединить дореволюционный опыт с реалиями второй половины 1930-х.

4

Анализируя автобиографические нарративы и жизненные стратегии российских дворян, обосновавшихся в советском Ленинграде, Софья Чуйкина предложила описывать их новый социальный и профессиональный опыт через понятие реконверсии: приобретение благодаря богатому социальному и культурному капиталу эквивалентной позиции в новых обстоятельствах [Чуйкина 2006: 42]. Наиболее успешными, по мнению исследовательницы, оказывались те представители дворянского сословия, кто был способен найти себе работу в любом виде искусства, но особенно — в театре и музыке.

В семьях Дуловых, Шпиллеров, Мосоловых проблема реконверсии, вроде бы, вообще не должна была стоять: представительницы старшего поколения профессионализировались как музыканты задолго до революции. Однако это не принесло ни одной из них в 1920—1930-е годы официального устройства на службу: источником дохода становились лишь частные уроки. Интересно, что в случае Марии Андреевны Дуловой настоящая реконверсия произошла при ее обращении к мемуарному жанру[29]: воспоминания, сам корпус знаний о прошлом оказались переформатированы и приспособлены под запросы и вкусы ее читателей и слушателей из писательской и артистической среды. Как именно осуществлялась эта реконверсия?

Самая простая, совершенно формальная примета дискурсивной трансформации, произошедшей в мемуарных текстах Дуловой 1934—1935 годов, — это указания на произошедшие за последние годы переименования институтов, зданий и топонимов. Так, в тексте появляются парные названия улиц и учреждений: «Никитская (т[еперь] ул. Герцена)», «дом Голицына — теперь Коммунистическая Академия», «Чернышевский пер. (теперь ул. Станкевича)»[30].

Вторая дискурсивная трансформация отражает произошедшие смены социальных иерархий, которые Мария Андреевна готова не просто учитывать, но и эффектно использовать в собственном повествовании (заметим, что не все из упомянутых ею перемен произошли при советской власти или благодаря ей). Рассказывая о выпускных спектаклях студентов Московской консерватории, она упоминает о том, что в хоре, который был задействован в этих постановках, «должны были петь и пианисты, и теоретики, как напр[имер] (передо мной афиша и я из нее назову несколько “хористов”, которые теперь стоят во главе нашего искусства): А.Б. Гольденвейзер, Р.М. Глиер, [А.Ф.] Гедике и пианист И. Левин — мировая величина»[31].

Мария Андреевна очень чутко отзывалась на менявшуюся конъюнктуру: одним из главных героев ее очерков стал Петр Ильич Чайковский, наследие которого начали последовательно реабилитировать и снова возвращать в ранг классического именно в 1933—1934 годах [Раку 2014: 634—639]. Дружба с Чайковским легитимирует выведение на авансцену Елизаветы Андреевны Лавровской, профессора вокала Московской консерватории, у которой довелось учиться М.А. Дуловой.

Тонко почувствовала Дулова и появляющуюся тенденцию к «русификации» классического наследия. Она пользуется ею, чтобы представить в своих мемуарах композитора и дирижера Э.Ф. Направника: «Э.Ф. сумел поднять значение русск[ой] музыки, лучше сказать, оперы русских композиторов, которые до него (1870—1880 годы) были в забросе, и публика слушала и ценила главным образом итальянскую оперу»[32]. Создавая этот очерк в декабре 1934 года, Мария Андреевна, скорее всего, уже знала от дочери, что Большой театр взялся возобновить на своей сцене самую известную оперу Направника «Дубровский»: первый спектакль состоялся 11 апреля 1935 года, постановка продержалась в репертуаре три года.

Этим же «реабилитационным» импульсом продиктованы обширные воспоминания о семействе Николая Григорьевича и Антона Григорьевича Рубинштейнов: Мария Андреевна лично не знала ни одного из братьев, но приятельствовала с их сестрой, певицей и пианисткой Софией Григорьевной. Неудивительно, что и здесь она точно уловила момент идеологического перелома: в 1935 году «Демон» Рубинштейна был после долгого перерыва возобновлен в Ленинградском театре оперы и балета.

В подборе тем и персоналий Дулова — видимо, интуитивно — ориентировалась на представления о том, кто из ее дореволюционных знакомых может быть интересен для тех компаний, которые собирались у ее дочерей. К таким фигурам относились прежде всего ранние модернисты в литературе и театре и леводемократические общественные деятели. Так, Дулова пишет о том, как еще юной девушкой стала посещать «литературные четверги», проходившие в квартире врача А.Н. Маклакова, мужа уже упомянутой выше Лидии Нелидовой, где выступали преимущественно авторы журнала «Русская мысль»[33], и как на первом же «четверге», на который она попала, примерно в 1893—1895 годах, читал свои стихи К.Н. Бальмонт, тоже делавший еще только первые шаги в литературе. Когда Дулова писала свои воспоминания, Нелидова благополучно жила в СССР, но Бальмонт с 1920 года был эмигрантом и периодически обличал советских руководителей в стихах и (публицистической) прозе. Тем не менее среди читающей публики его имя сохраняло еще некоторый авторитет[34]. В этом же мемуарном очерке 1928 года на сцене (в буквальном смысле слова — в очерке описывается любительский спектакль) появляется председатель Первой Государственной думы С.А. Муромцев.

Среди слушателей мемуаров Дуловой могли быть и «перековавшиеся» почитатели марксизма, поэтому в некоторые фрагменты она — очевидно, тоже интуитивно — добавляет фрагменты социологической риторики в духе 1920-х годов:

«Начиная это великое дело, Н.Г. [Рубинштейн] своим обаянием сумел привлечь общество капиталистов того времени и сделать это так умело и тонко, что даже самые тугие элементы насчет расчисления капитала были увлечены этим делом и без сожаления, наоборот, с удовольствием жертвовали на процветание музыкального искусства»[35].

Странный оборот «самые тугие элементы насчет расчисления капитала» своей разговорной грамматикой — а не только «экономическим» содержанием — напоминает советский публичный язык 1920-х годов. Фразеологию в духе «общество капиталистов того времени» в предреволюционные времена могли употреблять только левые, к которым Дулова тогда не относилась; в послереволюционное же время подобные определения могли встретиться и в газетах. Получившийся в результате дискурсивный «продукт», по-видимому, воспринимался как достаточно политически «левый» и окрашенный марксистскими интерпретациями, но одновременно мог быть сочтен «своим» и слушателями старшего поколения, не имевшими серьезных марксистских симпатий, так как напоминал о риторике дореволюционной интеллигенции — например, высокой оценке филантропии, которая при советской власти была объявлена вредной и порочной практикой.

Наконец, Дулова включает в свои мемуары такой идеологический компонент, который должен был быть близок ее читателям почти любой политической ориентации: в нескольких очерках она настойчиво проводит мысль о международном престиже русской музыки, возникшем еще во второй половине XIX века. Такие пассажи могли понравиться в первой половине 1930-х годов и новоявленным апологетам национал-большевизма [Бранденбергер 2017], и правоверным марксистам, и людям, с тоской вспоминавшим об имперских временах:

«В Москву все тогдашние иностранные знаменитости — любили приезжать, чтобы участвовать в наших симфонических концертах Р[усского] М[узыкального] О[бщества], которые были на высоте европейской, даже всемирной и которыми, большей частью, дирижировал сам Н[иколай] Г[ригорьевич]. Он считался мировым дирижером, будучи в то же время таким же и пианистом»[36].

Эпистема памяти подразумевает регуляцию не только воспоминания, но и забывания, исключения из нарратива. Поэтому важно, о чем умалчивают мемуары М.А. Дуловой, какие события, с ее точки зрения, совершенно не укладываются в избранную ею нарративную модель — короткие тематически сфокусированные очерки, предназначенные для артистичного устного исполнения. Мы ничего не узнаем из них о самых драматических эпизодах ее жизни: уходе со сцены, годах революции и Гражданской войны, размолвках с мужем, о которых упоминает Елена Георгиевна в своих комментариях к семейным письмам, и о последующем разводе[37]; да и сам Г.А. Дулов в 1930-е практически не появляется на страницах мемуаров жены[38].

Элемент интроспекции и психологического самоанализа сведен к минимуму. Дулова сосредоточивается прежде всего на специфике театральной и музыкальной жизни предреволюционных десятилетий, адресуя соответствующие эпизоды и детали тем, для кого жизнь театрального «закулисья» или быт студентов консерватории являются привычными и вполне профессиональными темами. Фактически она создает историческую антропологию русского музыкального исполнительства и оперного искусства 1890—1900-х годов.

В своих мемуарах М.А. Дулова, как впоследствии и ее дочь Елена, постоянно использует документы семейного архива — афиши, программки, рецензии, иногда приводя обширные цитаты или указывая, кто кого играл в том или ином спектакле; ср. характерный пассаж из уже приведенной выше цитаты: «…передо мной афиша и я из нее назову несколько “хористов”, которые теперь стоят во главе нашего искусства». Использование подобных документов — не редкость в театральных мемуарах. Однако у матери и дочери Дуловых они не только выполняют справочную функцию, но выступают как своего рода синекдоха, указывая на глубину памяти и богатство стоящих за ней источников, заботливо сохраненных даже в самые неблагоприятные годы.

5

Семья Дуловых была редким — хотя и не уникальным — примером микросообщества, в котором сочинение автобиографических текстов стало практикой, воспроизводившейся на протяжении нескольких поколений. Часть мемуаров Марии Андреевны (прежде всего — биографические очерки о семье Рубинштейн) написана не по личным впечатлениям, а по материалам семейного архива, прежде всего — воспоминаний ее свекрови, пианистки Александры Юрьевны Зограф-Дуловой (1850—1919)[39]. Очевидно, этот же корпус текстов, написанных в традициях дворянской семейной хроники, наводит Марию Андреевну чуть позже на мысль о том, что ее читателям могут быть интересны и ее собственные «детские» и «усадебные» воспоминания, и она пишет несколько очерков по этим лекалам[40].

В корпусе сочинений М.А. Дуловой вырабатывается, таким образом, несколько жанрово-нарративных моделей. Помимо театральных воспоминаний, это «усадебно-дворянские» истории, излагаемые в одном из двух регистров: идиллическом или сатирическом, в стилистике Гоголя или Салтыкова-Щедрина (к последнему типу принадлежит ее остросоциальный «Рассказ о трех полицмейстерах»)[41].

Палитра жанрово-нарративных моделей, которые использует М.А. Дулова, является неотъемлемой частью той эпистемы памяти, которая складывается в середине 1930-х годов для выстраивания линий преемственности с имперским периодом. В основе этой эпистемы неявным образом лежала идея трансляции ценностей «высокой» культуры от дореволюционного времени к новой эпохе. Такая трансляция могла ассоциироваться со связью до- и послереволюционных поколений «творческой интеллигенции» — что, конечно, противоречило общепринятой в 1920-е годы риторике революционного разрыва и отказа от наследства «отцов».

Создание домашних «усадебных» историй, по-видимому, не случайно совпадает по времени с новым сюжетом из истории уже профессиональной литературы, о котором писала М.О. Чудакова, — «открытием темы “барского” детства и отрочества» [Чудакова 2001а: 347]. Тогда же, в 1930-е годы, появляется целый ряд произведений, воссоздающих «фактуру» повседневной жизни обеспеченных общественных групп дореволюционного общества; эта, почти табуированная еще в 1920-е годы, тематика оказывается мотивирована тем, что авторы пишут о своем детстве, от которого они смогли отказаться и «прийти в революцию».

Уже в 1950-е эту нарративную модель подхватит у матери в своих мемуарных очерках о театрах 1930-х Елена Георгиевна Дулова: но она, в отличие от Марии Андреевны, будет максимально разделять автобиографические записки, полные подробностей личной и семейной жизни, — и «объективистские» театральные мемуары[42]. Кроме того, опыт дворянской усадебной жизни у Е.Г. Дуловой, родившейся в 1906 году, вряд ли был очень богатым[43]. Поэтому в сочинениях на «личные» темы освободившееся (если сравнивать с палитрой М.А. Дуловой) место занимает еще одна жанрово-нарративная модель — мелодраматическая[44]. В целом можно было бы реконструировать генеалогическую и одновременно — эволюционную схему развития «мемуарного мышления» в семье Дуловых.

Реконверсия, которую осуществила в своих мемуарах М.А. Дулова, дала возможность связать прошлое, настоящее и будущее. Развитие культуры мемуаристка воспринимает как континуальный — а не прерывистый — процесс, а себя — как значимую участницу этого процесса. Говоря о своей артистической карьере, она всегда подчеркивает, что театральный успех давался ей легко и она всегда интуитивно знала, как нужно действовать на сцене. Конечно, важно не то, насколько это соответствует действительности, а то, как рассказчица хотела выглядеть в глазах читателей и слушателей (и так же о себе в дальнейшем писала Елена Георгиевна). И в этом Мария Андреевна не хотела уступать артисткам нового поколения.

Парадоксальность позиции М.А. Дуловой и ее самовосприятия состоит в том, что главными акторами, которые легитимировали процесс эволюции как непрерывный и связный, оказались ее дети, выросшие при советской власти и в своей профессиональной самореализации в целом вполне «вписавшиеся» в новую культурную парадигму.

«Дети мои догнали меня, и еще до 26-го года я иногда выступала с дочерьми Натальей — скрипачкой Дуловой и Верой Дуловой — арфа, что всегда возбуждало интерес у рабочей аудитории и имело большой успех. Третья моя дочь, хотя и училась по клас[су] фортепиано в Консерватории, но в настоящую минуту работает с группой II-го МХАТА, проведя сезон в Воронеже в Молодом областном театре, играя роли первого значения. Таким образом, дети мои являются 3-м поколением работников искусств, т.к. еще бабушка их, урожденная Александра Юрьевна Зограф (по мужу Дулова), была первым выпуском Московск[ой] Государст[венной] Консерватории, лучш[ей] учениц[ей] Н.Г. Рубинштейна»[45].

Пожалуй, в мемуарах М.А. Дуловой можно выделить даже не три, а четыре времени, примерно соответствующие четырем грамматическим временам английского языка: Past Perfect — жизнь ее свекрови, эпоха братьев Рубинштейн и главной наставницы — Е.А. Лавровской, Past Simple — ее собственное театральное прошлое, Present Perfect — ее еще недавние концертные выступления с дочерьми и, наконец, длящееся настоящее, Present Continuous — успешная музыкальная и театральная карьера детей, которая, собственно, и придает ценность ее мемуарам. Автобиографические заметки, собственно, и призваны показать, из какой семейной и групповой истории «растут» эти успехи.

Автобиографический нарратив Дуловой структурируется с помощью двух элементов, составляющих неотъемлемую часть сформированной ею эпистемы памяти. Это представление о себе как об участнице непрерывного процесса культурной эволюции, не отмененном, а лишь осложненном марксистскими и большевистскими новациями; и глубокая связь с дочерьми, чья самореализация ретроспективно укореняет всю семейную традицию в советском контексте. Насколько такая позиция была распространена в 1930-е годы среди бывших представителей художественно-артистических элит имперской России — предмет дальнейшего исследования.

Библиография / References

[Архиппов 2016] — Архиппов Е.Я. [Мемуарная проза] // Архиппов Е.Я. Рассыпанный стеклярус: В 2 т. / Сост., подгот. текста, статья и комментарии Т.Ф. Нешумовой. Т. 1. М.: Водолей; Дом-музей Марины Цветаевой, 2016. С. 105—280.

(Arhippov E.Ia. [Memuarnaia proza] // Arkhippov E.Ia. Rassypanny stekliarus: In 2 vols. / Ed. by T. Neshumova. Vol. 1. Moscow, 2016. P. 105—280.)

[Байбурин 2017] — Байбурин А.К. Советский паспорт: история — структура — практики. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017.

(Baiburin A.K. Sovetskii pasport: istoriia — struktura — praktiki. Saint Petersburg, 2017.)

[Блюм 2003] — Блюм А.В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917—1991. Индекс советской цензуры с комментариями. СПб.: СПбГУКИ, 2003.

(Blium A.V. Zapreshchennye knigi russkih pisatelei i literaturovedov. 1917—1991. Indeks sovetskoi cenzury s kommentariiami. Saint Petersburg, 2003.)

[Бонецкая 2012] — Бонецкая Н.К. Царь-Девица: феномен Евгении Герцык на фоне эпохи. СПб.: Росток, 2012.

(Bonetskaia N.K. Tsar’ Devitsa: fenomen Evgenii Gertsyk na fone epohi. Saint Petersburg, 2012.)

[Бранденбергер 2017] — Бранденбергер Д. Кризис сталинского агитпропа: Пропаганда, политпросвещение и террор в СССР, 1927—1941 / Авториз. пер. с англ. А.А. Пешкова, Е.С. Володиной. М.: РОССПЭН, 2017.

(Brandenberger D. Propaganda State in Crisis. Moscow, 2017. — In Russ.)

[Булгакова 1990] — Булгакова Е.С. Дневники / Сост., текстолог. подгот. и коммент. В. Лосева и Л. Яновской. М.: Книжная палата, 1990.

(Bulgakova E.S. Dnevniki / Ed. by V. Losev and L. Ianovskaia. Moscow, 1990.)

[Гаук 1975] — Александр Васильевич Гаук. Мемуары. Избранные статьи. Воспоминания современников / Сост. Л.П. Гаук. М.: Советский композитор, 1975.

(Aleksandr Vasil’evich Gauk. Memuary. Izbrannye stat’i. Vospominaniia sovremennikov / Ed. by L.P. Gauk. Moscow, 1975.)

[Герцык 2007] — Герцык Е. Лики и образы / Сост., предисл., коммент. Т.Н. Жуковской. М.: Молодая гвардия, 2007.

(Gertsyk E. Liki i obrazy / Ed. by T.N. Zhukovskaia. Moscow, 2007.)

[Герштейн 1998] — Герштейн Э. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998.

(Gershtein E. Memuary. Saint Petersburg, 1998.)

[Громова 2015] — Громова А.И. Женщина в эпоху перелома: мироощущение представительниц русской интеллигенции в период революции 1917 г. и Гражданской войны // Материалы Восьмой международной научной конференции РАИЖИ и ИЭА РАН. М.; Старый Оскол: ИЭА РАН, СТИ НИТУ «МИСиС», 2015. Т. 1. С. 62—67.

(Gromova A.I. Zhenshchina v epohu pereloma: mirooshchushhenie predstavitel’nits russkoi intelligentsii v period revolutsii 1917 g. i Grazhdanskoj vojny // Materialy Vos’moj mezhdunarodnoj nauchnoj konferencii RAIZhI i IIeA RAN. Moscow; Stary Oskol, 2015. Vol. 1. P. 62—67.)

[Дмитриев 2007] — Дмитриев А. «Академический марксизм» 1920—1930-х годов: западный контекст и советские обстоятельства // НЛО. 2007. № 88. С. 10—38 (http://magazines.russ.ru/nlo/2007/88/dm2.html).

(Dmitriev A. «Akademicheskii marksizm» 1920—1930-h godov: zapadny kontekst i sovetskie obstoiatel’stva // NLO. 2007. № 88. P. 10—38.)

[Добренко 1999] — Добренко Е. Формовка советского писателя: социальные и эстетические истоки советской литературной культуры. СПб.: Академический проект, 1999.

(Dobrenko E. Formovka sovetskogo pisatelia: social’nye i esteticheskie istoki sovetskoi literaturnoi kul’tury. Saint Petersburg, 1999.)

[Дулова 1963] — Дулова М.А. Воспоминания о художнике М.А. Врубеле // Врубель. Переписка. Воспоминания о художнике. Л.; М.: Искусство, 1963. С. 252—253.

(Dulova M.A. Vospominaniia o hudozhnike M.A. Vrubele // Vrubel’. Perepiska. Vospominaniia o hudozhnike. Leningrad; Moscow, 1963. P. 252—253.)

[Дулова 2005] — Дулова М.А. «Оставить дома для Ёлочки…»: Из дневника 1941—1943 годов / Публ. и подгот. текста Е.В. Дуловой // Наше наследие. 2005. № 74. С. 70—87.

(Dulova M.A. «Ostavit’ doma dlia Iolochki…»: Iz dnevnika 1941—1943 godov / Ed. by E.V. Dulova // Nashe nasledie. 2005. № 74. P. 70—87.)

[Елагин 2002] — Елагин Ю. Укрощение искусств. М.: Русский путь, 2002.

(Elagin Iu. Ukroshchenie iskusstv. Moscow, 2002.)

[Ежов, Шамурин 1925] — Ежов И.С., Шамурин Е.И. Русская поэзия ХХ века: Антология русской лирики от символизма до наших дней. М.: Новая Москва, 1925.

(Ezhov I.S., Shamurin E.I. Russkaia pojeziia 20 veka: Antologiia russkoi liriki ot simvolizma do nashikh dnei. Moscow, 1925.)

[Козловский 2009] — Козловский И.С. Дневник 1935—1936 гг. // Иван Козловский. «Душа моя, музыка…» М.: Наталис, 2009. С. 303—338.

(Kozlovskii I.S. Dnevnik 1935—1936 gg. // Ivan Kozlovskii. «Dusha moja, muzyka…» Moscow, 2009. P. 303—338.)

[Красильников 2017а] — Маргиналы в советском социуме. 1930-е — середина 1950-х гг. / Под ред. С.А. Красильникова. 2-е изд. М.: РОССПЭН, 2017.

(Marginaly v sovetskom sotsiume. 1930-e — seredina 1950-kh gg. / Ed. by S.A. Krasil’nikov. 2nd ed. Moscow, 2017.)

[Красильников 2017б] — Голиков Ю.И., Красильников С.А., Пинкин В.И. и др. Маргиналы в социуме. Маргиналы как социум. Сибирь (1920—1930-е годы) / Под ред. С.А. Красильникова. 2-е изд. М.: РОССПЭН, 2017.

(Golikov Iu.I., Krasil’nikov S.A., Pinkin V.I. et al. Marginaly v sotsiume. Marginaly kak sotsium. Sibir’ (1920—1930-e gody) / Ed. by S.A. Krasil’nikov. 2nd ed. Moscow, 2017.)

[Лейбович 2017] — Лейбович О. «Недурно бы получить сколько-нибудь премии...» Советский рабочий наедине с дневником (1941—1955) // ШАГИ/STEPS. 2017. Т. 3. № 1. С. 114—135.

(Leibovich O. «Nedurno by poluchit’ skol’ko-nibud’ premii...» Sovetskii rabochii naedine s dnevnikom (1941—1955) // ShAGI/STEPS. Vol. 3. № 1. P. 114—135.)

[Липовецкий 2009] — Липовецкий М. Трикстер и закрытое общество // НЛО. 2009. № 100. С. 224—245 (http://magazines.russ.ru/nlo/2009/100/li19.html).

(Lipovetsky M. Trikster i zakrytoe obshchestvo // NLO. 2009. № 100. P. 224—245.)

[Нелидова 1977] — Нелидова Л.Ф. Воспоминания о Гончарове и Тургеневе / Предисл. и публ. А.Д. Алексеева // Литературное наследство. Т. 87: Из истории русской литературы и общественной мысли. 1860—1890-е гг. / Под ред. А.Н. Дубовикова и С.А. Макашина, при участии Т.Г. Динесман и Н.Д. Эфрос. М.: Наука, 1977. С. 26—35.

(Nelidova L.F. Vospominanija o Goncharove i Turgeneve / Ed. by A.D. Alekseev // Literaturnoe nasledstvo. Vol. 87: Iz istorii russkoj literatury i obshhestvennoj mysli. 1860—1890-e gg. / Ed. by A.N. Dubovikov, S.A. Makashin, T.G. Dinesman and N.D. Jefros. Moscow, 1977. P. 26—35.)

[Нешумова 2016] — Нешумова Т. О Евгении Яковлевиче Архиппове // Архиппов Е.Я. Рассыпанный стеклярус: В 2 т. Т. 1. М.: Водолей; Дом-музей Марины Цветаевой, 2016. С. 461—515.

(Neshumova T. O Evgenii Iakovleviche Arhippove // Arhippov E.Ia. Rassypanny stekliarus: In 2 vols. Vol. 1. Moscow, 2016. P. 461—515.)

[Раку 2014] — Раку М. Музыкальная классика в мифотворчестве советской эпохи. М.: Новое литературное обозрение, 2014.

(Raku M. Muzykal’naia klassika v mifotvorchestve sovetskoi epokhi. M.: Novoe literaturnoe obozrenie, 2014.)

[Фицпатрик 2008] — Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм: Социальная история Советской России в 30-е годы: город / Пер. с англ. Л.Ю. Пантина. 2-е изд. М.: РОССПЭН; Фонд Первого Президента России Б.Н. Ельцина, 2008.

(Fitzpatrick S. Everyday Stalinism: Ordinary Life in Extraordinary Times: Soviet Russia in the 1930s. Moscow, 2008. — In Russ.)

[Хайлова 2009] — Хайлова Н.Б. Князь Сергей Дмитриевич Урусов: от «Образцового губернатора» до «образца советского работника» // Урусов С.Д. Записки. Три года государственной службы / Вступ. ст., подгот. текста, сост. и коммент. Н.Б. Хайловой. Москва: Новое литературное обозрение, 2009. С. 5—32.

(Hailova N.B. Kniaz’ Sergej Dmitrievich Urusov: ot «obraztsovogo gubernatora» do «obraztsa sovetskogo rabotnika» // Urusov S.D. Zapiski. Tri goda gosudarstvennoj sluzhby / Ed. by N.B. Hailova. Moscow, 2009. P. 5—32.)

[Хархордин 2016] — Хархордин О. Обличать и лицемерить: генеалогия российской личности. 2-е изд. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в С.-Петербурге, 2016.

(Harhordin O. Oblichat’ i litsemerit’: genealogiia rossijskoi lichnosti. 2nd ed. Saint Petersburg, 2016.)

[Хелльбек 2010] — Хелльбек Й. Повседневная идеология: жизнь при сталинизме / Пер. с англ. П. Серебряного // Неприкосновенный запас. 2010. № 4 (72). С. 9—21.

(Hellbeck J. Everyday ideology: Life during Stalinism // Neprikosnovenny zapas. 2010. № 4 (72). P. 9—21. — In Russ.)

[Чудакова 2001а] — Чудакова М.О. Сквозь звезды к терниям: Смена литературных циклов (1990) // Чудакова М.О. Избранные работы. Т. I. Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 339—365.

(Chudakova M.O. Skvoz’ zvezdy k terniiam: Smena literaturnyh tsiklov (1990) // Chudakova M.O. Izbrannye raboty. Vol. I. Literatura sovetskogo proshlogo. Moscow, 2001. P. 339—365)

[Чудакова 2001б] — Чудакова М.О. Судьба «самоотчета-исповеди» в литературе советского времени (конец 1920-х — начало 1930-х) // Чудакова М.О. Избранные работы. Т. 1: Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 393—420.

(Chudakova M.O. Sud’ba «samootcheta-ispovedi» v literature sovetskogo vremeni (konets 1920-kh — nachalo 1930-kh) // Chudakova M.O. Izbrannye raboty. Vol. 1: Literatura sovetskogo proshlogo. Moscow, 2001. P. 393—420.)

[Чуйкина 2006] — Чуйкина С. Дворянская память: «бывшие» в советском городе (Ленинград, 1920—1930-е годы). СПб.: Издательство Европейского университета в С.-Петербурге, 2006.

(Chuikina S. Dvorianskaja pamiat’: «byvshie» v sovetskom gorode (Leningrad, 1920—1930-e gody). Saint Petersburg, 2006.)

[Чуковский 1994] — Чуковский К.И. Дневник: В 2 т. / Сост., подгот. текста и коммент. Е.Ц. Чуковской. Т. 2: 1930—1969. М.: Современный писатель, 1994.

(Chukovskii K.I. Dnevnik: In 2 vols. / Ed. by E.Ts. Chukovskaia. Vol. 2: 1930—1969. Moscow, 1994.)

[Шаттенберг 2011] — Шаттенберг С. Инженеры Сталина: Жизнь между техникой и террором в 1930-е годы / Пер. с нем. В.И. Брун-Цехового, Л.Ю. Пантиной. М.: РОССПЭН, 2011.

(Schattenberg S. Stalins Ingenieure. Lebenswelten zwischen Technik und Terror in den 1930er Jahren. Moscow, 2011. — In Russ.)

[Шумихин 1988] — Шумихин С.В. Образование, комплектование и использование архивного собрания Государственного литературного музея: дис. … канд. ист. наук. М.: МГИАИ, 1988.

(Shumihin S.V. Obrazovanie, komplektovanie i ispol’zovanie arhivnogo sobraniia Gosudarstvennogo literaturnogo muzeia: Ph.D. dissertation. Moscow, 1988.)

[Brockmeier 2015] — Brockmeier J. Beyond the Archive: Memory, Narrative, and the Autobiographical Process. Oxford; N.Y.: Oxford University Press, 2015.

[Kotkin 1995] — Kotkin S. The Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilisation. Berkeley: University of California Press, 1995.

[Lahusen 1997] — Lahusen T. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin’s Russia. Cornell University Press, 1997.



[1] Благодарю М.Г. Раку и Т.Ф. Нешумову за ценные комментарии, данные мне при подготовке этой статьи.

[2] См., например, о том, что представителям целого ряда общественных групп было трудно просто понять идеологические требования, сформулированные в «Кратком курсе истории ВКП (б)»: [Бранденбергер 2017].

[3] О. Хархордин обратил внимание на недооцененную роль лицемерия в формировании практик «советской субъективности»: [Хархордин 2016].

[4] По мнению М.О. Чудаковой, в 1920-е политическая конъюнктура мало благоприят­ствовала появлению мемуаров о дореволюционном прошлом. «Автор… в отличие от героя, не имел права на неподходящее прошлое, отражающееся в “исповедальном” тексте, поскольку такое прошлое невозможно было, по советскому официальному регламенту 20—30-х годов, смыть, искупить, — точно так же, как происхождение, т.е. социальный статус отца или деда» [Чудакова 2001б: 394]. Единственной «лазейкой» на рубеже 1920—1930-х становятся «негативные» воспоминания об эпохе 1890—1900-х, где лейтмотивами были «осуждение дооктябрьского времени, покаяние в гре­хе зараженности той эпохой и признание безнадежности для человека оттуда попыток овладения новым мироощущением» [Чудакова 2001б: 412].

[5] Непубликовавшийся поэт Евгений Архиппов (1880—1950) в 1920—1930-е годы писал «в стол» мемуарные очерки о литературной жизни Серебряного века и регуляр­но посылал эти тексты в письмах к своему ближайшему другу, поэту Дмитрию Усову (1896—1943), который комментировал их в ответных письмах. Мемуарный очерк Архиппова «Золотая маска» заканчивается на 1935 годе, когда Усов был арес­тован [Нешумова 2016: 508].

[6] Владимир Робертович Вильшау — пианист, профессор Московской консерватории.

[7] Дулова Е.Г. Лирические страницы (Дневники юности). Автограф в тетрадях. 1925—1931 // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Ед. хр. 40. Л. 6—7. Воспоминания Дуловой о времени Гражданской войны кратко обсуждаются в работе: [Громова 2015: 63—65].

[8] Дулова Е.Г. Лирические страницы. Л. 8—9.

[9] Дулова М.А. Мои воспоминания // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2. Л. 29. Судя по глухим упоминаниям в переписке М.А. и Е.Г. Дуловых, Мария Андреевна была знакома со второй женой Луначарского — актрисой М.А. Розенель (урожденной Сац) и ее братом, критиком и литературным секретарем Луначарского, Игорем Сацем.

[10] Там же. Л. 1—16.

[11] Подробнее об этом см. в разделе 4.

[12] Несколько сохранившихся очерков относятся к 1937 году. Остальные — более поздние — созданы в 1949-м, 1952-м и второй половине 1950-х годов.

[13] Дулова М.А. О том, как попали мои «Воспоминания» в Литературный музей в 1934 го­ду // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 4. Л. 5.

[14] Переписка Дуловой Марии Андреевны с ГЛМ о продаже музею бюста Т.Н. Грановского и рукописи своих воспоминаний // РГАЛИ. Ф. 612. Оп. 1. Ед. хр. 849. Л. 1—5.

[15] Письмо М.А. Дуловой К.Б. Суриковой, 7 октября 1938 г. // Там же. Л. 6.

[16] Дулова М.А. Буква «ять» // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 4. Л. 10—11.

[17] Это единственный очерк, который был опубликован при жизни М.А. Дуловой, см.: [Дулова 1963].

[18] Дулова Е.Г. Год противостояния. 1939. Воспоминания // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 2. Д. 17. Л. 3.

[19] День женщины 8-е марта. Из дневника М. Дуловой // РГАДА. Ф. 757. Оп. 1. Д. 4. Л. 27 об. Благодаря посредничеству Веры Дуловой сотрудничество Мосолова и Жарова продолжилось: в декабре того же года Мосолов написал на стихотворение Жаро­ва «Застольную песню» к 60-летию Сталина. Один из экземпляров нотной рукописи (что характерно) хранится в фонде Веры Дуловой и Александра Батурина в архиве Музея Н.Г. Рубинштейна при Московской государственной консерватории: Ф. 4, КП 234/1-209.

[20] По дневнику И.С. Козловского за 1935—1936 годы понятно, что его дружба с А. Батуриным и В. Дуловой была уже очень тесной и сопровождалась как минимум еженедельными встречами и очень частыми телефонными звонками, см.: [Козловский 2009: 306 и след.].

[21] Александр Васильевич Гаук (1893—1963) — с 1936 года де-факто, а с 1937 года — де-юре главный дирижер Государственного академического симфонического оркестра СССР, с 1939 года — преподаватель и профессор Московской консерватории. Он учился в Петербургской консерватории в классе профессора Ф.М. Блуменфельда [Гаук 1975: 26—27], знаменитого аккомпаниатора и дирижера Мариинского театра, с которым работала в начале 1900-х годов М.А. Дулова и о котором она неоднократно пишет в своих мемуарах (не с оглядкой ли на слушателя-Гаука?).

[22] Дулова Е.Г. Год противостояния. Л. 10—11.

[23] Речь идет, вероятно, о Николае Петровиче и Дмитрии Петровиче Осиповых: первый — знаменитый музыкант-балалаечник, который через год, в 1940-м, возглавит Государственный оркестр народных инструментов. Дмитрий Петрович — пианист, по-видимому, однокашник Веры Дуловой по Московской консерватории, станет пос­ле смерти брата в 1945 году его преемником на посту руководителя этого оркестра. У них был еще и третий (средний) брат — Сергей Петрович, военный летчик, впоследствии — помощник военного атташе в США, тоже бывавший у Дуловых, но на Пасху 1939 года к Вере Дуловой, скорее всего, приезжал не он, а его братья-музыканты.

[24] Там же. Л. 27.

[25] Там же. Л. 34.

[26] Там же. Л. 66.

[27] Там же. Л. 5.

[28] Там же. Л. 7—8.

[29] Реконверсия М.А. Дуловой дошла до того, что в 1944 году она дерзнула обратиться к А.Н. Толстому с просьбой о рекомендации для вступления в Союз писателей — правда, получила отказ, так как ни один из ее мемуаров не был в тот момент опубликован (см.: Письмо А.Н. Толстого М.А. Дуловой (от 31.1.1944) // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 20. Л. 1).

[30] Дулова М.А. Мои воспоминания // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2. Л. 17, 19 об.

[31] Там же. Л. 41 об. Речь идет о выпускнике МГК Иосифе Аркадьевиче Левине, с 1919 го­да преподававшем в Джульярдской школе в Нью-Йорке.

[32] Дулова М.А. Записки (воспоминания об Э.Ф. Направнике, М.И. и Н.Н. Фигнер и др.) // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 3. Л. 2.

[33] РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2. Л. 3. Начиная с 1907 года, когда главным редактором стано­вится П.Б. Струве, журнал «Русская мысль» резко изменил политику и стал оформленно либеральным, — и именно за это направление он был закрыт в 1918 го­ду. До этого же перелома его программа была гораздо более широкой, в нем печатались авторы самых разных взглядов, включая умеренных марксистов.

[34] Впрочем, запрещенным автором Бальмонт не был: большая подборка его стихотворений была помещена в известной антологии И.С. Ежова и Е.И. Шамурина [Ежов, Шамурин 1925: 27—36]; в указателе книг, изъятых из библиотек в советское время [Блюм 2003], сборники Бальмонта тоже отсутствуют.

[35] Дулова М.А. Мои воспоминания // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2. Л. 16.

[36] Там же. Л. 1.

[37] В родословной Дуловых, составленной Еленой Георгиевной в 1965 г. для музея Чайковского в Клину, указано, что вторым браком Г.Н. Дулов был женат на Н.И. Руфиной и от этого брака (вероятно, в 1929 г.) родилась дочь Ольга, тоже скрипачка: РГАЛИ. Ф. 757 Оп. 1. Д. 132. Л. 9.

[38] Ситуация меняется по окончании войны — вероятно, в связи с кончиной Георгия Нико­лаевича. В мемуарных очерках 1949—1952 годов Мария Андреевна не только расскажет историю их свадьбы и свадебного путешествия, но и признается в том, что в 1900-е — начале 1910-х годов муж категорически возражал против ее возвращения на сцену.

[39] Зограф А.Ю. Воспоминания. Машинопись 1960-х годов с правкой Е.Г. Дуловой. 1911, 1912 // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 35.

[40] Возможно, на стремление М.А. Дуловой вспомнить о детстве, проведенном в Украине, косвенно подействовал публичный успех И.С. Козловского в середине — второй половине 1930-х годов: внучка, Е.В. Дулова, пишет, что дружбе ее бабушки и знаменитого тенора способствовало то, что оба они были из Украины [Дулова 2005: 75], при этом Козловский свою «украинскость» подчеркивал на протяжении всей жизни. В частнос­ти, он с юности исполнял партии в украинских операх: Андрея в «Катерине» Н. Аркаса, Андрея в «Запорожце за Дунаем» С. Гулака-Артемовского, Петра в «Наталке-Полтавке» Н. Лысенко, продолжая эту практику и после переезда в Москву. В 1936 году, например, он давал отдельные концерты украинской песни [Козловский 2009: 333].

[41] РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 4. Л. 12—23.

[42] Дулова Е.Г. Колхозные театры Московской области. Машинопись. Январь-ноябрь 1957 г. // РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Ед. хр. 42.

[43] По признанию М.А., в тамбовское имение свекрови они перестали ездить после 1914 года.

[44] В рукописной мемуарной книге «Год противостояния» (РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 2. Д. 17), названной по заметному для современников событию 1939 года — так называемому великому противостоянию Земли и Марса, когда две планеты сблизились на максимально возможное расстояние. Повесть Льва Кассиля «Великое противостояние» (1939—1947) своим названием тоже отсылает к этому астрономическому эффекту.

[45] РГАЛИ. Ф. 757. Оп. 1. Д. 2. Л. 27.

 


Вернуться назад