Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №162, 2020
Ольга Скубач (Алтайский государственный университет; факультет массовых коммуникаций, филологии и политологии; доцент кафедры общей и прикладной филологии, литературы и русского языка; кандидат филологических наук)
Olga Skubach (Altai State University; Faculty of Mass Communications, Philology and Political Science; Associate Professor, Department of General and Applied Philology, Literature and the Russian Language)
Ключевые слова: советская Арктика, движение полярников, героический канон, репрессии, сублимация страха
Key words: Soviet Arctic, movement of polar explorers, heroic canon, repression, sublimation of fear
УДК/UDC: 82.43 + 910.4
Аннотация: Страх является ключевым элементом структуры тоталитарного мира, детерминируя практически все его аспекты, однако на уровне официальной риторики сталинская культура табуирует как источники страха, так и его проявления. «Золотой век» советского освоения Арктики (1920—1930-е годы) знаменует собой начало «высокого» имперского периода в истории СССР и, одновременно, совпадает с периодом репрессий. На протяжении означенных лет арктическая кампания набирает обороты, достигая кульминации к концу 1930-х годов, — равно как и сталинский террор. В массе очерков и эго-документов советская Арктика становится способом сублимации страха, порожденного, как правило, далекими от географии обстоятельствами.
Abstract: Fear is a key element in the structure of the totalitarian world, determining almost all of its aspects; however, at the level of official rhetoric, the Stalinist culture forbade both sources of fear and its manifestations. The «Golden Age» of the Soviet development of the Arctic (1920s—1930s) marks the beginning of a «high» imperial period in the history of the USSR and at the same time coincides with a period of repression. Over the years, the Arctic campaign gained momentum, reaching a climax by the end of the 1930s, as did Stalinist terror. In the mass of essays and ego-documents, the Soviet Arctic becomes a way of sublimating fear, generated, as a rule, by circumstances far from geography.
Olga Skubach Fear and the North: The Arctic Through the Eyes of Soviet Polar Explorers of the1920—1930s
Страх перед Севером прочно закрепился в культуре как минимум истекших двух столетий. Даже самый беглый взгляд на реализацию арктической темы в современном искусстве позволяет заметить эту соотнесенность [1]. Данная тенденция, очевидно, является общей для всего западного мира, регулярно ассоциирующего с Севером семантику тайны, угрозы, опасности или преступления. Пожалуй, можно утверждать, что в современной картине мира Север всегда чреват страхом.
В самом общем виде эта связь, видимо, является отсроченной репликой колониальной конфигурации мира, которая в стадии заката способна порождать страх перед «глушью», ужас «темных мест», превосходно анатомированный еще Дж. Конрадом в «Сердце тьмы» (1899). Хрестоматийный колониальный нарратив о человеке, который произвольно и к своей выгоде меняет местность, предполагает свою изнанку — нарратив о местности, которая катастрофически или чудовищно меняет человека. В ставшей классической работе «Сверхъестественный ужас в литературе» Г. Ф. Лавкрафт среди всей плеяды представителей хоррор-литературы упоминает и тех, кто пугает читателя самим пространством Арктики или Антарктики. К 1926—1927 годам, когда писалась его статья, список еще не был слишком обширен: он открывался Мэри Шелли и Эдгаром Алланом По, а замыкался, конечно, самим Лавкрафтом, чьи «Хребты безумия», опубликованные несколькими годами спустя, и прочие вещи стали в тот момент, пожалуй, самым существенным вкладом в литературу об ужасе, детерминированном географически [2]. В первые десятилетия XX века, когда распад колониального мира шел уже полным ходом, страх перед Севером постепенно превращался в эстетическую и культурную норму.
Верно, однако, и другое: в те же годы отдельные герои учились Севера не бояться. Кампания по завоеванию Арктики, достигшая кульминации во второй половине XIX — начале XX веков, представляла собой последний (если не считать таковым освоение космоса) виток колониальной экспансии, разворачивающийся в сторону севера по большей части потому, что все остальные направления были уже недоступны. Не удивительно, что в арктической гонке принимали участие государства, обделенные колониями, — Скандинавские страны, Италия, США, — либо, как Великобритания, пытавшиеся реанимировать тускнеющий имперский ореол. Идеологическим фундаментом арктической кампании рубежа веков стал рассмотренный С. Франк культурный миф о гипербореях [Франк 2011]. Речь идет о той зрелой версии мифа, что сложилась при участии Ф. Ницше и оказалась сращена с категориями воли, власти, силы и свободы:
У Ницше Арктика, арктический лед — образы идеального места для жизни вне социума, метафора для позиционирования радикального мышления, символ сверхчеловеческой силы, «воли к власти», которая отказывает себе во всех «теплых» человеческих чувствах, моральных ценностях и исканиях смысла. Холод, одиночество, власть — вот самые главные признаки гипербореев у Ницше [Франк 2011].
В рамках этой системы координат любую соотнесенность с Севером надлежит рассматривать в аспекте силы и превосходства. Здесь нет противоречия с постепенно укореняющейся привычкой бояться Севера, напротив: чем дальше от витальности предков-завоевателей отходил среднестатистический обыватель, тем бóльшую популярность приобретали сюжеты о сверхчеловеке. Культ героев-полярников, широко распространившийся на рубеже веков, позволял делегировать бесстрашие избранным — и закрыть вопрос о собственных взаимоотношениях с Севером.
Другая картина была характерна для советского мира. В отличие от большинства стран Европы, Советский Союз в начале века не ослабил, но укрепил свои имперские позиции. Колониальные тенденции здесь усиливались начиная с середины 1920-х годов, пока не достигли кульминации к концу следующего десятилетия. Широчайшая кампания по освоению Арктики, инициированная в 1920—1930-е годы, была, несомненно, откликом на включавший геополитические соображения и прагматику индустриального развития «соцзаказ» новой имперской эпохи. Не приходится удивляться, что с течением времени движение полярников в СССР приобрело заметно более массовый характер, чем аналогичное движение, к примеру, в Западной Европе. Разумеется, оно культивировалось «сверху», однако имело и свои внутренние резоны, отличавшие его как от прочих откровенно срежиссированных советских кампаний, так и от западных арктических мероприятий. Причины, заставлявшие порой вполне благополучных и состоявшихся людей массово ехать на Крайний Север и работать там, как правило, в невыносимых условиях с риском для жизни, должны были быть (и были) очень существенны. Страх и здесь сыграл свою роль, но, конечно, страхи обитателя СССР существенно отличались от того, чего боялся человек за пределами Советского государства.
На уровне официальной риторики сталинская культура табуирует как источники страха, так и саму эту эмоцию, предлагая взамен культ бесстрашия. Это общее правило особенно заметно в художественных текстах об Арктике, которые в своей массе устроены как механизм сублимации страха; в итоге Арктика предстает в виде бесспорного «заповедника героев»: «Арктика! Заповедник героев, / Великого сердца университет…» [Сельвинский 1937: 116]. Иная, более сложная и интересная картина обнаруживается в текстах документального характера, ограниченных в мифотворческих интенциях реальным арктическим опытом автора и героев. В документальной прозе страх перед экстремальными условиями Крайнего Севера присутствует всегда, хотя чаще всего неявно. Палитра эмоциональной реакции на Север зависит, конечно, от времени создания текста и, главным образом, степени включенности его автора в идеологический мейнстрим эпохи. Открыто бояться Арктики могут себе позволить люди, намеренно или невольно отклоняющиеся от советского канона.
1928 год был ознаменован событием, заложившим фундамент будущего культа советских героев-полярников. Речь идет, конечно, о спасении ледоколом «Красин» выживших после катастрофы дирижабля «Италия» членов экспедиции У. Нобиле. Среди тех, кто участвовал в плавании, был спецкор «Известий», популяризатор авиации, журналист и будущий писатель Н.Н. Шпанов. Выпущенная в 1929 году его книга «Во льды за “Италией”» может служить иллюстрацией того, как создавался канонический дискурс о полярном подвиге [3].
Очевидно, что миссия «Красина», впоследствии в советских источниках называемая исключительно «героическим походом», заключалась не только в спасении итальянских воздухоплавателей. Участие СССР в этой кампании, наряду с ведущими державами, было призвано обозначить новый статус Советского государства в Заполярье, успех же «Красина» позволил претендовать на роль лидера в очередном этапе «битвы за Арктику». В этом смысле катастрофа «Италии» была весьма своевременной [4]. Шпанов неоднократно называет спасенных итальянцев «трофеями», и, с учетом данных обстоятельств, это не фигура речи. И на «Красине», и на «Малыгине», безуспешно пытавшемся подойти к месту катастрофы с востока, имелось по целой команде аккредитованных журналистов (к примеру, на «Красине» — 8 корреспондентов плюс кинооператор), чьи тексты должны были закрепить успех и окончательно утвердить советских спасателей в роли победителей Арктики. Сложность же заключалась в том, что готовых стандартов нарратива о героях-полярниках еще не было, их приходилось создавать тут же, в процессе письма.
В начале книги автор вводит значимое противопоставление: сильные и закаленные северные народы vs. изнеженные и слабые южане. С заметным сочувствием Шпанов цитирует норвежского профессора Хуля, в то время как тот распекает итальянского журналиста Джудичи (в книге — Жюдичи):
Очередная версия мифа о подлинных гипербореях, казалось бы, прекрасно позволяет выстроить историю последней экспедиции Нобиле: Север не прощает ошибок; итальянцам (и представителям других южных наций) нечего делать здесь; скандинавы — настоящие северяне, но и им есть чему поучиться у советских полярников, чье право осваивать Арктику отныне бесспорно:…природа не прокляла бы эти края, если бы людям не нужно было учиться жить, так, как велит сама она, природа. Ведь там, на юге, под лазоревым небом, пригреваемые лучами жаркого солнца, вы развращаетесь. Вы забываете о том, что такое истинные силы природы, вы забываете ее мощь и перестаете быть настоящими людьми. А вот когда оттуда, с южных морей, вы попадаете сюда к нам, вас постигает участь экипажа «Италии». По рукам и ногам, как маленьких детей, пеленает вас природа [Шпанов 1929: 72].
Я впервые имею счастье плыть на ледоколе, — признается Хуль автору. — мне никогда не приходило в голову, что можно передвигаться, хотя бы и с трудом, в этих льдах, которые мы всегда считали непреодолимым препятствием для судов. Мне кажется, что нашей стране, желающей много работать у этих берегов, нужны такие ледоколы [Шпанов 1929: 71].
Стройный сюжет тем не менее разбивается обескураживающими обстоятельствами трагедии: жертвой Севера становится опытный полярник швед Мальмгрен, в то время как его спутники-итальянцы, дилетанты в Арктике, сумели выжить. Заметно растерявшийся автор в этот момент просто слагает с себя функцию рассказчика, все подробности сообщает один из уцелевших — Дзаппи (Цаппи у Шпанова), что только сильнее дезориентирует и автора, и читателя: Дзаппи крайне противоречив, как в плане фактической достоверности его рассказа, так и в этических его нюансах. Образ погибшего Мальмгрена двоится в его истории; шведский ученый в его изображении — и подлинный герой, пожертвовавший собой ради спасения товарищей, и, одновременно, «глазированный фрукт» [Шпанов 1929: 131]: именно так называет его Дзаппи после того, как умирающий Мальмгрен просит выдолбить ему ледяную могилу. Ситуация усугубляется подозрениями в каннибализме Дзаппи; не обвиняя итальянца напрямую, Шпанов тем не менее рисует его портрет, очевидно намекающий на страшный залог его выживания:
Новый бисквит только хрустнул в огромных белых зубах. Замечательные зубы. Такие зубы были, вероятно, у первобытных людей — широкие, белые, крепкие, точно предназначенные для того, чтобы рвать мясо и дробить кости животных. Крошечный бисквит, исчезающий в этих зубах, — какой анахронизм! [Шпанов 1929: 123].
Присутствие Дзапии, несомненно, создает напряжение в команде, что неудивительно: он явно бóльший «гиперборей», чем кто бы то ни было в этой истории. Сверхчеловеческое, однако, оказывается в нем оборотной стороной недочеловеческого, это пугает и отталкивает.
Ближе всего к героическому стандарту в книге Шпанова оказывается пилот Б.г. Чухновский. В целом страх для автора — нормальная, естественная реакция человека на реальные трудности Арктики, в различных обстоятельствах боятся в этом тексте все, — кроме Чухновского. Собственно, образ бесстрашного полярного летчика и создается на наших глазах усилиями автора книги. Впрочем, в еще сравнительно мягком 1928 году ироничный Шпанов способен не только создавать, но и отчасти деконструировать героический канон. Всеобщее преклонение перед Чухновским иногда оборачивается неожиданно-эротическим подтекстом; один из самых едких фрагментов книги Шпанов посвящает своей коллеге, журналистке Л.А. Воронцовой.
Иногда, правда очень редко, Любовь Воронцова пишет очередной фельетон для «Труда». В этих фельетонах неизменно фигурируют «волосатые руки» начальника экспедиции проф. Самойловича и «пение клавиш под тонкими пальцами» Чухновского [Шпанов 1929: 75—76].
Нужно заметить, что, населенная, по преимуществу, мужчинами, советская Арктика вообще недолюбливала женщин за полярным кругом. Один из способов подчеркнуть их неуместность в условиях Севера — акцентировать испытываемый женщиной перед этими условиями страх. В 1930-х годах идея о привлечении женщин для работы в Заполярье активно продвигалась руководством арктических структур; в частности, горячим сторонником этого проекта был О.Ю. Шмидт, занимавший в 1932—1938 годах пост начальника Главсевморпути. Художественным манифестом этой кампании стал фильм С. Герасимова «Семеро смелых» (1936), где героиня-полярница не просто на равных сотрудничала с мужчинами, но и подчас превосходила их в степени отваги и мужества, не вызывая притом у них ни малейшего протеста. И сама кампания, и сюжеты, подобные сюжету Герасимова, разумеется, рождали сильнейшее раздражение в полярном сообществе. В 1940 году, когда мероприятия по привлечению женщин в Арктику были уже практически свернуты, была опубликована сказка В. Катаева «Цветик-семицветик», героиня которой, девочка с гендерно-нейтральным именем Женя, обидевшись на мальчиков, не желающих принять ее в игру «в Северный полюс», отправляется туда на самом деле — лишь затем, чтобы испугаться холода и медведей, расплакаться и стремительно вернуться назад.
Чего-то подобного и ждали от женщин, даже самых, казалось бы, стойких. Характерный тому пример — Нина Демме, одна из первых советских женщинполярниц, начальник станции на о. Домашнем (Северная Земля) в 1932— 1934 годах. В новомировском очерке, посвященном Демме, его автор, В. Канторович, цитирует дневник полярницы, в котором та зафиксировала травмирующий опыт страха. После описания встречи с медведем, когда она оказалась на волосок от гибели, Демме замечает:
Тоскливо, вот сейчас, действительно тоскливо. Мое неудачное столкновение с медведем не только отбило охоту путешествовать одной, но и внушило отвращение к этому сверкающему снегу. <…> Доехала хорошо, обрадовалась людям. Валяюсь, читаю. Противно даже выйти на остров [Канторович 1936: 148—149].
И сама личность Демме, акцентировавшей радикально-феминистские взгляды при каждом случае, и эксперимент с назначением ее руководителем станции (где под ее началом оказалось трое мужчин) изрядно скандализировали полярное сообщество в начале 1930-х годов. Тот факт, что автор очерка, явно с трудом сдерживающий раздражение в беседе с Демме, цитирует именно этот фрагмент дневника, можно рассматривать как выпад в адрес полярницы: позволяя читателю увидеть страх своей героини, он тем самым исключает ее из плеяды подлинных героев Арктики. Вместе с тем, сама Демме нигде в дневнике не использует слово «страх» и его производные.
В документальных текстах об Арктике, претендующих на статус канонических, — например, написанных признанными героями-полярниками или посвященных знаковым событиям истории советского Севера, страх, как правило делегируется культурно- и/или цивилизационно иным, чаще всего — туземцам. Одной из самых важных точек на карте советской Арктики стал о. Врангеля. Остров был колонизирован в 1926 году экспедицией под руководством Г. А. Ушакова; колония по большей части состояла из чукчей. Страхи чукчей (Ушаков называл их эскимосами) и борьба с ними составляют заметный сюжет в нарративе об острове, включающем несколько текстов разных авторов. Один из них принадлежит З. Рихтер [Рихтер 1931], журналистке, принимавшей участие в экспедиции на о. Врангеля в 1929 году. Рихтер рассказывает, явно со слов руководителя колонии Ушакова, о трудностях, порожденных суевериями туземцев:
После того как на северной стороне смертельно простудился иерок и там же заболел Ушаков, эскимосы стали бояться северной стороны, считая, что там живет чорт. Много пришлось приложить стараний, чтобы разубедить их в этом [Рихтер 1931: 42].
Сам Ушаков в написанной позже книге о врангелевской колонии («Остров метелей», 1972) рассказывает эту историю намного более подробно, подчеркивая тем самым важность этого сюжета. Страх эскимосов перед островом привел к тому, что они перестали охотиться, поставив всю колонию на грань гибели. Увещевания ни к чему не привели, и серьезно больной Ушаков был вынужден, рискуя жизнью, отправиться в одиночестве на охоту, чтобы доказать своим подопечным, что он сильнее черта.
Остров Врангеля — одно из самых экстремальных мест в Арктике, первая экспедиция, несомненно, столкнулась с экстраординарными трудностями. В этом контексте, как представляется, рассказ Ушакова о победе над чужими страхами символически замещает историю о преодолении своих.
Данное предположение косвенно подтверждается распространенностью подобной модели, хотя не всем авторам удается выдержать до конца тон абсолютного бесстрашия. Еще один текст, связанный с нарративом об острове Врангеля, — «Зимовка» К. Званцева, исполнявшего обязанности метеоролога в следующей после Г. А. Ушакова экспедиции на остров (1929—1934). Комсомолец Званцев (в начале экспедиции ему было чуть за двадцать) поначалу с удовольствием отыгрывает роль героя без страха и упрека, видимо, не без оглядки на литературные образцы. О его способе охоты на медведей впоследствии с трепетом вспоминал его начальник, руководитель второй экспедиции А. И. Минеев:
Когда у Званцева первый выстрел бывал неудачным, и обраненный медведь уходил в берлогу и больше на поверхность показываться не желал, Званцев поступал «просто». Он клал винтовку на снег, доставал из кобуры «Кольт», ставил его в боевую готовность и — головой вперед лез в берлогу к раненому, остервенелому зверю. Медведица, кроме того что была ранена, еще защищала щенят и потому вдвойне была опасна.
С «Кольтом» в руке Званцев ползком добирался в синем полумраке берлоги к самому зверю. и когда медведица, не видя иного выхода, бросалась на него, Званцев в упор стрелял.
Так он убил не меньше десятка медведей...
Думаю, нечего говорить, что если бы револьвер хоть один раз дал осечку, от метеоролога Званцева остались бы одни подметки... [Минеев 1936: 148].
В явно романтическом ключе звучит в исполнении автора история о посещении чукотского кладбища — «страшного места», где трупы не хоронят, а просто бросают на камни, «где их находят собаки, вечно голодные, дикие эскимосские собаки, на которых даже волки не решаются нападать» [Званцев 1934: 31]. Реакция Званцева идет вразрез с ожидаемой:
При моем приближении с кладбища сорвалась туча ворон и с криком начала кружиться. «Где-то есть труп», подумал я. <…> Кладбище на меня не произвело никакого впечатления [Званцев 1934: 31—32].
Еще более разительный контраст со страшной темой представляет отклик Званцева и его товарищей на жуткие рассказы о ритуальных убийствах, практикуемых у чукчей, — они вызывают в кают-компании корабля лишь «здоровый хохот» [Там же: 28].
Званцев не прочь ощутить себя героем колониального сюжета, на голову превосходящим темных и боязливых туземцев. Тон его, однако, заметно меняется уже после первой зимы, проведенной на острове: «Полярная пурга подавляюще действует на человека: она заставляет себя слушать и молчать» [Там же: 107]. Наконец, сумасшествие одного из участников экспедиции заставляет его не просто испугаться, но и произнести сакраментальное слово; после рассказа о буйстве умалишенного Званцев замечает: «Это может быть смешно, но это очень страшно в ледяной стране» [Там же: 112]. Званцеву не удалось убедительно делегировать страх: Арктика оказалась сильнее.
Следующий после острова Врангеля пункт в большой советской арктической повестке — исследование и картографирование архипелага Северная Земля. Эту миссию взяла на себя экспедиция 1930—1932 годов под руководством уже знакомого нам Г. А. Ушакова и геолога Н. Н. Урванцева; оба опубликовали книги по ее итогам (Урванцев Н. Н. Два года на Северной Земле, 1935; Ушаков Г. А . По нехоженой земле, 1974). Северная Земля, расположенная в районе 80-й параллели, гарантировала предельно жестокие условия работы и жизни полярников. За неимением автохтонов в распоряжении станции, естественные в этих обстоятельствах страх и трепет обнаруживает в книгах обоих авторов самый близкий к дефиниции варвара член экспедиции — каюр и охотник Сергей Журавлев. Н. Н. Урванцев колоритно описывает жилье Журавлева в Архангельске:
При входе в просторный двор одного из домов на улице Павлинова-Виноградова нас прежде всего встретил неистовый лай многих десятков псов. Собаки были привязаны всюду в сарае, снаружи его к стенам и в тени забора. Тут же посреди двора стояла белая коническая палатка — теперешнее местопребывание Журавлева и его семьи из жены и четырех детей, из которых один грудной. Оказалось, что Журавлев до сих пор не только квартиры, но даже и комнаты не имеет. Теснота в палатке страшная, грязь, грудной ребенок болен, больна и сама жена. Однако, Сергей не унывает и мечтает лишь поскорее вырваться на Север из тесных рамок городской обстановки [Урванцев 1935: 28].
Журавлев — единственный из членов экспедиции не ухудшил, а улучшил свои бытовые обстоятельства, перебравшись на Северную Землю. Тем не менее именно его устами определяется характер новой местности в книге Урванцева — «Полверсты до ада» [Урванцев 1935: 108]. Не преминул процитировать его и Ушаков: «Это не край земли, а край света, наискосок через улицу от самого черта!» [Ушаков 1990: 425].
Модель делегированного страха («боится кто-то другой, не я») позволяет авторам текстов об Арктике «проговорить» страх, не нарушая тот стоический канон, который стал с начала 1930-х годов обязательным для полярных очерков и эго-документов. Эта модель удобна и практически универсальна. В случае отсутствия непросвещенных аборигенов страх делегируется ближайшему «иному» — женщине, умалишенному, неотесанному варвару-охотнику или даже собаке. Последний вариант обнаруживается в дневнике И. Д. Папанина, где роль главного паникера достается, разумеется, не одному из героических «братков», а пятому папанинцу — псу Веселому: «На дворе здорово метет пурга. У нас есть оригинальный показатель силы ветра: как только пурга усиливается, пес Веселый начинает жалобно визжать; ветер утихает — умолкает и Веселый» [Папанин 1972: 242].
Вплоть до середины XX века страх — табуированный, имплицитный, делегированный кому-то другому — является тем не менее обязательным компонентом советского полярного нарратива. Разумеется, страх — нормальная реакция на экстремальные условия Крайнего Севера, однако дело, видимо, не только в свойствах арктических пространств.
В России советского периода для феномена страха был характерен следующий парадокс: в то время как индивидуальный страх осуждался и носил крайне негативные коннотации («трус» = «предатель» = «враг»), сама государственная система (как и любая тоталитарная система вообще) была построена на страхе, то есть массовый страх имманентно присутствовал практически во всех сферах жизни и служил мощным инструментом государственных манипуляций [Zolina 2015: 18].
«Золотой век» советского освоения Арктики — вторая половина 1920-х — 1930-е годы — совпадает с периодом репрессий. На протяжении означенных лет арктическая кампания набирает обороты, достигая кульминации к концу 1930-х годов, — равно как и сталинский террор. Это вряд ли можно считать совпадением, особенно если учесть, что ГУЛАГ ассоциируется с теми же заполярными областями, что и героика советского Севера [5].
В том случае, когда государство использует свою территорию в качестве средства наказания, когда сам «ландшафт предстает своего рода пыточным инструментом» [Анисимов 2009], можно попытаться его (государство) переиграть, сделав эту территорию своим домом или, как минимум, местом работы. Полярники добровольно стремились туда, куда большая часть обитателей северной советской периферии попадала отнюдь не по собственному хотению; их страх перед Арктикой в этом случае вполне можно рассматривать как символическую — и желанную! — замену другого, более глубокого страха. При всей видимой абсурдности такого выбора (наказать себя, чтобы не быть наказанным), его логика тем не менее совпадает с общей логикой психологических реакций на травмирующие обстоятельства. В разгар Большого террора были случаи, когда люди кончали с собой из-за страха перед арестом и возможным расстрелом; о попытке суицида О. Мандельштама вспоминает его вдова; такую возможность не исключала семья С. П. Королева, если верить мемуарам его дочери [Королева 2018]. Как представляется, тот же психологический механизм лежит в основе массового движения полярников, особенно во второй половине 1930-х годов. В некоторых случаях командировка на север действительно спасала жизнь; так произошло с Л. Лагиным и Б. Ефимовым, чья поездка в 1939 году на Шпицберген уберегла их от гарантированного ареста. Иногда не могла спасти и Арктика. В биографии Н.Н. Урванцева имеется совершенно кафкианский сюжет. В начале 1920-х годов Урванцев, молодой геолог, исследовал Таймырский полуостров. Исследования были успешны: Урванцев обнаружил месторождение никелевых руд, что со временем повлекло за собой появление города Норильска. После Североземельской экспедиции 1930—1932 годов Урванцев вернулся на Таймыр, где руководил началом разработки открытого им месторождения. В 1938 году он был арестован и отправлен — туда же, в Норильск, где продолжал руководить строительством металлургического комбината [6]. И все же Арктика, при всей ее экстремальности и устрашающей бесчеловечности, воспринималась как территория безопасности, место спасения.
В большинстве своем полярники действительно составляли элиту своего поколения: яркие, образованные, энергичные, они были заметны, а стало быть, находились в группе риска. Часто это были сильные ученые, которые стремились к большему, чем могло дать существование за железным занавесом. И в 1920-х, и в 1930-х годах Арктика в мировом сообществе воспринималась как закрытый элитный клуб; попасть в него часто значило достичь пика карьеры. Подобным амбициям не был чужд Урванцев, недаром он и на Северной Земле, в немыслимых подчас условиях, прилежно штудировал английский; английским же — с той же целью — занимались на льдине папанинцы П. П. Ширшов и Е. К. Федоров. Эрнст Кренкель, страстный радиолюбитель, если учесть его национальность, вряд ли где-то еще, кроме Арктики, мог позволить себе свободно бродить по эфиру. В глазах эмиссаров репрессивной системы все они были, как минимум, сомнительны с точки зрения благонадежности. Возможно, в собственных глазах — тоже.
Многие тексты советских героев арктического фронтира несут на себе следы, как минимум, неполного совпадения их авторов с «генеральной линией». В подавляющем большинстве случаев это невольные оговорки, но иногда, конечно редко, — хочется заподозрить автора в намеренной деконструкции советских смыслов. К примерам последнего рода принадлежит книга Н.Н. Урванцева. Урванцев откровенно недолюбливает каюра Журавлева, однако цитирует его несравненно чаще других своих товарищей по зимовке. Речь Журавлева действительно примечательна: характерные штампы советского репрессивного тезауруса он использует, в частности, говоря о собаках. Так, если оставить мясо вне дома, то собаки его непременно «раскулачат» [Урванцев 1935: 72]; щенки, съевшие слишком много, объявляются «вражьей силой» [Там же: 132], и Журавлев грозится их «ликвидировать как паразитов» [Там же: 271]; рассуждая о собачьей лени, он замечает: «наши собаки тянут только под страхом уголовного преследования» [Там же: 79]. Этот политпросвет на собачьем материале выглядит, конечно, жесткой пародией на советский мир. Черед десять лет тот же прием в своем «Скотном дворе» использовал Дж. Оруэлл. Похоже на то, что Урванцев передает Журавлеву опасные слова, как чуть ранее делегировал ему слова о страхе.
Чаще, однако, в текстах полярников заметен другой эмоциональный сюжет — страх собственного несоответствия (высоким образцам, ожиданиям партии и руководства и пр.), своего рода комплекс самозванца. Подобное мы видим у Эрнста Кренкеля, в его дневнике о папанинской экспедиции, опубликованном под названием «Четыре товарища» в 1940 году. Один из ярких мотивов книги связан с отсутствием у папанинцев паспортов, что порождает цепочку явно тревожащих Кренкеля сложностей и недоразумений. Совершенно анекдотический случай происходит с ним еще в Москве, при вылете экспедиции. Отлучившись с аэродрома, он не может вернуться к самолетам:
Я уже несколько раз побывал у самолетов без всякого пропуска, но вот теперь часовой обязательно требует пропуск. Дежурный пропуска не дает, нужен документ. Ни одного документа я с собой не захватил, паспорта нет, так как, вероятно, на Северном полюсе можно пока что прожить без прописки, а партийные документы сдал в политуправление: дома их оставлять нельзя, на полюс их везти незачем. после длительных уговоров и объяснений меня пропускают на аэродром [Кренкель 1940: 10].
Другая заминка случилась с папанинцами в Архангельске: «Понадобилось получить по телефону специальное разрешение, чтобы переночевать в гостинице, — ведь паспортов ни у кого нет» [Там же: 11]. Кроме прочего, Кренкель бреется налысо [Там же: 11—12], а летчики «косо смотрят» на будущих зимовщиков, так как те «всегда стараются что-нибудь прихватить, не гнушаясь ничем» [Там же: 42]. Сопричастность к Арктике маргинализирует членов экспедиции еще на материке, и это явно повергает автора в состояние дискомфорта.
Кренкель, похоже, ощущает себя не настолько советским, насколько хотелось бы ему самому. Один из парадоксов, которыми изобиловал дрейф папанинцев, заключался в том, что, находясь в предельной изоляции, на предельной дистанции от центра власти, члены экспедиции чувствовали себя при этом абсолютно поднадзорными — как если бы жили за стеклом [7]. Поднадзорность создает дополнительное напряжение — вдобавок к тому, которого и так хватало на льдине: «Все мы говорим друг другу: “А что, если товарищ Сталин вдруг спросит, как у нас дела?” мы стараемся работать так, чтобы не краснея ответить на этот вопрос» [Там же: 175]. Понятно, что эти и другие фрустрирующие обстоятельства провоцировали подавленный бунт и сопротивление, которые так или иначе находили выход, в том числе и в тексте. Вот, например, фрагмент, который можно было бы счесть рутинным славословием Вождю: «Родина наша — цветущий сад, а Сталин — великий садовник в этом саду. Он пестует людей и бережет их…» [Там же: 155]. Интрига заключается в том, что абзацем ранее Кренкель, рассуждая о характере советских полярников, для которых длительная изоляция в замкнутом помещении не представляет сложностей, вспоминал сюжет романа О. Мирбо, где подобное же испытание становилось орудием пытки; роман, соответственно, назывался «Сад пыток». Этот контекст, конечно, по-новому высвечивает образ «садовника Сталина».
В то время как в западном мире в начале XX столетия люди учились бояться Севера, в СССР Арктика начиная с 1930-х годов, напротив, превращается в своеобразный инструмент освобождения от страха. В основании советского мира лежит страх перед государственным произволом, перед возможным арестом и репрессиями. Благодаря механизму переноса, который обусловлен, скорее всего, общей географической топикой ГУЛАГа и арктических кампаний, этот страх сублимируется в то, что кажется страхом Севера, хотя на деле им не является: страх перед Арктикой предпочтительнее, чем ужас перед НКВД. Однако и этот «страх Севера», в соответствии со стилевым каноном полярного нарратива, не раскрывается напрямую, но передается, делегируется другому — туземцу, женщине, животному.
Страх травмирует, освободиться от него — естественное желание. Возможно, именно в способности советской Арктики снижать градус вечного, изматывающего страха кроется одна из причин исключительной популярности полярных мероприятий в СССР 1920—1930-х годов. Другая же сторона вопроса заключается в том, что бегство от страха не гарантирует освобождения от него. Скорее, наоборот, — закрепляет его на уровне рефлекса.
[Анисимов 2009] — Анисимов К. Климат как «закоснелый сепаратист». Символические и политические метаморфозы сибирского мороза // НЛО. 2009. №5 (https:// magazines.gorky.media/nlo/2009/5/klimatkak-zakosnelyj-separatist.html).
(Anisimov K. Klimat kak «zakosnelyy separatist». Simvolicheskie i politicheskie metamorfozy sibirskogo moroza // NLO. 2009. № 5 (https:// magazines.gorky.media/nlo/2009/5/klimatkak-zakosnelyj-separatist.html).)
[Гордин 2018] — Гордин Я. Судьба Урванцева // Звезда. 2018. № 7.
(Gordin Ya. Sud’ba Urvanceva // Zvezda. 2018. № 7.)
[Званцев 1934] — Званцев К. Зимовка. Л.: Молодая гвардия, 1934.
(Zvantsev K. Zimovka. Leningrad, 1934.)
[Канторович 1936] — Канторович В. Нина Демме // Новый мир. 1936. № 10. С. 147— 161.
(Kantorovich V. Nina Demme // Novyy mir. 1936. № 10. P. 147—161.)
[Кларк 2009] — Кларк К. Имперское возвышенное в советской культуре второй половины 1930-х годов // НЛО. 2009. № 1 (https://magazines.gorky.media/nlo/2009/1/imperskoe-vozvyshennoe-v-sovetskojkulture-vtoroj-poloviny-1930-h-godov. html).
(Сlark С. Imperskoe vozvyshennoe v sovetskoy kul’ture vtoroy poloviny 1930-kh godov // NLO. 2009. № 1 (https://magazines.gorky.media/nlo/2009/1/imperskoe-vozvyshennoe-v-sovetskojkulture-vtoroj-poloviny-1930-h-godov. html).)
[Королева 2018] — Королева Н. Сергей Павлович Королев. Мой отец: В 2 кн. Кн. 1. М.: Вече, 2018.
(Koroleva N. Sergej Pavlovich Korolev. Moj otec: In 2 books. Book 1. Moscow, 2018.)
[Кренкель 1940] — Кренкель Э. Т. Четыре товарища. Дневник. М.; Л.: Изд-во Главсевморпути, 1940.
(Krenkel’ E.T. Chetyre tovarishcha. Dnevnik. Moscow; Leningrad, 1940.)
[Маяковский 1928] — Маяковский В. Крест и шампанское // Комсомольская правда. 1928. 15 июля.
(Mayakovskiy V. Krest i shampanskoe // Komsomol’skaya pravda. 1928. 15 July.)
[Минеев 1936] — Минеев А. И. Пять лет на острове Врангеля. Л.: Молодая гвардия, 1936.
(Mineev A.I. Pyat’ let na ostrove Vrangelya. Leningrad, 1936.)
[Нобиле 1984] — Нобиле У. Крылья над полюсом: история покорения Арктики воздушным путем. М.: Мысль, 1984.
(Nobile U. Ali sul Polo. Storia della conquista aerea dell’Artide. Moscow, 1984. — In Russ.)
[Папанин 1972] — Папанин И. Д. Жизнь на льдине: Дневник. М.: Мысль, 1972.
(Papanin I.D. Zhizn’ na l’dine: Dnevnik. Moscow, 1972.)
[Рихтер 1931] — Рихтер З. На «Литке» к острову Врангеля. Записки участника спасательной экспедиции. М.: ОГИЗ-Молодая гвардия, 1931.
(Rikhter Z. Na «Litke» k ostrovu Vrangelya. Zapiski uchastnika spasatel’noy ekspeditsii. Moscow, 1931.)
[Сельвинский 1937] — Сельвинский И. Челюскиниана: Эпопея. Первая часть // Новый мир. 1937. № 1. С. 114—169.
(Sel’vinskiy I. Chelyuskiniana: Epopeya. Pervaya chast’ // Novyy mir. 1937. № 1. P. 114—169.)
[Урванцев 1935] — Урванцев Н.Н. Два года на Северной Земле. Л.: Изд-во Главсевморпути, 1935.
(Urvantsev N.N. Dva goda na Severnoy Zemle. Leningrad, 1935.)
[Ушаков 1990] — Ушаков Г. А. Остров метелей. По нехоженой земле. Л.: Гидрометеоиздат, 1990.
(Ushakov G.A. Ostrov meteley. Po nekhozhenoy zemle. Leningrad, 1990.)
[Франк 2011] — Франк С. Теплая Арктика: к истории одного старого литературного мотива // НЛО. 2011.№2 (https://magazines.gorky.media/nlo/2011/2/teplaya-arktika-kistorii-odnogo-starogo-literaturnogo-motiva.html).
(Frank S. Teplaya Arktika: k istorii odnogo starogo literaturnogo motiva // NLO. 2011. № 2 (https://magazines.gorky.media/nlo/2011/2/teplaya-arktika-kistorii-odnogo-starogo-literaturnogo-motiva.html).)
[Шпанов 1929] — Шпанов Н.Н. Во льды за «Италией»; с 34 рис. и картой. М.; Л.: Молодая гвардия, 1929.
(Shpanov N.N. Vo l’dy za «Italiey»; s 34 ris. i kartoy. Moscow; Leningrad, 1929.)
[Zolina 2015] — Zolina P. Феномен страха в русской литературе. Brno: Masarykova univerzita v Brně, 2015.
(Zolina P. Fenomen straha v russkoj literature. Brno: Masarykova univerzita v Brně, 2015.)
[Lovecraft 1973] — Lovecraft G.P. Supernatural Horror in Literature / Ed. E. F. Bleiler. New York: Dover, 1973. P. 11—106.
[1] Кинематограф последних лет, например, рисует явно тяготеющую к формату триллера картину Севера: «Остров» (2006, П. Лунгин), «Новая Земля» (2008, А. Мельник), «Прячься!» (2010, Дж. О’Райлли), «Территория» (2014, А. Мельник), «Трагедия в бухте Роджерс» (2015, Ф. Абрютин), «Ледокол» (2016, Н. Хомерики). В каждом из этих фильмов местность играет ключевую роль в создании эмоционального напряжения. Ради экономии места здесь упомянуты в основном отечественные кинофильмы.
[2] Лавкрафт не случайно обращается в своих художественных текстах к северной топике; для него важна идея о генетическом родстве Севера и литературы хоррора. Так, он неоднократно возвращается к мысли о том, что эстетизация страшного более органична для северных народов, нежели для южан, см., например: [Lovecraft 1973: 12, 18].
[3] Необходимо заметить, что «Во льды за “Италией”» была первой из четырех(!) книг Н.Н. Шпанова о походе «Красина», почти все они выдержали несколько изданий. Однако и это лишь верхушка айсберга. Подвиг «Красина» создавался не столько в море, сколько на страницах книг, газет и журналов. В ближайшие годы после окончания похода он стал главной темой географической документалистики в Советском Союзе. В числе самых заметных книг об экспедиции стоит назвать: Миндлин Эм. На «Красине» (1929); Он же. «Красин» во льдах (1929, несколько переизданий); Суханов Вал. Затерянные во льдах (1929); Самойлович Р.Л. SOS в Арктике: экспедиция «Красина» (1930); Он же. Во льдах Арктики. Поход «Красина» летом 1928 года (1930, несколько переизданий) и др.
[4] Справедливости ради нужно сказать, что не только Советский Союз воспринял катастрофу «Италии» как вызов к состязаниям, новую «гонку к полюсу»: более-менее сходное поведение демонстрировали почти все страны—участницы спасательной операции. «Не сговорившись, в спорах покидая порт, // Вразброд выходят иностранные суда. // Одних ведет веселый снежный спорт, // Других — самореклама государств [Маяковский 1928], — писал Маяковский несколько дней спустя после благополучного завершения «красинской» эпопеи. «…между норвежцами, итальянцами, шведами и французами возникло благородное соперничество в стремлении первыми оказать помощь потерпевшим бедствие, и поэтому каждая экспедиция действовала независимо от других, на свой страх и риск» [Нобиле 1984: 126], — с оттенком язвительности заметил впоследствии сам Нобиле. Этим отчасти объясняется размах и экстремальность поисковых мероприятий, равно как и то, что искали не всех: судьба группы Алессандрини с пропавшей частью дирижабля так и осталась в итоге невыясненной. В фильме 1969 года «Красная палатка» М. Калатозов заставит исчезнувшего Амундсена перед смертью найти исчезнувших итальянцев.
[5] На связь громких полярных свершений и столь же громких политических процессов обратила внимание К. Кларк: «В начале 1938 года, во время подготовки и проведения суда над Бухариным и другими членами “правотроцкистского блока”, внимание средств массовой информации было в большой степени сосредоточено на судьбах полярников. Бухарина допрашивали как раз в то время, когда экспедиция “вырывала” у природы тайны полюса. Сообщения в печати о драматической истории полярных героев соседствовали с информацией о процессе над Бухариным… где обвинители “полностью раскрыли” “злодеяния” обвиняемых, показав “подлинную сущность” тех, кого представляли как бандитов или диких зверей» [Кларк 2009].
[6] Подробно биографию Н.Н. Урванцева в недавней статье рассмотрел Я. А. Гордин: [Гордин 2018].
[7] И. Д. Папанин, в прошлом — чекист, не случайно, конечно, стал руководителем дрейфующей станции: зимовщики тем самым действительно были изначально поставлены в положение поднадзорных «неблагонадежных элементов». Впрочем, судя по запискам участников дрейфа, Папанин сосредоточил карательные функции главным образом на собаке — Веселом.