ИНТЕЛРОС > №167, 2021 > Теорема Платонова: исследование под покровом абсурда (коммунизм в «Чевенгуре» Андрея Платонова)

Маша Левина-Паркер, Михаил Левин
Теорема Платонова: исследование под покровом абсурда (коммунизм в «Чевенгуре» Андрея Платонова)


30 марта 2021

 

Маша Левина-Паркер (Калифорнийский университет (Лос-Анджелес), PhD; Сорбонна, PhD)

Masha Levina-Parker (PhD, UCLA; PhD, Sorbonne Université)

mashalev2008@gmail.com

Михаил Левин (университет МакМастера, PhD)

Misha Levine (PhD, McMaster University)

mishalevine8@gmail.com

Ключевые слова: повествующее-повествуемое, мысленный эксперимент, централизм, инициатива, хороший, плохой, совесть, коммунизм, анархизм, расстрел, идеология

Key words: teller/told, thought experiment, centralism, initiative, ethical, unethical, conscience, communism, anarchism, execution, ideology

УДК/UDC: 82-3+82-8+82.0+303+304+321+329

Аннотация: Коммунизм «Чевенгура» рассматривается в статье как анализ общества, выполненный художественными средствами. герои — хорошие люди, совершающие плохие поступки. Они члены партии большевиков, но у них анархистские взгляды. они в советской системе, но созидают коммунизм по своему усмотрению. Таким образом можно увидеть текст Платонова как мысленный эксперимент: что было бы, если бы честным рядовым революционерам было позволено создавать новое общество так, как им подсказывает совесть? И показывает, что по совести они расстреляли бы не только классовых врагов, а всех подряд, кроме самых пригодных для коммунизма. Совесть героев заменена коммунистической нравственностью.

Abstract: The communism of Chevengur is approached as a piece of sociological analysis conducted through artistic means. The characters are good people who commit bad deeds. They are members of the Bolshevik party, but they hold anarchist views. They are part of the Soviet system, yet they create their communism as they see fit. Thus, Platonov’s text can be seen as a thought experiment: What if honest rankandfile revolutionaries were allowed to build a new social order at the guidance of their conscience? He shows that if guided by their conscience, they would have executed not only their class enemies, but the whole population except those who are best suited for communism. In place of a conscience, the characters have communist ethics.

 

Masha Levina-Parker, Misha Levine. Platonov’s Theorem: Research under the Veil of Absurdism (Communism in Andrei Platonov’s Chevengur)

Константин Левин, если б у него спросили, любит ли он народ, решительно не знал бы, как на это ответить.
Лев Толстой. «Анна Каренина»

Наша работа отталкивается от основных идей формалистов и используемых ими ключевых аналитических понятий, таких как остранение по Шкловскому или языковая игра (сказ Гоголя) по Эйхенбауму. В этой статье мы сосредоточены на исследовании построения не отдельной фразы, а всего произведения, но принципы анализа те же: повышенное внимание к деталям с целью понять, какими приемами пользуется автор — для создания каких эффектов. В «Чевенгуре» ведется сложная скрытая игра смыслообразования, для ее анализа мы пользуемся понятиями повествующее и повествуемое, они представляют собой общий случай дихотомии означающее—означаемое, ее распространение на более крупные составляющие текста, от слова и его значения до сюжета и фабулы, через все промежуточные варианты. Связи между повествующими и повествуемыми в «Чевенгуре» подчеркнуто нетрадиционны — это иная композиция, иносвязь, как мы ее называем (см.: [Левина-Паркер, Левин 2020: гл. 2]).

Одно из важнейших свершений Платонова в том, что он создал свой особый мир — инореальность, сочетание свойств нашего мира со свойствами иными [1]. В чевенгурском обществе легко узнается ранняя советская действительность, но с чертами, которых у нее никогда не было, происходит замысловатое взаимодействие реализма с фантастикой [Иванов 2004: 550; Вьюгин 2004: 137—138; Ходель 2008: 48].

Наконец, мы находим в «Чевенгуре» существенные элементы жанра квазидетектива. Так мы называем детективоподобные построения, где загадкой является не преступление, а смысл авторского высказывания. Таковые мы впервые обнаружили в «Петербурге» Андрея Белого [Левина-Паркер, Левин 2020: гл. 3], а теперь обнаруживаем у других, особенно у Платонова, более всего в «Чевенгуре». Все аспекты инакости Платонова — иноязычие, инореальность, иносвязь и иноистина — соединяются в «Чевенгуре».

 

Постановка вопроса

 

Там, где другие видят работу партийного аппарата, Платонов видит инициативу людей, не винтиков машины. Низовые большевики, особенно в «Чевенгуре», убивают не по указанию вождей, а по своей воле. В «Чевенгуре» коммунизм-социализм (в книге это более-менее синонимы) с самого начала мыслится как продукт местной инициативы. Свобода героев фантастически преувеличена по сравнению с реальной свободой солдат революции. роль руководящих органов, напротив, принижена до невозможности. Почему?

Возможно, Платонов так видел происходившее, не буквально, а в том смысле, что считал преступления рядовых проблемой более глубокой, чем преступления вождей. Но главное в том, что автора увлекает невиданный умственный эксперимент [2]: вообразим, что революция была — а жесткой пирамиды власти после нее не было. Как бы честные рядовые революционеры строили новое общество?

Ответ Платонова в общем виде прост: было бы еще хуже. Его инореальные соцстроители по зову совести проливают крови еще больше, чем реальные проливали по приказу. Совсем не просты, однако, художественные средства «доказательства теоремы». Намекая на предполагаемое развитие событий, Платонов сплетает сложную комбинацию изображений разных сторон мира «Чевенгура». Каждое повествуемое — герои, поступки, понятия — выглядит странным и непонятным, ибо создается с помощью неотчетливых и не сходящихся между собой повествующих. Одно повествуемое с другим тоже не всегда согласуется. Внешне текст не похож на «Петербург» Белого, но в нем заложен тот же принцип — создания ложных бессвязностей, которые не могут остаться незамеченными и подсказывают, что за ними таится какой-то скрытый смысл, шифрованное послание автора. И есть подозрение, что авторская игра еще более затемняется заботой о специфическом читателе — цензоре, которого автор, кажется, надеялся обмануть. Остальных читателей он хочет навести на вопросы, прежде всего, такие: что собой представляют герои; как соотнести положительные черты героев с расстрелами; что такое коммунизм; что и какой ценой могло быть иначе.

 

Герои и их акции

 

Одно из важнейших рассогласований между повествуемыми — герой делает то, что не вяжется с его обликом. Герои изображаются хорошими людьми, но деяния их под вопросом, а чевенгурские большевики оказываются палачами. Первое впечатление — автор показывает, что любые коммунисты являются преступниками. Но герои не изображаются как бы хорошими, а внутри подлыми. Это герои полноценно положительные — искренние, совестливые, настоящие товарищи. Несходимость в другом, в разделении двух рядов: герои отдельно — поступки отдельно. Обычно между одними и другими тесная корреляция: чем положительнее герой — тем положительнее его поступки. Здесь такая связь кардинально нарушается, в ряде случаев переворачивается. Во второй половине «Чевенгура», как и во второй половине «Котлована», эти ряды выстраиваются по расходящимся траекториям: хорошие люди творят плохие дела. Ужасны дела, но не души.

Игорь Сухих точно отмечает, что для автора «Чевенгура» «пролетарские каратели остаются людьми... кровь по пролетарской совести не затрагивает самой совести. <...> Они остаются в поле авторской если не симпатии, то приязни... даже Пиюся» [Сухих 2013: 245]. Действительно, самым свирепым предстает Пиюся, при этом даже он не есть полное воплощение зла. В Пиюсе проглядывает садизм, когда он простреливает души казнимых. Тем не менее он их убивает по приказу (Чепурного). Правда, приказ он выполняет рьяно, но это его личные классовые враги, они его лично угнетали до революции, и у него на них, как дает понять автор, много накопилось серьезных обид. Так что, видимо, тут не чистый садизм, а еще и оправданная ненависть к угнетателям. В «Котловане» похоже показана ненависть мишки к кулакам; подобны и средства изображения: как его прежде обижали, не показано, рассказывается в общих словах, но так, что верится в подлинность обид и в естественность ненависти к обидчикам; разница в том, что медведь не садист. Труднее, возвращаясь к Пиюсе, найти оправдание инициативному расстрелу населения, оставшегося после первого расстрела. Но его научили так решать проблемы: чуть что — к стенке. Это практиковалось всеми — красными, белыми, зелеными, русскими, поляками, немцами, французами. Его отличие в том, что он расстреливает не выборочно, а всех подряд, но сама акция расстрела невинных людей была делом обычным. Его совесть ему говорит: а) чуждые элементы поступили нечестно и заслужили кару; б) их присутствие подрывает дело коммунизма; в) их ликвидация служит коммунизму. За пределами эпизодов классовой вражды Пиюся никого не обижает, он товарищ своим товарищам, прочим «гуни стирает» (439) [3].

Не совсем безнадежен и Чепурный. Расстреливает он потому, что чувствует: иначе коммунизма не будет. Избавившись от «остаточных», он переживает («Чепурный от стыда сжал руками лицо и надолго присмирел» (300)), радуется собаке («Жучок... понюхал протянутую человеческую руку, рука пахла добротой» (301)); животное, славящееся безошибочным нюхом, чует в нем доброту. В ночь перед акцией он предстает изумительно душевным: «Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и стыда своей дружбы» (308); «Во время его дремоты Чепурный выпрямлял ему ноги и складывал руки на покой, чтобы он лучше отдыхал» (309). Нам показывают человека по-детски трепетного. В том же эпизоде названа общая основа и его заботы о собрате, и его решимости убивать. Он не видит ясной картины коммунизма: «Нигде коммунизм не был записан понятной песней» (300) — ни в «страшных книгах» Маркса, ни у руководства; ему надо самому дойти до сути: «Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге» (301). Для него это сердечные дела — и обнять собрата, и расстрелять врагов. Это два крыла его души: любовь к своим, которым он должен любой ценой подарить коммунизм, — и ненависть к чужим, которые не дадут создать счастье. Он показан не гадом, а жертвой помрачения разума.

У наших героев незрелый ум, автор прямо помещает их в одну с детьми категорию: «Полубуржуи... как все взрослые люди, не сознавали той тревоги неуверенности, какую имели в себе дети и члены партии» (308). Эти герои — не враги. Они совершают плохие поступки, считая их хорошими. Они творят то, что их творца повергает в экзистенциальный ужас, — но они для него не чужие.

 

Нравственно то, что служит коммунизму

 

Преступления героев — следствие не безнравственности, а двух других качеств. Одно внутренне им присуще — невежество. Другое привнесено извне — они отравлены идеологией. Одно с другим тесно связано: автор показывает особого рода идиотизм, развивающийся вследствие тяжелого отравления безграмотного человека высокой идеологией. Они не ведают, что творят, ибо идеология ослепляет, в данном случае внушает, что без крови коммунизма не будет. По Ленину, нравственно то, что служит коммунизму: если что-то считается безнравственным, но служит нашим целям, для нас это нравственно. Практическое правило: лучше расстрелять девять невиновных, чем отпустить одного виновного. В свете ленинского понимания Чепурный и его товарищи нравственны; общечеловеческое в них заменено коммунистическим: «Чепурный не знал, что существует всеобщая истина» (262). Платонов, думается, именно эту версию оправдания средств целью ставит на обсуждение.

Все три качества героев — людей искренних, невежественных и идеологизированных — отражают реальность истории. Условие их проявления — независимость от центра — инореально. Без этого условия проведение авторского эксперимента невозможно.

Наглядно показаны все три качества, но нарочито подчеркивается невежество. В эпизоде ранения Саши атаман-писатель говорит: «Это большевистский интеллигент — редкий тип» (133). Да, среди большевиков интеллигентного типа (вроде Платонова) встретишь не часто. Рассказчик не заставляет читателя гадать об особенностях творческой лаборатории творца коммунизма:

Слушая, как секретарь ревкома читал ему вслух циркуляры, таблицы, вопросы для составления планов и прочий государственный материал из губернии, Чепурный всегда говорил одно — политика! — и задумчиво улыбался, втайне не понимая ничего (234).

О его голове нам еще рассказывают, что она была «ясной», а ее носитель обладал

громадной, хотя и неупорядоченной памятью; он вбирал в себя жизнь кусками,— в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла (251).

Гераклит советовал не принимать многознание за ум. У Чепурного, однако, сильные инстинкты, и они работают вместо ума. Он чувствует, что надо устранить остатки прежнего общества, тогда не будет помех коммунизму — и коммунизм состоится.

Ближайший его соратник более отчетливо ощущает свою темноту: «Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты» (303); «Он часто забывал думать», (410). Другой их товарищ, Луй, «своими силами додумался — отчего летит камень: потому что он от радости движения делается легче воздуха» (265). В отсутствие Прокофия Чепурный говорит оставшейся восьмерке, что надо теперь «что-нибудь самим думать», — они принимают к исполнению: «Каждый чевенгурский большевик застыдился и старался думать. Кирей стал слушать шум в своей голове и ожидать оттуда думы, пока у него от усердия и прилива крови не закипела сера в ушах» (318).

Главный герой, редкий тип, интеллигент, так смотрит на невежество:

Он в душе любил неведение больше культуры: невежество — чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания… Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем (179—180).

Захар Павлович по поводу февральской революции «говорил, что у власти опять умнейшие люди дежурят — добра не будет». И октябрьской: «Там дураки власть берут, — может, хоть жизнь поумнеет» (94). Копенкин сам называет себя дураком, не из кокетства и не в шутку: «…я тоже, брат, дурак, однако живу вполне свободно» (263). Пашинцев видит, что «глупые и несчастные добрее умных и более способны изменить свою жизнь к свободе и счастью. втайне ото всех Пашинцев верил, что рабочие и крестьяне, конечно, глупее ученых буржуев, но зато они душевнее» (192). В «Усомнившемся Макаре» показано, что псевдоумник на деле глуп, а псевдодурак умен; в «Чевенгуре» подобной иронии не видно.

Трудно не заметить, что реальная советская политика была противоположностью чевенгурской: из народа в основном неграмотного советская власть сделала поголовно грамотный (что ее в конечном счете, вероятно, и погубило: образованные люди не могли до бесконечности принимать советский примитив). Невежества как такового недостаточно для нейтрализации совести, невежественный человек знает, что убивать людей ни за что — нельзя. Наши герои не исключение:

— Буржуи лежат, — сказал Пиюся. — Мы с японцем из них добавочно души вышибали.
<...>
— Стало быть, ты должен был так!..
— Этого нельзя миновать, — оправдал факт Пиюся (274—275).

И Пиюсе, и Копенкину нужны оправдания, их внутреннее чувство против убийств, но идеология помогает перебороть его: «должен был так», «нельзя миновать».

Один герой показан не безумцем, Прокофий — отрицательный герой. Заглушать совесть идеологией ему не надо — он соучаствует в расстрелах в силу обстоятельств, а не убеждений. Он показан корыстным и неискренним, но такого потенциала кровопролития, как в Чепурном или Пиюсе, в нем не видно. Самые большие беды — от искренне верующих.

 

Члены партии большевиков в душе анархисты

[4]

 

В изображении героев несколько слоев. В первом приближении они настоящие большевики. Это самое масштабное ложное представление героев; в смысле обсуждения социальных идей это и величайшая ложная завязка романа. Герои последовательно, хотя не терминологично, высказываются в духе анархизма. Начинаются такие высказывания с обид Пашинцева: «…в девятнадцатом году у нас все кончилось — пошли армия, власти и порядки, а народу— опять становись в строй»; «А надо мной властвовать хотят!» (188). Он хочет безвластия и открещивается от Троцкого с его дисциплиной: «Да какой он мне товарищ, раз надо всеми командует!» (186). Он как бы недоволен отходом от исходного большевизма, но, по сути, отвергает неизменную основу его — жесткую власть и подобный армейскому порядок. Он хочет свободы и критикует не искривления в системе, а саму ее сердцевину. И практикует то, что проповедует: устраивает ревзаповедник, никому не подчиняется. Его собрат Копенкин называет себя командиром полевых большевиков — таких же, видимо, вольных, как мыши, — и наводит революционный порядок по своему усмотрению. Он тоже говорит вещи, прямо противоположные большевистским лозунгам: «Мы идем по следу народа, а не впереди его» (172). Эту идею партия клеймила как «хвостизм».

Отдельно говорится об эволюции убеждений Чепурного:

Иногда, когда он, бывало, сидел в канцелярии, ему приходила в голову жалостная мысль, что в деревнях живут люди... которые сами не знают, как им продолжать жизнь <...> Объезжая же площадь уезда, он убедился в личном уме каждого гражданина... живой человек обучен своей судьбе еще в животе матери и не требует надзора (232—233).

Из этого следует, что в уезд он прибыл с большевистской установкой на твердое руководство жизнью, а жизнь убедила его в том, что она «не требует надзора». В нем остается вера в то, что надо убрать помехи коммунизму — буржуев, собственность, старые привычки, — а идею строительства коммунизма он отвергает: коммунизм сам вырастет.

В нескольких местах заметно неприятие большевистских икон. Книги Маркса называются «страшными», они непонятны Чепурному: «столько выдуманных слов» (300), «лучше бы и не писал» (295), «не нашлось у Маркса головы для сочинения» (296). Наши герои ориентируются не на Маркса.

Убеждения героев показаны до того небольшевистскими, что возникает соблазн сказать: они только называются большевиками. Сказать так, однако, нельзя, потому что наименование подкрепляется множеством реалистических деталей их принадлежности к партии большевиков. Партия, член, директива, ревком, чека — уже сами эти слова помещают героев в хорошо узнаваемую систему координат. Они не просто называются, но являются действительными членами той самой партии.

Автор подает не очень понятные, но очень последовательные сигналы, которые несовместимы с пониманием этого расхождения в духе известного деления: на честных ленинцев и бумажных членов, «колеблющихся вместе с генеральной линией». Его герои состоят в коммунистической партии (большевиков), а в душе они анархисты.

Шокирующая несхожесть самодельного социализма с реальным советским проступает при первом же его упоминании в эпизоде озарения председателя исполкома: «Утром Шумилин догадался, что, наверное, массы в губернии уже что-нибудь придумали, может, и социализм уже где-нибудь нечаянно получился» (117). Мысль, что может «нечаянно получиться» новый строй, который является искусственным, строится на основании теоретической конструкции (а не инстинкта) и вводится силой, кажется оторванной от реальности. Для руководящего же деятеля это откровенная ересь. Ересь близка Гопнеру, только этот представитель масс надеется не на массы, а на местную власть: «Власть на местах изобрела нечаянно что-нибудь умное — вот и вышло» (289). Большевикам такое не должно приходить голову.

Возникает и более обширное подозрение: а не является ли анархистским весь этот порядок? И если да, тогда разрешается парадокс, почему в романе иллюзия анархизма становится отправной точкой поисков коммунизма: потому что это поиски коммунизма анархического. Глубоко несоветская идея искать в степи самопроизросший социализм — нарочитая несуразица. Противоестественность идеи должна заставить читателя задуматься: что же это за социализм?

Платонов играет словами, как софист высочайшей квалификации. Он показывает героев в душе анархистами, но это одно из направлений коммунизма, поэтому, если назвать их веру коммунистической, это не будет неправдой. Тем не менее это обман публики, потому что «коммунист» воспринимается как коммунист марксистский. Принадлежность героев к ВКП(б) совершенно реалистична и закрепляет восприятие: коммунист = большевик. Восприятие истинно, поскольку они наглядно показаны членами правящей партии, — и в то же время оно ложно, поскольку не отражает их убеждений, коммунистических, но не большевистских. С другой стороны, есть персонажи, которых называют анархистами. Это еще больше мешает разглядеть анархистов в наших героях: если Мравинский и Никиток анархисты, то не могут быть анархистами их враги. Еще одна помеха в том, что термины несут (для мозга советской формовки) противоположные оценки: коммунист — плюс, анархист — минус. Читатель исходит из того, что герои не могут быть своими и хорошими — и в то же время плохими и враждебными. Автор же предлагает ему догадаться, что соединение коммунизма с анархизмом возможно.

Один из героев возит в своей душе совсем скрытую ядовитую символику. Обожествление Копенкиным Розы Люксембург не так безобидно, как кажется в свете отношения к Розе советской пропаганды. Товарищ Люксембург действительно была видным марксистом и борцом за рабочее дело, но считала единственно допустимым способом прихода к власти победу на выборах; прежде чем погибнуть, она успела предречь молодой ленинской власти вождистскую диктатуру и торжество бюрократии. Платонов мог знать о ее взглядах — в первые советские годы публикации по этим вопросам хранились в открытом доступе.

Анархистская мысль несравненно более свободолюбива, чем марксистская. Героям Платонова анархия ближе, чем идеи ортодоксального советского коммунизма. Они явно ценят свою свободу и менее явно в чем-то уважают свободу масс. Они ликвидируют прежнюю массу, обывательскую, потому что с ней не будет счастливого будущего, но новую массу, прочих, они ни к чему не принуждают, не обременяют дисциплиной, спрашивают их мнения (советуются с Титычем), выполняют их желания (приводят женщин — и с желаниями и вкусами женщин тоже считаются).

Марксистский коммунизм всегда ставил вопрос иначе: не что общество даст человеку — а как использовать человека для создания правильного общества. Уже социалисты-утописты, особенно Сен-Симон с его «промышленной системой», сознавали, что утопия не может быть добровольной, но это представлялось принуждением в пользу трудового народа, подавляющего большинства. Марксизм отвергает расплывчатое понятие народа и заменяет его понятием классов; в теоретической модели капитализма есть два класса, буржуазия и пролетариат, и диктатура пролетариата означает принуждение опять-таки в пользу подавляющего большинства. Замечательно во всех этих моделях то, что насилие они прописывают не только эксплуататорам, но и трудящимся — для их же блага.

В России задачи большевиков были значительно сложнее, чем в теории. Население на девять десятых состояло из крестьян, которые заинтересованы не в обобществлении, а в сохранении собственности. Пролетариат составлял ничтожное меньшинство населения, а большевизированный пролетариат — меньшинство пролетариата. Это заведомо создавало острый конфликт власти с большинством, который мог решаться только силой.

Утопия «Чевенгура» выглядит намного более человечной, чем утопия советская. Однако реальные большевики ликвидировали не все чуждое им население, а сравнительно малую часть. Другое отличие в том, что реальные не создали коммунизма. Ликвидировать буржуазию мало, надо ликвидировать всех — только так создается коммунизм.

 

Герои против народа — автор с героями, но не до конца

 

Андрей Платонов тоскует по истине, как его герои, и тоже не может ее обрести. Во всем, что ни есть, неизбежна своя неправда. Платонов в отличие от товарищей по перу прямо писал об уничтожении невинных людей советской властью. При этом он смотрит на мир во многом советскими глазами. В этом нет противоречия: произвол вызывал протест не только у недоброжелателей власти, но и у доброжелателей.

Герои близки автору по общечеловеческим меркам — и еще ближе по специфическим советским. Это люди неприкаянные и одинокие: «Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара, каков он сам» (188). Их общественные убеждения не столь отчетливы. Они за революцию, но, кажется, эволюция власти после революции им не по душе. Этим «чудакам из народа» не по пути с вырождением, следовательно, и с партией, но, если присмотреться, и с народом не по пути. В исключительных случаях это говорится открыто: «Кузнец перестал говорить, сообразив, что перед ним такой же странный человек, как и все коммунисты: как будто ничего человек, а действует против простого народа» (202). Говорится открыто, но трудно понять, думает ли так один кузнец или и автор тоже. По совокупности обстоятельств представляется, что и автор склонен так думать о коммунистах: они из народа — и при этом против народа.

Кроме того, может сложиться представление, что автор, тоже из народа, тоже не на стороне народа. Во всяком случае, это следует из того, кто из героев ему свой — и кто чужой. В эпизоде с кузнецом это тоже просматривается. «Странный человек», который «действует против простого народа», — это главный положительный герой. Не вырожденец, не палач, а пример для подражания. И если Александр Дванов против народа, значит, это правильно. Народ ведь не всегда прав и не во всем хорош — почему всегда надо быть с народом? Взгляд героев на народ как на враждебную силу ничуть не представляется странным. Это общий взгляд и вождей, и рядовых, и вырождающихся, и инакомыслящих. Это типично советское, особенно поначалу, деление на своих и чужих. Естественно, что Дванов, Копенкин, Гопнер, Чепурный понимают друг друга, но не чужой им народ. Анархизм в этом отношении не мешает советизму. Наши герои относятся к чуждым им людям, как относился Ленин: это не люди, а «человеческий материал», при этом удручающе низкого качества в России, но другого нет, лепить конфетку коммунизма приходится из подручных средств.

Дванов и другие, включая Пиюсю, ближе автору, чем народ. Народ предстает почти таким же чужим и для него. Разница в том, что для героев народ— чужой и враждебный; для автора — чужой, но не враждебный. Он не согласен с тем, что не большевизированный народ подлежит устранению из жизни. Антинародные настроения героев он показывает как важнейший аспект их идейности, идеологического отравления, которое лишает героев разума и естественного человеческого чувства.

Платонов — советский антисоветчик, начинавший с обожания Ленина и пришедший к разочарованию в ленинизме. Многие советские люди видели зло советской власти и пытались понять, в чем его корень: в отступлениях от идеалов — или в самих идеалах? Это был вечный советский вопрос, разделявший мыслящих людей на два лагеря. Платонов, судя по «Чевенгуру», очень рано пришел к выводу, что порочна сама идея коммунизма.

Для героев революция — слово хорошее. Для автора такое восприятие отходит в прошлое, но он знает, как это слово может быть хорошим. Его герои для него — «мы», а не «они». Прокофий ему чужд не потому, что помогает своему шефу обосновывать расправы, а потому, что психология у него собственническая, он любит вещи — а к идеям и товарищам безразличен, в противоположность рыцарю революции Копенкину. Неприязнь к Прокофию — сугубо советская; как и приязнь к Дванову и Копенкину. По-советски выглядит и происхождение плюсов и минусов: Проша воспитывался в крестьянской семье и вырос делягой — а Сашу воспитывал рабочий, и Саша получился честным и бескорыстным.

За народ, причем особенно за сельский, выступает один Пашинцев: «В деревне — за ним Советы наблюдают, комиссары-стражники людей сторожат, упродком хлеб в животе ищет» (189). Этому большевику ненавистны большевистские порядки.

О Дванове и других Платонов пишет сочувственно, местами проникновенно, словно хочет сказать: какие бы ни были, а они свои, родные. Даже их невежество вызывает скорее сочувствие. А вот сочувствия к буржуям, как и к кулакам «Котлована», маловато, даже когда их убивают. Впрочем, все же есть — а к «остаточной сволочи», то есть обыкновенным людям, сочувствия не видно, вся сцена их расстрела видится глазами Пиюси, для которого это безликая масса, как если бы это была куча насекомых. Классово чуждые элементы — собственники, торгаши, попы — мало отличаются у Платонова от обычного для советских авторов их изображения. Так и в «Котловане», который автор писал, похоже, о цензуре совсем не думая, — значит нелюбовь к чуждым у него, скорее всего, не показная, а искренняя.

Впрочем, есть исключения. Одно из них — крестьянин платит за Чепурного. Сперва он просит закурить — Чепурный откликается с классовой чуткостью: «Сам домовладелец, а у неимущего побираешься» (232). Далее Чепурный не может выехать с постоялого двора, с него требуют платы за ночлег, а он «голый коммунист», платить нечем — и за него платит тот самый мужик.

В этом редком для него высказывании Платонов отвергает советские клише о собственниках.

Положительные герои «Чевенгура» — люди сильных убеждений и малых слабостей. У Чепурного одна заметная слабость — к Клавдюше; у Копенкина— к Розе, еще более простительная; Саше не всегда удается контролировать половой импульс, видно, бороться с природой даже ему трудно. Вообще же, слабости им не свойственны. Может, поэтому они, кроме Саши, придирчивы к другим: кто сам без греха, тот другому легко не простит. Они резкие люди — это тоже в духе советской принципиальности и тоже, судя по авторской интонации, характеризует их положительно.

В России до сих пор распространено представление, что набить морду неприятному тебе человеку — это правильно. Пиюся мордует буржуев при каждой встрече, полубуржуев при каждом возражении с их стороны. «Котлован» богат сценами бития. Положительные бьют отрицательных и сомнительных, обычно без серьезного повода, а то и без всякого, и почти всегда рассказывается об этом одобрительно. Но в «Чевенгуре» есть инореальный эпизод, где авторского одобрения не чувствуется, с баком-котлом, внутри которого сидит поющая «полоумная буржуйка». Чепурный спрашивает, не взять ли ее для искусства; Жеев против. «все молчали, ибо взять буржуйку или бросить ее — не имело никакой полезной разницы». но они ее не берут и не бросают:

Восьмеро большевиков уперлись руками в бак и покатили его... во все время движения бака внутри его каталась какая-то мягкая начинка, но большевики спешили, давали баку ускорение и не прислушивались к замолкшей полоумной буржуйке. Скоро бак пошел своим ходом — начался степной уклон к оврагу.
<…>
Гул его вращения вдруг сделался неслышным — это котел полетел по воздуху с обрыва оврага на его дно (326—327).

Могла ли буржуйка уцелеть? Не видно никакой разницы для участников действия, что с ней стало. Тут показано не желание причинить боль, а полное равнодушие к чужим и их болям. Эпизод оставляет ощущение, что автор сам в недоумении от своих героев: зачем они это делают?

Советские плюсы переплетаются с надсоветскими. Хорошо быть сильным, принципиальным, беспощадным. Хорошо быть бескорыстным, бедным, ничего не иметь — ни дома, ни семьи, ни денег, ни вещей, ни образования, ни ума — это сугубо по-советски. Хорошо быть товарищем, готовым ради товарища на все. Это по-советски — и по-мушкетерски. Советское появилось не на пустом месте.

Приехав в город, Саша обнаруживает в нем изобилие. Это единственный момент, когда автор выражает несогласие с главным героем, — и один из редких, где автор на стороне народа. С точки зрения отношения к социализму это важнейший эпизод романа.

Текст дает одновременно два взгляда на одну картину: основное описание ведет сторонний наблюдатель, и в него вкраплены несколько штрихов, которые очень кратко и при этом очень сильно показывают реакцию героя. Два взгляда непримиримы: то, что всем кажется хорошим, герой категорически отвергает.

Новая жизнь города ему видится так: «Сначала он подумал, что в городе белые». Это резко отрицательное отражение, сирена тревоги: он видит такое, что мог натворить только враг. Что же это? «На вокзале был буфет, в котором без очереди и без карточек продавали серые булки» (214). Только в этой фразе два взгляда совпадают: оба констатируют одно и то же положение вещей. «Без очереди и без карточек» — враждебное в глазах Саши явление. Для народа же это явление радостное, товары без очереди и без карточек — мечта советских людей всех поколений. Далее идет сочное описание аппетитных продуктов и единения продавцов, покупателей и любопытствующих — это сладкий сон наяву, ликование отвыкших от нормальной жизни людей. Автор рисует картину, которая радует всех — кроме нашего героя, ему одобрительное отношение какого-то созерцателя «ненавистно». Это единственное место, где автор почти прямо выражает отношение к герою: хороший парень, но свихнувшийся на почве революционных убеждений.

К этому герою у автора особое отношение, это его любимец — но истина ему дороже. Он знает, в отличие от героя, что несогласие с народом — не повод для войны с народом.

 

Способы сотворения коммунизма — в истории и в эксперименте

 

Чепурный говорит Пиюсе: «Вот ты и вспомни: раз есть пролетариат, то к чему же буржуазия? Это прямо некрасиво!» Они исправляют положение: «Буржуев в Чевенгуре перебили прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать, потому что после тела у них была расстреляна душа» (276—277). Но этого мало, Чепурный осознает, что со старым населением не будет новой жизни. Они выселяют, а вскоре и расстреливают все население города (302— 313), остаются двенадцать апостолов коммунизма.

Коммунизм Чевенгура предстает результатом двух ликвидаций, напоминающих о реальных событиях. Расстрел буржуазии отражает факты красного террора. Отражение, однако, не является точным. Красный террор служил цели подавления сопротивления, включая восстания и убийства важных большевиков [5], — чевенгурцы же расстреливают без повода, буржуи в романе покорны, их и не обвиняют ни в чем. И расстреливают чевенгурцы не часть, как было в истории, а всех буржуев. Наконец, убиение души, лишение жизни даже загробной — кара более суровая, чем расстрел.

О том же, только еще более убедительно, говорит сравнение второй фикциональной акции с ее историческим прообразом — так называемым «философским пароходом». Прокофий формулирует: «…всему среднему запасному остатку буржуазии объявляется смертная казнь и тут же она прощается» (295), но «прощается под знаком вечного изгнания из Чевенгура... если же остатки появятся в Чевенгуре, то смертная казнь на них возвращается в двадцать четыре часа» (296). Один из реальных изгнанников свидетельствует, что ему, как всем им, дали подписать документ: «…в случае нелегального возвращения в РСФСР я подлежу высшей мере наказания» [Степун 1994: 620]. В романе чуждым элементам ставятся те же условия: для начала изгнание, мягкая форма устранения; затем, в случае самовольного возвращения — расстрел. Но в действиях своих герои идут дальше Ленина.

Платонов выполняет классическое условие чистоты эксперимента: меняется лишь один параметр — это позволяет установить, как он влияет на результат. Параметр, который в «Чевенгуре» не совпадает с историей, состоит в том, что процессом управляет не верховный диктатор, а местный самодур. В результате из Чевенгура высылаются все, кроме большевиков (в реальности высылали одного из примерно полумиллиона жителей страны); высылаются независимо от их поведения (в реальности высылали «за плохое поведение»); высылка заменяется расстрелом не в случае самовольного возвращения, а в случае нахождения близко к городу.

Выводы такого сравнения однозначны: низовые фанатики по своей инициативе расстреляли бы намного больше, чем было расстреляно в реальности по приказам центра.

 

Предпосылки коммунизма и суть коммунизма

 

Расстрелы показаны наглядно, но о том, что это условие создания коммунизма, автор предлагает читателю догадаться самому. о других условиях — прежде всего о голоде и горе — говорится прямо, но их необходимость в итоге опровергается, и понимание этого также оставлено читателю. Прямо называется суть коммунизма — но о том, что это и есть суть, тоже надо догадываться. Герои с самого начала едины в том, что не верят в возможность коммунизма без крайней бедности. Гопнер недоволен введением нэпа, ибо чует в нем опасность сытости:

А ты думаешь, пища с революцией сживется? <...> А я тебе говорю, что все мы товарищи лишь в одинаковой беде. А будет хлеб и имущество — никакого человека не появится! <...> Раз не можешь сделать самого лучшего для человека — дай ему хоть хлеба. А ведь мы хотели самое лучшее дать (221).

Что же это, «самое лучшее»? Почему Гопнер думает, что «самое лучшее» возможно лишь в голоде и беде? Видимо, опасается, что «хлеб и имущество» ведут к сытому эгоизму и уводят от революционного братства. Яснее это дано в ощущениях Чепурного: «…когда между людьми находится имущество, то они спокойно тратят силы на заботу о том имуществе, а когда между людьми ничего нет, то они начинают не расставаться и хранить один другого от холода во сне» (335). Еще яснее формулирует Жеев в своем символе Чевенгура: «Товарищи бедные. Вы сделали всякое удобство и вещь на свете, а теперь разрушили и желаете лучшего — друг друга» (319). Хлеб и имущество заслоняют от людей лучшее, поэтому всякое удобство и вещь должны быть разрушены — и тогда только будет лучшее, то есть коммунизм. Эта мысль высказывается разными героями по разным поводам разными словами, но с одним смыслом: не будет коммунизма без горя и нужды.

Суть коммунизма Чепурный и Жеев называют вслед за своими заявлениями в пользу бедных, не уточняя, что это суть: «Начинают не расставаться» и «желаете лучшего — друг друга». Эти фразы косноязычно выражают идею братства-товарищества — в котором суть и состоит. в другом месте Чепурный высказывается яснее: «А душа-то человека — она и есть основная профессия. А продукт ее — дружба и товарищество!» (268) Из этого следует, что в его программе есть и позитивная сторона, не одно отрицание прежней жизни. Вместе с тем это симптом идейного гуманизма Чепурного, совсем не в духе марксизма-ленинизма, который подобные наивности и само понятие души высмеивал. Предварительные условия коммунизма: расстрел всех не своих и нехватка самого необходимого. В первой фазе чевенгурского коммунизма выполняется условие голода, но не условие горя; во второй и третьей фазах не выполняется ни одно из них. Наличие этих условий не тождественно коммунизму: нищета существовала веками, а коммунизма не было.

Суть коммунизма — товарищество; это просматривается лишь во второй фазе.

 

Нулевая фаза: коммунизм без населения

 

Пять дней без населения — интересный отрезок. Отсутствие людей не мешает коммунизму. Он проявляет себя в явлениях не общественных, а природных.

Чепурный — солнцепоклонник. Он верит, что солнце будет обеспечивать пропитание коммунарам. И обратно: он ждет воздействия коммунизма на солнце и надеется на положительные отклики со стороны светила. Очистив от людей место для коммунизма, он ждет утра в тоске неизвестности: «Что-то долго никак не рассветало... Чепурный затих и начал бояться — взойдет ли солнце утром и наступит ли утро когда-нибудь, — ведь нет уже старого мира!»; «…душная, сухая тревога волновала Чепурного в эту чевенгурскую ночь, быть может потушившую мир навеки» (308). Но свет таки приходит — это ему сигнал свыше: «Значит, солнце будет нашим!» (309) Тут же трава и птицы дают ему свои подтверждения. В следующих фазах он хочет большего: «…неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма» (357). Лето все же сменяется осенью, но у героя особые отношения с природой до последнего дня коммунизма: «Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура, оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не мочит его в ненужное время» (469).

После получения одобрения от солнца создатель в состоянии неизбывной эйфории. Ему привидится личное благословение высшего существа: «Ленин, наверное, пишет Чепурному письмо... — чтобы Чепурный ничего не боялся, потому что долгое время истории кончилось, и бедность и горе размножились настолько, что, кроме них, ничего не осталось» (317). В его видении Ленин подтверждает полное торжество бедности и горя («кроме них, ничего не осталось») — и это тождественно достижению конечной точки истории, то есть коммунизма.

Во вторую ночь у Чепурного небольшая галлюцинация: он принимает непонятный бак за упавшую с неба на Чевенгур звезду — это тоже знак:

Чепурный сел от радости, что к коммунизму и звезды влекутся.
<…>
— Теперь жди любого блага, — объяснил всем Чепурный. — Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить (324). Трудно не заметить, что безбожник выражается, как наивно верующий, растроганный знамением: теперь жди любого блага.

В чем же коммунизм? Чепурный его видит, но читателю его не показывают. В этой фазе коммунизм наглядно просматривается только в голове его творца. Это главная галлюцинация Чепурного. Копенкин склоняется, особенно поначалу, к тому же мнению: «…лишь бы твой коммунизм был, а его нет тут ни дьявола!» (398).

Жеев в те же первые дни спрашивает: «А что такое коммунизм, товарищ Чепурный?.. Кирей говорил мне — коммунизм был на одном острове в море, а Кеша — что будто коммунизм умные люди выдумали». Чепурный: «Чего ж тебе знать... надо чувствовать и обнаруживать на месте! Коммунизм же обоюдное чувство масс <…> Ленин и то знать про коммунизм не должен» (331). Последнее правда — Ленин, судя по его работам, тоже имел о светлом будущем представления самые смутные.

Несмотря на все знамения, Чепурный чувствует проблему в том, что в городе пусто, никого, кроме апостолов. В первый же день социализма он посылает за пролетариатом.

При отправке фаэтона происходит разговор о женщинах, из которого становится понятным, что у Чепурного есть еще одно, кроме нужды и горя, условие коммунизма. Жеев: «Проша... не забудь и женщин отыскать, хоть бы нищенок. Они, брат, для нежности нам надобны, а то видишь — я тебя поцеловал». Чепурный: «Это пока отставить» (315). Рассказчик: «...Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда, — тогда эта женщина пригодна лишь для товарищества и… не привлекает разлагающей любознательности одиноких большевиков. Чепурный признавал пока что только классовую ласку, отнюдь не женскую» (316). Вожак проповедует своим товарищам не то, что наблюдается в его отношении к Клавдюше. Но не это главное — главное, романтика коммунизма несовместима с женскими прелестями. Прокофий, выезжая за женщинами, спрашивает, каких пригонять, — Чепурный разъясняет: «…еле-еле, лишь бы в них разница от мужика была, — без увлекательности» (393). В других эпизодах та же установка: женщина допустима как товарищ [6], но сексуальным коннотациям — нет. Отход от этого правила ведет к забвению коммунизма.

Обсуждать соблюдение необходимых для коммунизма условий на нулевой стадии не имеет смысла, поскольку без людей они не могут ни выполняться, ни нарушаться. То же и с самим коммунизмом — его наступление провозглашается, но существует он только в виде галлюцинации. Существование коммунизма номинально во всех фазах, кроме второй.

 

Первая фаза: «ничего нет»

 

Вечером пятого дня Проша с Пиюсей приводят «человек сто или двести», которые наутро выглядят как люмпен-пролетариат. Реальные марксисты люмпенов не жаловали — наши герои и в этом ближе к Бакунину, чем Марксу. И это в духе их общих представлений: бездомные еще дальше от имущества, чем пролетариат, и еще ближе к бедности — лучше, чем пролетариат. Правда, Прокофий их определяет как «еще хуже пролетариата» (337), но в таком контексте, где «еще хуже» выглядит подменой еще ниже.

О коммунизме в «Чевенгуре» говорится неисчислимое множество раз, его называют на разные лады, но особо привлекательным кажется эпитет в голове его творца, Чепурного, который «все время имел внутри себя главную мысль— про доделанный коммунизм в Чевенгуре» (346). Это определяет специфику Чевенгура, где «наступило будущее время и был начисто сделан коммунизм» (393). «Доделанный коммунизм» — заявление. Оно подкрепляется другими заявлениями о достижении конечной цели, но опровергается изображением жизни общины.

В Чевенгуре все объявлено пережитком — и упраздняется. Это близко реальной идеологии нового строя: старые порядки отменяются, все будет наоборот. Утопичность идеи обыгрывается в анекдоте: «Что такое капитализм? Это общество, где человек эксплуатирует человека. А что такое социализм? Это общество, где происходит обратное».

«Чевенгур» доводит идею «все наоборот» до самого края абсурда — там отменяется буквально все, чем люди прежде жили (см. близкий нашему анализ: [Cухих 2013: 246—252]). Чепурный объясняет постороннему:

— Какой тебе путь, когда мы дошли? <…>
— Куда? <…>
— Как куда? — в коммунизм жизни <…> История уж кончилась, а ты и не заметил (253).

И история у них кончилась — и общество распустили. Чепурный: «…у нас нет нужды и занятий... мы... общество распустили навсегда!» (254)

Отменен институт брака: «У нас супруг нету: одни сподвижницы остались» (244). (В дальнейшем выясняется, что у большевиков остались не «одни сподвижницы», а одна-единственная.)

Воплощается идеал невежества: отменяются наука, просвещение, ум: «...некогда Прокофий предложил Чепурному ввести в Чевенгуре науку и просвещение, но тот отклонил такие попытки без всякой надежды». У Чепурного есть теоретическое тому обоснование, наглядно перекликающееся с реальными теориями зла частной собственности: «Прокофий под моим руководством сформулировал, что ум такое же имущество, как и дом, а стало быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых» (263).

Идея, что «ум такое же имущество, как и дом», подразумевает вредную сущность домов — и дома в качестве постоянного жилища тоже отменяются: «У Чепурного не было определенного местожительства, как и у всех чевенгурцев» (253). Чепурный понимает, что это решение половинчатое, и надеется, «что пролетариат в заключение своих работ разберет дома, как следы своего угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом» (357).

И труд упраздняется. Чевенгур — город солнца в смысле не только утопическом:

…труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество — угнетению; но само солнце отпускает людям на жизнь вполне достаточные нормальные пайки (263—264).

Вопреки своей вере в то, что все само образуется, Чепурный строго следит, чтобы не образовалось чего-нибудь сверх «достаточной пайки». Работают лишь по субботам, но не для производства: «А в субботниках никакого производства имущества нет — разве я допущу? — просто себе идет добровольная порча мелкобуржуазного наследства. Какое же тебе тут угнетение» (264).

Искусство: «В Чевенгуре не было искусства» (376).
Почта: «А у нас почта отменена, товарищ» (259).
Позже Чепурный упраздняет и собственные органы власти. Правда, «он часто забывал, что в Чевенгуре больше нет ревкома и он — не председатель» (408). Тем не менее устанавливается, официально по крайней мере, безвластие, идеал анархистов.

Спички не отменяли, но Чепурный «обнаружил, что недавно в Чевенгуре спички вышли, и не знал, как быть» (400).

Копенкин: «Как бы не пришлось горя организовать: коммунизм должен быть едок, малость отравы — это для вкуса хорошо». Чепурный: «Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе организовать» (268—269). Значит, в Чевенгуре и горя нет. Не потому, что его, как все прочее, упразднили, а просто не успели пока организовать. Одно из условий отсутствует.

Чевенгур нравится пришлым героям, хотя не сразу. Меньше всего нравится Копенкину, который коммунизма по-настоящему не чувствует. Первая реакция Гопнера: «Пока не чую» (382). Саша доверчивее: «Александр Дванов шел по улице и ничего еще не понимал — видел только, что в Чевенгуре хорошо» (377). Но и он пока не может разглядеть: «Мы же не знаем коммунизма... поэтому мы его сразу увидеть здесь не сумеем» (382).

Можно было бы предположить, что он видит то же торжество «бедности и горя», которое видит Чепурный, — и тоже чувствует, что это хорошо. Но речь идет о его смутном ощущении, он сам не знает, что именно хорошо. К тому же горя там нет, а бедность он видел повсюду до Чевенгура. Нравится ему там по каким-то другим причинам.

Совсем странно, что Саша хочет «видеть Чевенгур», «чтобы лучше почувствовать его сбывшееся местное братство» (378). Поначалу «сбывшегося братства» там не видно — наоборот, прочие теряют интерес друг к другу («смотрели один на одного без интереса»), тоскуют и начинают уходить из Чевенгура (383—385). Братство — суть коммунизма в понимании чевенгурцев. Видимо, Дванов так же понимает (или чувствует), но сбывается братство лишь во второй фазе, а в этой, первой, «сбывшееся братство» может быть лишь галлюцинацией. или (гениальным) предчувствием.

Жизнь после провозглашения коммунизма показывается двумя способами: как она есть — и как ее видят герои. В головах героев коммунизм — а вот что в городе: «Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной растительной добычей в степи» (357); «В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало куриное яйцо, наверное, последняя курица спряталась от Кирея сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в темноте сарая от мужской тоски» (382); «Гопнер добудет огонь из насоса, курящие закурят толченые лопухи и снова будет хорошо» (406). Чевенгур показан сообществом неживым и пустынным, в котором «ничего нет» (условие коммунизма по Чепурному (335)), люди превращаются в травоядных; «снова будет хорошо» значит, что сейчас плохо. Герои не могут этого не видеть — и это для них коммунизм, нечто хорошее, лучшее из всего, о чем только можно мечтать. Похоже на коллективную галлюцинацию.

Это первое приближение к ответу на вопрос автора: что бы построили низовые большевики, если бы строили по своему вкусу, — и какой ценой? Получается, ценой устранения всех непохожих на них людей они бы создали царство призрака голодной смерти. Как в ранней первобытной общине, люди ничего не производят и живут охотой (на уцелевших кур) и собирательством (дикорастущих растений). Для героев это счастливое будущее в настоящем, но для наблюдателя со стороны это картина безрадостного убожества. Если читатель сопоставит качества и убеждения героев с их делами, он поймет обществоведческий аспект романа как вполне определенную гипотезу: лучшие из коммунистов, самые искренние и душевные, вдохновляемые идеалом самого вольного коммунизма, если б им дали волю, убили бы не только врагов и подозрительных, как делали реальные коммунисты, но убили бы всех, кроме самих себя, — чтобы создать самое примитивное и тоскливое жизнеустройство.

Трудно не заметить, что даже и такая жизнь выглядит неправдоподобно хорошей. В начале романа картина более реалистическая: неурожай означает лютый голод. В Чевенгуре же последствия жизни без труда невероятно мягки. Но тому есть объяснение: Чевенгур предстает аномалией уже при появлении в нем Чепурного: никто не работает, но все едят. В степи каким-то чудом восходят плоды — символ того, что там все само образуется, и пища, и коммунизм: «…там жила рожь и кущи лебеды... их никто не сеял... росли подсолнухи, гречиха и просо... природа... сама дарит неимущему едоку все питательное» (332). Сущая инореальность. Но заявления об «обильном питании» редки, слабы и не в ладах со здравым смыслом — они опровергаются изображениями полного обнищания, и в целом остается впечатление голода.

Чепурный «мучился совестью, что от коммунизма умер самый маленький ребенок в Чевенгуре, и не мог себе сформулировать оправдания». У него худшее из опасений: «Значит, у нас капитализм?» (367). Его успокаивает то, что потом мать во сне видела мальчика живым: «Значит, в Чевенгуре есть коммунизм» (370). Он связывает вещи, между которыми минимально здоровый мозг связи не найдет. Думается, автор хочет заставить читателя подумать, как герой понимает капитализм и коммунизм. Для Чепурного это знаки плохого и хорошего, собирательные означающие. Капитализм — означающее плохого, коммунизм — хорошего. Это не обычное сумасшествие, а тот самый идиотизм, который порождает идеология, и он имеет лингвистическое измерение: плохо— значит капитализм; хорошо— коммунизм. Умер — это плохо. Чепурный заменяет слово плохо словом капитализм, получается: умер — значит, у нас капитализм. Ожил (пусть только во сне) — коммунизм.

Очень похоже у Копенкина: «Пока Чепурный помогал мальчику пожить еще одну минуту, Копенкин догадался, что в Чевенгуре нет никакого коммунизма — женщина только что принесла ребенка, а он умер» (363). Его вывод: «Тут зараза, а не коммунизм» (365). Для него тоже коммунизм — это хорошо, а если случается плохое, это не коммунизм. В чем для него коммунизм, кроме Розы, неясно, но время от времени он чувствует несовместимость каких-то явлений с коммунизмом, например Прокофия и Клавдюши, то есть корыстолюбия. Плохо — значит, не коммунизм.

Похоже и у Кирея. Из-за дежурства на боевом посту он не может пойти на охоту за курицей — и думает: «…у нас теперь коммунизм: курица сама должна прийти» (328). Ход мысли закономерный, ведь при коммунизме должно сбываться все, в духе тезиса Чепурного: теперь жди любого блага. И Кирей ждет сознательную курицу, которая сама придет, чтобы утолить его голод, может, сама и зажарит себя.

Мать умершего ребенка чувствует ненормальность восприятия ситуации Чепурным: «…тебе не мой ребенок дорог, тебе твоя дума нужна!» (369). Смерть ребенка ужасна для Чепурного тем, что ставит под сомнение главную галлюцинацию. Поэтому он хватается за галлюцинацию воскрешения ребенка, словно это то же самое, что мальчик поправился, — для Чепурного это знак, что коммунизм жив, а больше ему ничего не надо.

Представим текст очищенным от рассуждений о коммунизме, представим, этого слова там нет, только картина происходящего — без этикеток. Узнали бы мы в той картине коммунизм? Едва ли. Коммунизм видят лишь избранные герои, да и те не всегда. Даже Чепурный: «Куда ж коммунизм пропал, я же сам видел его» (367). Он сам не знает, не померещилось ли. У читателя не может быть уверенности в существовании того, в чем сам творец не уверен.

 

Вторая фаза: братство — истинный коммунизм?

 

Интерпретация коммунизма как галлюцинации не подтверждается картиной последующей эволюции. Во второй фазе чевенгурцы начинают работать и заботиться друг о друге — и все начинает налаживаться, и быт, и коммунизм.

Альтернатива официальному советизму делится на две хорошо различимые части: чепурновскую и двановскую. Дванов с Копенкиным по ходу своих странствий все время самовольничают и иногда совершают хозяйственные неожиданности, вроде ликвидации ценного леса, но это малый грех в сравнении с ликвидацией населения. Саша — не невежда и относительно гибок. Когда они с Гопнером оказываются в Чевенгуре, они начинают мягко, но последовательно исправлять крайности чепурновского жизнеустройства. Главное, чевенгурцы начинают предаваться «сладострастию труда». Вторая фаза по-настоящему начинается с того, что Гопнер чинит крышу Титычу, а вслед за ним и остальные начинают трудиться и что-то делать — не для себя, а для другого. Отсутствие спичек приводит к тому, что Гопнер добывает огонь — важнейший рубеж для первобытного общества. Чепурный, прежде труд отменивший как источник имущества, против такой перемены, но постепенно принимает ее — при условии, что труд не для имущества. Они работают, соприкасаются душами, вырабатывают вещество братства, по вечерам пекут картошку и беседуют (399—414, 449—456).

Кроме полезных дел (ремонт, огонь, давление клопов), чевенгурцы делают друг для друга игрушки и непрактичные предметы, вроде костяного меча или еловой сковородки, а также предметы, назначения которых они сами не знают: «Прочий по имени Карчук доделал длинный ящик и лег спать, вполне удовлетворенный, хотя и не знал, для чего потребуется ящик Кирею, которого Карчук начал чувствовать своей душевной необходимостью» (415). Этот аспект коммунизма предстает главной его приметой во второй фазе. Вместе с тем это похоже на игру, которой увлеклись чевенгурцы, немножко ребяческую и немножко дурашливую. Подлинность игры не вызывает сомнений, она не может быть ни галлюцинацией, ни миражом — но образует ли она коммунизм?

По ряду признаков — да. По другим признакам — нет.

Нельзя не заметить выгодного отличия второй фазы от первой: настроение меняется к лучшему, появляется радость, они теперь на грани не голода, а счастья. По выражению одного реального коммуниста, жизнь становится лучше, веселее. Налицо трудовой подъем и настроения взаимопомощи: «Прочие... делали руками кто что мог... каждый прочий заботился не для своей пользы, прочий человек видел, как Гопнер чинил крышу над Яковом Титычем, и… тоже начал считать своим благом какого-нибудь другого чевенгурца» (414). Это массовое движение: «Всюду, где можно было видеть, чевенгурцы с усердием трудились; они сидели в траве, стояли в сараях и сенях, и каждый работал, что ему нужно» (445).

Перемены могут объясняться тремя обстоятельствами. в цитате выше указано одно из них — заразительный пример Гопнера. Вторая возможность — ожидание скорого прихода женщин, без коих прочие наглядно унывали. Третье обстоятельство поминается не раз, но сообщения о нем спрятаны в непоследовательных рассуждениях рассказчика, длиннотах, неясностях и отступлениях. Заключается же оно в том, что жить друг для друга всегда было нормой для прочих — о чем незаметно говорится при их появлении: «…они довольствовались единственным и малым утешением — бесцельным чувством привязанности один к другому» (335). Это подтверждают последующие описания первой фазы, тоже малозаметные, о разложении былого товарищества: «Но в Чевенгуре они почувствовали покой, достаток пищи, а от товарищей вместо довольства — тоску. Раньше товарищи были дороги от горя, они были нужны для тепла во время сна» (383); «…прочие заскучали: они оскудели друг для друга» (384).

Итак: слишком легкая жизнь вызывает тоску; товарищество скрепляется горем; и, наконец, товарищи «нужны для тепла во время сна». Голод и горе многократно называются в романе предпосылками коммунизма — а прочие знали голод и горе до прихода в Чевенгур, но коммунизма не знали. И товарищество у них было до Чевенгура, и тоже без коммунизма. Наконец, товарищ согревал товарища во сне опять-таки до Чевенгура и опять-таки без коммунизма. Все эти качества с приходом прочих в Чевенгур вступают во взаимодействие с особыми условиями — примером Гопнера и ожиданием прихода женщин, — и возникает всеобщее братство. Это и есть коммунизм, как его понимают герои, — повторим: «…хлеб и любое вещество надо губить друг для друга» (Гопнер) (221); «А душа-то человека — она и есть основная профессия. А продукт ее — дружба и товарищество!» (Чепурный) (268); бедные желают «лучшего — друг друга» (Жеев) (319). Они мечтали о «лучшем» — товариществе, — и во второй фазе это сбывается.

Другой важнейший вывод: сбывшееся братство валидирует метод Чепурного — он верно чувствовал, что в прежних жителях Чевенгура нет товарищества, а значит, и задатков коммунизма, — и, значит, целесообразно заменил их прочими, у которых эти задатки в крови.

У товарищества в Чевенгуре есть черта подозрительная. Коммунизм подразумевает работу на общину в целом, как это делают лошади в своем колхозе в «Котловане». Прочие же выбирают себе одного — и стараются для него, а не для всех. Правда, не всегда: «…плели лапти в запас — тому, кто захочет быть странником» (445), — но это исключение, а правилом выглядит работа для единственного товарища.

В этой фазе не видно голода и горя — значит, герои не должны видеть коммунизма. А главная радость коммунизма — взаимное товарищество — всегда была утешением бедноты и чем-то новым не является. Тем не менее герои чувствуют коммунизм острее, чем раньше. у них коммунизм есть независимо от того, есть ли для него условия.

В чем отличия второй фазы чевенгурского коммунизма от первой?

Люди лучше питаются. Непонятно, правда, откуда берется картофель, но примем это как факт инореальности.

Они перестают приводить дома в негодность и начинают их чинить.

Они добывают огонь — и греются у костра.

Все это, согласно предыдущему повествованию, с коммунизмом несовместимо. Требуются голод и горе — а нам показывают сытость, тепло, веселье. Чепурный в первой фазе решает организовать горе, но проект, судя по всему, предается забвению. Голод тоже под вопросом. Положение с пищей и в этой фазе характеризуется с помощью взаимно несовместимых повествующих, но теперь, в отличие от первой фазы, явного преобладания сигналов голода нет — сигналы сытости им уже не уступают. В этой фазе герои отходят от своих убеждений не на словах, а на деле — работают, чтобы не было голода и нищеты, чтобы не горевал Титыч и прочий товарищ. Отход проявляется и в мелочах, сам Чепурный, прежде упразднявший искусство, лепит «глиняный памятник Прокофию» (462).

Сербинов — не такой, как основные герои, он не помешан на коммунизме и не склонен видеть то, чего нет; к тому же он посторонний и смотрит свежим глазом. На его взгляд, чевенгурцы занимаются бесполезными делами, о чем он и говорит Чепурному: «…я видел ваши труды, и они бесполезны» (447).

В качестве командированного он пишет в губком доклад, как бы подводящий для читателя итог второй фазы: «…в Чевенгуре нет исполкома, а есть много счастливых, но бесполезных вещей»; он называет жителей дикарями, хотя «среди бродяг есть один интеллигент и один квалифицированный мастеровой, но оба совершенно позабывшиеся» (448). По его мнению, эти люди настолько увлечены бесполезным, что не отдают себе в том отчета.

Может ли коммунизм состоять во всеобщем увлечении бесполезными делами, в изготовлении подарков для одного товарища? Для постороннего коммуниста вроде Сербинова, видимо, нет — а для героев и прочих, судя по всему, именно в том и состоит.

Интуитивные восприятия коммунизма в романе никак не соотносятся ни с теоретическими дефинициями (каждому по потребности и так далее), ни с личными убеждениями героев (голод, горе, сексуальный голод). За одним исключением — труда друг для друга. Об этом писали теоретики (например, Кропоткин о взаимопомощи в противовес конкуренции), до этого до думались герои, и именно это зримо происходит (не мерещится) во второй фазе.

 

Вторая фаза: обняться, чтобы согреться

 

Мотив обняться, чтобы согреться, проходит через весь текст, чтобы в конце представить коммунизм как взаимный обмен теплом, проявление товарищества. Накануне приказа об очистке города от остатков сам Чепурный набирается сил для решающего действия, обнявшись со случайным прохожим: «Пойдем в обнимку на ночевку — будем с тобой долго думать» (300); «До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае Чепурный и Сотых — в умственных поисках коммунизма и его душевности» (301). Далее сцены обнимания для согрева довольно часты: «Дванов и Пашинцев легли поближе спинами и, нагревши друг друга, не почувствовали, как потеряли ум до утра» (438— 439); «Чепурный... снял с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему, позабылся в отчуждении жизни» (451).

Идея и практика взаимного товарищества и согревания заметнее всего во второй фазе, но похожий обмен теплом происходил и до коммунизма, как, например, у Саши в начале его странствий:

— Не пугайся, — сказал ему привалившийся человек. — Я озяб во сне, вижу ты лежишь, — давай теперь обхватимся для тепла и будем спать. Дванов обхватил его, и оба согрелись (121).

Греют друг друга пролетарии и прочие в первое для них утро в Чевенгуре — когда они еще не могут быть знакомы с коммунизмом: «Иные пролетарии сидели, иные лежали и прижимали к себе своих родственников или соседей, чтобы скорее согреться» (334).

Греться можно не только с человеком: «...Дванов дрожал на ветру и прикладывался грудью к лошади, чтобы согреться» (134). Соне обниматься не с кем, и она сама себя греет: «Соня свернулась, чтобы чувствовать свое тело и греться им, и начала засыпать» (136). То же с Киреем: «Кирей спал... сам же обняв себе шею — за отсутствием второго человека» (327). И Сербиновым: «...он сжимал свое тело под подстилкой, чувствуя свои ноги, свою грудь как второго и тоже жалкого человека, согревая и лаская его» (449). Можно обниматься и с самим Морфеем.

Коммунистическое взаимное согревание принципиально не отличается от древнего общечеловеческого утешения. Это всегда было и в жизни, и в вымысле. В «Чевенгуре» обнимаются и подлежащие устранению «остаточные сволочи», в «сочельник коммунизма», в ту же ночь, когда Чепурный обнимает кузнеца: «Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались... такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма» (300).

Автор хочет, чтобы читатель спросил: а что мешает обниматься без коммунизма? Зачем ликвидировать население — ведь оно, каким бы отсталым ни было, не мешает же большевикам и пролетариям согревать друг друга? Как на грех, это занятие свойственно не коммунизму, а людям. Вторая фаза — сочетание коммунизма с началом возврата к человеческой природе (которую марксисты всегда отрицали как буржуазную иллюзию).

 

Вторая фаза: коррекция продолжения, но не начала

 

Двановцы создают привлекательную альтернативу и чепурновскому коммунизму, и реальному советскому. Это так в части жизни коммуны во второй фазе — но не так в части создания. Коммуну можно улучшить, когда она уже есть, — но нельзя ее создать другими средствами, не чепурновскими. Это показано совсем не наглядно, но однозначно.

Двановские реформы не стирают родимого пятна коммунизма — крови невинных. В книге, изобилующей многозначностью и множественными вариантами едва не всего, нет ни намека на бескровный или хотя бы менее кровавый вариант создания коммунизма. Никаких альтернатив ликвидации непролетарского населения не видно, а действия Дванова и Копенкина в проезжаемых ими пунктах наводят на мысль, что они не знают, как зачать коммунизм. В хозяйстве Достоевского они ставят задачу «построить социализм будущим летом» (161) и намечают передел скота, но насколько это продвигает дело социализма, остается неясным. Они и в других местах прописывают преобразования — и скачут дальше, видно, не ждут от них коммунизма. А в Чевенгуре остаются жить, видно, Чепурному удалось то, что им не удавалось. Только там Дванов чувствует социализм, «который они искали с Копенкиным в степи и теперь нашли» (410).

В чем их отличие от Чепурного? В двух вещах: на входе различие в том, что они не ликвидируют население; на выходе — в том, что не создают коммунизма. А вот Чепурный ликвидирует — и создает. Значит, без ликвидации испорченного капитализмом населения коммунизма быть не может. Чистота эксперимента: изменения по параметру ликвидации (да — нет) ведут к изменению результата в смысле создания коммунизма (да — нет).

Копенкин, как Чепурный, тоже верит в само, и тоже при условии устранения врагов: «Мое дело — устранять враждебные силы. Когда все устраню — тогда оно само получится, что надо» (261). Он чувствует, что зажиточные — лишние на этом свете. В этом добрый старый полевой рыцарь не отличается от кровавых чекистов; он подозревает самого Пиюсю в мягкотелости: «Ты говоришь: душу добавочно из буржуев вышибали? — усомнился Копенкин. — А тебя за то аннулировали, — стало быть, били буржуев не сплошь и не насмерть! Даже землю трамбовкой не забили!» (275) Последнее восклицание наводит на мысль, что Копенкин по опыту знает, как правильно расстреливать, закапывать и утрамбовывать. В том же духе беспощадности чувствуют и его товарищи, в этом и состоит основной закон классовой борьбы. Но в полной мере закон осознает лишь Чепурный: ликвидация всего населения (а не одной буржуазии, как принято думать) — единственный путь.

И Дванов, оказавшись в Чевенгуре, все больше осознает, что иного пути нет. Его отношение к Чепурному с самого начала братское: «Дванов смотрел на Чепурного с таким сочувствием, что ощущал боль в своем теле... ему трудно и неизвестно, — видел Дванов, — но он идет куда нужно и как умеет» (382). На тот момент дванов может не знать об истреблении населения, но и в дальнейшем у него не появляется сомнения или неодобрения, наоборот, он относится к коммуне все лучше и становится все счастливее. Оценка «идет куда нужно и как умеет», судя по всему, остается в силе. Дванов исправляет крайности Чевенгура, но это не значит, что знает иные средства создания коммунизма, — получается, их нет, только через расстрелы.

Пашинцев принимает чевенгурскую коммуну за эквивалент своего заповедника: «Тут просто ревзаповедник, какой был у меня» (356). Если так, это важная для авторского исследования гуманная альтернатива методу Чепурного, ведь Пашинцев не расстреливал. Но ревзаповедник состоит из одного Пашинцева, в нем нет общественного устройства, коммунистического или иного, и Копенкин справедливо ему возражает: «У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации человеку — коммунизма у тебя не происходило» (356).

Ни Пашинцев, ни Дванов, никто не знает, как создать коммунизм малой кровью. В этом повествование на удивление однозначно: коммунизм требует ликвидации всех людей.

 

Третья фаза: коммунизм — это женщина

 

В Чевенгур приводят женщин: «Позади того фаэтона шли босые бабы, человек десять или больше» (450). Это где-то одна на десяток прочих, но и этого достаточно для радикального воздействия на коммунизм. Следующим утром звучат речи, Чепурный объявляет благодарность «женщинам как товарищам специального устройства» (452). Они похожи больше на матерей, чем на жен, тем не менее некоторые начинают заниматься любовью. Кирей живет с Грушей, добывает для нее пропитание, забывает обо всем: он стал «считать ее своей идеей коммунизма и тем одним быть спокойно-счастливым» (467).

Это отражение в голове героя тоже не вяжется с тем, что видит читатель. Читателю показывают страсть к женщине, а герой считает это коммунизмом. Видимо, и для Кирея коммунизм — синоним хорошего. У прочих с опытом иной взгляд: «…семейство — это милое дело, потому что при семье уже ничего не хочется и меньше волнуешься в душе» (385). Для них это дело житейское— а для Кирея коммунизм. Жизнь в Чевенгуре с приходом женщин становится все менее идеологически обоснованной, ее все труднее увязать с каким-либо измом. Кирей с Грушей живут обычной жизнью мужчины и женщины, как при капитализме. Кирей становится мужиком, обывателем, в чем-то даже похожим на Прокофия. Но он один из апостолов, ему надо в чем-нибудь видеть коммунизм.

Труд и взаимное тепло для товарища — специфика второй фазы — перестают быть приоритетом с появлением женщин: «…труд в Чевенгуре уменьшился»; «другие прочие, что были годами моложе, те признали в женщинах матерей и лишь грелись с ними... и этого существования с матерями им было достаточно, уж никто из них не уделял окружающим товарищам своего тела посредством труда на изделие подарков» (467).

Это последнее, что мы узнаем о жизни общины. Итог — человеческое преобладает над коммунистическим. Героям же это по-прежнему не мешает ощущать коммунизм, под конец даже копенкин говорит, что «тут коммунизм», они «среди коммунизма» (441, 468). Это вновь показывает ненадежность связи между тем, что происходит, и тем, что они видят.

 

Коммунизм в вариациях

 

Между фазами коммунизма — нулевой, первой, второй и третьей, завершающей, — большие различия. В каждой фазе есть вещи, которые противоречат представлениям героев о коммунизме. Но восприятие жизни героями неизменно: что бы ни происходило, они видят коммунизм. Как это получается? Ответ на этот вопрос заложен в ответе на другой: «Что это значит?» И ответ этот мы уже знаем: это значит, что им там хорошо — а хорошее у них называется коммунизмом. В таком случае возникает новый вопрос: отчего им хорошо? Очевидного ответа, разумеется, в книге нет, вместо него загадочные повествующие с умолчаниями, например: «Гопнер скупыми глазами оглядел Чевенгур: пусть он плох, пусть дома в нем стоят непроходимой кучей, а люди живут молча, все же в нем больше хочется жить, чем в далеком и пустом месте» (401). Почему хочется жить в плохом городе — неясно. Все же есть данные о том, что для них важно, и если это важное они находят в Чевенгуре, то оно-то им и должно нравиться.

Повествование ведется так, чтобы смешать то, что им нравится, с коммунизмом: в Чевенгуре коммунизм, им в Чевенгуре нравится — значит, им нравится коммунизм. Но коммунизм — явление расплывчатое и неустойчивое, и из-за этого непонятно, что же им нравится. Разорвать порочный круг позволяет то, что об их нравах рассказывалось до их прибытия в Чевенгур. рассказывалось обиняками, но это не мешает суммировать неполные и неясные повествующие в повествуемое вполне внятное.

Они недовольны эволюцией после революции, они чувствуют, что власть, которой они доверяли, сбилась с пути, — в Чевенгуре они находят местного вождя с харизмой, который чувствует точно то же самое и, что не менее важно, ищет свой путь.

Они в душе анархисты — в Чевенгуре их встречает анархия на практике. Им ненавистны централизм и дисциплина — здесь они находят безвластие и вольницу. они любят свободу — и здесь они свободны, и от центра, и от Чепурного. Они враждуют с народом — и Чевенгур очищен от чуждого им населения.

Все это им должно нравиться, поэтому им хорошо — значит, у них коммунизм. все остальное менее важно. Саша — не такой догматик, как Чепурный, он не настаивает на том, чтобы были голод, горе и безбрачие. Он говорит: «Здесь... не механизм лежит, здесь люди живут, их не наладишь, пока они сами не устроятся» (396). Если без горя хорошо — можно и без горя, главное, что хорошо (значит, коммунизм). Если нравится делать подарки или друг друга угощать ужином — можно и вещи иметь, и сытость терпеть. Если с женщиной хорошо — значит, такой пошел коммунизм. Что бы ни было, что бы ни менялось, продолжается коммунизм — постольку, поскольку героям хорошо.

Труд Платонова показывает, что коммунизм — слово без внятного образа, означающее невозможного. Представить всеобщее братство можно, безграничное изобилие тоже можно, но нельзя представить, как к такому раю на земле прийти. А как понять преодоление различий между трудом физическим и умственным или между городом и деревней? А что значит кухарка, управляющая государством? В «Чевенгуре» много разговоров о коммунизме — и так же невозможно понять, как же это было бы возможно, как невозможно понять из книг о коммунизме и невозможно было понять, живя в СССР. В этом гротескный Чевенгур отражает правду жизни.

Некоторые суждения поражают тем, что их невозможно ни понять, ни объяснить, ни пересказать. Копенкин спрашивает, в чем же коммунизм и почему он его не видит, Дванов отвечает: «…коммунизм происходит из коммунистов и бывает между ними» (403). В народе такие заявления называют бессмыслицей. В литературоведении можно назвать немым повествующим — не говорящим, в чем смысл повествуемого.

Платонов предлагает столько значений этого слова, и таких, что специалисту по коммунизму, вероятно, и в голову бы не пришли. Часто о коммунизме говорится как о чем-то личном (этого много и в «Счастливой Москве»), часто как о воплощении мечты, у каждого своей. Для Чепурного главное — ликвидация остатков и пережитков прошлого; для Дванова и Гопнера — труд для другого, обмен дружбой; для Кирея — Груша; для Копенкина — Роза; для Луя — странствие [7]. Кроме того, для Чепурного, Дванова, Гопнера это горе и голод; для Чепурного, Дванова, Гопнера, Копенкина, Пашинцева, Луя — безвластие.

Что же такое коммунизм? Восприятие у каждого из героев свое, но у всех восходит к слову: коммунизм — означающее хорошего. Явление разбивается на множество осколков, слово лишается общепонятного смысла и становится эвфемизмом каждым по-своему понимаемого рая. В романе это сначала галлюцинация, затем игра в подарки, затем «срам брака»; в теории — иллюзия «науки» об обществе; в советской мифологии — немое повествующее, означающее без означаемого («неразборчиво» в графе смысла). Если образ видения несуществующего инкорпорировать во фразу «коммунизм происходит из коммунистов и бывает между ними», фраза обретет смысл: коммунизм происходит из коммунистов в виде галлюцинации и бывает между ними их совместной галлюцинацией.

Гопнер идет в Чевенгур, чтобы разузнать рецепт и приготовить коммунизм в масштабах более серьезных: «…по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм» (294); «…тогда уже будет легко сделать коммунизм на всей шестой части земного круга, раз в Чевенгуре дадут шаблон в руки» (289). Но рецепт Чевенгура — сплошной расстрел.

Мучения Чепурного по коммунизму уподобляются мучениям отца Саши по «тайне посмертной жизни»: «...Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма... как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть» (379). Оба сгорают от жажды невозможного — и оба от нетерпения бросаются в смерть. С той разницей, что рыбак обрекает на смерть себя, а Чепурный — всех. С тягой к смерти смутно перекликаются и многочисленные рассуждения о конце истории, например такое, близкое к немому повествующее: «...Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма: он есть конец истории, конец времени, время же идет только в природе, а в человеке стоит тоска» (397). В этой бессвязности брезжит намек на то же нетерпение добраться до конца, а сам конец — истории и времени — ассоциируется и с концом жизни.

«1984» Оруэлла создает инореальность, которая нужна английскому автору для другого умственного эксперимента относительно той же реальности, советской: как бы выглядела система, если бы ее сущность была доведена до логического конца? Что было бы при наихудших из всех вообразимых условий? Его ответ — картина исключительно ясная, самым наглядным образом высвечивающая логику тоталитарного государства.

Платонов, наоборот, ставит вопрос, что было бы при условиях самых щадящих, менее всего, как кажется логичным предположить, благоприятствующих тоталитаризму. Он предлагает вообразить советскую систему очищенной от самых одиозных ее пороков, прежде всего от подавления всякой свободы, вообразить, что нет верховного владыки, нет несгибаемой генеральной линии, нет бюрократической смирительной рубахи, а есть только честные революционеры, которым никто не мешает созидать по совести. Что было бы при максимально вольном варианте власти трудящихся? Его ответ: тоталитарная идея живет своей жизнью, овладевает массами и независимо от государства ведет к катастрофическим последствиям; она требует большой крови и, однако, не создает в итоге ничего, чего раньше люди не знали, что делает невинные жертвы еще и бессмысленными. Он рисует картину исключительно неясную, в которой, однако, можно разглядеть общий набросок законов фанатичного служения идеологии.

 

Коммунизм — не единственная зараза

 

О бунте против веры автор замечает: «…какой-то рабфаковец вбирал в свою память политическую науку. Раньше бы там жил, наверно, семинарист и изучал бы догматы вселенских соборов, чтобы впоследствии, по законам диалектического развития души, прийти к богохульству» (423). О диалектике развития не своей ли души он тут размышляет?

В «здесь и сейчас» неизбежно кроется вселенское и вечное. В виде исключения Платонов указывает на это прямо. В диалоге Саши с кузнецом проскальзывает неожиданное рассуждение о природе героев: «Дванов нечаянно улыбнулся мысли кузнеца: есть, примерно, десять процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут — и в революцию, и в скит на богомолье» (202). Кузнец перед тем называет эту десятую часть дураками (!), бродягами (!) и сукиными детьми — из них и партия состоит. Дванов не спорит, а улыбается, видно, есть тут своя правда, шире сегодняшней — дело не только в коммунизме, а еще и в том, что гиперактивное меньшинство дураков готово стать армией энтузиастов любой идеи, какую бы им ни подкинули постигшие истину умники. Вопросы коммунизма, несомненно, очень и очень волновали Платонова, и все же за современной ему действительностью он различал вечные вопросы человечества. Любая идеология — отрава, средство против разума и естественного чувства. Любой фанатик опасен. Конечно, не все в равной мере, с большевиками мало кто сравнится, но потенциал агрессивного праведного идиотизма заложен и в самой гуманной идеологии. Так мы понимаем послание Платонова потомкам.

 

Библиография / References

 

[Вьюгин 2004] — Вьюгин В.Ю. Андрей Платонов: Поэтика загадки. СПб.: РХГИ, 2004.

(V’yugin V.Yu. Andrey Platonov: Poetika zagadki. Saint Petersburg, 2004.)

[Иванов 2004] — Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. III. М.: Языки русской культуры, 2004.

(Ivanov Vyach. Vs. Izbrannyye trudy po semiotike i istorii kul’tury. Vol. III. Moscow, 2004.)

[Левина-Паркер, Левин 2020] — Левина-Паркер М., Левин М. Шедевр трудного чтения: «Петербург» Андрея Белого. СПб.: Нестор, 2020.

(Levina-Parker M., Levin M. Shedevr trudnogo chteniya: «Peterburg» Andreya Belogo. Saint Petersburg, 2020.)

[Падучева 2004] — Падучева Е.В. Высказывание и его соотнесенность с действительностью. М.: Едиториал УРСС, 2004.

(Paducheva E.V. Vyskazyvaniye i ego sootnesennost’ s deystvitel’nost’yu. Moscow, 2004.)

[Степун 1994] — Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. СПб.: Алетейя, 1994.

(Stepun F. Byvsheye i nesbyvsheyesya. Saint Petersburg, 1994.)

[Сухих 2013] — Сухих И.Н. Русский канон: книги XX века. М.: Время, 2013.

(Sukhikh I.N. Russkiy kanon: Knigi XX veka. Moscow, 2013.)

[Тодоров 1997] — Тодоров Ц. Введение в фантастическую литературу / Пер. с фр. Б. Наумова. М.: Дом интеллектуальной книги, 1997.

(Todorov Ts. Introduction à la littérature fantastique. Moscow, 1997. — In Russ.)

[Ходель 2008] — Xодель Р. Платонов— Кафка — Вальзер // Творчество Андрея Платонова: исследования и материалы. Кн. 4. СПб.: Наука, 2008.

(Khodel’ R. Platonov—Kafka—Val’zer // Tvorchestvo Andreya Platonova: Issledovaniya i materialy. Vol. 4. Saint Petersburg, 2008.)

[Culler 2007] — Culler J. The Literary in Theory. Stanford, CA: Stanford University Press, 2007.



[1] О неизбежном сопоставлении фикционального текста с «моделью реального мира» см.: [Падучева 2004; Culler 2007; Тодоров 1997: 17—18].

[2] По словам Игоря Сухих: «Платонов проводит предельный утопический эксперимент» [Cухих 2013: 246].

[3] Роман А. Платонова «Чевенгур» цитируется по изданию: Платонов А. Чевенгур. СПб.: Азбука, 2016. В круглых скобках указаны номера страниц.

[4] К теме «Платонов и анархизм» (с сопоставлениями с коммунизмом) обращается В.Ю. Вьюгин [Вьюгин 2004: 326—344]. Приоритет в постановке он отдает работе, к которой у нас сейчас нет доступа: Коваленко В.А. Становление свободы (о романе А. Платонова «Чевенгур») // Андрей Платонов: исследования и материалы. Воронеж: Изд-во Воронеж. ун-та, 1993.

[5] Красный террор официально был ответом на белый — пример обмана без прямой неправды: большевики умалчивали тот факт, что белый террор сам был ответом на исходные красные репрессии.

[6] В анекдотически двусмысленном заявлении безымянного прочего — «женщина человеку кровный товарищ» [Платонов 2016: 387—388].

[7] Чепурный чует «коренную правду Луя», но вслух не соглашается признать коммунизм странствием (см.: [Платонов 2016: 265—267]). Коренную правду странствия, вероятно, чувствовал и автор.

 


Вернуться назад