ИНТЕЛРОС > №117, 2012 > Публичное пространство города перед лицом вызовов современности: мобильность и «злоупотребление публичностью»

Олег Паченков
Публичное пространство города перед лицом вызовов современности: мобильность и «злоупотребление публичностью»


14 ноября 2012

ВВЕДЕНИЕ

 

Статья касается процессов, происходящих в современных обществах и горо­дах и затрагивающих такое социально-пространственное явление, как «пуб­личные пространства». Мы постараемся показать, с какими проблемами стал­киваются публичные пространства в городах, а также — с какими проблемами сталкиваются социальные ученые, пытающиеся понять и концептуализировать происходящие процессы, дать им определение. Речь, в частности, пойдет о том, что традиционно принятые в социальных науках определения и спо­собы понимать и мыслить публичные пространства городов оказываются се­годня не вполне актуальными и адекватными.

На наш взгляд, поводом для пессимизма среди социальных ученых и ин­теллектуалов в отношении городских публичных пространств часто служит ослабление интенсивности конкретных форм общественной жизни, исчезно­вение отдельных видов социальной деятельности, подходящих под класси­ческие определения публичности. При этом реальные процессы, происходя­щие в городах, в том числе появление новых социальных форм, остаются без внимания и должного непредвзятого анализа. Другими словами, часто на­блюдатели, вооруженные устаревшими критериями для идентификации «на­стоящих» публичных пространств, ищут проявления публичной жизни и го­родские публичные пространства «не там» — и потому приходят к выводу, что их нет. Вероятно, нужно искать новые способы помыслить публичную жизнь в городах; нужны новое определение, новое видение, новое понимание недавних социальных процессов и критерии, позволяющие видеть новые пуб­личные пространства.

В данной статье речь пойдет о двух феноменах, оказывающих важное влияние на трансформацию социальной жизни городов. Это возрастающая мобильность и то, что мы назвали «злоупотреблением публичностью». Оба явления давно замечены и описаны социальными учеными. Однако авторы, подробно описывавшие последствия этих явлений для жизни общества и свя­занные с ними неизбежные трансформации современных городов, практиче­ски ничего не писали о том, какие последствия эти процессы имеют для по­нимания и функционирования именно публичных пространств. Этот сюжет и будет рассматриваться в статье.

 

ПУБЛИЧНОСТЬ И «ПУБЛИЧНЫЕ ПРОСТРАНСТВА»

 

Существует несколько различных подходов к пониманию публичности. Ха­рактерно, что в рамках этих подходов «публичное» может пониматься совер­шенно по-разному, поскольку само определение этого понятия, как правило, основывается на наборе бинарных оппозиций.

Так, либеральная теория противопоставляет «публичное» государствен­ному и отождествляет публичную сферу со свободными гражданами и их сво­бодной экономической деятельностью. Для классических либералов XIX века и неолибералов публичная сфера является неподконтрольной государству — иными словами, речь идет о рынке.

Для социал-демократов и других «левых» рынок — главный враг публич­ной сферы, потому что экономические интересы — всегда частные, а публич­ное — это, по определению, то, что выходит за рамки частного; публичная сфера опирается на мышление, способное подняться над частными интере­сами и озаботиться общим благом. Поэтому борьба за публичную сферу и публичное пространство — это стремление вывести их за рамки контроля, осуществляемого частными лицами — бизнесом и корпоративными структу­рами [Weintraub 1997].

Для феминистских подходов «разговоры мужчин» о публичности пред­ставляют собой не что иное, как пример доминирования маскулинного дис­курса и последовательного исключения женщин из понимания «публичнос­ти» — будь то античность, где женщины не считались гражданами, или Новое время, где в кофейнях и чайных домах общественные проблемы обсуждали исключительно мужчины. Женщины оказываются принципиально исклю­чены из публичной сферы, потому что пространство, где они вынуждены на­ходиться, — это, по определению (данному мужчинами), «частная сфера» [Pateman 1989; Weintraub 1997].

Иными словами, единого понимания и определения публичности факти­чески не существует, что сильно осложняет любую дискуссию по этому во­просу. Тем не менее можно, вероятно, говорить о том, что в конце ХХ и начале XXI вв. в социальных науках сложился относительный консенсус относи­тельно понимания «публичной сферы», который можно считать «мейнстри- мом». Но даже здесь обнаруживаются два «течения», делающие акценты на разных сторонах публичной жизни.

Первый из этих подходов понимает публичность как пространство встреч свободных граждан и выработки ими — на основе свободной и определенным образом организованной коммуникации — точки/точек зрения на некоторые общие вопросы жизни общества, не касающиеся их приватных интересов. Этот подход ассоциируется с именами Ханны Арендт и Юргена Хабермаса (хотя иногда их также рассматривают как два различных подхода) [Arendt 1958; Habermas 1989; Sennett 2010; Weintraub 1997].

Второй распространенный подход к пониманию публичной сферы рассмат­ривает публичность как «социабельность» (sociability) — способность к осу­ществлению социального взаимодействия, социальной жизни. Эта традиция понимает публичную сферу как пространство, где имеют место «множествен­ные незапланированные взаимодействия», где незнакомые люди могут встре­чаться и наслаждаться компанией друг друга. Этот подход связывают обычно с именем Ричарда Сеннета, а он сам ссылается на драматургическую социо­логию Ирвинга Гофмана как на источник собственного понимания публич­ности [Sennett 2010].

Таким образом, первый из этих подходов в большей степени связывает публичную сферу с политикой и выработкой политических решений; второй подход скорее культурный и акцентирует возможность и способы свободного взаимодействия между незнакомыми людьми.

Для каждого из этих подходов к пониманию публичности характерны свои пространственные корреляты. Первый подход в меньшей степени интересу­ется физическим пространством. Для Юргена Хабермаса важно любое про­странство, где могут иметь место публичные дебаты. Скажем, пространства газет и медиа в целом являются для него очевидными публичными простран­ствами. Также хорошо известно, что в качестве такового Хабермас рассмат­ривает кафе и чайные дома в европейских городах XVIII и XIX вв., где рож­дались публичные дебаты, а свободные граждане-буржуа формировали свое отношение к общественным вопросам.

Для Ханны Арендт идеальным публичным пространством является ан­тичная греческая агора или римский форум, то есть именно городские пло­щади, где собирались граждане полиса для обсуждения общественных вопро­сов, философствования, дискуссий и предъявления себя другим гражданам.

Подход Ричарда Сеннета также связан с пространством. Этот подход в первую очередь касается именно городского образа жизни, потому что именно в городе граждане могут встречать незнакомых им людей, соприсут­ствовать и взаимодействовать с ними. Говоря о публичных пространствах в рамках этого подхода, обычно имеют в виду площади, парки, улицы и т.п. Тем не менее, как отмечает сам Сеннет, форма здесь вторична, поскольку са­мая важная характеристика городского публичного пространства — это то, что в нем происходит:

Традиционно это место, которое может быть определено в терминах физи­ческой территории, вот почему дискуссия о публичном пространстве, опять же традиционно, связана с городами; публичная сфера может проявляться на площадях, главных улицах, в театрах, кафе, лекционных залах, ансамб­лях правительственных зданий или биржах — везде, где можно встретить незнакомца. <...> Но самое важное, что характеризует публичную сферу, — это что в ней происходит. И это — собрание незнакомцев, которое делает возможным определенные виды активности, которые нельзя себе предста­вить или нельзя реализовать в приватной сфере [Sennett 2010: 260].

 

Таким образом, если мы посмотрим на эти доминирующие подходы, мы увидим, что их объединяет ряд общих черт в понимании того, что такое пуб­личная сфера и публичное пространство. Опираясь на эту традицию, Шарон Зукин [Zukin 1995] попыталась сформулировать основные критерии публич­ного пространства. По ее мнению, оно характеризуется: (1) общественным управлением, (2) свободным доступом для всех, а также (3) тем, что в его рам­ках множество людей устремлено к общественным (не частным) целям [Zukin 1995: 32—38].

Эта наиболее распространенная (не только в среде социальных ученых) сегодня версия понимания публичного пространства имплицитно подразу­мевает еще два момента: во-первых, принципиальное определение публич­ного именно через противопоставление приватному (на уровне представлен­ности интересов, владения и управления пространством и др.) и, во-вторых, важность наличия в публичном пространстве возможности для коммуника­ции между собравшимися и самой коммуникации.

Эти основные черты, характерные для конвенционального понимания пуб­личного пространства, все реже могут быть обнаружены в жизни современ­ного города, который подвергается воздействию со стороны некоторых тен­денций, характерных для эпохи позднего модерна или постмодерна. В этом утверждении нет ничего оригинального. Основной вопрос, однако, заключа­ется в том, что это означает для ученых, какие выводы на этом основании должны быть сделаны. Должны ли мы ориентироваться на классические опре­деления и характеристики публичного пространства и признать, что в реаль­ной жизни для них обнаруживается все меньше соответствий и, значит, мы безвозвратно теряем публичную сферу городов? Или мы должны переопре­делить публичную сферу и публичное пространство города? Но на чем тогда мы должны основываться?

Ниже мы постараемся показать, что классические определения публич­ного пространства подвергаются эрозии и входят в противоречие с реалиями жизни городов. Наш тезис заключается в необходимости выработать новые критерии и исследовать реалии урбанистической жизни, вместо того чтобы сожалеть о безвозвратно уходящем веке городских общественных про­странств, безжалостно приватизируемых и уничтожаемых.

Процессов, меняющих как привычные способы понимания городов, так и их реальную жизнь, множество. Мы сосредоточимся здесь на двух, наиболее сильно влияющих, на наш взгляд, именно на пространственные изменения в городах, и на изменения общественных пространств в частности.

Применительно к основным критериям «традиционного» публичного про­странства речь пойдет о мобильности как процессе, препятствующем реализа­ции функции собраний и коммуникации в публичных местах. Далее, вопреки возможным ожиданиям и доминирующему среди интеллектуалов дискурсу, мы будем говорить не о приватизации публичных пространств, но об обратном процессе. Наиболее известная и чаще всего звучащая критика адресована се­годня тотальной коммерциализации и присвоению публичных пространств частными лицами — бизнесом, корпорациями, которые превращают обще­ственные городские пространства в источник извлечения прибыли и редуци­руют публичную жизнь до потребления [Zukin 1995: 35—37]. Не оспаривая справедливости этого тезиса, мы бы хотели сосредоточить свое внимание на другом, гораздо реже обсуждаемом аспекте: на «злоупотреблении» ценностями публичности, которые гипертрофируются и неоправданно жестко и догма­тично противопоставляются «приватности» в любых ее проявлениях — част­ным интересам, инициативам, активностям и т.п. На наш взгляд, это ведет к «обезжизниванию» публичных пространств и предотвращению свободного до­ступа к ним для всех желающих. Публичные пространства наших городов празднуют пиррову победу: публичность победила в войне с «приватностью», публичные пространства тщательно охраняются от любых частных посяга­тельств на них — и потому стоят пустые и мертвые. Но означает ли все это, что у нас отсутствует публичная жизнь? Или она принимает иные формы?

 

ПУБЛИЧНЫЕ ПРОСТРАНСТВА И МОБИЛЬНОСТЬ

 

Не только у Х. Арендт или Ю. Хабермаса, но и у Р. Сеннета, связывающего публичную жизнь с социабельностью и возможностью взаимодействия для незнакомых людей, речь идет прежде всего о собрании (gathering) людей в каком-то пространстве или месте. Таким образом, в нашем привычном по­нимании, публичное место — это такое место, где люди собираются и нахо­дятся вместе какое-то время. Этот паттерн сегодня подвергается регулярным вызовам со стороны реальной жизни городов и горожан.

 

Место теряет значение

В последние десятилетия мы видим, как «статичность», потребность соби­раться и быть в/месте постепенно теряет актуальность, уступая иному фор­мату пространственной активности горожан.

Изначально восприятие пространства человеком связано с восприятием им самого себя, своего тела — именно поэтому философы и антропологи по­лагают, что понятие места как конкретной точки первично для человека в сравнении с понятием пространства как более абстрактным [Low 2009: 22; Agnew 2004: 2]. Так или иначе, «место» и «пространство» воспринимаются человеком на уровне «обыденной установки» как взаимосвязанные друг с другом и имеющие общую причину в том, что человек ощущает себя как физическое тело, способное к нахождению и перемещению. Неудивительно, что характерное для ХХ века расширение способностей человека, связанных с перемещением в пространстве, меняет и его восприятие места.

С одной стороны, может показаться, что, хотя дискурс об идентификации «места» через другие, «внешние» для него места, пространства и отношения становится слышен только в последние десятилетия ХХ века, новым здесь яв­ляется не столько сам феномен, сколько его осознание, способность посмотреть на собственное восприятие места с неожиданной перспективы. Вспомните хо­рошо известную поговорку «Хорошо там, где нас нет». Что это, как не опреде­ление одного «места», во-первых, через другое, а во-вторых, в категориях не сугубо пространственных, но через человека и его отношение к точке в про­странстве, то есть через социальные отношения. Масси пишет о том, что иден­тичность Европы, например, всегда строилась, с одной стороны, на ее роли в глобальных процессах торговли или войны и ее месте в потоках — людей и товаров, с другой стороны, на противопоставлении ее другим частям света, дру­гим территориям — колониям, Востоку, исламскому миру и другим, однако это далеко не всегда становилось предметом рефлексии и признания:

Принято искать характер Европы внутри, отрицая ее всегда существовав­шие внешние связи — игнорируя факт конструирования локального харак­тера Европы через ее постоянные ассоциации с глобальным, будь то много­численные вторжения с Востока в далеком прошлом, изначальная связь меркантилизма с империализмом (от Китайского моря до Северной Аме­рики и Карибских островов) или физическое присутствие «этнических меньшинств» внутри ее границ сегодня. Если в рамках этого подхода к опре­делению места «внешний мир» и признается значимым, то скорее в рамках негативных оппозиций (это не исламское место, не часть исламского мира), чем в контексте позитивных взаимоотношений [Massey 1995: 189].

 

С другой стороны, некоторые качественные изменения в отношениях между человеком и пространством определенно имели место в послевоенный период — как в смысле объективном физическом, так и в смысле субъектив­ного ощущения.

Достаточно взглянуть на цифры, чтобы увидеть тенденцию, которая стоит за трансформацией восприятия человеком физического пространства. Под­робная и регулярная статистика, которая есть сейчас под рукой, начинается с послевоенного времени, и еще более подробная — с 1970-х гг. (например, статистика Всемирного банка).

Так, статистика туризма, которая ведется Всемирной туристской органи­зацией (UNWTO) с 1950 г., говорит о следующем:

  • в 1950 г. в мире насчитывалось около 25 млн. туристических поездок;
  • в 1965 г. это число перевалило за 100 млн.;
  • ожидается, что в 2012 г. это число преодолеет отметку в 1 млрд. [Tourism 2020 Vision 2000: 9; Annual Report 2011: 6—8)] — число, сопоставимое со 100 % так называемого «золотого миллиарда», чьи представители в основном и пользуются благами мобильности (хотя, безусловно, не все).

Что касается авиаперелетов — средства, способного доставить человека за считанные часы в точку, на попадание в которую раньше требовались дни, не­дели и месяцы, что лишало смысла саму идею когда-то в этой точке оказаться:

  • в 1970 г. во всем мире авиатранспорт перевез 310 млн. человек, из них 173 млн. — в Северной Америке, в современных границах ЕС — 63 млн.;
  • в 1980 г. — 642 млн. в мире, 318 млн. в США и 120 млн. в Европе;
  • в 1990 г. авиатранспорт перевез более миллиарда человек — на тот мо­мент это 1/5 населения земного шара;
  • наконец, в 2010 г. это 2,6 млрд. человек, число, сопоставимое с 30 % на­селения планеты[1].

Другой мощный источник трансформации восприятия пространства че­ловеком — информационные технологии. Если взглянуть на распространение таких технологий, как телефон и телевидение, позволяющих людям, находя­щимся в одной точке пространства, находиться одновременно — за счет ор­ганов чувств (слуха и зрения) — в другой его точке, за десятки и сотни тысяч километров, то картина будет похожей: прорыв в 1950—1960-е гг., массовость в 1970—1980-е и качественный скачок в 1990—2000-е.

В США взрывной рост числа телевизоров приходится на первую поло­вину 1950-х гг.:

  • в 1950 г. — 26 телевизоров на 1000 человек;
  • в 1955 г. — уже 218!

В Великобритании «бум» также начался в первой половине 1950-х гг., во Франции, Германии, Японии — во второй половине 1950-х гг.: в 1970 г. теле­визор есть практически в каждой семье Великобритании, Германии и США. Франция и Япония чуть отстают.

Что касается телефонной связи:

  • в 1928 г. в США на 100 человек было 16 абонентов (в Великобрита­нии — 4);
  • к 1970 г. телефон есть у каждого второго жителя США и у каждого чет­вертого в Великобритании, ФРГ и Японии;
  • в 1950 г. был проложен первый трансатлантический телефонный канал между США и Европой, способный обслуживать одновременно 36 разговоров;
  • в 1976 г. этих каналов было уже шесть, а число доступных разговоров за единицу времени — 4000;
  • в 1988 г. был проложен первый оптоволоконный канал, способный об­служивать 40 000 разговоров одновременно;
  • в 1998 г. новый кабель позволил вести 1,6 млн. разговоров [Stalder 2001];
  • и уже с 1980-х гг. стало доступно соединение через сателлиты, обеспечи­вавшие сотовую связь, которой сегодня пользуется 75 % населения земного шара — 6 млрд. человек [Information and Communications 2012: XI];
  • в 2003 г. появилась бесплатная и доступная всем пользователям компью­тера и Интернета технология компании «Skype», дополнившая аудиальный вызов пространству визуальным; сегодня не только видеоконференции лю­дей, находящихся в разных частях света, но и «вечеринки по "Skype"» — не редкость.

Что все это означает? То, что сегодня, когда вы, сидя в кафе в центре Пе­тербурга, звоните по «Skype» в колл-центр авиакомпании, чтобы изменить детали брони вашего рейса Амстердам—Бостон на следующей неделе, вы не можете быть уверены в том, что ваш оператор не находится в эту минуту на Сейшельских островах, но на качестве общения это никак не сказывается. И главное: самое важное, что есть в этой коммуникации, — детали вашего пе­релета из Амстердама в Бостон — не имеет отношения ни к тому, где нахо­дится кафе, в котором вы в данный момент сидите, ни к местонахождению колл-центра, где сидит ваш оператор.

Такие изменения неизбежно породили изменение в восприятии человеком пространства, себя, своего места в этом пространстве и «места» как такового. Возможность быть «здесь», в конкретном месте, и одновременно еще где-то — при помощи органов слуха и зрения и сознания — перестала считаться ано­малией. В ситуации, когда «самое важное» для человека в данную секунду происходит не в той точке пространства, где находится его тело, и он при этом является полноправным участником происходящего (об этом говорят органы чувств: глаза, уши, — сознание и эмоции), — в этой ситуации «место» в про­странстве постепенно переставало восприниматься как нечто статичное, фик­сированное, всегда и обязательно обладающее собственной идентичностью. Возникло ощущение, что существуют места, смысл которых находится вне их самих, места, которые существуют потому, что связаны с другими местами.

Во второй половине ХХ века само понятие «место» все чаще определяется не в категориях аутентичности, не через то, чем оно обладает, что ему при­надлежит неизменно, а через те потоки и движения, которые оно через себя пропускает. Место (place) становится ориентированным не внутрь, на себя, а вовне — оно конституируется через свое отношение к другим местам; через то, что в нем происходит; через его позицию в сети (то есть в отношении дру­гих мест, находящихся не здесь, а где-то еще) и через движение, которое эти места связывает (движение людей, информации, товаров, денег, культурных образцов и другого) [Massey 1994; 2005]. Ученые отмечают, что пространство все больше конституируется не в категориях «места», а в категориях «пото­ков», движения. Мануэль Кастельс предложил в этой связи категорию «про­странство потоков» (space of flows) [Castells 1996; 1998].

Первоначально эти изменения в отношении человека к конкретному месту воспринимаются многими как катастрофа. Философы начинают говорить о конце «места», о его смерти. В 1976 г. Эдвард Рэльф [Relph 1976], употреб­ляя понятие «placeless» (букв.: «безместность»), писал о потере местом своей аутентичности; о том, что места в городе становятся «other-directedplaces» (то есть «местами, направленными на другие места»). Места, пишет он, суще­ствуют и имеют смысл постольку, поскольку связывают друг с другом другие места, принимают людей, движущихся из одного места в другое. Марк Оже ввел термин «не-места» (non-places), подразумевающий примерно то же са­мое — нигде не укорененные места, связанные с мобильностью и путеше­ствиями, не имеющими аутентичности и собственного смысла и истории, от­ношений и идентичности [Auge 1995: 75—76]. Сегодня «non-places» — это не только вокзалы или аэропорты; это также улицы и площади городов, пу­стыри, транзитные территории и глобальные места шопинга, вроде торгово-развлекательных комплексов, неотличимые одно от другого, — это простран­ства, чье количество и чья роль в жизни городского жителя неуклонно росли на протяжении последних пяти-шести десятилетий (доля горожан среди на­селения также неуклонно росла на протяжении всего ХХ века, достигнув в 1990-е гг. в «развитых странах» 70—80 %). Иными словами, образ жизни современного горожанина в значительной степени проходит в «не-местах» в традиционном понимании этого термина.

Не все авторы сожалеют о потере человечеством «места» в городах во вто­рой половине ХХ века в связи с возрастающей мобильностью. Сторонники оптимистической точки зрения акцентируют тот факт, что мобильность озна­чает также «космополитичное бытие», где удовольствие от путешествия свя­зано не только с возможностью попасть в какое-то место, но и с возмож­ностью не находиться в каком-то месте, не быть к нему привязанным, не ассоциироваться с ним, всегда иметь возможность его покинуть, указать на свою связь с другим местом. Ценность этого «другого места» заключается не в его конкретности и важности для человека (воспоминания, дела, отношения и т.п.), но в том, что это место другое — не здесь, вовне [Chambers 1990: 57— 58; Bauman 1998].

В любом случае представители обеих традиций признают упадок значения места в классическом понимании и его роли в городской жизни. Люди все реже собираются в городе в тех или иных местах и пространствах: вместо этого они движутся через них или находятся там короткое время. Часто именно статичное и продолжительное присутствие в каком-то месте города связано с одиночеством и вынужденным временным характером происходя­щего: люди находятся там в ожидании встречи с теми, с кем они затем дви­нутся дальше[2]. Продолжительное нахождение горожан в конкретной точке пространства оказывается не самоцелью, но вынужденной остановкой, сред­ством, позволяющим продолжить путь. Движение становится нормой; ста­тичность, длительное нахождение в пространстве или месте — исключением.

 

Индивидуализация, «легкие люди» и псевдопубличные пространства

Еще одной из угроз публичной жизни городов представляется растущая ин­дивидуализация, связанная с мобильностью. Общество атомизируется, соци­альные связи ослабевают, переставая удерживать людей, придавая образу жизни ощущение «легкости». Не случайно способность к «легкости» (light) стала популярным рекламным слоганом последних десятилетий: как известно, рекламные компании уже давно продают не товар, а образ жизни. Образ жизни в стиле «light» начиная с 1990-х гг. ХХ века пользуется большой популяр­ностью. Горожане движутся как легкие атомы — по жизни и в пространстве.

Главное преимущество (поздней) современности — быть мобильным, свобод­ным от связей, «легким», подвижным индивидом [Bauman 2000; 2001].

Как следствие — исчезает потребность в том самом «общественном инте­ресе», который, согласно классической точке зрения, и является основой про­исходящего в публичной сфере. Все реже в повседневной жизни кому-либо хочется подниматься над своими индивидуальными интересами; общее благо и т.п. абстракции интересуют спешащих по своим делам горожан все меньше. Вместо этого мы все чаще наблюдаем, как реализуются конкретные частные либо групповые интересы индивидов, на какое-то время совпадающие с ин­тересами других индивидов и групп. Но это скорее «общие интересы», кото­рые по сути — не то же самое, что «общественные» (common concerns vs. public concerns). Закономерным образом «общественные» пространства постепенно заменяются в городах просто «общими»[3].

Ричард Сеннет [Сеннет 2002] и вслед за ним Зигмунт Бауман [Бауман 2008] описывают два типа пространств, которые существуют и доминируют в современных городах и которые, не являясь приватными или приватизи­рованными (и в этом смысле — номинально являясь общественными), в дей­ствительности лишены важного для общественного пространства качества — публичной культуры. Эти пространства не стимулируют возникновение культуры общения и взаимодействия людей, «социальной корректности» (civility) которая конституирует общественную сферу и городскую среду [Сеннет 2002: 299], а препятствуют ему. Это, во-первых, неприветливые, «вы­сокомерные» пространства, в которых некомфортно находиться, — как при­мер Бауман приводит La Defense в Париже, и, во-вторых, пространства по­требления [Бауман 2008: 105—106], создающие иллюзию общности и сходства, принимаемых на веру, которые в свою очередь избавляют от по­требности во взаимодействии и общении: «.потребители часто пользуются общими физическими пространствами сферы потребления, такими как кон­цертные или выставочные залы, туристские курорты, места для занятий спор­том, торговые пассажы и кафетерии, не вступая ни в какие фактические взаи­модействия» [Uusitalo 1998: 221].

По всей видимости, можно говорить о том, что наши города пережили пе­реход от доминирования псевдопубличных пространств первого типа — не­гостеприимных, не вызывающих желания задерживаться, к доминированию псевдопубличных пространств второго типа — потребительских. В этой связи любопытно посмотреть на трансформацию советских и затем российских го­родов в последние несколько десятилетий.

В советских городах общественные пространства были представлены дву­мя основными типами: а) территориями (площадями) вокруг официальных зданий правительства города и партийных органов (горисполкомы, горкомы и райкомы партии и т.п.); б) центральными площадями, предназначенными для проведения официальных парадов (в не самых больших городах СССР эти пространства чаще совпадали). Вряд ли кто-то станет спорить с тем, что эти пространства характеризовались известным «высокомерием», их посети­тели испытывали острое чувство дискомфорта [Engel 2007: 288]. Третий тип советских городских общественных пространств был в этой ситуации настоя­щей отдушиной, поскольку практически не был связан с контролем со сто­роны власти: речь идет о спроектированных, но относительно свободных об­щественных парках, таких как ЦПКиО, о спонтанных общественных про­странствах вроде городских пляжей. Этот тип пространств был хотя и не окончательно лишен идеологии, но в значительной степени деполитизирован и позволял неподконтрольные властям социальные интеракции, спонтанную социабельность.

Постсоветский период наполнил российские города новым типом псевдообщественных пространств — пространствами потребления [Желнина 2011]. Сперва спонтанные, затем все более организованные и растущие в размерах, они стали основной альтернативой приватным пространствам квартир или частных офисов, что ввело многих в заблуждение, заставив предположить, что, раз эти пространства — не приватные, значит, они — публичные. В дей­ствительности как не были общественными «открытые» пространства совет­ских городов, так и современные пространства потребления скорее «общие», нежели общественные, поскольку не создают условий для взаимодействия, игры, общения:

Такие пространства поощряют действие, а не взаимодействие. <...> Любое взаимодействие между людьми <...> удерживало бы их от поступков, кото­рыми они заняты индивидуально, и могло бы быть помехой, а не дополне­нием для того и другого. Оно ничего не добавило бы к удовольствиям от покупок товаров и при этом отвлекло бы разум и тело от решения непо­средственной задачи [Бауман 2008: 106].

 

Пространство потребления — территория изолированных индивидуумов, «пространство добровольного ограничения городского опыта в пользу без­опасности и комфорта, относительной гомогенности среднего класса» [Желнина 2011: 67] и ложного ощущения общности, которое и вводит в заблужде­ние относительно их «общественности» [Бауман 2008: 109]. Как пишет Сеннет, общество уже давно находится в ловушке наивных попыток решить проблему отчуждения и гипериндивидуализации людей, спровоцированную капитализмом, за счет создания локальных сообществ и однородных сред. Для Сеннета это — «восхваление идеи гетто», в котором «утрачена идея того, что люди развиваются только в процессе столкновения с незнакомым» [Сеннет 2002: 337]. На Западе самой популярной закрытой псевдообщностью инди­видов стал так называемый «средний класс», вставший в авангарде геттоизации и сегрегации городского пространства ради «фальшивого переживания» разделенной идентичности, предполагающей взаимное безразличие в духе «нет необходимости в переговорах, так как у всех нас одна и та же точка зре­ния» [Бауман 2008: 109]. И в сегодняшней России выражение «средний класс» для многих людей превращается из заимствованного научного термина в способ если не самоощущения, то самоописания. Однако наложение клас­совой модели (и в западных обществах переживающей не лучшие времена) на постсоветские реалии привело к тому, что для многих оказалось довольно сложно соотнести себя с классом как разновидностью общности. В итоге из­вечная дилемма общества и индивида [Элиас 2001] все чаще решалась пост­советскими горожанами в пользу последнего. Как следствие, гипертрофиро­ванная индивидуализация поразила постсоветское городское сообщество даже сильнее, чем западные города, ведь российское общество не обладает вы­рабатывающимся на Западе в течение десятилетий иммунитетом к издержкам капитализма, консюмеризма и культа индивидуума.

Иными словами, публичные пространства и общественная жизнь в горо­дах исчезают не потому, что некто приватизирует их в своих интересах или запрещает, а потому, что исчезают те, кому это важно и интересно. Гражда­нина замещает индивид, который, по меткому замечанию Алексиса де Токвилля, — худший враг гражданина. Еще худший враг гражданина — потреби­тель. Таким образом, угроза тотального консюмеризма для общественной сферы, общественных пространств и городской среды — не в приватизации территорий города, это лишь верхушка айсберга; основной негативный эф­фект капитализма и консюмеризма заключается в продуцировании и вос­производстве нового типа индивида, которому классические общественные пространства попросту не нужны.

Таким образом, растущая мобильность, скорость движения, сжатие вре­мени и пространства ведут, с одной стороны, к росту возможностей индивида и степени его свободы. Но, с другой стороны, эта свобода от социальных связей ведет к растущей индивидуализации и атомизации людей, к потере интереса к чему-либо, выходящему за рамки того, что касается частных интересов личности. Эти процессы сопровождаются распространением ка­питалистических отношений отчуждения между людьми и ростом консюмеризма, создающего новый тип личности, склонной к ограниченным кон­тактам с другими личностями и лишь в определенных условиях. Все это ведет к деградации публичной жизни и публичных пространств, поскольку ни в том, ни в другом просто не возникает потребности. Поэтому все чаще эпи­теты, которыми мы характеризуем городское общественное пространство, снабжаются отрицательными приставками и суффиксами, означающими не­хватку, отсутствие чего-то: не-, де-, недо- и т.п. (void, -less, -ness).

 

Публичность эпохи высоких технологий

Возможна, впрочем, и иная точка зрения. Важно помнить о том, что пуб­личные пространства важны городам не сами по себе, а как средство реали­зации потребности в публичной культуре и практиках — как пространства, востребованные публикой, пространства, где может происходить публичная жизнь. Но если мы констатируем изменения публики, если меняются фор­мы публичной жизни в городах, то, возможно, нам нужны и другие публич­ные пространства?

В ситуации возросшей мобильности, когда нужно двигаться и трудно оста­ваться в одном месте продолжительное время, когда есть средства, облегчаю­щие движение и общение в процессе движения, связь публичной жизни и фи­зического пространства ослабевает. Однако это не означает автоматически, что исчезает любая публичная жизнь. При внимательном рассмотрении жизни современного города видно, что речь идет не об исчезновении публич­ной жизни, а о ее реконфигурации — при помощи новых возможностей, в том числе технологических. Пропадают знакомые нам из XIX и ХХ веков пат­терны публичной жизни, но возникают другие, чья природа может быть не­сколько иной. Традиционные публичные пространства города пустеют или выглядят сборищами атомизированных индивидов, которых не интересует физическое соприсутствие. Но в этой ситуации публичными пространствами становятся не площади и просто кофейни, а интернет-кафе, парки и кафе с WiFi-доступом. Характерно, что одной из первых мер по превращению мос­ковского Парка Горького в современное общественное пространство (в 2011— 2012 гг.) стала организация в парке свободного WiFi-доступа. Бесплатный беспроводной Интернет уже несколько лет есть и в ЦПКиО Петербурга. Пуб­личные интересы формируются не в физическом пространстве соприсутствия тел, а в виртуальном пространстве удаленного общения. Если «пространство мест», производное от опыта собственного тела, утратило свое значение и пе­рестало быть объектом интереса индивидов, это не значит, что индивиды пол­ностью утратили интерес к публичным практикам: они переместились в «про­странство потоков».

В ситуации сжатия времени/пространства общение становится виртуаль­ным и все большую роль играют медиаторы. Физическое соприсутствие в од­ном физическом месте играет не такую важную роль, как соприсутствие в пространстве виртуальном. Можно по этому поводу с сожалением конста­тировать, что люди сидят в тех же кафе, о которых писал Хабермас, но се­годня они не общаются друг с другом — каждый занят своим мобильным телефоном, лэптопом или планшетом. В то же время можно сказать, что в действительности они в данный момент общаются в «социальны сетях» «Facebook» или «Вконтакте», в «Twitter» или «Skype».

Люди на городских улицах и площадях не общаются с теми, с кем нахо­дятся «лицом к лицу», и потому предстают изолированными индивидами. Но верно и то, что, находясь на улицах и площадях, они говорят по мобиль­ным телефонам с другими людьми, для которых точно так же не имеет значе­ния то конкретное физическое место, где они в данный момент находятся. Джон Урри, специализирующийся на изучении феномена мобильности в со­временном мире, характеризует эту ситуацию так:

...социология, как и другие социальные науки, чрезмерно фокусируется на текущем, на взаимодействии лицом к лицу между людьми и внутри соци­альных групп. Социология утверждает, что именно такой контакт лицом к лицу между людьми, которые непосредственно присутствуют, является самой важной формой социальной интеракции. Между тем это утвержде­ние проблематично, поскольку существует масса связей между людьми и социальными группами, которые не основываются на регулярном взаимо­действии лицом к лицу. Это множественные формы «воображаемого при­сутствия», которые реализуются благодаря различным объектам и изобра­жениям, позволяющим взаимодействию осуществляться сквозь и внутри множественного социального пространства [Urry 2002: 2].

 

Предположим, вышесказанное можно счесть утешительными выводами в отношении общественной жизни современных обществ: публичная жизнь, вероятно, не исчезает, но меняется и трансформируется, принимая иные формы, которые мы не всегда в состоянии заметить, ориентируясь на клас­сические определения и критерии. Но как быть с городскими простран­ствами: как возникновение иных форм общественной жизни сказывается на них? Что описанные тенденции, связанные с возрастающей мобильностью и виртуализацией, могут означать для традиционных городских публичных пространств, для их планирования, дизайна, использования?

Не всем классическим публичным пространствам так «везет», как кафе, которым достаточно обзавестись WiFi-доступом, чтобы трансформироваться в общественное пространство актуального формата. Грозит ли другим видам общественных пространств — бульварам, площадям, променадам и т.п. — ис­чезновение ввиду падения спроса на них? Или замещение — но чем? К чему это приведет в контексте городской жизни? К возникновению больших не­востребованных пространств, таких как модернистские площади, которые могут превратиться в отталкивающие, неприветливые и избегаемые горожа­нами, а со временем и в опасные городские территории? Следует ли считать это естественным и неизбежным следствием глобальных процессов или сле­дует вмешиваться? В каком направлении двигаться? И к чему следует стре­миться в планировании городских публичных пространств, отвечающих по­требностям современных горожан?

С одной стороны, события последних двух лет, имевшие место на площади Тахрир в Каире, на Болотной и проспекте Сахарова в Москве, на площадях и улицах других городов мира, которые были «оккупированы», демонстрируют, что классические формы общественно-политической жизни рано списывать со счетов, и значит, потребность в классических общественных пространствах формата площади, способной вместить тысячи граждан, остается. С другой стороны, репертуар форм публичной жизни расширяется, и разнообразие форм доступных общественных пространств в городах должно следовать той же тенденции. Артуро Эскобар заметил, что «городские места» — это то, что «собирает вещи, мысли и воспоминания в определенной конфигурации» [Es­cobar 2001: 143]. Если вещи, люди и воспоминания меняются — неизбежно должны измениться и конфигурация и места. Вероятно, следует, не отказы­ваясь от площадей для многотысячных митингов, подумать о таких простран­ствах, которые соответствуют трендам мобильности и индивидуальности. О публичных пространствах, ориентированных вовне, о гибких простран- ствах-трансформерах, о «третьих пространствах», принципиально отказыва­ющихся от ключевых для классического модерна и монофункционального градопроектирования бинарных оппозиций «дом/место работы», «работа/до­суг», стремящихся объединить черты, совмещение которых раньше было не­мыслимо, — и именно этим привлекающих молодежь постсовременных горо­дов. Возможно, начать следует с изменения собственного образа мысли, как это делает Тим Крессуэлл, призывающий к «мягкому», «номадическому мыш­лению», которое позволит понять новый мир с его новыми качествами:

В то время как конвенциональное понимание места предполагало мышле­ние, отражавшее привычные границы и традиции, не-места требуют нового мобильного образа мысли. <...> Не только мир становится более мобиль­ным, но и наше мышление о мире становится более подвижным. [Cresswell 2003: 17].

 

ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ ПУБЛИЧНОСТЬЮ

 

Города эпохи модерна: монофункциональность, эстетизация и контроль

Хорошо известно, что публичная жизнь средневековых городов концентри­ровалась на рыночных площадях, которые были средоточием всех форм об­щественной жизни. Эти пространства были насыщенными, полными людей, хаотичными, шумными, пахнущими, яркими; они вмещали в себя разнооб­разие активностей: торговлю, театр, общение, политику, публичные казни и т.п. [Calabi 2004: 47; Madanipour 2003: 196].

С приходом Возрождения и потом Нового времени организация жизни и пространства городов была подчинена идеалам, заимствованным из Антич­ности. В их основе лежали принципы гармонии, цивилизованности, разделе­ния функций, регулирования, чистоты и красоты [Calabi 2004: 43]. Отныне все городские пространства были функционально определены и территори­ально разграничены, общественные пространства городов должны были от­вечать эстетическому чувству, а жизнь городов — эффективно регулиро­ваться и контролироваться. Эти три принципа определили жизнь города на несколько столетий.

Классическое смешанное городское общественное пространство исчезло; разные функции были разнесены по разным местам: для суда предназнача­лась одна площадь, для молитвы — другая, для рынка — третья. Появились и жестко соблюдались представления о подходящем и не подходящем конкрет­ному месту, и деятельность, которая ему не соответствовала, должна была быть из него изгнана (так почти исчезла с «лица» городов уличная торговля, а рынки подверглись жесткому регулированию). Как пишет историк Ричард Деннис, городские управленцы эпохи модерна не делали различий между разнообразием и хаосом [Dennis 2008].

Другим следствием модернистского подхода к городскому планированию стало то, что Ричард Сеннет назвал доминированием «пассивного наблю­дения» — в ущерб ценности и функции взаимодействия человека и города. В современных городах интеракция, живая жизнь города, была принесена в жертву эстетике [Sennett 2010]. Ранее, пишет Сеннет, любые пространства и здания в городе предполагали взаимодействие с ними, их использование; наблюдатель в городских пространствах одновременно был действующим лицом. Здания и пространства не строились для того, чтобы их только на­блюдали — они всегда предполагали некую социальную функцию, а значит, действия людей, взаимодействия жителей и пространств, строений, объектов. Даже королевский дворец и храмы предполагали взаимодействие, пусть и в определенных рамках и контекстах. Новое время принесло с собой архи­тектуру и пространства, которые создавались исключительно с целью любо­вания. На них следовало смотреть, но не подходить близко и «руками не тро­гать». Доминирование эстетики над утилитаризмом привело к «социальному исключению во имя визуального наслаждения» [Sennett 2010]. Это неуди­вительно, поскольку любая эстетика предполагает также отношения власти: эстетика может быть — и почти всегда является — средством проведения гра­ниц и социального исключения [Bourdieu 1984].

Так город превратился в спектакль — не в смысле представления или пер- форманса, каким он был в эпоху Средневековья, а в смысле «мертвого спек­такля», о котором писал Ги Дебор [Дебор 1999], в значении спектакля, «суть которого исключительно в том, что есть зритель, который намерен смотреть спектакль, — и в этом и заключается спектакль»; по мнению Оже, именно та­кой мертвый спектакль создает «не-место» [Auge 1995: 85—86].

Еще одной важной чертой модернистского проекта в архитектуре и плани­ровании городского пространства была возможность контроля за простран­ством. На уровне обыденного сознания жесткость, прочность, стабильность, неподвижность ошибочно приравниваются к безопасности. В урбанизме эти качества означают неизменность, порядок и возможность контроля, которые не способствуют активной социальной жизни, а препятствуют ей.

Здесь концептуальный круг идеи модернистского города логически за­мыкается: одной из форм борьбы с беспорядком и хаосом средневековых городов со стороны планировщиков эпохи модерна была попытка заранее продумать, спланировать и закрепить за каждым пространством, зданием, территорией строго определенное назначение, конкретную функцию; как правило — одну. Монофункциональность, контроль и эстетика идут рука об руку в планировании и организации жизни современного города, а связую­щим звеном выступает хорошо известный дискурс о чистоте, ясности, гар­моничности, часто связываемый с именем Ле Корбюзье. Сеннет считает, что в значительной степени благодаря этому архитектору в ХХ веке в европоцентричном мире восторжествовал принцип жесткого препланирования, за­крепляющего строго определенные функции за городскими зданиями и про­странствами [Sennett 2010: 263]. Одной из таких жестко закрепленных функций стала функция «публичных пространств»

 

Пиррова победа публичности в городском контексте

На протяжении многих веков городская жизнь характеризовалась напряжен­ной борьбой между приватным и публичным — полем битвы было городское пространство, его улицы и площади, приватизировавшиеся горожанами и от­бивавшиеся обратно другими группами горожан или представителями го­родской власти. В современном (модернистском) городе публичность взяла верх. Однако многие оценивают исход этой борьбы неоднозначно.

Будучи монофункцией, закрепленной за конкретными, специально для этой цели созданными пространствами, их «публичность» рьяно охранялась городскими управленцами от любых посягательств со стороны конкретных частных горожан. Достаточно вспомнить газоны, памятники, центральные площади советских городов — они считались общественной территорией и потому не могли оказаться в распоряжении никаких конкретных частных граждан с их частными интересами — власти охраняли их от подобных пося­гательств. Публичное пространство города было гарантировано государством всем, оно стало всеобщим и по факту — ничьим. Публичное пространство по­бедило приватное, но само стало совершенно иным:

Это может выглядеть как доминирование публичного пространства, потому что оно значительно расширилось, например в форме парков, в центре ко­торых возвышались теперь высотные здания. Однако это пространство было одновременно неопределенным и неиспользуемым; оно стало «утра­ченным пространством» <...>, где ни одна из функций публичного про­странства не могла быть реализована; социабельность стала там невоз­можна [Madanipour 2003: 202].

 

При внимательном наблюдении за тем, что происходит с общественными пространствами в наших городах, можно констатировать подмену понятий: фактически смешиваются приватизация и партикуляризация. Дихотомия «публичное/приватное» подменяется дихотомией «всеобщее/партикуляр­ное». В результате любая попытка конкретной социальной группы восполь­зоваться публичным пространством отвергается как посягательство на при­ватизацию общественного (а в действительности — абстрактно-всеобщего).

За этой подменой стоит еще одно популярное заблуждение, также имею­щее грамматический характер: ошибочное представление о сингулярности и однородности публичности и публики. Так сложилось, что слово «public», ис­пользуемое для обозначения как людей, так и особой сферы социальных, культурных и политических отношений в обществе (public sphere), принято употреблять в единственном числе. Не в последнюю очередь это связано с по­пулярностью работы Юргена Хабермаса [Habermas 1989], где понятие «пуб­личная сфера» употребляется в единственном числе, как если бы такая сфера была одна, а «публика» исчерпывалась той группой, на анализе которой со­средоточился в своей книге Хабермас, — городскими буржуа.

Справедливости ради следует заметить, что сам Хабермас ясно указал на то, что его интересует буржуазная публичная сфера, то есть публичная жизнь именно городских буржуа; при этом подразумевалось, что существуют и дру­гие публичные сферы и публики. Однако эта деталь долгое время оставалась без внимания. Конвенциональным стало использование слов «публичность» и «публика» в единственном числе; при этом последняя ассоциируется либо с конкретной группой, которую в сегодняшних терминах, вероятно, можно было бы охарактеризовать как «городской средний класс», либо с абстракт­ной гомогенной «общественностью», которая, предположительно, должна обладать некими общими интересами. Эти интересы и призваны блюсти представители власти, оберегая то, что «принадлежит» этой абстрактной «об­щественности», в частности — общественные пространства.

По всей видимости, на ошибочность такого подхода первыми наиболее от­четливо указали феминистки, утверждавшие, что женщины, будучи исклю­чены из буржуазной публичной сферы, не просто остались, как считалось, в сфере «приватного», домашнего (domestic) — в процессе эмансипации они создали свою собственную публичность, свои общественные организации и т.д. [Fraser 1990]. Точно так же можно говорить о других «не буржуазных» публичных сферах для «не среднего класса» — для рабочих, мигрантов и т.п. Нэнси Фрейзер сформулировала тезис о неоднородности публичной сферы, о множественности «публик» и сосуществовании нескольких публичных сфер, отражающих интересы различных социальных групп, обладающих при этом различным ресурсом власти для реализации своих интересов. Таким об­разом, в реальной жизни мы имеем дело не с гомогенной абстрактной «пуб­ликой», но с множеством более или менее «сильных» и «слабых» «публик», со своими различными интересами, различными эстетиками, стилями жизни, потребностями.

Что это означает для «публичного пространства»? В классическом модер­нистском городе, как было сказано, попытки конкретных представителей об­щественности, представляющих интересы конкретных групп внутри нее (то есть различных «публик»), получить доступ к публичным пространствам объявляются узурпацией публичного пространства, стремлением привати­зировать его и использовать то, что принадлежит всем, в интересах конкрет­ной группы. Такие попытки объявляются нелегитимными и пресекаются го­родскими властями.

Хорошей иллюстрацией может служить хорошо известная дискуссия рок- музыканта Юрия Шевчука на встрече «деятелей культуры» с премьер-мини­стром В.В. Путиным; в ответ на вопрос Ю. Шевчука, почему полиция безжа­лостно разгоняет «марши несогласных», В. Путин сослался на необходимость для власти защищать общественные интересы (в том числе ущемленных групп населения — в примере Путина это были абстрактные «больные дети») в ситуации, когда маргинальные социальные группы в своих партикулярист- ских интересах пытаются захватить городское пространство:

Ю. Шевчук: <...> завершаю таким вопросом: 31 мая будет «Марш несоглас­ных» в Питере. Он будет разгоняться?

В. Путин: <...> По поводу «Марша несогласных». Есть определенные пра­вила, они предусматривают, что такие мероприятия регулируются мест­ными властями. Кроме тех людей, которые выходят на марш согласных или несогласных, есть и другие люди, о правах которых мы не должны забывать. Если вы решите провести «Марш несогласных», — я прошу прощения за слишком резкие вещи, скажем, у больницы, где будете мешать больным де­тям, — кто из местных властей вам позволит там проводить этот марш?

И правильно сделают, что запретят!.. [Шевчук и Путин 2010].

 

Таким образом, слишком буквально понимаемый тезис о публичности ставит под вопрос одну из основополагающих черт общественного простран­ства — возможность свободного доступа и использования этого пространст­ва кем угодно.

Мы полагаем, что эта практика представляет собой злоупотребление те­зисом о публичном характере городских пространств, догматически (и поли­тически) последовательно противопоставляемом не столько приватности, сколько партикулярным интересам конкретных социальных групп, и ведет к деградации публичной жизни в городах. Под прикрытием принимаемого на веру тезиса о гомогенности некой городской «публики» горожанам фактиче­ски отказывают в праве на использование общественных пространств; их еди­ноличным пользователем оказывается государственная и городская власть, объявившая себя единственным легитимным представителем абстрактной «общественности». «Общественными» событиями, которые могут проходить в публичных пространствах города, соответственно, считаются лишь те, ко­торые организованы властями (парады, демонстрации, официальные карна­валы и т.п.) или санкционированы ею. От остальных горожан это простран­ство надежно и жестко охраняется.

Мы, однако, живем в переходный период от классического модерна к позд­нему и далее к постмодерну и потому можем наблюдать переход от одного типа реализации власти к другому. Это позволяет наблюдать, как трансфор­мация общественных пространств в наших городах совпадает с трансформа­цией качества власти. Если для классического модерна была характерна ре­прессивная власть с четкой локализацией в пространстве а-ля «паноптикум Бентама», то для поздней «текучей» современности характерна дисперсная, рассеянная, нелокализуемая власть, закрепленная в дискурсе, в теле, в отно­шениях, в новом типе личности, который сам является носителем власти, осуществляемой в отношении его. Первый тип власти, реализованный в го­родском пространстве, требовал конкретных мест, эту власть воплощающих, требовал их почитания и всеобщего участия в общественных ритуалах, про­ходивших на этих местах по определенным поводам, тогда как все осталь­ное время они тщательно охранялись от горожан в качестве сакральных, оставаясь неприветливыми и высокомерными. Второй тип власти, предпо­лагающий значительно меньшую степень явной внешней репрессивности, не стремится охранять и огораживать те пространства, которые эту власть сим­волизируют, но, напротив, стремится привлечь в них как можно больше лю­дей. Природа общественных пространств и отношение к ним изменились вместе с природой власти и особенностями личности. В эпоху модерна охрана общественных пространств и превращение их в псевдообщественные, работающие по специальным праздникам и с разрешения, требовались по­тому, что власти опасались превращения горожан в публику, в обществен­ность, в некое коллективное тело, способное «собраться вместе и артикули­ровать общественный интерес перед лицом государства» [Habermas 1989: 176]. Сегодня эти общественные пространства, как правило, никем не охра­няются, потому что охранять не от кого: все индивиды, потенциально спо­собные «артикулировать общественный интерес», — в шопинг-моллах и торгово-развлекательных комплексах.

 

ОККУПИРУЙ! (ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ)

 

Итак, классическое и привычное социальным ученым понимание концепции городских «публичных пространств» и практика жизни этих пространств ис­пытывают кризис. Что можно предложить в этой ситуации? Что должно счи­таться публичным пространством в этом контексте и что из этого должно сле­довать? Другими словами — надо ли сокрушаться о потере и бороться за прежние публичные места, возвращать людей на площади и т.п.? Или надо, сохранив право для желающих пользоваться площадями и собираться там для выражения своего мнения по значимым поводам, одновременно переосмыс­лить «обыденные», каждодневные публичные пространства, подумать о дру­гих формах общественной жизни и иных пространствах, ее вмещающих?

Классическая форма публичной жизни была представлена собраниями граждан, и для этого им требовались площади. И сегодня защитники город­ских публичных пространств сетуют на то, что площади заняты моллами, парковками и дорогами и тем самым препятствуют публичной жизни. Отчас­ти это так; но возникла и потребность в иных формах общественной жизни, и для них требуются иные пространства. Эти формы — мобильны; они не тре­буют собственной территории, с удовольствием пользуясь «чужой». Таковы, например, флешмобы, стрит-дэнс или паблик арт в формате перформанса. Первое — новая форма общественных собраний, второе и третья — новые формы культуры и досуга. Урбанистические по своей природе, обыгрываю­щие существующую городскую культуру и инфраструктуру, они не требуют создания специальных пространств, но позволяют реализовывать потреб­ность горожан в социабельности, провоцируют как запланированную, так и спонтанную коммуникацию.

Возможно, ключевой характеристикой современных городских публич­ных пространств является способность к трансформации, а основными кате­гориями — не место, но время и действие. Выше речь шла о множественности городских «публик», обладающих различными интересами и испытывающих потребность в различных пространствах. Следуя классической модели ор­ганизации города, за каждой из этих публик должно быть закреплено свое пространство. Но такой подход, во-первых, способствует воспроизводству социальных границ, а во-вторых, достаточно утопичен, поскольку в совре­менном городе число групп, способных потребовать собственного, отличного от других пространства, бесконечно велико. С другой стороны, попытка объе­динить разные публики на одном пространстве вполне способна привести к конфликту.

На помощь приходит временное измерение, которое позволяет расширить пространство: в разное время (суток, недели, года) одно и то же пространство способно принимать различные «публики». Таким образом, «мобильность» может пониматься не только в контексте пространства, но и в темпоральном измерении — как временность и сменяемость. Таковы, например, чрезвы­чайно популярные во всем мире «блошиные рынки», а также фермерские и другие «рынки выходного дня». Эти виды городской активности производят публичное пространство временно, используя территорию, принадлежащую шесть дней в неделю другой деятельности, — они довольствуются простран­ствами, служащими в другие дни парковками или парками, а также обыч­ными площадями и улицами; они не создают конфликта публик, исчезая с приходом рабочей недели, освобождая пространство для использования другими группами горожан. Такие виды активности служат хорошей иллюст­рация тезиса Мишеля де Серто [de Certeau 1984] о тактическом характере использования пространства людьми, противостоящем стратегическому подходу к пространству «системы»: похоже, что сегодня горожане стремятся избегать закрепленных за ними «общественных пространств», которые самим фактом обозначения и закрепления автоматически переходят в категорию «мест», контролируемых «системой». Вместо этого современные публики предпочитают именно «партизанские» тактики временного присвоения стра­тегического пространства, которое они используют для своих целей и затем освобождают для других публик[4].

Этот пример иллюстрирует еще одну важную черту актуальных общест­венных пространств — отказ от закрепления за ними одной функции. Про­стые, легко прочитываемые, понятные, всегда одинаковые монофункциональ­ные пространства уже не интересны; скорость, интенсивность, многообразие современной урбанистической жизни предъявляют к городским пространствам другие требования. Спросом пользуются пространства-трансформеры. Они могут не иметь собственной стабильной идентичности «места» — они определяются через ту активность, которую вмещают, превращаясь в «места- процессы», о которых писала Дорин Мэсси [Massey 1994].

Возможно, право жителей на город, в том числе право менять его своими действиями, своим присутствием [Харви 2008], в нынешнем контексте может быть реализовано именно в ситуации отказа от жесткой охраны публичных мест от посягательств частных граждан, в ситуации признания за частными лицами и партикулярными инициативами различных «публик» права при­сваивать публичные места под конкретные события и акции на время, давая вскоре место другим частным инициативам с их идеями и акциями. Может быть, развитие публичной сферы и ее пространственных коррелятов в совре­менном городе возможно именно через создание и культивирование публич­ных пространств разных типов — как классических, отвечающих критериям всеобщей доступности и принципиальной «неприсваиваемости», так и но­вых, мобильно-временных, способных приютить сменяющие друг друга перформансы, акции, скульптуры, просто собрания.

Опыт публичности — не только в политических протестах: в «социабельности» современные города и горожане нуждаются не меньше. По мнению Сеннета, главная ценность публичного пространства — опыт встречи с не­знакомым и с незнакомцем, потому что «странные вещи и незнакомые люди могут опровергать знакомые идеи и прописные истины; познание новых мест играет положительную роль в жизни человека» [Сеннет 2002: 337]. Значит, публичные места могут быть организованы вокруг функции обогащения но­вым опытом, знакомства с неизвестным, с непривычным. Они могут не иметь аутентичности — иной, нежели их способность удивлять и быть разными. Они должны быть «незаконченными», «открытыми» — не только в значении физической доступности, но и в значении открытости смыслам, которые мо­гут быть им приписаны, и событиям, которые могут быть в них вписаны; они должны быть готовы принять в себя любые действия, мероприятия, иниции­рованные разными «публиками», разными группами с разными интересами, эстетиками, стилями — поскольку идея публичности связана с опытом «рас­ширения ментальных горизонтов, экспериментом, приключением, откры­тием, сюрпризом» [Bianchini, Schwengel 1991: 229].

На практике это может означать, что такие пространства будут временно «оккупированы» конкретными группами горожан, но в то же время ни одна группа не сможет присвоить себе это пространство навсегда. Такая оккупа­ция всегда будет временной, и на следующий день пространство будет захва­чено другой группой, затем третьей и т.д. Так оно останется пространством потоков, событий, действий, коммуникации жителей — живым городским пространством, и любой горожанин знает, что в этом месте его всегда ждет сюрприз, что-то новое, кто-то незнакомый и интересный. Это и есть характе­ристика публичного места в современном городе. Это и есть квинтэссенция городского опыта.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Бауман 2008 — Бауман З. Текучая современность. СПб.: Питер, 2008.

Волков 1997 — Волков В. Общественность: забытая практика гражданского общест­ва // Pro et Contra. 1997. № 4. Т. 2.

Дебор 1999 — Дебор Г. Общество спектакля / Перевод с фр. C. Офертаса и М. Якубо­вич. М.: Логос, 1999.

Желнина 2011 — Желнина А. «Здесь как музей»: торговый центр как общественное пространство // Лабораториум. 2011. № 2.

Сеннет 2002 — Сеннет Р. Падение публичного человека. М.: Логос, 2002.

Харви 2008 — Харви Д. Право на город // Логос. 2008. № 3.

Шевчук и Путин 2010 — Шевчук и Путин. Полная стенограмма встречи (http://novayagazeta.livejournal.com/207484.html; посещение: 29.05.2010).

Элиас 2001 — Элиас Н. Общество индивидов. М.: Праксис, 2001.

Agnew 2004 — AgnewJ. Space-place // Spaces of geographical thought / P. Cloke, R. John­ston (Eds.). London: Sage, 2004.

Annual Report 2011 — Annual report 2011 World tourist organization, UNWTO, Madrid (http://dtxtq4w60xqpw.cloudfront.net/sites/all/files/pdf/annual_report_2011.pdf; посещение: 26.07.2012).

Arendt 1958 — Arendt H. The human condition. Chicago: University of Chicago Press, 1958.

Auge 1995 — Auge M. Non-places: Introduction to an anthropology of super-modernity. London: Verso, 1995.

Bauman 1998 — Bauman Z. Globalisation: The human consequences. Cambridge: Polity Press, 1998.

Bauman 2000 — Bauman Z. Liquid modernity. Cambridge: Polity Press, 2000.

Bauman 2001 — Bauman Z. The individualized society. Cambridge: Polity Press, 2001.

Bianchini, Schwengel 1991 — Bianchini F, Schwengel H. Re-imagining the city // Enterprise and heritage / J. Corner, S. Harvey (Eds.). London: Routledge, 1991.

Bourdieu 1984 — Bourdieu P. Distinction: A social critique of the judgement of taste / Tr. by R. Nice. Cambridge; MA: Harvard University Press, 1984.

Calabi 2004 — Calabi D. The market and the city: Square, street and architecture in early modern Europe. Burlington: Ashgate Publishing, 2004.

Castells 1996 — Castells M. The information age: economy, society and culture. Vol. 1: The rise of the network society. Oxford: Blackwell, 1996.

Castells 1998 — Castells M. The information age: economy, society and culture. Vol. 3: End of Millennium. Oxford: Blackwell, 1998.

Chambers 1990 — Chambers L. Border dialogs: Journeys in postmodernity. London; New York: Routledge, 1990.

Cresswell 2003 — Cresswell T. Introduction: theorizing place // Thamyris intersecting place, sex and race. 2002. № 9.

de Certeau 1984 — Certeau M. de. The practice of everyday life. Berkeley: University of Ca­lifornia Press, 1984.

Dennis 2008 — Dennis R. Cities in modernity. Representations and productions of metro­politan space, 1840—1930. Cambridge: Cambridge University Press, 2008.

Engel 2007 — EngelB. Public space in the «blue cities» of Russia // The post-socialist city / K. Stanilov (Ed.). New York: Springer, 2007.

Escobar 2001 — Escobar A. Culture sits in places: Refection on globalism and subaltern stra­tegies of globalization // Political Geography. 2001. № 20.

Fraser 1990 — Fraser N. Rethinking the public sphere: A contribution to the critique of ac­tually existing democracy // Social Text. 1990. № 25/26.

Habermas 1989 — Habermas J. The structural transformation of the public sphere: An in­quiry into a category of bourgeois society. Cambridge: The MIT Press, 1989.

Information and Communications 2012 — Information and Communications for Develop­ment 2012: Maximizing Mobile (2012) The World Bank Conference Edition. Washing­ton: InfoDev; The World Bank, 2012.

Low 2009 — Low S. Towards an anthropological theory of space and place // Semiotica. 2009. № 175.

Madanipour 2003 — Madanipour A. Public and private spaces of the city. London: Rout- ledge, 2003.

Massey 1994 — Massey D. Space, place, and gender. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1994.

Massey 1995 — Massey D. Places and their pasts // History Workshop Journal. 1995. №. 39.

Massey 2005 — Massey D. For space. London: Sage, 2005.

Pateman 1989 — Pateman C. Feminist critique of a the public/private dichotomy // The disorder of women: Democracy, feminism and political theory. Stanford: Stanford Uni­versity Press, 1989.

Relph 1976 — Relph E. Place and placelessness. London: Pion, 1976.

Sennett 2010 — Sennett R. The public realm // The blackwell city reader / G. Bridge, S. Wat­son (Eds.). London: Blackwell Publishers, 2010.

Stalder 2001 — StalderF. The space of flows: Notes on emergence, characteristics and po­ssible impact on physical space (http://felix.openflows.com/html/space_of_flows.html; посещение: 27.07.2012 ).

Tourism 2020 Vision 2000 — Tourism 2020 Vision. Vol. 4.: Europe. Madrid: World Tourist Organization; UNWTO, 2000.

Urry 2002 — UrryJ. Mobility and connections. Paris, April 2002 (http://www.ville-en- mouvement.com/telechargement/040602/mobility.pdf; посещение 15.05.2012).

Uusitalo 1998 — Uusitalo O. Consumer perceptions of grocery stores. Jyvaskyla: University of Jyvaskyla, 1998.

Weintraub 1997 — WeintraubJ. The theory and politics of the public/private distinction // Public and private in thought and practice / J. Weintraub, K. Kumar (Eds.). Chicago: The University of Chicago Press, 1997.

Zukin 1995 — Zukin S. The cultures of cities. Oxford: Blackwell, 1995.



[1] http://data.worldbank.org/indicator/IS.AIR.PSGR?order=wbapi_data_value_2....

[2] В ходе исследования городских площадей в нескольких городах Европы мы наблюдали Сенную площадь в Санкт- Петербурге. Исследование показало, что эта площадь се­годня может восприниматься как типичное транзитное пространство: основная причина, по которой горожане за­держиваются на ней (если они там не работают), — это встреча у выхода из станции метро, с тем чтобы отпра­виться затем дальше — по магазинам, в кинотеатр ТРК «ПИК» и т.п. Исследования в других городах Европы по­казали, что исключением из этого правила является либо некий ритуал, исполняемый на определенной городской площади (так, в Манчестере клерки окружающих площадь Пикадилли офисов традиционно обедают на ее лужайках бутербродами, купленными в ближайшем супермаркете), либо «присвоение» площади определенными социаль­ными или субкультурными группами горожан (например, площади Кафедральных садов в том же Манчестере, на ко­торой местная молодежь катается на скейтах и просто про­водит время). К проблеме «оккупации» определенных го­родских пространств конкретными группами горожан мы вернемся ниже.

[3] В русском языке понятие public, как правило, переводится и понимается как «общественное», что слишком близко по смыслу, грамматике и фонетике к «общему» (common). О роли грамматики и адекватном «культурном переводе» понятия public на русский язык см. также: Волков 1997.

[4] Ср., например, такие проекты, как «Партизанинг» (http://partizaning.org) и «Уличный университет» (http://newstreetuniver.livejournal.com).


Вернуться назад