ИНТЕЛРОС > №117, 2012 > Memory studies: единство парадигмы — многообразие объектов

Алексей Васильев
Memory studies: единство парадигмы — многообразие объектов


14 ноября 2012

L i n d e C h. WORKING THE PAST: Narrative and Institutio­nal Memory. — N.Y.: Oxford University Press, 2009. — X, 249p.

MEMORY IN A GLOBAL AGE: Discourses, Practices and Tra­jectories / Eds. A. Assmann, S. Conrad. — Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2010. — XIV, 252 p. — (Palgrave Mac- millan Memory Studies).

MEMORY AND POWER IN POST- WAR EUROPE: Studies in the Presence of the Past / Ed.J.-W. Muller. — Cambridge, Cam­bridge University Press, 2002. — XII, 288 p.

MEMORY AND POLITICAL CHANGE / Eds. A. Assmann, L. Shortt. Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2012. — XVIII, 223 p. — (Palgrave Macmillan Memory Studies).

S u le im an S.R. CRISES OF MEMORY AND THE SECOND WORLD WAR. — Cambridge, MA; L.: Harvard University Press, 2006. — X, 286 p.

 

Обсуждение «мемориального бума» давно уже стало общим местом современного гуманитарного дискурса. Причины резкого усиления интереса к проблематике памяти у представителей самых разных социально-гуманитарных дисциплин, на­блюдаемого с 1980-х гг. и по сей день, остаются предметом дискуссий. Однако сам факт превращения темы памяти в важнейшую точку кристаллизации совре­менного научного знания и выхода дискуссии о памяти далеко за пределы акаде­мического сообщества на широкие просторы общественной жизни, внутренней и внешней политики, вовлечение памяти в конфликты разного уровня и степени остроты — не подлежат сомнению. «Память» стала одним из ключевых слов, ло­зунгов нашей эпохи, названной Пьером Нора «эрой коммеморации».

Развитие memory studies от первых программ изучения феноменов коллектив­ной/социальной памяти в трудах М. Хальбвакса и А. Варбурга 1920-х гг. до со­временных форм институционализации направления не шло путем эволюцион­ного прогресса. Логика развития memory studies скорее описывается в категориях «забвение», «воспоминание», «возвращение вытесненного» и «смена дискурсив­ных формаций».

Долгое время различные формы присутствия прошлого в настоящем обсуж­дались в категориях традиции, наследия, исторического сознания, социальной мифологии. Важными вехами на этом пути можно считать следующие события научной жизни 1960—1980-х гг.: выход книги «Традиция» (1981) Э. Шилза, воз­никновение проекта создания дисциплины «традициология» Э.С. Маркаряна, публикация сборника статей «Изобретение традиций» (1983) под редакцией Э. Хобсбаума и Т. Рейнджера, появление работ по проблемам исторического со­знания советских и польских историков и социологов (Н. Ассородбрай, Ю.А. Ле­вады, Е. Топольского, М.А. Барга, Б. Шацкой и др.).

Термин «память» вышел на первый план и начал претендовать на статус ключевого концепта новой парадигмы современного социально-гуманитарного знания лишь на рубеже 1980—1990-х гг. Здесь следует вспомнить концепцию культуры как коллективной памяти, предложенную московско-тартуской семио­тической школой, появление книг «Захор: Еврейская история и еврейская па­мять» (1982) Й. Йерушалми и «Прошлое — чужая страна» (1988) Л. Лоуэнталя, выход в 1989 г. первого номера американского журнала «History & Memory», а также знаменитый многотомный проект «Места памяти» под руководством П. Нора (конец 1980-х — начало 1990-х гг.).

В 1992 г. вышла книга Я. Ассмана «Культурная память», в которой немецкий культуролог заявил о рождении новой парадигмы наук о культуре. «Все говорит о том, — писал он, — что вокруг понятия воспоминания выстраивается новая па­радигма наук о культуре, что различные явления и сферы культуры — искусство и литература, политика и общество, религия и право — могут быть рассмотрены в новой связи»[1]. Им был также предложен проект «истории памяти» как дисцип­лины, изучающей то прошлое, которое осталось в памяти человеческой общности, процессы его моделирования и переоткрытия в настоящем в зависимости от ак­туальной ситуации. В 1995 г. была опубликована статья профессора Б. Зелицер «Прочитывая прошлое "против шерсти". Очертания memory studies». В ней автор сделала попытку описать основные методологические принципы нового подхода[2].

Можно сказать, что формирование memory studies явилось важным проявле­нием «антропологического поворота» современной гуманитаристики. Это связано с тем, что сама историчность трактуется здесь как «антропологическая универса­лия, регулирующая ментальные операции, связанные с ориентацией исторических субъектов разного уровня (индивидов, социальных групп, общества), и опираю­щаяся на историческую память»[3].

Учебные программы по memory studies появляются во многих западных уни­верситетах. С 2008 г. выпускается специализированный журнал «Memory Studies», который теперь дополнен и книжной серией (издательство «SAGE»). В последние годы вышел ряд учебных пособий по данной дисциплине (преимущественно на английском и немецком языках)[4].

Проблемное поле memory studies неуклонно расширяется. Изначально данная проблематика разрабатывалась в первую очередь в связи с изучением нации и на­циональной идентичности. Сегодня подходы memory studies активно применяются к социальным общностям и организациям самого разного типа: от предприятий и фирм до международных отношений и глобальных проблем современности. Все это свидетельствует в пользу тезиса о memory studies как парадигме современного социально-гуманитарного знания.

Именно в этом контексте следует рассматривать представленные в данном об­зоре работы. Перед нами пять изданий, в целом репрезентативных для понимания современного состояния обсуждаемой области знаний.

Монография Шарлотты Линд «Работая с прошлым: Нарратив и институцио­нальная память» (2009) относится к такой относительно маргинальной области применения «парадигмы памяти», как исследование роли памяти в функциони­ровании организаций. В данном случае речь идет об американской страховой ком­пании «Midwest». В работе применялись методы полевого этнографического ис­следования, в частности использовались включенное наблюдение, аудиозаписи и видеосъемка.

Книга несет на себе явный след американской традиции социально-гумани­тарного знания, характерные черты которой сложились в Чикагской школе со­циальных наук в первой трети ХХ в. Одна из них — принципиальная междисциплинарность, сочетание методов и подходов разных областей знания, в первую оче­редь социологии, культурной антропологии и психологии. В данном случае сюда следует добавить и лингвистику. Автор по образованию социолингвист и приме­няет в рамках memory studies подходы нарративного анализа.

Также для этой традиции характерна чет­кая прагматическая ориентация. Исследова­ние Ш. Линд началось с того, что страховая компания «Midwest» обратилась в Институт исследования проблем обучения (Institute for Research on Learning) с просьбой — помочь ре­шить проблему низкой эффективности работы агентов, занимающихся страхованием жизни.

Чикагские социологи разработали case study method — как можно более глубокое и всестороннее описание и анализ конкретного случая, строго ограниченного по месту, време­ни, кругу лиц и поставленному вопросу. Теоре­тические построения должны были опираться на конкретный и тщательно изученный мате­риал. Соответственно, и Ш. Линд в книге вы­ходит на широкие обобщения теоретико-мето­дологического характера, исходя из данных, полученных в ходе полевого наблюдения.

Следует отметить также важную особенность данной работы, выделяющую ее на фоне исследований коллективной памяти организаций в связи с проблема­тикой бизнеса и менеджмента. Обычно в этих работах память рассматривается в контексте менеджмента, как ресурс эффективного управления[5]. В данном слу­чае, напротив, не проблематика памяти вписана в теорию управления организа­цией, а изучение функционирования страховой компании служит основой для широких обобщений относительно нарративных механизмов формирования и поддержания институциональной памяти и идентичности.

Выбор страховой компании в качестве объекта анализа важен при этом еще и с той точки зрения, что он освобождает изучение механизмов коллективной памяти от излишней эмоциональности и политизированности. Известно, что именно темы Холокоста, Второй мировой войны, массовых репрессий и гено­цида всегда были ключевыми для memory studies, начиная с усиления интереса к этой проблематике в 1980-е гг. Сам материал в таких случаях активно сопро­тивляется холодному и объективному исследовательскому взгляду, требует эмо­циональной вовлеченности, сопереживания. Именно поэтому обращение к тако­му нейтральному объекту, как страховая компания, может, по мнению Ш. Линд, помочь более беспристрастно раскрыть общие механизмы работы нарративов па­мяти о самых разных (в том числе и самых трагических) событиях в жизни раз­ных сообществ.

Главный вопрос, который интересует автора, заключается в том, как институты работают со своим прошлым, как они и их члены используют нарративы для того, чтобы помнить. Изучению подвергаются процессы постоянной переработки и ре- актуализации прошлого для текущих целей и будущего развития. «Индивиды и группы, — отмечает автор, — могут припоминать и репрезентировать свое про­шлое с самыми разными целями. Среди них — использование прошлого для об­основания легитимности власти, предъявление прав на владение, утверждение политического или интеллектуального приоритета, обоснование стабильности, обнаружение божественного предопределения в истории, сравнение прошлого с

настоящим с целью показать, что вещи стали хуже или лучше» (с. 3). Во всех этих случаях используются нарративы о прошлом.

Однако стоит отметить, что все эти (и многие другие) функции коллективной памяти сводятся так или иначе к двум взаимосвязанным путям использования прошлого настоящим: идентификации и легитимации[6]. Именно в этом ключе фор­мулирует свою задачу и Ш. Линд: «В центре внимания того case study, который формирует центр этой книги, находится работа с прошлым, осуществляемая боль­шой страховой компанией для того, чтобы сконструировать стабильный нарратив своей идентичности, то есть показать, что то, какие мы есть, и то, как мы суще­ствуем сейчас, находится в соответствии с тем, какими мы были всегда» (там же). Акцент на изучении нарратива является принципиальным, поскольку все прочие носители коллективной памяти: мемориалы, памятники, церемонии и пр. — могут функционировать как таковые только в том случае, если они подкреплены соот­ветствующими нарративами, циркулирующими в данном сообществе.

Методологически интересен личный путь автора к проблематике этой книги. Ее предыдущая работа[7] касалась персональных нарративов и была посвящена тем условиям, при которых личные истории приобретают связность, последователь­ность и могут рассчитывать на понимание и признание в обществе. Исследование персональных нарративов, по словам автора, привело ее к неожиданным резуль­татам. Связность и целостность рассказа оказались качествами вовсе не абсо­лютно принадлежащими тексту как таковому. Для того чтобы быть признанным адресатом, рассказ нарратора должен удовлетворять определенным требованиям данной культуры. В противном случае он подвергается процедурам социальной коррекции, или же ему отказывают в признании. Таким образом, выяснилось, что персональный нарратив — феномен, конструируемый в большей степени соци­ально, чем индивидуально.

Здесь автор вплотную подошла к одной из основополагающих проблем memory studies — проблеме соотношения индивидуальной и коллективной памяти и связанному с ней вопросу о правомерности употребления самого понятия «кол­лективная память» в ином смысле, чем просто совокупность индивидуальных воспоминаний. Другими словами, если использовать терминологию Дж. Олика, речь идет о том, возможно ли говорить о существовании над- или внеиндивидуальной коллективной памяти (memory collective), или же корректным будет вести речь лишь о совокупной памяти (memory collected), взятых вместе отдельных вос­поминаний членов общества.

Изучение внеиндивидуальных аспектов индивидуальных историй привело Ш. Линд к выводу о том, что и у групп можно обнаружить аналогичные индиви­дуальным «истории жизни». Причем эти коллективно признанные нарративы ак­тивно влияют на индивидуальные истории членов групп.

Проблематика коллективного сознания и коллективной памяти в обществен­ных науках связана прежде всего с традициями школы Дюркгейма. Само понятие коллективной памяти было предложено, как известно, видным представителем этой школы М. Хальбваксом — в классической для memory studies работе «Со­циальные рамки памяти» (1925). С тех пор представителям этого подхода дела­лось много упреков. В вину им ставилась неоправданная реификация социальных сущностей, буквальное приписывание обществу объективного бытия и способ­ностей мыслить, чувствовать, помнить, сведение индивида к роли послушной и бессознательной марионетки в руках сил социальной регуляции и контроля. Од­нако фундаментальное значение дюркгеймовской традиции для memory studies не подвергается сомнению. Тезисы школы Дюркгейма о взаимосвязи памяти и социальной общности, а также о существовании социальных механизмов орга­низации памяти членов общества по-прежнему сохраняют свое значение, и не­случайным кажется название первой (вводной) главы в книге Ш. Линд — «Как институты помнят»: оно недвусмысленно отсылает нас к дюркгеймовской тради­ции анализа коллективной памяти. Сразу вспоминаются названия книг «Как ин­ституты мыслят» М. Дуглас, «Как общества помнят» и «Как современность за­бывает» П. Коннертона[8].

Институт понимается автором широко. Поэтому ее подходы и выводы оказы­ваются применимы не только к корпорации или компании, но и к семье, нации, клубу по интересам, то есть к любой социальной группе, устойчивой во времени. Столь же широко использует автор и термин «институциональная память». Па­мятью институтов называются здесь все способы, при помощи которых инсти­туты сохраняют информацию о своем прошлом, возвращаются к определенным его аспектам и вновь актуализируют его для того, чтобы использовать в настоя­щем и влиять на будущее.

При этом основной акцент исследования делается именно на механизмах ин­ституциональной коммеморации, не на том, что, а на том, как именно «институты помнят», что происходит с историями при их передаче. И здесь снова следует отметить оригинальность рассматриваемой работы. Существует довольно много исследований, посвященных различным институтам и носителям коллективной памяти (архивам, музеям, библиотекам, устной, письменной или электронной па­мяти). Однако исследований, показывающих то, как они работают, немного. «Данная работа, — отмечает автор, — рассматривает не только определенный ре­пертуар историй в пределах института, но также и способы, при помощи которых люди их выучивают, случаи, при которых они рассказываются, и различные спо­собы, которыми разные люди пользуются для того, чтобы их рассказывать. Здесь также рассматриваются взаимоотношения историй в пределах института, спо­собы, которыми нарратор меняет первоначальный рассказ и приспосабливает его к определенному времени, аудитории и случаю. Также предлагается взгляд на те способы, которыми члены институтов соотносят свои собственные истории с им­плицитно присутствующими институциональными историями, становясь, таким образом, членами данного института» (с. 222).

Автор разделяет ключевое положение memory studies о том, что прошлое является не стабильным конструктом, а процессом. Различные репрезентации различных событий прошлого входят в настоящее благодаря постоянно осу­ществляемой социальными акторами работе. Память сообществ подвергается по­стоянной реорганизации в соответствии с запросами современности. Соответ­ственно и люди в рамках институтов никогда не занимаются механической фиксацией и пассивной передачей прошлого. Они работают с прошлым и каждый раз вновь (а зачастую и в новой медийной форме) репрезентируют его для новых целей, связанных с настоящим и планированием будущего. «Нарративы в рамках институтов, — пишет Ш. Линд, — живут многообразной жизнью. Они переме­щаются от беседы сотрудников около кулера с водой к печатной форме своей фиксации, от нее переходят к форме официальных речей, а оттуда — к видеоза­писи и, наконец, возвращаются обратно к своему кулеру. У них нет никакой окон­чательной формы и последней авторизованной версии» (с. 140).

Сами по себе многочисленные данные, сохраненные различными способами и на разных носителях, не являются институциональной памятью, подчеркивает Ш. Линд. Памятью института они становятся лишь тогда, когда извлекаются из хранилища[9] и становятся предметом соответствующих коммуникаций в рамках данного института. Поэтому так важно выявить именно те преднамеренные или случайные «оказии» для воспоминаний, которые присутствуют в жизни каждого сообщества и института. В связи с этим интересна предложенная автором таксо­номия форм репрезентации прошлого (с. 46—47). Ш. Линд отмечает, что для ор­ганизации коллективного припоминания необходимы следующие составляющие: определенное время[10], место и набор артефактов. Далее все это может быть как специально предназначено для публичных воспоминаний, так и просто допускать подобное использование при определенных обстоятельствах[11]. Так, фотографии в семейном альбоме специально предназначены для регулярной коммеморации в определенном месте.

Институт только тогда может успешно поддерживать свою идентичность, ко­гда в нем установлен определенный порядок, требующий рассказывать опреде­ленные истории при определенных обстоятельствах. Важно, чтобы нарратив памяти, конституирующий идентичность, стал объектом многочисленных пере­сказов различными членами общности, переходил из поколения в поколение; чтобы сформировался определенный канонический свод историй, подлежащих многократному пересказу. Одна и та же история может принимать различные формы в зависимости от способа своего существования и обстоятельств расска­зывания. При этом рассматривается влияние социальных позиций отправителя сообщения и адресата на рассказываемую историю, а также медийные трансфор­мации истории (например, ее переход от устной формы к письменной и обратно).

Автор различает два типа нарративов: «героический нарратив», нарратив «от­цов-основателей», и «парадигматический нарратив», нарратив «простого чело­века», типичного представителя института. Оба этих типа крайне важны для институционализации новых членов общности.

Основой идентичности является «героический нарратив» основания и основа­теля. Это история возникновения, борьбы с трудностями, роста и экспансии. Мо­мент происхождения, точка «начала истории» всегда необычайно важна. Она ко­ренным образом влияет на образ себя как на индивидуальном, так и на групповом уровне. Поэтому за выбор того момента, когда «все началось», и за формирование нужного образа этого момента часто идут ожесточенные «войны памяти». При­чины этого объяснить сложно, коренятся они, очевидно, в мифологической кар­тине мира, в которой происхождение героя всегда однозначно определяет его сущ­ность, а как можно более древние истоки имеют особую престижность.

Интересно в связи с этим отметить, что нарративы памяти бизнес-структур существенно отличаются сегодня от доминирующих в глобальном пространстве нарративов национальной памяти и памяти других социальных общностей. Наиболее популярным на сегодня типом повествования такого рода являются исто­рии страданий и жертвы, поражений и боли. Очевидно, что ни одна бизнес-струк­тура не будет позиционировать себя таким образом. Подобно нациям прошлого, современные компании предпочитают рассказывать миру о своих победах и до­стижениях, героическом преодолении всех препятствий и триумфальном восхож­дении к современному величию. Видимо, именно так с позиций memory studies выглядит отмечаемый в теориях глобализации процесс сокращения влияния и значимости национальных государств и подъема роли и влияния корпораций в мировом масштабе.

Еще один аспект проблемы функционирования институциональной памяти, затрагиваемый автором, связан с тем, как взаимодействуют личные истории чле­нов института с каноническими текстами. Здесь в центр внимания попадают про­цессы приспособления индивидуальных историй к требованиям текстуального сообщества, организованным вокруг постоянно взаимодействующих между собой канонических текстов. Также проанализированы и «зоны умолчания», институ­ционального забвения. Выделены истории, которые в рамках института не арти­кулируются или же рассказываются только при определенных обстоятельствах.

Важно понимать, кем и с какой целью эти институциональные формы припо­минания используются. «Мы, — пишет автор, — хотим знать, почему, каким об­разом, как часто и кем они [репрезентации прошлого] используются» (с. 44). Ак­цент здесь делается на сочетании официального и неофициального модусов функционирования институциональной памяти, с одной стороны, и наделении определенных лиц правом рассказывать те или иные истории в определенном контексте, с другой. При этом Ш. Линд в духе теории дискурса М. Фуко предла­гает типологию нарраторов в зависимости от их позиции и полномочий говорить от имени института; автор говорит о высказываниях официальных представите­лей института, оппозиционных нарративах, производимых внутри института, и нарративах об институте, исходящих извне (с. 89—90).

Многие положения Ш. Линд перекликаются с классическими для memory studies тезисами о взаимосвязи памяти и идентичности, взаимозависимости ин­ституциональной памяти и забвения, о памяти как ресурсе власти, роли медиа в функционировании коллективной памяти и т.д. Однако отличительной особен­ностью этой работы является показ механизмов реального функционирования коллективной памяти. Избранный автором масштаб объекта исследования (кон­кретная компания) позволил выявить те процессы, которые гораздо сложнее уло­вить при изучении памяти более крупных сообществ.

Следующие три рассматриваемые книги представляют собой сборники статей. Первый из них — «Память в глобальную эпоху: Дискурсы, практики и траекто­рии» (2010) под редакцией Алейды Ассман и Себастьяна Конрада. Глобализация стала серьезным вызовом для memory studies. Постановка вопроса о возникнове­нии глобального сообщества применительно к проблематике коллективной па­мяти означала обсуждение возможности существования адекватной ему глобаль­ной (космополитической) памяти. Классические теории memory studies, имевшее дело преимущественно с нациями и конфессиями, отвечали на вопрос о ее воз­можности скорее отрицательно.

С одной стороны, появились апологеты тео­рии существования такой «общемировой па­мяти». Их аргументы связаны в первую очередь с феноменом глобальных коммуникаций и гло­бальных средств массовой информации, при­ведших к возникновению «глобальной дерев­ни». В центре этой новой «глобальной памяти», по их мнению, находится Холокост, превратив­шийся в последние десятилетия в «глобальную икону» и модель для построения все новых и новых нарративов травматической идентично­сти. С другой стороны, оппоненты этого под­хода доказывают, что глобализация и память несовместимы. Глобальная коммуникация при­водит к разрушению культурных границ, а зна­чит, и к аннигиляции всякой памяти, наступле­нию эпохи всеобщего презентизма, появлению культуры, в рамках которой плоскость экрана абсолютно закрыла глубины прошлого.

Редакторы сборника отмечают, что «в последнее десятилетие поле памяти са­мым решительным образом видоизменилось. Под влиянием процессов глобали­зации пространства памяти и состав сообществ памяти были переопределены» (с. 1). Память и глобализация оказались тесно взаимосвязаны: глобализационные процессы постоянно влияют на обсуждение проблем коллективной памяти; одновременно и сама память, дебаты о прошлом, его медийные образы стали играть важную роль в глобализирующемся мире.

Растущая мобильность, перемещения людей по миру делают глобальными воспоминания, некогда связанные с определенным локальным контекстом. Од­нако особое внимание обращается на развитие телекоммуникаций и цифровых медиа. Глобальное медийное пространство, созданное цифровыми технологиями, сделало память повсеместной, подвижной, мобильной, изменчивой и эфемерной. «Эту совместную эволюцию технологии и памяти, — пишут редакторы сбор­ника, — сегодня часто описывают с помощью понятия "эмержентности", имея в виду процесс, который разворачивается за пределами агентности и контроля по совершенно непредсказуемым траекториям» (с. 4). Возник новый концепт «сете­вая публика» (networked publics), заменивший собой понятие «аудитория», с ко­торым традиционно связано представление о пассивном потреблении.

Сформировался определенный глобальный консенсус в области политики па­мяти, основанный на принципах универсальности прав человека, свободы и де­мократии. Фактом стало появление глобальной аудитории, объединенной общим моральным сознанием и оказывающей существенное влияние на оценку и интер­претацию исторических событий. Процесс глобализации поставил под вопрос статус национального государства как естественного пространства для дискуссий о памяти. Последние вышли далеко за национальные рамки. Это привело к тому, что в споры о памяти вошло также и пространственное измерение. Вплоть до не­давнего времени память представала в качестве темпорального отношения между поколениями, связанными между собой значимыми моментами национального прошлого. При этом влияние других нарративов прошлого и контакты с внешним контекстом во внимание практически не принимались. Сегодня, в глобальном мире, этот «язык темпоральности» должен быть помещен в синхронизированный новыми медиа и коммуникациями, потенциально глобальный контекст. Однако и на национальном уровне политика памяти уже не может рассматриваться вне глобального контекста. Теперь каждая нация, конструирующая образ своего про­шлого, делает это «на глазах» других наций, в контексте мирового дискурсивного пространства. Непосредственно в жизнь эту политику на национальном уровне проводят различные комиссии по «истине и примирению», институты нацио­нальной памяти и т.п.

Глобальная память обсуждается в сборнике с учетом трех принципиально важ­ных аспектов. Первый связан с возникновением глобальной публичной сферы. Этот процесс начался вместе с Нюрнбергским и Токийским судебными процес­сами и завершился недавними извинениями ряда государственных деятелей от имени своих государств за несправедливости, совершенные в прошлом в отноше­нии других стран и народов.

Второй аспект — тот факт, что память становится все более глобальной. Наибо­лее важным проявлением этой тенденции является память о Холокосте, превра­тившемся в основу универсальной памяти. Вместе с тем эта тенденция встречает противодействие: утверждается, что Холокост является конкретно-историческим событием, а его универсализация — проявление евро-американского культурного империализма.

Третий аспект, выделенный авторами сборника, заключается в необходимости учета того влияния, которое глобализация оказывает на локальные формы па­мяти (индивидуальную, национальную, региональную, транснациональную). Анализ процессов трансформаций памяти во всех этих частных контекстах сего­дня также невозможен вне учета влияния глобального контекста.

Сборник состоит из четырех частей. Первая посвящена явлению, получив­шему с легкой руки П. Брюкнера название «тирания покаяния». Популярные ве­ками и тысячелетиями героические нарративы памяти, основанные на образах побед и триумфов, на протяжении ХХ в. — прежде всего в связи с трагическими событиями Холокоста — оказались девальвированы и дискредитированы. Облик глобальной памяти стали задавать нарративы жертв, образ исторической травмы стал наиболее востребованным. Соответственно, бывшие страны-триумфаторы оказались в положении виновных, от которых мировое общественное мнение на­стойчиво требовало выражения сожаления. Возник дискурс «коллективной вины и ответственности», породивший массу дискуссий этико-юридического плана от­носительно возможности коллективной вины, а также вины и ответственности людей за деяния, совершенные не ими или даже до их рождения. Проблематич­ным оказалось также и понимание того, кто такую историческую вину может про­стить и кто может просить такого прощения.

Статьи данного раздела посвящены практике официальных извинений госу­дарственных деятелей разных стран за действия, совершенные этими странами в прошлом. Такая практика, начало которой было положено 7 декабря 1970 г. Вил­ли Брандтом перед монументом памяти жертв восстания в Варшавском гетто, в по­следнее время получила широкое распространение, превратившись в стандартную процедуру международных отношений. Кристофер Даасе, посвятивший свою ста­тью рассмотрению смысла этого явления, пришел к выводу, что он состоит в фор­мировании представлений о мировом сообществе, разделяющем общие представ­ления об идее мировой истории, основанные на идеях гуманизма и прав человека.

Во второй части рассматриваются проблемы универсализации памяти в связи с моральными требованиями глобального характера и формированием универ­сальных норм. Холокост, с одной стороны, и Всеобщая декларация прав человека, с другой, легли в основу этой глобальной этической системы, которая стала пре­тендовать на право оценивать в своей системе координат любые события вне за­висимости от их исторической контекстуальности. Первой значимой победой этой системы стал «казус Пиночета», связанный с задержанием в 1998 г. бывшего чилийского диктатора в Лондоне по испанскому ордеру за деяния, совершенные им в Чили в период пребывания у власти.

Статья аргентинской исследовательницы Э. Джелин, помещенная в этом раз­деле, посвящена опыту преодоления травматической памяти насилия, осуществ­лявшегося военными диктатурами в странах Латинской Америки (Аргентина, Чили, Бразилия, Уругвай). Именно в Аргентине впервые появилась Националь­ная комиссия по пропавшим без вести, ставшая прообразом многих аналогичных комиссий по национальному примирению. В статье показано, что общая глобаль­ная парадигма, основанная на идее универсальных прав человека, применялась специфическим образом в каждом национальном контексте. Статья Бертольда Молдена «Вьетнам, новые левые и Холокост: как холодная война меняла дискурс геноцида» анализирует использование памяти о Холокосте левым антивоенным движением в борьбе против вьетнамской войны США.

Особое значение имеет статья Алейды Ассман о Холокосте как глобальном «месте памяти». В ней рассматриваются институты и инфраструктура постоянно растущего глобального сообщества памяти, объединенного воспоминанием об этом событии. Автор показывает также, что формы присутствия Холокоста в гло­бальной памяти различны. Холокост оформляется и как историческая травма, и как часть политической повестки дня, и как отсылка к глобальному контексту, и как универсальная норма, и как «глобальная икона».

В третьей части сборника («Глобальная память и транснациональные иден­тичности») рассматривается, как глобализированная память очерчивает и транс­формирует идентичности на наднациональном уровне. Судьба наднациональных идентичностей и возможность формирования наднациональной памяти, объеди­няющей национальные государства в новые сообщества, остаются дискуссион­ными. В свое время Э. Ренан сказал про будущую Германию, которая тогда была лишь Таможенным союзом, так: «Таможенный союз — не отечество». Могут ли наднациональные объединения, например Европейский союз или Евразийский таможенный союз, стать такими отечествами, сформировать собственный значи­мый для своих членов канон воспоминаний? Пока опыт Европейского союза за­ставляет придерживаться осторожного скептицизма в этом вопросе. В области памяти и общей идентичности евроинтеграция оказалась наименее успешной.

Методологически наиболее интересна в этом разделе статья Яна Ассмана «Гло­бализация, универсализм и эрозия культурной памяти». Он начинает с разграниче­ния понятий «глобализация» и «универсализм». Глобализация для него — скорее материальный феномен, связанный с политическими и экономическими процес­сами распространения торговли, технологий, власти, идей и информации за пределы локальных границ. Под универсализмом же понимаются в первую очередь идеи и верования, подлежащие усвоению универсальной аудиторией. Универсализм опи­сан в концепции «осевого времени» К. Ясперса и носит скорее духовный характер[12].

Память, по Ассману, всегда направлена против любого глобализационного проекта, поскольку связана с так или иначе ограниченной идентичностью. Гло­бализация же направлена против любых локальных идентичностей. «Глобальная идентичность», равно как и «глобальная память», представляются немецкому ученому парадоксальными понятиями. Таким образом, любой глобализационный проект оказывается направленным против культурной памяти, является для нее вызовом и предполагает ее реорганизацию.

Используя примеры из истории Древнего мира, немецкий египтолог рассмат­ривает формы реакции культурной памяти на вторжение имперских глобальных проектов. На материале эпохи эллинизма автор выделяет два типа реакции па­мяти на глобальный проект эллинизации — «фундаментализм» и «синкретизм». Первый вел к канонизации определенной традиции, фиксации ее в виде канона священных текстов и в итоге к созданию мировой религии. Второй путь предпо­лагал смешение различных традиций и привел к появлению мировой литературы. Таким образом, оба типа реакции культурной памяти на глобализацию имели по­следствием появление феноменов универсалистского характера.

Корейский историк Йе-Хьюн Лим в статье «Конфликтная память жертвенного национализма» рассматривает важнейший феномен, характеризующий современ­ную политику памяти на глобальном уровне, — «жертвенный национализм» (victim- hood nationalism). Он получил распространение после Второй мировой войны и за­ключается в том, что, в отличие от «классического» героического национализма предшествующего периода, в основу нарратива национальной памяти кладутся обра­зы травмы (жертв, страданий, репрессий, изгнаний и т.п.). В этом аспекте автор срав­нивает случаи Северной и Южной Кореи, Японии, Израиля, Польши и Германии.

Четвертый раздел книги посвящен памяти и медиа. Диалог memory studies и media studies является одним из наиболее перспективных направлений развития современной гуманитаристики. Изучение носителей памяти, их влияния на со­держание памяти, анализ процессов мемориальной коммуникации неизбежно приводит исследователей к необходимости обсуждения проблем теории медиа и коммуникации. Собственно, именно факт медиатизации памяти и ее включения, таким образом, в межличностные коммуникации и позволяет говорить о памяти как о социокультурном явлении. При этом понятия премедиации и ремедиации памяти являются на сегодняшний день одними из наиболее релевантных для опи­сания динамики воспоминаний в культуре того или иного общества. Современ­ная немецкая исследовательница А. Эрль характеризует эти процессы так: «Ин­термедиальная динамика культурной памяти обычно характеризуется двойным движением, взаимодействием того, что может быть названо "премедиацией" и "ремедиацией". <...> С термином "ремедиация" я связываю тот факт, что мемориали- зируемые события десятилетиями и столетиями вновь и вновь представляются при помощи различных медиа: газетной статьи, фотографии, дневников, истори­ческого повествования, романов, фильмов и т.д.»[13] Каждое событие представлено посредством целого спектра медиа, оно никогда не дано нам как таковое, а всегда в оболочках все новых медийных форм. Термин же «премедиация» означает, что существующие в обществе медийные схемы восприятия события определенного рода определяют восприятие аналогичных событий в будущем.

Авторы этого раздела сконцентрировались на глобальных образах памяти и символах пространства глобальной коммеморации. Хороший пример роли «гло­бальных икон» массовой культуры в политике памяти находим в статье «Глобализирующая память в разделенном городе» Грейс Болтон и Нерины Музурович о попытке воздвигнуть в городе Мостар (Босния и Герцеговина) памятник Брюсу Ли (то есть ремедиатизировать кинообраз в статую, с тем чтобы новый медиум нес новое сообщение, важное именно для данного контекста). По мысли инициа­торов проекта, следовало найти такой значимый для всех «образ-воспоминание», который позволил бы объединить расколотое войной при распаде Югославии го­родское сообщество.

Таким образом, в книге поднимаются и анализируются ключевые темы, связанные с изучением памяти в эпоху глобализации. К их числу относятся статус поня­тия «глобальная память»; Холокост как основа глобальной памяти современного мира; травматическая идентичность; проблемы политики памяти и примирения; роль медиа и массовой культуры в процессах глобальной коммеморации и др.

Другой сборник статей — «Память и власть в послевоенной Европе» (2002) под редакцией Яна-Вернера Мюллера. Это новаторская рабо­та, в которой вопрос о связи памяти и полити­ки впервые поставлен и рассмотрен комплекс­но, систематически, с привлечением большого исторического материала[14]. Авторы стремятся выработать теоретическую модель анализа воздействия памяти на текущую политиче­скую ситуацию и власть, а также апробировать ее на материале истории европейской поли­тики послевоенного периода (особенно после 1989 г.).

Констатация того факта, что сконструиро­ванные образы прошлого влияют на настоя­щее, давно стала общим местом социально-гу­манитарного знания. Поэтому авторы книги старались показать, как в конкретных случаях влияние памяти приводит к реальным полити­ческим последствиям и каким способом эти явления можно анализировать. Ос­новная гипотеза состояла в том, что память задает рамки внешней и внутренней политики и влияет на нее. Акцент делается на использовании национальной или личной памяти в качестве источника исторической аналогии и модели принятия политического решения. В этом смысле у того или иного образа-воспоминания складывается определенная «политическая карьера». Особенно важно, что про­блематика memory studies вводится здесь в практику исследования международ­ных отношений. Этот аспект взаимодействия памяти и политики изучен сегодня весьма слабо[15].

Важнейшее проявление взаимосвязи памяти и власти — легитимация. Поли­тики используют память для обоснования своего права на власть, а также для оправдания своих внутри- и внешнеполитических действий. Аналогии служат моделями, позволяющими политикам «узнать» ситуацию, упростить ее и подо­брать в арсенале прошлого опыта аналог для решения. Полученная с опорой на память легитимность далеко не всегда носит традиционный (в веберовском смысле) характер. Обосновывающая тот или иной политический порядок от­сылка к прошлому может содержать и требование радикального разрыва с ним, принципиального исключения всякой возможности повторения чего-то подоб­ного. Власть памяти носит структурный характер, она определяет, что именно должно быть помещено в политическую повестку дня, в каких терминах полити­ческий опыт должен быть оформлен и т.д. Таким образом, память оказывается ключевым элементом политической культуры.

Особенно серьезные методологические проблемы возникают при анализе со­отношения памяти и международных отношений. Из авторов сборника наиболее подробно на этой теме останавливается американский специалист по междуна­родным отношениям Томас Бергер. Он отмечает, что достаточно сложно вери­фицировать степень влияния памяти на политику, точно определить связь па­мяти и актуального политического поведения, уловить то, как изменения в политической культуре переходят в реальные политические изменения. Для из­учения соотношения памяти и внешнеполитических отношений следует, по его мнению, прежде всего проследить происхождение определенного набора коллек­тивных воспоминаний, изучить формы их институционализации, а также вы­явить связь между историческими аргументами определенного типа и ключе­выми принципами, на которых строится внешняя политика государства. Следует рассмотреть также эволюцию реального политического поведения и основанных на памяти представлений в их взаимосвязи. Конечной целью будет понимание того, как память создает «культурные параметры» для политики и как политиче­ские акторы «выучивают» предлагаемые историей уроки.

Авторы сборника всячески стремятся избежать упрощенного «реализма» и презентистского инструментализма при рассмотрении этих проблем. «Реалисти­ческий» подход к соотношению политики и памяти утверждает, что исторические образы и аналогии являются не более чем декорацией, прикрывающей «реаль­ные» интересы. Остается, однако, неясно, почему же вопросы памяти привлекают столь большое внимание и вызывают такую борьбу, если за ними не стоят «ре­альные» интересы? Понятый таким образом «реализм» предполагает презентизм и инструментализм. Встав на эти позиции, следует говорить о том, что память яв­ляется пластичной конструкцией, которую участники политического процесса могут свободно и в любое время переформатировать и использовать для решения текущих задач. Однако и здесь можно привести ряд контрпримеров, показываю­щих, что память далеко не всегда легко поддается политическим манипуляциям, а зачастую сама заставляет считаться со своими требованиями.

Уходят авторы и от крайностей «культуроцентризма». Их теоретическую по­зицию можно сформулировать так: политики стремятся овладеть памятью, но и она имеет власть над ними. Интересы не предшествуют памяти, которая потом якобы используется для их легитимации. Дело обстоит сложнее. Память и инте­ресы взаимозависимы и возникают в постоянной борьбе за определение настоя­щего и будущего обществ. Политические акторы реагируют на сдвиги в системе баланса власти и эволюцию международных институтов теми способами, которые определены политической культурой и, в частности, памятью, но и сами стре­мятся оказывать влияние на процессы мемориализации и забвения. «Фокус на памяти может теоретически и эмпирически обогатить существующие аналитиче­ские перспективы, привнеся в него понимание основ государственной идентич­ности и мотивации лиц, принимающих политические решения» (с. 29), а не за­менить каузальный анализ изучением репрезентаций.

Здесь на материале внешней политики воспроизводится известный в memory studies методологический спор о степени пластичности коллективной памяти. Дискуссия началась в 1980-х гг. после выхода в свет сборника статей «Изобрете­ние традиций» под редакцией Э. Хобсбаума и Т. Рейнджера[16]. Идея его авторов заключалась в том, что политические элиты сравнительно легко манипулируют памятью в своих интересах, навязывая массам нужную им версию прошлого. Этот подход встретил возражения, и в итоге сформировался динамически-коммуни­кативный подход к коллективной памяти, призывающий учитывать как актив­ность и свободу субъектов, так и устойчивость существующих моделей прошлого, силы сопротивления произвольным манипуляциям[17].

Основное внимание в «Памяти и власти в послевоенной Европе» обращается на то, как воспоминания о событиях Второй мировой войны воздействовали на политику послевоенной Европы, служили легитимации и стабилизации после­военных политических режимов. Особенно интересны здесь периоды своеобраз­ного «междуцарствия», когда один образ прошлого уже утратил силу, а новый еще не возник. Такие периоды дают особенно богатую почву для изучения взаи­модействия памяти и власти, и именно такими периодами богата история евро­пейских стран этого времени.

В сборнике показано, что логика идеологической борьбы послевоенных поли­тических лагерей зачастую экстраполировалась на события военного времени и находила в них свое оправдание и подтверждение. Одни и те же события Второй мировой войны мемориализировались по-разному в зависимости от политиче­ского контекста; в первую очередь это относится к Холокосту — на этом подробно останавливается Джефри Херф в статье «Возникновение и наследие разделенной памяти: Германия и Холокост после 1945 года» и показывает, что холодная война накладывала существенный отпечаток на память о Второй мировой войне.

По окончании противостояния Востока и Запада память о войне была «раз­морожена» по обе стороны железного занавеса. Воспоминания оказались осво­бождены от логики «свой — чужой», навязанной им в период противостояния идеологий. Произошло так называемое «возвращение к истории». Однако оно привело к разным последствиям в Западной Европе и в странах Центральной и Восточной Европы. Последние столкнулись с проблемами нового национального строительства, что привело к актуализации прошлого, повышенному вниманию к истории и к ее активной политизации. Одновременно существенную роль в про­цессе формирования постсоциалистических наций стало играть и забвение. Вы­теснение памяти о коммунистическом прошлом как о нерелевантном для формирования новых идентичностей заставило апеллировать к более отдаленным вре­менам. История в этом регионе оказалась вновь мобилизована на службу патрио­тизму, национальному единству и целям социальной интеграции. Таким образом, в странах Центральной и Восточной Европы на рубеже ХХ—ХХ1 вв. оказалось возможным наблюдать те явления «национализации истории», которые Запад прошел в XIX в.

В сборнике уделено внимание и тому, как страны Центральной и Восточной Европы инструментализировали прошлое в интересах внешней политики, в осо­бенности в отношениях с Западом. Здесь, с одной стороны, играла роль память о «предательстве», совершенном Западом в отношении этих стран в довоенный, во­енный и послевоенный периоды, а с другой стороны, подчеркивалась постоянная угроза со стороны России. Здесь использование памяти позволило добиться вполне осязаемых политических результатов — ускоренной интеграции этих стран в структуры ЕС и НАТО.

Первый из двух разделов сборника называется «Миф, память и аналогия во внешней политике»; среди вошедших в него статей обращает на себя вни­мание работа Тимоти Шнейдера, который рассматривает взаимосвязь памяти и власти, борьбу государств за власть над памятью на примере Литвы, Польши и Украины в период 1939—1999 гг. Теоретические основания применения memo­ry studies к анализу внешней политики наиболее обстоятельно представлены в уже упоминавшейся работе Томаса Бергера. Представляется важной и работа И. Ноймана «Память Европы о России после окончания холодной войны: cui bono?», в которой показано политическое значение концепта «Центральная Ев­ропа», сформулированного постсоциалистическими странами Европы на ос­нове памяти о «российской угрозе» и послужившего обоснованием для их уско­ренной интеграции в НАТО и ЕС. Второй раздел посвящен памяти и власти во внутренней политике. Здесь особенно интересны обобщающие работы о поли­тике памяти в послевоенной Европе и опыте обращения с прошлым в постком­мунистической Европе.

Политической проблематике посвящен и сборник «Память и политические изменения» (2012), вышедший под редакцией Алейды Ассман и Линды Шорт. В основе его концепции также лежит констатация того, что на протяже­нии последних двадцати пяти лет в мире про­изошли глобальные изменения. Пали многочис­ленные авторитарные и тоталитарные режимы, сложились практики примирения на нацио­нальном и международном уровнях, представ­ления о неотъемлемых правах человека полу­чили всеобщее признание, и на их основе сло­жилось глобальное сообщество как благопри­ятная среда для политических трансформаций в направлении демократии.

В связи с этим актуальной стала проблема перехода от диктатур и авторитарных режимов к демократическому обществу. Транзитология обрела статус признанной области научных ис­следований. Проблема памяти занимает в анализе переходных процессов особое место. В первую очередь это связано с необходимостью работы с памятью жертв прошлого режима и необходимостью реинтегрировать расколотое общество.

Понятие перехода (transition) имеет в контексте рассматриваемой книги спе­цифический смысл. Переход понимается как сознательно регулируемый процесс, культурная политика определенного типа, совокупность соглашений и компро­миссов, ориентированных на разрешение конфликтов и проблем транзитного об­щества. Именно поэтому особый акцент делается на политико-правовом аспекте переходности и, в частности, на «переходной юстиции». «Когда мы определяем переход "как процесс или период изменения от одного состояния к другому", слово "состояние" [state] следует понимать здесь буквально в его политическом смысле» (с. 2). Итак, объектом исследования стали здесь переходные процессы в ряде обществ. Что же касается предмета, то это — роль памяти, точнее — при­поминания (remembering), и забвения (forgetting) в процессах перехода вообще и в разрешении возникающих при этом конфликтов в особенности.

Основная гипотеза книги заключается в том, что память не только восприим­чива к переменам, но и сама является важным агентом перемен. Она способна создавать новые рамки для действий людей, пересматривая ценности и установки прошлого. Поэтому память и способна содействовать примирению ради общего будущего. Для достижения такого примирения иногда требуется признать и адап­тировать противоположные воспоминания разных групп об одних и тех же собы­тиях. Поэтому важно понять то, как разные поколения, социальные, этнические группы, политические силы относятся к общему травматическому прошлому об­щества, переживающего период трансформации.

Память рассматривается авторами сборника одновременно и как средство социальных изменений, и как фактор стабильности и интеграции общества. Сформулированы также общие методологические принципы. Первый из них за­ключается в констатации изменчивости и подвижности как индивидуальной, так и коллективной памяти, что оценивается положительно. Память всегда взаи­модействует с забвением, содержание ее не определено окончательно, оно всег­да может быть реконструировано в новых актах припоминания; память посто­янно трансформируется в непрерывных актах нового присвоения содержащегося в ней знания.

Второй принцип можно сформулировать так: в обществе никогда не действует прошлое как таковое. Акторами текущего процесса общественной жизни всегда выступают представления (representations) о событиях прошлого, созданные, признанные и циркулирующие в пределах специфических культурной рамки и политической констелляции. Личные воспоминания существуют виртуально до тех пор, пока они не преобразованы в слова или образы для того, чтобы вступить в коммуникацию. «Коллективные воспоминания создаются при помощи медиатизированных репрезентаций прошлого, которые предполагают отбор, опреде­ленную аранжировку, новые описания событий и упрощения; происходит как на­меренное, так и, вероятно, непреднамеренное включение и исключение той или иной информации» (с. 3—4).

Третий принцип заключается в том, что разнородные воспоминания могут сосуществовать как в сознании индивида, так и в обществе. Некоторые из этих воспоминаний взаимодействуют, другие существуют относительно изолирован­но. Одни воспоминания гармонично уживаются друг с другом, другие же остро конфликтуют.

Четвертый принцип: память неотделима от забвения. Каждый акт воспомина­ния сопровождается частичным забвением и наоборот. Забвение и память оди­наково селективны. Перед обществами не стоит выбора: помнить или забывать. Речь идет только о том, какие события травматического прошлого следует сделать предметом дискуссии, а какие временно «сдать в архив».

Пятый методологический принцип состоит в том, что память и забвение, для того чтобы достичь желаемого результата, должны быть связаны с определен­ными акторами социального пространства, находящимися в тех или иных куль­турных, политических, институциональных и социальных рамках.

Авторы сборника в аналитических целях выделяют различные форматы и статусы существования коллективной памяти. Эти категории могут быть реле­вантными при анализе процессов трансформации коллективной памяти в ходе политических перемен. Среди них репрессированная (вытесненная в область молчания) память и память артикулированная, наделенная способностью к со­циальной циркуляции; контрпамять и противостоящая ей нормативная память; «горячая» и «холодная» опции памяти (социально активная память может пере­ходить в «холодное» состояние истории и возвращаться обратно). Также память может выступать в качестве краткосрочной, связанной с живыми воспомина­ниями очевидцев, и долгосрочной, закрепленной при помощи культурных форм и практик; она может быть неформальной и ритуализованной; приватной и пуб­личной; официальной и неофициальной; локальной и глобальной и т.д. Принци­пиально важную роль во всех этих трансформациях памяти играют медиа и ин­ституты памяти (архивы, музеи и т.д.).

Сборник «Память и политические изменения» состоит из четырех частей. Пер­вая посвящена межпоколенческой передаче травматического опыта Второй ми­ровой войны и Холокоста в послевоенных поколениях. Наследие травмы, вины, стыда рассматривается здесь с точки зрения потомков как жертв, так и палачей. Вторая часть («Инструменты изменения») характеризует политические страте­гии, используемые в процессах трансформации. Особое внимание уделяется тут диалектике памяти и забвения. А. Ассман открывает этот раздел анализом совре­менной тенденции в немецком дискурсе о памяти, отдающей приоритет забвению как более эффективному инструменту преодоления травм прошлого[18]. А. Ассман полемизирует с абсолютизацией забвения и показывает, что краткий период пост­травматического забвения выступает только как подготовительный этап после­дующей трансформации. На примерах Испании после гражданской войны и послевоенной Германии она показывает, что трансформация вовлекает память и забвение в сложную игру, где частичная амнезия взаимодействует с селективным припоминанием. Статья Сюзан Бакли-Цистель «Между прагматизмом, принуж­дением и страхом» посвящена аналогичному анализу работы памяти и «селек­тивной амнезии» в Руанде. Это — страна, недавно пережившая опыт геноцида и проходящая сейчас этап национального примирения как на государственном уровне, так и на уровне локальных сообществ. Заключительная в разделе статья Бриджит Вайфен рассматривает в сравнительной перспективе национальные и интернациональные инструменты и политические стратегии, созданные в послед­нее время для работы с травматической памятью. Данные инструменты урегули­рования изучаются в материальном, правовом и символическом измерениях, оце­нивается их потенциал и эффективность.

В третьей части («Трансформация представлений о прошлом ради будущего») рассматривается, как на императив политических изменений дается ответ в ху­дожественной и автобиографической формах. Особое внимание уделяется роли литературы в изменении глубоко укорененных стереотипных взглядов на про­шлое. Романы и фильмы, как показывают материалы этого раздела, могут не только отражать процессы перемен, но и активно в них участвовать.

Четвертый раздел («Сопротивление изменениям») рассматривает способы, которыми память может препятствовать переменам. Она может делать это на раз­ных уровнях: на уровне конструкций национального мифа, на уровне подсозна­тельных установок и глубоко укорененных национальных сценариев, а также на уровне воплощенных культурных фреймов. Отметим статью американско­го социального антрополога Джеймса Вёрча о «глубинных сценариях памяти» современной России, где он подчеркивает устойчивость национальных нарра- тивов, их способность сохраняться, несмотря на все исторические разрывы, а также важную роль этих нарративных шаблонов в формировании автостерео­типов. Основой российского «глубинного национального нарратива» Вёрч счи­тает образ страны, веками героически отражающей внешнюю агрессию. Аналогичное исследование о национальном нарративе Грузии, маленькой страны, на­ходящейся под постоянной угрозой поглощения и сохраняющей свою культу­ру и идентичность несмотря на внешние обстоятельства, представлено в статье Нуцы Батиашвили «"Миф" о себе: грузинский национальный нарратив и поиск "грузинскости"».

В целом статьи сборника дают представление о том, как образы прошлого влияют на настоящее обществ и определяют их будущее. Особенно эти выводы актуальны для постконфликтных обществ, переживших травматический истори­ческий опыт и идущих по пути национального примирения и формирования ли­беральной демократии.

Темы послевоенной памяти касается и кни­га Сюзен Рубин Сулейман «Кризисы памяти и Вторая мировая война» (2006). Кризис, в со­ответствии с греческой этимологией слова, автор определяет как момент выбора, иногда сопровождающийся беспокойством и кон­фликтом между индивидом и группой по по­воду припоминаемого прошлого. В силу нераз­рывной связи памяти и идентичности кризис памяти означает кризис индивидуальной или групповой саморепрезентации. Индивидуаль­ная память и идентичность могут входить в конфликт с групповыми памятью и идентич­ностью. Тогда и возникают интересующие ав­тора «дела памяти» (affairs of memory), стано­вящиеся достоянием публичного пространства столкновения индивидуальных саморепрезен­таций и образов, укорененных в общественном сознании. Объектом конфликта в таком случае является «интерпретация и общественное признание события, определенно от­носящегося к прошлому, воздействие которого на современность тем не менее продолжает глубоко ощущаться» (с. 1). Принципиально важен для автора именно момент встречи определенных воспоминаний и групповой памяти.

Отдельные воспоминания могут входить во взаимодействие с коллективной памятью по-разному. «Индивидуальные воспоминания могут стать объектом публичных споров или конфликта, они могут помочь создать консенсус, "офици­альную память" о коллективном прошлом, они могут фигурировать в качестве репрезентативных для опыта определенных групп, и наконец, в них могут кри­сталлизоваться проблемы самого процесса воспоминания, то есть они могут стать своего рода саморефлексией» (с. 5).

Этот вопрос о соотношении индивидуальной и коллективной памяти явля­ется одним из ключевых для memory studies. Среди рассмотренных нами авто­ров особенно тщательно этот вопрос был проанализирован Ш. Линд. Причем если обычно упор делается на то, как коллективная память подчиняет себе индивиду­альную, подгоняет ее под свои стандарты, то здесь акцент скорее сделан на кон­фликте индивидуальных биографических нарративов и господствующих мемо­риальных канонов.

Сюзен Сулейман обращается к проблеме природы коллективной памяти и рассматривает ее в интеракционистско-феноменологическом ключе. Коллектив­ная память возникает в результате того, что достаточно большое количество людей принимают решение о том, что тот или иной набор индивидуальных вос­поминаний значим для всех, и вступают во взаимодействие на основе этих об­щих, разделяемых всеми значений. То есть коллективная память представляет собой результат решения, принятого группой, что тот или иной индивидуаль­ный опыт важен для нее в данное время и должен быть сохранен. Такие реше­ния не могут быть ни вечными, ни универсальными, они каждый раз утверждаются заново в зависимости от текущей ситуации. Коллективная память — оформленный различными способами процесс припоминания прошлого, кото­рый происходит до тех пор, пока данное событие воспринимается как значимое для современности.

Материал, исследуемый автором, связан с кризисами памяти, касающимися событий Второй мировой войны и Холокоста, преимущественно во Франции и в Центральной Европе. В монографии рассматривается проблема Холокоста как «места» новой «глобальной космополитической памяти» (Д. Леви, Н. Шнайдер), анализируются различные случаи конфликтов по поводу памяти о Холокосте в разных национальных контекстах.

Собранные в книге case studies связаны с проблемой индивидуальной памяти о травматических событиях, представленной в художественной литературе, ав­тобиографиях, личных документах, фильмах. Автор характеризует свой подход к памяти как текстологический, ее привлекает в первую очередь глубинная работа с языком и значениями. При этом текст понимается здесь широко, в семиотиче­ском смысле слова. Поэтому фильмы так же органично входят в исследователь­ское пространство, как и письменные документы.

Область интереса исследовательницы можно определить как поэтику памяти. Она тесно связана для Сюзен Сулейман с этикой памяти. Для любой дискуссии о памяти, отмечает она, принципиально важным является этический аспект. Сле­дует ясно понимать, с какой целью, во имя чего данное воспоминание помещается в поле публичной дискуссии. Этот вопрос, в свою очередь, выводит на проблема­тику политики памяти, поскольку любая политическая борьба сопровождается использованием памяти.

Книга представляет собой серию эссе, цикл «горных прогулок», как пишет сама Сюзен Сулейман, вспоминая впечатления о своем пребывании в Швейца­рии. Первые три главы посвящены соотношению истории и памяти. Основное внимание уделяется здесь французской памяти об оккупации и Сопротивлении от момента освобождения до наших дней. Во Франции специфика ситуации за­ключалась в том, что страна имела во время Второй мировой войны два прави­тельства: коллаборационистское (в Виши) и входившее в антигитлеровскую коа­лицию (в Лондоне). Это создало интересные коллизии между индивидуальными свидетельствами и публичными официальными дискурсами на эту тему. Наи­более показательной для подхода автора является первая глава, где рассмат­риваются эссе Ж.-П. Сартра об оккупации и коллаборационизме, написанные в конце войны, когда официальный канон французской памяти об этих событиях еще не вполне оформился. Главы 4-я и 5-я сконцентрированы на памяти о Холокосте в Европе и Америке. Материалом для анализа здесь становится кинемато­графическая память, рассмотренная на материале фильмов Марселя Офюльса и Иштвана Сабо. Главы 6-я и 7-я посвящены роли художественного воображения в свидетельствах очевидцев Холокоста, а глава 8-я — свидетельствам о Холокосте тех, у кого еще не было сформированной личной памяти, представителей так на­зываемого «полуторного поколения» Холокоста — детей, которые стали свиде­телями событий, но были еще слишком малы, чтобы понимать происходящее и сохранить осмысленные воспоминания. Позднее, однако, они должны были вклю­чить этот опыт в автобиографические воспоминания, инкорпорировать публич­ные дискурсы в нарратив своей идентичности.

Последняя, 9-я глава называется «Амнезия и амнистия: размышления о заб­вении и прощении». Она носит теоретический характер и представляет особый интерес, поскольку проблематика забвения пока разработана меньше, чем собст­венно вопросы коллективной памяти. Обычно дело ограничивается констатацией неразрывной связи между памятью и забвением в культуре, а также описанием форм проявления и механизмов социально организованного забвения. Последнее оказывается гораздо более сложным для рассмотрения, чем собственно память. Оно не просто связано с памятью: память является его частью. Парадоксальным образом, общество должно всегда хорошо помнить, что именно ему следует за­быть[19]. Взаимосвязь же забвения с амнистией и прощением порождает новую волну политико-этических контроверз. Кто уполномочен прощать от имени об­щества? Как в интересах социального мира и стабильности забыть и простить то, что мораль запрещает забывать и прощать? Может ли прощение вообще быть публичным политическим актом? Автор не пытается дать ответы на эти вопросы, но зато вводит читателя в суть дискуссии на эти темы, разворачивавшиеся в по­следние десятилетия с участием таких ведущих интеллектуалов, как Х. Арендт, Ю. Кристева, М. Оже, П. Рикер, Ж, Деррида. Подобные философские вопросы превращаются в жизненно важные практические проблемы для обществ, пере­живших период массового насилия и преступлений против человечности и же­лающих перейти к гражданскому согласию и миру.

Ценность книги заключается не только в отдельных глубоких наблюдениях, демонстрирующих возможности филологического анализа в области memory studies. Важно и то, что эти «кейсы» позволяют автору выйти на обобщения об­щетеоретического плана. Главный вывод, представляющий ценность для всей ис­следовательской области изучения коллективной памяти, заключается в том, что кризисы памяти являются теми объектами, изучение которых позволяет выявить механизмы взаимодействия индивидуальной и коллективной памяти.

 

* * *

 

Относительно степени зрелости memory studies и права претендовать на дисцип­линарный статус развернулась дискуссия. Так, американские социологи Дж. Олик и Дж. Роббинс в статье 1998 г. определили данное направление как «непарадигмальное, междисциплинарное, децентрированное предприятие»[20]. Американский историк В. Канштайнер замечал, что «успех memory studies не сопровождался су­щественными концептуальными и методологическими успехами в исследовании процессов коллективной памяти»[21]. Главная методологическая проблема, отме­чаемая В. Канштайнером и многими другими критиками, заключается в том, что на понятие коллективной (социальной, культурной и т.д.) памяти зачастую ме­тафорически переносят представления об индивидуальной памяти, выработан­ные психологами и нейрофизиологами. Это препятствует построению теории коллективной памяти, способной раскрыть специфику памяти, взятой во внеиндивидуальном измерении.

Несколько иной взгляд сложился у немецких исследователей. Так, редакторы коллективного труда «Контексты и культуры воспоминаний: Морис Хальбвакс и парадигма коллективной памяти» Г. Эхтерхофф и М. Саар писали: «Когда мы <...> говорим о "парадигме" коллективной памяти, это не следует понимать в том "сильном" смысле, который изначально был придан этому понятию Томасом Ку­ном в его исторической социологии науки. Введение понятия коллективной па­мяти очевидно не означает теоретической революции в том смысле, что старые проблемы оказались разрешены в рамках новой теории или же вообще потеряли смысл. <...> Напротив, парадигматическим (в "слабом" смысле) введение этого нового понятия или концепции является потому, что по-новому открывает целую область явлений и представляет в новом свете те феномены, которые до сих пор понимались совершенно иначе»[22].

Рассмотренные в обзоре работы, по нашему мнению, наглядно демонстрируют зрелость memory studies. Они способны, сохраняя свою специфику, с одной сто­роны, и открытость диалогу с иными проблемными полями, с другой, работать с объектами самого разного типа и масштаба, от фирмы до нации, от жизненного мира отдельного субъекта до глобального пространства и системы международ­ных отношений. В основном определен круг исследуемых в рамках направления тем и используемых теоретических подходов[23]. Ключевой вопрос об онтологиче­ском статусе «коллективной памяти» может вполне корректно обсуждаться и ре­шаться с применением теории знаковых систем и теории коммуникации[24].

Memory studies как дисциплина (а точнее — трансдисциплинарная область знания[25] историко-культурологического характера) обладает своим предметом, то есть позволяет под определенным углом зрения рассмотреть всю совокупность явлений человеческой культуры, увидев их взаимосвязь с точки зрения того, как «образы-воспоминания» сохранялись, передавались, актуализировались, вытес­нялись и использовались в той или иной культуре.



[1]        Assmann J. Das kulturelle Gedachtnis: Schrift, Erinnerung und politische Identitat in fruhen Hochkulturen. Munchen: Beck, 1992. S. 11.

[2]        См.: Zelizer B. Reading the Past against the Grain: The Shape of Memory Studies // Critical Studies in Mass Communica­tion. 1995. Vol. 12. № 2. P. 214—239.

[3]      Репина Л.П. Историческая наука на рубеже XX—XXI вв. М.: Кругъ, 2011. С. 441.

[4]        Среди них: Cultural Memory Studies: An International and Interdisciplinary Handbook / Eds. A. Erll, A. Nunning. Berlin; N.Y.: De Gruyter, 2008; Memory in Mind and in Culture / Eds. P. Boyer, J. Wertsch. N.Y.: Cambridge University Press, 2009; Gedachtnis und Erinnerung: Ein interdisziplinares Handbuch / Hrsg. C. Gudehus, A. Eichenberg, H. Welzer. Stuttgart; Weimar: J.B. Metzler, 2010.

[5]       См., например: Brooking A. Corporate Memory: Strategies for Knowledge Management. L.: International Thomson Bu­siness Press, 1999.

[6]      См. об этом: Szacka B. Czas przeszty, pami^c, mit. Warszawa: Scholar, 2006. S. 47—58.

[7]      Linde Ch. Life Stories: The Creation of Coherence. N.Y.: Ox­ford University Press, 1993.

[8]        См.: Douglas M. How Institutions Think. Syracuse, NY: Syracu­se University Press, 1986; Connerton P. How Societies Remem­ber. N.Y.: Cambridge University Press, 1989; Connerton P. How Modernity Forgets. N.Y.: Cambridge University Press, 2009.

[9]        Тут ее идеи перекликаются с концепцией А. Ассман о раз­личии между «функциональной» и «архивной» видами памяти, восходящей к идеям Ю.М. Лотмана.

[10]      При этом периоды для коммеморации могут быть как установленными на регулярной основе, так и спонтанно возникать в ходе общественной жизни.

[11]      То есть иметь коммеморативную функцию в качестве «ла­тентной», если выражаться языком Р. Мертона.

[12]      В этой дихотомии, конечно, трудно не заметить издавна существующую в немецкой мысли оппозицию духовной культуры и материально-технологической цивилизации.

[13]      Erll A. Literature, Film, and the Mediality of Cultural Memo­ry// Cultural Memory. An International and Interdisciplinary Handbook / Eds. A. Erll, A. Nunning. Berlin; N.Y.: De Gruyter, 2008. P. 392.

[14]      Отдельным аспектам этой проблематики посвящены вы­шедшие ранее книги: May E. «Lessons» from the Past: The Use and Misuse of History in American Foreign Policy. N.Y.: Oxford University Press, 1973; Yuen Foong Khong. Analogies at War: Korea, Munich, Dien Bien Phu, and the Vietnam Decisions of 1965. Princeton: Princeton University Press, 1992; Collective Memory of Political Events: Social Psychological Perspectives / Eds. J.W. Pennebaker, D. Paez, B. Rime. Mahwah: Lawrence Erlbaum Associates, 1997; Markovits A.S., Reich S. The German Predicament: Memory and Power in the New Europe. Ithaca: Cornell University Press, 1997. Достойным продолжением этой линии в отечественной литературе стал недавний сб.: Историческая политика в XXI веке / Под ред. А. Миллера и М. Липман. М.: НЛО, 2012. Работы, относящиеся к обла­сти изучения политики в отношении прошлого (в первую очередь нацистского прошлого в Германии) многочисленны и хорошо известны; однако они представляют несколько иной аспект этой проблематики.

[15]      В этой связи следует отметить одну польскую публикацию, появившуюся незадолго до выхода в свет рецензируемой книги: Pami^c i polityka zagraniczna / Pod red. Piotra Kosi- ewskiego. Warszawa: Fundacja im. Stefana Batorego, 2000.

[16]      The Invention of Tradition / Eds. E. Hobsbawm, T. Ranger. N.Y.: Cambridge University Press, 1983.

[17]      В общесоциологическом плане проблематика соотноше­ния свободного действия субъекта и принудительной влас­ти структуры разрабатывалась в это время П. Бурдье и Э. Гидденсом. Созданные ими теории хабитуса и структу- рации также содержат идею диалектического единства и взаимодействия субъективных и структурных моментов социального процесса.

[18]     Эта дискуссия была инициирована выходом в свет кн.: Meier Ch. Das Gebot zu vergessen und die Unabweisbarkeit des Errinnerns. Munich: Siedler, 2010. Х. Мейер обосновы­вает тезис, что именно забвение, а не припоминание спо­собно нейтрализовать негативную энергию конфликта и реинтегрировать общества после пережитого опыта глу­бокой травмы (диктатуры, поражения, репрессий и т.п.).

[19]      За исключением случаев т.н. «структурной амнезии», ко­гда определенная информация не фиксируется обществом в принципе, поскольку не обладает для него значимостью.

[20]      См.: OlickJK, RobbinsJ. Social Memory Studies: From «Col­lective Memory» to the Historical Sociology of Mnemonic Practices // Annual Review of Sociology. 1998. Vol. 24. P. 105. Спустя десятилетие Джефри Олик вернулся к этой теме и оставил поставленный ранее диагноз memory studies без изменений (см.: OlickJK. «Collective Memory»: Memoir and Prospect // Memory Studies. 2008. Vol. 1. № 1. P. 19—25).

[21]      Kansteiner W. Finding Meaning in Memory: A Methodological Critique of Collective Memory Studies // History and Theory. 2002. Vol. 41. № 2. P. 179.

[22]      Kontexte und Kulturen des Erinnerns: Maurice Halbwachs und das Paradigma des kollektiven Gedachtnisses / Hrsg. G. Echterhoff, M. Saar. Konstanz: UVK, 2002. S. 14.

[23]      Лучше всего в современной литературе они представлены в монографии Барбары Мишталь: Misztal B. Theories of So­cial Remembering. Maidenhead: Open University Press, 2003.

[24]      См.: Kansteiner W. Op. cit.; Terdiman R. Present Past. Moder­nity and Memory Crisis. Ithaca: Cornell University Press, 1993; Zelizer B. Remembering to Forget: Holocaust Memory through Camera's Eye. Chicago: University of Chicago Press, 1998.

[25]      Понятие трансдисциплинарности используется здесь для обозначения подхода, «при котором сама проблема иссле­дования не может быть сформулирована и решена в грани­цах любой из сотрудничающих дисциплин» (Репина Л.П. Указ. соч. С. 29). Этим трансдисциплинарность отличается от междисциплинарности — подхода, предполагающего ра­боту в пределах конкретной дисциплины с использованием достижений смежных дисциплин.


Вернуться назад