ИНТЕЛРОС > №133, 2015 > Советская эмигрантская поэзия 1920-х годов о футболе

Алсу Акмальдинова, Олег Лекманов, Михаил Свердлов
Советская эмигрантская поэзия 1920-х годов о футболе


19 августа 2015

[1]

В одном из номеров московских «Известий спорта» за 1924 год была напечатана следующая заметка:

<С>ельсовет с. Михайловки отпустил комсомольской ячейке 25 пудов пшеницы; часть денег, вырученных за пшеницу, была истрачена на покупку литературы и футбольного мяча. Организовали команду и начали тренироваться. Молодежь валом повалила на лужайку — всякому хочется играть. Заворчали старики, но ребята мало обращают внимание на «старое поколение» и продолжают заниматься футбольной игрой[2].

Эта вполне проходная публикация тем не менее содержит два ключевых для футбольных стихотворений 1920-х годов мотива. Во-первых, мяч, купленный по решению комсомольской ячейки вместе с политической «литературой», свидетельствует о том, что футболу начинают придавать идеологическое значение. Во-вторых, футбол предстает здесь игрой «молодых», позволяющей провести четкую демаркационную линию между поколениями: пусть старики сколько угодно ворчат, юные комсомольцы все равно будут выходить на поле и отдавать силы борьбе за мяч.

Поэтическая параллель к заметке безвестного ставропольского корреспондента легко отыскивается во второй главе поэмы «Комсомолия» (1924) одного из самых популярных авторов той эпохи — москвича Александра Безыменского. Там, среди главных задач, стоящих перед юным поколением в советской деревне, наряду с организацией библиотек и борьбой с представителями враждебных отживших классов, возникает и мотив футбола:

 

Клуб надо, сцены и школы,

пару десятков кружков,

библиотеки… футболы…

Выборы — гнать кулаков…[3]

 

Процитированные строки весьма характерны для интересующего нас сейчас десятилетия. Прочитав насквозь советские стихотворения о спорте 1920-х годов, мы легко убедимся в том, что футбол в них неотделим от магистрального сюжета эпохи: борьбы между старым и новым за ценности нового мира. Не случайно главный советский пересмешник, Александр Архангельский, в пародии на стихотворение все того же Безыменского «О шапке» зарифмовал название молодой игры с названием организации, объединившей юное поколение в борьбе за новые идеологические ценности:

 

И когда катаюсь на лыжах,

И когда играю в футбол,

Мне всего согласованней, ближе

Этот самый

Мой

Комсомол[4].

 

А вот как сюжет о битве старого и нового, борьбе за «молодость мира» излагается в повести Юрия Олеши «Зависть» (1927):

О, как прекрасен поднимающийся мир! О, как разблистается праздник, куда нас не пустят! Все идет от нее, от новой эпохи, все стягивается к ней, лучшие дары и восторги получит она. Я люблю его, этот мир, надвигающийся на меня, больше жизни, поклоняюсь ему и всеми силами ненавижу его! Я захлебываюсь, слезы катятся из моих глаз градом, но я хочу запустить пальцы в его одежду, разодрать. Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне...[5]

Соответственно, тема юношеской удали игроков, прямо или косвенно противопоставленной старческой немощи тех, кто был вытеснен ими за пределы поля, выдвигается на первый план в очень многих футбольных стихотворениях. Но этого мало: именно метафора юности связывает самые разные, порой весьма далекие друг от друга мотивы футбольной поэзии 1920-х годов: юные футболисты, захваченные юной игрой, которая выражает дух нового, юного мира и устремлена в будущее, — таков этот общий знаменатель.

 

1

Восприятию футбола в 1920-е годы свойственно прежде всего восхищение или возмущение его новизной — это молодой вид спорта. Характерны, например, как заголовок одной из сатирических заметок в газете «Красный спорт» (1924) — «Новая болезнь», так и ее содержание:

Из многих городов сообщают, что появилась новая странная болезнь. Заболевают главным образом мальчики и юноши. Заболевший не может спокойно видеть лежащий на земле круглый предмет или коробку из-под папирос, спичек и т.п., сейчас же начинает ударами ноги «вести» ее перед собой на протяжении многих кварталов, ничего не видя и не слыша кругом. Были уже случаи попадания под автомобиль, трамвай и т.п.

Врачи очень обеспокоены, так как болезнь, по-видимому, заразная и развивается с поражающей быстротой[6].

Важно, что даже в этом не слишком остроумном фельетоне отчетливо обозначаются два смежных мотива эпохи: за первым мотивом — молодости и новизны («появилась новая странная болезнь», «заболевают главным образом мальчики и юноши», «развивается с поражающей быстротой») закономерно следует второй — необходимости учета и контроля, присмотра за молодой стихией (шутливо-тревожное «из многих городов сообщают…» и «врачи очень обеспокоены…»).

Метафора «футбол — болезнь» здесь совсем не случайна, в 1920-е годы это своего рода клише: в газетах все чаще диагностируют «футболоманию»[7] и сообщают о заболевших «эпидемической болезнью — футболом»[8], Владимир Маяковский выстраивает одно из двух своих стихотворений, посвященных Спартакиаде, на метафоре «повальной болезни», а в стихотворении «Азбука физкультуры», подписанном псевдонимом Старт, Москва названа «очагом “физкультболезней”»[9]. Но, разворачивая эту метафору, газетные поэты и фельетонисты вовсе не призывают лечить «новую болезнь» или тем более искоренять ее; футбол понимается как «болезнь роста», эксцесс становящейся юной силы, которую надо должным образом организовать и направить в нужное русло.

«Болезнь роста» не обходится без разнообразных комических нелепостей — первые шаги всегда вызывают смех. Неудивительно поэтому, что в начале 1920-х годов на непривычное увлечение молодежи весьма охотно откликались низовые жанры. Вот, например, грубо подделывающаяся под деревенский тон частушка, озорной эффект которой возникает из столкновения просторечного «теперя» с варваризмом «кикать», да еще с почти скатологическим каламбуром:

 

Сотни лет варили пиво,

Драки было вволю,

А теперя рядом с нивой

«Кикаем» на поле[10].

 

Однако чаще всего объектом насмешек частушечников становились не футбольные термины, а непривычно вольный внешний вид спортсменов. «Крестьяне того или иного села могут еще относиться отрицательно к обычным для города физкультурным костюмам… так как они еще недостаточно распропагандированы», — наставлял физкультурников-активистов корреспондент столичного спортивного журнала А. Губарев[11]. Результат такого «отрицательного отношения» — неумело-пародические деревенские «Физкульт-частушки» (1925), которые потешались над «неприличием» спортивной формы:

 

А мой милый всем на смех

Все сымает догола,

Чуть заткнет тряпичкой «грех»,

Ходит «мать в чем родила».

 

Что уж нонеча за бабы!

С той недели, с пятницы,

Бродят в трусиках каких-то.

— Экие проказницы!..[12]

 

Еще один пример в этом же роде — частушки В. Шлезингера «Бедные спорт-жены» (злополучный футбольный термин «кикать» обыгрывается и в них):

 

Хоть шла замуж без неволи,

Все ж пришлось покаяться —

Мой миленок на спорт-поле

День и ночь лягается…

 

Дома в люльке ребятенок

Беспокойно пикает, —

Оголился мой миленок,

По воротам «кикает»…

 

Начался сезон опять,

Дело позабыто;

Надо трусики стирать —

Полезай в корыто.

 

Нет обедов уж давно,

Экономим ужины...

У миленочка зато

Трусиков три дюжины.

 

Кто б подумать только мог!

Мать недаром хнычет:

«Годовалый мой сынок

Люльку ножкой тычет!»

 

Вижу милого мельком,

Опустились руки…

Со спортсменом-муженьком

Пропадешь от скуки[13].

 

В этих частушках «смешное» слово «трусики» добавляет в текст еще допустимой в относительно вольных 1920-х фривольности. Но со спортивными трусами, очевидно, в те годы было совсем не так просто, как в газетных частушках: в некоторых тогдашних репортажах о спорте, а затем и в воспоминаниях говорится как раз о катастрофической нехватке формы и инвентаря, симптоме общей бедности советского быта. Приведем здесь напечатанный в «Красном спорте» в 1926 году рассказ ребят из поселка Ибреси Батыревского уезда автономной Чувашской ССР, выбравшихся на областное спортивное соревнование:

Когда мы, по приезде на олимпиаду, очутились на воле, то мы оказались по сравнению с городскими спортсменами какими-то жалкими беспризорниками; на нас висели оборванные трусики, а из ботинок (бутц у нас не было) выглядывали голые пальцы…[14]

«Снабжать… физкультурников предметами узко-личного потребления (туфли, майки, бутцы)»[15] государство отказалось в 1925 году, но сложности с экипировкой преследовали футболистов на протяжении всего десятилетия, причем не только в сельской местности, но и в городах. Николай Старостин вспоминал о возникшей в 1923 году команде «Красная Пресня»:

Весь наш, с позволения сказать, бюджет зависел от продажи билетов. В клубе каждому выдавали по одной футболке на год, и мы берегли ее, как святыню. Остальное снаряжение приходилось покупать самим[16].

Проблема «снаряжения» отозвалась хореической скороговоркой в рекламном стихотворении ленинградского рабочего Миши Л., написанном в тоне еще одного низового жанра — эстрадных куплетов («Красный спорт», 1924):

 

«Красный спорт» вышла газета,

Вы послушайте совета:

Каждый должен ее знать,

Выписать и прочитать.

 

Про футбол хочешь узнать,

Кто кого вызвал играть,

Кто кому набил голей,

«Красный спорт» читай скорей.

 

Чтобы знать, где есть дешевка

И нужна тебе сноровка —

Буцы (так!), мяч — все первый сорт —

Ты найдешь в газете «Спорт»[17].

 

За такого рода стихотворными курьезами стоит нечто большее: в «мелочах» эпохи, в остротах насчет «трусиков» и бутс угадывается серьезная тема — борьбы за новый бытОдним из многих ответвлений этой темы становится мотив обустройства «молодого» футбольного хозяйства, разворачивающийся в самом бойком жанре первого советского десятилетия — в стихотворном фельетоне. Занимая как бы следующую, после частушек и куплетов, ступень на поэтической лестнице поэзии 1920-х годов, он претендует на особую, организационную и контролирующую, роль в общественном строительстве. Фельетонные стихи той поры поистине вездесущи: для них нет мелкотемья и пустяков, они вмешиваются во все дрязги и откликаются на любую злобу дня. «Наивысший» предмет для стихотворного фельетона 1920-х годов — это чистка кадров; отсеивать старое и утверждать новое — именно к этому тематическому пределу стремится жанр. Такого рода стихотворение, подписанное псевдонимом Топс, находим в журнале «Физкультура и спорт» (1929):

 

О ФУТБОЛЬНОМ РУКОВОДСТВЕ И КАДРАХ

Когда хромает производство,

Мы, грозно сжавши кулаки,

Свирепо кроем руководство,

И в кадрах ищем гнойники.

 

Такой подход пора, ребятки,

И к футболистам применить,

Чтобы футбольные порядки

Хотя б немножко изменить.

 

Вот руководство. Посмотрите,

Какая милая семья:

Дьячок — футбольный представитель,

Церковный староста — судья.

 

А вот и «кадры рядовые»:

То есть лишенцы, торгаши,

И бывшие городовые…

Короче — тоже хороши.

 

С такими «кадрами» команда

Идет на поле. Ругань, мат…

И в страхе перед этой бандой

Дрожит судейский аппарат.

 

Свисток. На поле потасовка.

С трибун несется: «Бей!» «Даешь!»

И «мастера» довольно ловко

Ногами лупят молодежь.

 

Посмотришь — не игра, а драка, —

Ни смысла в ней, ни красоты.

А результат в «проценте брака»,

Достигшем крайней высоты.

 

Пора за дело взяться дружно,

И чтоб футбол, как спорт, спасти,

Улучшить руководство нужно

И чистку кадров провести[18].

 

По логике этого стихотворения, беда футбольной организации заключается не столько в неспортивном поведении (это лишь следствие), сколько в засилье неизжитого старого мира — приспособившихся к новым порядкам церковников и «бывших городовых». Здесь легко прослеживается связь между классовой чуждостью (а следовательно, и политической отсталостью) футбольного руководства и вредительством дореволюционных «мастеров», которые не просто не хотят уступать дорогу юным, а прямо-таки воюют с ними — «ногами лупят молодежь». Фельетон Топса в полной мере пользуется привилегией жанра — возможностью апеллировать к властям и правом на масштабные обобщения: автор требует, чтобы методы спортивной политики не отставали от социально-экономических, а для этого предлагает «грозно сжать кулаки» и «искать гнойники».

Но это «вершины» жанра — типовые же стихотворные фельетоны 1920-х годов вовсе не гнушались разгр авгиевы конюшни ежедневных футбольных проблем. Так, те болезни, что были приписаны Топсом влиянию старого мира, — брань и грубую игру — большинство фельетонистов диагностируют у самих юных. Действительно, редкий матч в это время проходил без «ругани и мата» — из всех спортсменов именно футболисты приобрели репутацию отчаянных сквернословов. «Если не хотите футбольных мячей, может быть, посмотрите образчики матов? — Этому, я полагаю, вы нас научить не можете…» — вот характерный для тех лет образчик «спортивного» юмора[19]; «...посыпятся голы в ворота, вперемежку с “матом”», — вот типичное для того времени описание футбольной игры[20].

Что до более серьезных проблем, то «резкая игра, а порой и недопустимая грубость»[21] в 1920-е годы были обычным и повсеместным явлением. «Почему вы не распустите вашу футбольную команду? — Эка хватились. Да она так распущена, что всесоюзный кубок распущенности займет», — иронизировал в 1926 году юморист из «Красного спорта»[22]; «Игра телом пришла на смену игре мячом…» — сетовал годом позже А. Зискинд[23]; но и эти формулировки чересчур мягки для творившегося подчас на футбольных полях. «Драка», «побоище», «сражение» — едва ли не самые частотные образы, использовавшиеся в прессе тех лет для характеристики матчей. На этом фоне прозвучавший в 1922 году призыв М. Шимкевича не забывать о том, что «футбол считается культурным занятием, а не схваткой дикарей»[24], выглядит язвительной насмешкой.

Как известно, в одном из вариантов «Футбола» (1913) Осипа Мандельштама вслед за футболом упоминался бокс[25] — теперь грань между ними то и дело размывается, как в одном из стихотворений А. Копьевского:

 

УНИВЕРСАЛЬНЫЕ ФИЗКУЛЬТУРНИКИ ДИСКВАЛИФИКАЦИЯ ФУТБОЛИСТОВ

Во время футбольного матча третьих команд «Пролетарской кузницы» и «Красной Пресни»

произошла драка между игроками «Пресни» — В-вым и «Пролетарской кузницы» — Т-вым.

Дисциплинарная комиссия московского губернского совета физкультуры,

рассмотрев этот случай, дисквалифицировала обоих игроков до 1 мая 1926 года.

Данная дисквалификация касается всех видов спорта.

 

 

Вы твердите, что «подрались»,

Ну, а мы признать должны —

Физкультуре все ж остались

До конца они верны:

Вариаций физкультурных

Перед нами ряд прошел:

Их футбол довольно бурный

В бокс такой же перешел.

Потянуло после резко

В спорт воздушный пареньков.

Значит: вылетели с треском

Из футбольных игроков[26].

 

Сближение бокса и футбола весьма характерно для фельетонной продукции тех лет: не менее грубый, чем бокс, футбол представляется столь же опасным.

 

Помни, братцы, на снарядах

Виртуозом быть не надо, —

Ляпнешься об пол

Хлеще, чем в футбол[27], —

 

из этих строк видно, что именно футбол в 1920-е годы начинает устойчиво ассоциироваться с травмами. Окончательно разрешить наболевший вопрос о его вреде так и не удалось[28], тем не менее факты остаются фактами — в 1926 году «Красный спорт» сообщал: «На первом месте по количеству повреждений стоит футбол — 5% участников каждой игры. До 20—25% футболистов повреждают себе локоть и ноги. Причина — слабость защиты ног, недостаточная строгость судьи»[29].

Список причин, впрочем, можно расширять до бесконечности: низкое качество футбольных площадок, если таковые вообще имелись (не случайно Николай Старостин в своих мемуарах называет «чудо-поле»[30] «главным богатством “Спартака”»[31]), непрофессионализм игроков и почти повсеместное пренебрежение правилами, постоянные драки во время матчей. Это парадоксальным образом приводило к попыткам ограничить распространение «молодого» вида спорта именно среди детей и даже юношества. Так, автор опубликованной в «Красном спорте» 1925 года заметки с красноречивым названием «Недопустимое явление» открыто выражал негодование по поводу вовлечения в футбольные битвы советских пионеров:

Панюшинские физкультурные организации еще бродят в потемках. Ничем другим нельзя объяснить то недопустимое явление, что в Панюшине существует футбольная команда, составленная из пионеров. Мало того, эта команда выступила против здоровенных парней из Лозовой. Сообщивший об этом товарищ спешит поделиться радостью: «мальчики выиграли 1:0». Вот уж, действительно, не ведают, что творят![32]

Как «недопустимым» для пионера «явлением», футболом (в характерной паре с боксом) возмущался и москвич Иван Молчанов в стихотворном фельетоне «“Спортсмен” Сеня»:

 

Здорово, Сень! Откель, дружок?

И что с твоим коленом?..

-- Не засти! Нынче в спорткружок

я записался членом!

Сражались раза два в футбол

да раз пяток на боксе.

Вот малость локоть подколол,

да шиш на лбу испекся!

--Постой, Сенек! Не рвись, постой,

не мчись-ка без оглядки.

Ты посмотри на лоб на твой —

на нем «шишей» десятки!

А на колени… Брат ты мой!

Да это ж безобразье!

На них такой толстенный слой

первостатейной грязи.

Ах, Сеня, Сеня, можно ль так?

Тут ни при чем погода —

от «спорта» этакого шаг

до полного урода!

Оно, конечно… без колен

недолго, но пробудешь,

но... сломишь голову, спортсмен,

ее-то где добудешь?..

Хотел еще я пару слов

Сказать «спортивно-гладких»,

но мой Сенюха был таков —

Стрельнул во все лопатки!

И с высунутым языком,

измазанный и голый,

он через час летал комком,

гоняясь за «футболом»!..

Ребята, вот — п л о х о й  п р и м е р,

но есть примеры хуже…

Запомни, каждый п и о н е р:

Нам спорт з д о р о в ы й  н у ж е н![33]

 

Муки взрослого человека, необдуманно втянувшегося в страшную игру, весьма сходным образом описаны в юмористическом стихотворении Семена Бельского «Физкультура наизнанку». Герой этого стихотворения, мирный счетовод, «<о>твергнув от себя советы руковода», «самолично к выводу пришел, // Что следует ему приняться за футбол»:

 

А начавши играть, в мгновенье ока

Обрел на теле два кровоподтека,

К тому же от удара буйного мяча Контузию плеча[34].

 

Но и сам «буйный мяч» в целом ряде газетных стихотворений 1920-х годов предстает страдальцем; ведь ему едва ли не больше всех достается в той вакханалии ударов, подначек и кровавых потасовок, которая разыгрывается на футбольном поле:

 

Когда его на спортплощадке

Ногой толкали сгоряча,

Я не хотел бы быть, ребятки,

На месте этого мяча…

 

Его судьба, как видно, злая,

Я рад, что отдохнет пока

Он хоть зимою, потирая

Свои помятые бока.

 

Весной же — старая картина:

Ногами грубыми толчки

Тому, здоровья кто причина,

Кому отдали пареньки

 

Мечты и чувства и страданья…

Ну, словом (врать я не хочу),

Был лозунг центром их вниманья:

«Лицом к футбольному мячу!»[35]

 

2

Итак, мы видим, что советская низовая поэзия 1920-х годов на новизну футбола с его «болезнями роста» реагировала скорее с возмущением, чем с восхищением. В большинстве частушек и фельетонов неустоявшийся футбольный быт, шумный, склочный и драчливый, вытеснил высокую тему борьбы между старым и новым на дальний план или даже за пределы текста. Между тем отношение самогó имплицитного заказчика всей этой фельетонной продукции — советской власти было гораздо противоречивее (не забудем, что речь у нас пока идет о газетных жанрах, следовательно, разговор о социальном заказе со стороны власти вполне уместен).

«<И>з-за широчайшей популярности футбола, — замечает Майк О’Махоуни, — государство дорожило этой игрой и не могло ни запретить ее, ни пустить на самотек. Поэтому в межвоенный период футбол сохранял двойную репутацию — и гордости, и позора советской физкультуры»[36].

Конечно же, в газетной поэзии эпохи не могла не проявиться эта двойственность — но уже в других жанрах. Чем дальше стихотворение, посвященное футболу, располагалось от «быта» и «периферии», чем ближе оно перемещалось к поэтическому «центру», тем в большей степени оно отталкивалось от отрицательного эмоционального полюса и тяготело к любованию, энтузиазму, восторгу.

Очень выразительным в этом отношении представляется нам стихотворение Александра Безыменского «Футбол», вошедшее в его книгу 1929 года с футбольным же заглавием «Удары солнца». В разных строфах у Безыменского развиваются два сюжета — низкий, фельетонный, и высокий, одический. Под фельетонный сюжет отведены зачин и финал стихотворения: растяпа-кондуктор прокручивает в голове подробности футбольных матчей, и это мешает ему профессионально обслуживать пассажиров. Под высокий сюжет отдано все остальное стихотворение: футболисты, первоначально воспринимаемые как свойские рабочие ребята, по ходу поэтического сюжета превращаются в мощных птиц (буревестников?), а затем и вовсе — в живое воплощение могучей природной стихии. Футбол, таким образом, становится у Безыменского магическим средством преображения просто человека в Человека, «который звучит гордо».

Тем резче и значимей «язык трамвайных перебранок»[37] начала и кон -ца стихотворения Безыменского («башка», «вдарить украдкой», «братва», «рожи», «протрите глаза») контрастирует с восторженными описаниями из середины «Футбола» («Неистовой птицею взмыл человек», «Лети, украинец! Ты смерч. Ты гроза»):

 

Получайте билеты! —

А сам увлечен

Вчерашней решающей схваткой.

 

Башка пассажира совсем ни при чем,

Но видно в ней сходство с футбольным мячом,

И хочется…

вдарить украдкой.

 

Прицеп — это форвард, несущийся вслед,

Чтоб вместе до гола добраться.

Мелькает простецкий трамвайный билет

Голубенькой майкой

ленинградца.

 

Вчера молодцом победила Москва.

И жалко

         и радостно все же.

Рабочие парни!

Своя же братва!

Такие чудесные рожи…

 

Вагоновожатый!

               Смотри, не зевай:

Ведь бег у вагона —

Куриный.

 

Немедля веселый встает Уругвай

В борьбе

С голубой Украиной.

 

Неистовой птицею взмыл человек,

Летя на большие ворота.

Несутся инцайты,

Хлопочет хавбек,

Голкипер хватает с налета,

Промазали корнер… ведут…

                            Обвели…

Неправильна-а-а! Нету штрафного!

Не видно ни ног, ни мяча, ни земли.

Ай, здорово,

       честное слово!

 

Лети, украинец! Ты смерч. Ты гроза.

Ударил…

Удача!

Удача!

.........................................

.........................................

 

Товарищ кондуктор!

        Протрите глаза:

Даете

    с гривенника

    рубль сдачи[38].

 

В этом стихотворении фельетон в итоге все же «побеждает» оду. Во многих других жанровых экспериментах 1920-х годов на футбольную и спортивную тему победа остается за «высоким штилем».

На ту жанровую вершину, ту предельную высоту, к которой стремится футбольная тема в официальной поэзии 1920-х годов, указывает название стихотворения прославленного в прошлом футуриста Василия Каменского — «Гимн 40-летним юношам» (1924). Что придает футболу в этом стихотворении гимнический масштаб? Соединение популярного вида спорта с двумя смежными темами — молодости и революции. Не только юный возраст позволяет приобщиться к миру футбола, но и наоборот: футбол становится своего рода пропуском в молодость, которая отождествляется с революционными событиями:

Нам молодость

Дана была недаром

И не зря была нам дорога:

Мы ее схватили за рога

И разожгли отчаянным пожаром.

Нна!

Ххо!

                      Да!

Наделали делов!

Заворотили кашу

Всяческих затей.

Вздыбили на дыбы Расею нашу.

..........................................

           Эль-ля!

           Эль-ле!

     Милента!

      Взвей на вольность!

Лети на всех раздутых парусах,

Ты встретишь впереди

        Таких же,

У кого

фантазии,

         конструкции

                         в глазах.

Эль-ля!

Эль-ле!

Мы в 40 лет —

ЮНЦАИ.

Вертим футбол,

хоккей,

плюс абордаж.

А наши языки

Поют такие бой-бряцай, —

Жизнь

за которые

                   отдашь!

Эль-ля!

Эль-ле![39]

 

За мальчишески задорным прославлением молодости духа угадывается установка высокого жанра: поэт, представляющий свое поколение, словно пытается утвердить за собой место в авангарде нового, «молодого» общества, где не место старости. Одного только напоминания о своих былых революционных заслугах («Вздыбили на дыбы // Расею нашу») мало — нужно еще доказать свою нынешнюю принадлежность к «молодым». И здесь одним из аргументов становится упоминание о футболе.

В строках Каменского о спорте важны прежде всего слова, объединенные семантикой энергичного движения и физического столкновения. «Футбол, хоккей, абордаж» в сочетании с, казалось бы, низким, просторечным глаголом движения «вертим» — вот условный «пароль», на который должны отозваться не только «40-летние юноши», но и те, кто «впереди», — «двадцатилетние».

 

        Коммунизм —

       это молодость мира,

и его

       возводить

            молодым[40], —

 

писал в 1926 году Маяковский, призывая объединиться «заводских парней» и «сына батрака». Одним из наиболее эффективных средств такого объединения оказывается именно футбол.

Для государства футбол — это ресурс привлечения юных и манипулирования ими. Еще до революции успевшая завоевать любовь рабочей молодежи, эта игра устойчиво с ней ассоциировалась. «Игры обычно привлекают 5—6 тысяч зрителей исключительно рабочих, которым спорт, особенно футбол, самое лучшее и дорогое развлечение в часы досуга. Рабочий от многого откажется, только бы видеть серьезного противника у себя на поле», — сообщалось в заметке «Розыгрыш весеннего первенства в Москве», опубликованной в «Известиях спорта» в 1922 году[41]. Попытки объявить футбол «буржуазным» видом спорта были редки и, как правило, высмеивались:

В одном из очень и очень крупных уголков нашей республики был еще такой случай. Рабочей молодежи запретили заниматься футболом, как исключительно вредным для нее буржуазным видом спорта; почему — толком не объяснили, взамен — ничего отвечающего соответствующей потребности не дали, а просто не разрешили пользоваться футбольной площадкой и спрятали футбольный мяч. Результат получился поучительный. Ребята свернули тряпичные мячи и стали, чуть ли не на мощеной пыльной улице, играть в «запрещенную», а поэтому особенно заманчивую и привлекательную игру[42].

Основную массу игроков и болельщиков, разумеется, составляли юноши: «Самой распространенной спортивной игрой является футбол: сотни тысяч молодых людей увлекаются им»[43].

Репутация молодежной игры, закрепившаяся за футболом, вполне соответствовала осевой тенденции 1920-х годов, которая была связана с восприятием революции как глобального обновления, «отрешения от старого мира», приведшего к созданию «молодого советского государства», и которую условно можно назвать «ювенильной лихорадкой».

Вспомним, как автобиографическому герою стихотворения Сергея Есенина «Русь уходящая» (1924) хотелось

 

…Задрав штаны,

Бежать за комсомолом[44], —

 

залогом успеха в этой погоне тогда нередко казался мяч.

Футбол дает возможность обратиться к молодежи с лозунгом и призывом, испытать «площадной резонанс»[45] ораторского слова. Поэтому при «праздновании» этой игры в стихах 1920-х годов любые жанровые элементы в большей или меньшей степени смещаются к «советской оде». Так происходит, в частности, с анакреонтическими аллюзиями и перепевами в газетном стихотворении В. Дерягина «На площадке»:

 

Говор, волнение,

Шум, беготня

И опьянение

Летнего дня…

 

Пулей со старта

Резко вперед;

Шепот собрата:

«Здорово прет!»

 

Эх, обгоняет…

Нет, не возьмешь…

Силы вливают

Крики: «Даешь!»

 

Кончено с бегом;

Дальше — прыжки

Быстрым разбегом

Рвусь от земли.

 

Щукой над планкой,

Миг — поворот;

Мягкой пружиной

Тело встает…

 

Тут же футболят;

Мяч — дикий кот,

Мечется в поле,

К небу идет…

 

Радость приволья,

Смех, суета…

Кубок здоровья

Пьем мы всегда…[46]

 

Мотивы радости жизни и веселого винопития под знаком культа юности (державинское «в сединах молодеть»[47] и «я душой не сед»[48]) даны здесь с метафорическим повышением: «опьяненье» — «летнего дня», «пьем мы всегда» — «кубок здоровья». Мяч же в стихотворении становится уже не просто атрибутом спортивного «пира», а средоточием юной энергии, устремленной в небо.

Ту же игру на повышение находим в двух стихотворениях, опубликованных в 1924 году в бакинском журнале «Спартак» и подписанных псевдонимом К-т, только теперь это смещение в оду «весенней» разновидности пейзажной лирики (в духе тютчевского «весна идет» или фетовской «весенней жажды»).

Приведем сначала первое стихотворение:

 

ФУТБОЛ

Как сегодня смеется весело солнце?

— Эй, капитан, проснись ты...

Задирают кверху носы Комсомольцы,

И глаза в лазури лучисты...

Воздух вбирают легкие,

Вот, вот, лопнут, кажется...

Встает капитан-лежебока

Больше уж не уляжется.

Оглянулся... весна в сердце засветила...

Ребята, какая воля!

А солнце в зрачки улыбкой метило

С голубого поля...

Только зенки продрал —

Капитана снизу

Со двора братва распекает

— На площадь пора давно... и по карнизу

Капитан к команде слезает...

Формы цветят... игроки словно солнечный смех —

Яркие, сильные... льет задор через край…

Мяч упругий так звонок... Эх,

Футбол, футбол! С нами, весна, играй![49]

 

Несмотря на пестроту стихотворения, словно рассыпающегося — и образно, и синтаксически — на отдельные микрофрагменты и фразы, в нем ясно прослеживается мотив предельной полноты, юношеского «преизбытка» жизни. Этот преизбыток ощущается во всем: в цветовой и световой насыщенности возникающей перед читателем картины («лазурь», «голубое поле», «солнце в зрачки улыбки метило», «формы цветят», «яркие»), в повышенной эмоциональности игроков («весна в сердце засветила», «льет задор через край»). Ставка на гиперболу тоже сказывается во всем: футболисты излучают сверхчеловеческую физическую интенсивность; они не просто «сильны» и с «глазами лучистыми», но даже дышат так, что их легкие «вот, вот, лопнут, кажется». С этим своеобразным «титанизмом» вполне сочетаются сильные персонификации: наравне с комсомольцами в происходящем участвуют природные силы — солнце «смеется», а весна вообще готова включиться в матч.

Теперь приведем второе бакинское стихотворение:

 

Под лучами лениво нежится поле —

110 метров прекрасной тверди.

На перекладине гола повиснув, голлер

Пытался сеть натянуть на жерди. —

Неудача... снова...

неудача... упорное снова...

готово!

Ветер зябкий полез за ворот —

Шарит ласково в мышцах...

Мяч на центре, каждый нерв ожидает:

Где свисток рефери?

Рефери секунды считает:

Двадцать две... Двадцать три —

Ровно девять... ударился в сердце свисток...

Мяч и солнце, воздух, игроки и весна

Перевились в бурный клубок...

Площадь словно пьяна

От глухих ударов.

У зрителей чешутся ноги:

Хочется тоже в небо швырнуть кожаным шаром,

Но лайнсмены очень строги...

Смех на поле: рефери, любуясь весной,

Прозевал гол с овсайда.

Ну и дурной, ну и дурной...

Смеются; вот досада —

Ноль на ноль, два хавтайма полных...

Эй, футбол, любимая игра!

С поля криков несутся волны —

Футбол! гип, гип, ура![50]

 

В этом стихотворении зрительское напряжение («каждый нерв ожидает») возрастает на глазах у читателя и достигает апогея в момент, когда «ударяется в сердце свисток» и разнородные элементы созерцаемой болельщиком мажорной картины («мяч и солнце, воздух, игроки и весна») сливаются в одно неразличимое целое («бурный клубок»). Завершается текст восторженными криками и неброским уподоблением футбольного поля «свободной стихии» — морю («С поля криков несутся волны»).

Высшей точкой в этой одической игре на повышение является восторг обретенного социализма — например, в стихотворении московского поэта Аркадия Ситковского «Веселые экскурсанты» (1929). Футбол здесь — это формула непрерывной радости:

Голубые майки,

        трусики синие,

Двухнедельный отпуск,

     маршрут — подальше!

Идут и смеются,

     веселые, сильные,

Поют,

    кувыркаются,

    гогочут без фальши.

Им

    реки — банями,

водопады — душем.

Жара — полотенцем,

утилизация полная,

Их кожа покрыта

коричневой тушью,

И солнце с луною —

     мячи их футбольные.

Неба стадион усеян любопытными,

Хвостатые кометы

     и звезды

кругом,

Команда «Время» —

мною открытая —

В ворота Медведицы

    забивает гол.

Идут по Кубани —

    степное море,

Вдоль побережья —

     морская степь.

С дождями и бурями

идут и спорят,

Котомки под головы —

готова постель.

Глазами увидеть,

    пощупать руками,

Лучшего в жизни —

    не было

    и нет

Каждый куст и

даже камень

Имеет свой запах,

    имеет свой цвет.

За годы революции

мы стали искусными, Против течения

     мы здорово гребли.

Хорошо бы

двинуть

    яркой экскурсией

В Лондон туманный

да в траурный Берлин[51].

 

В «Веселых экскурсантах» совершается резкий — как бы по внушению «внезапного восторга» — переход от быта («Голубые майки, // трусики синие») к космическому пейзажу. За этим одическим скачком стоит идея омоложенного, обновленного мира: молодость здесь — это победа (условно — футбольная) нового «времени» над старым. А это значит, что с «легкостью необыкновенной» победителям-«экскурсантам» покоряются любые пространства — от западных столиц до отдаленных галактик

Уподобление планеты футбольному мячу в русской поэзии впервые возникает, вероятно, у Константина Липскерова в стихотворении «Может быть, это только злые дети…» (1915), но там луной-мячом играет «голоногий бог», а здесь — советская молодежь. Все стихотворение Ситковского построено на игре масштабами: быт становится грандиозным, а Вселенная — одомашнивается; все ее объекты подвергаются «утилизации полной», а проблема снабжения футбольным инвентарем решается с космическим размахом. В снятии противоречий между человеческим и вселенским, повседневным и грандиозным и состоит, по Ситковскому, главное достижение молодого государства: советский человек в своем величии равен небесным светилам, и даже более того — он играет ими и с ними в футбол и побеждает. При этом поэт настойчиво подчеркивает зрелищный аспект соревнования — за матчем наблюдает множество «любопытных», «хвостатые кометы и звезды»; к советским экскурсантам приковано внимание всего космоса.

Главным героем стихотворения, впрочем, является не отдельно взятый советский человек, а коллектив. Местоимение первого лица единственного числа («мною») используется в «Веселых экскурсантах» только раз — для обозначения того, кто «открыл» команду; о самой же команде говорится только во множественном числе. Это симптоматично для «футбольной» поэзии 1920-х годов — образ футболиста как такового претерпевает серьезные изменения на протяжении десятилетия. Если в поэзии 1910-х годов в фокусе внимания то и дело оказывается отдельно взятый, индивидуальный игрок, то в следующее десятилетие его практически полностью вытесняет «коллективное тело», команда.

Однако вселенской радостью задачи советской «футбольной» оды, естественно, не ограничиваются. Одическое повышение тона связано со сверхзадачей, стоящей за этими стихотворениями, — стремлением сконструировать идеальный образ здорового, спортивного, полного сил молодого советского человека. В самом деле, «ювенильной лихорадке» на протяжении всего десятилетия сопутствовали призывы к накоплению энергии и приумножению физических сил — во-первых, из-за необходимости преодолеть разрушительные последствия революции и Гражданской войны, во-вторых, из расчета на дальнейшую борьбу за революционное дело. Аккумуляция физической энергии должна была происходить главным образом благодаря занятиям физкультурой, и не в последнюю очередь — футболом. В 1923 году приказом РВС было введено обязательное обучение футболу в Красной армии и в военно-учебных заведениях[52]. Откликом на это событие послужила восторженная статья в «Красном спорте». Перечисляя ценные качества футбола, автор статьи указывает на то, что футбольная игра укрепляет здоровье, развивает решительность и сообразительность, а также способствует сплочению игроков и развитию в них готовности к взаимопомощи. Есть и еще кое-что, тесно сближающее футбол с военным делом, — своеобразный аскетизмэтого вида спорта. «Спартанские» мотивы красной нитью проходят через всю статью, будь то указания на предстоящие красноармейцам «длительные и трудные переходы»[53], замечания о «несложном футбольном инвентаре»[54] или суждения об относительной простоте игры в футбол в сравнении с некоторыми другими видами спорта.

Именно так показан футбольный матч в стихотворении читинского поэта В. Моряка (псевдоним Василия Игнатова):

 

ФУТБОЛ

 

1-й Чит. команде «Спартак»

 

Становись…

Свисток.

Удар за ударом…

Рвется мяч выше…

Бей,

Не пропадет удар

Даром.

Не для забавы

На площадь

Вышел.

Бегай быстрее дикой серны,

Крепи

Мускулы ног.

Нам придется скоро,

Наверно,

Исходить еще сотни

Дорог.

Помнишь,

Буржуям недавно забили

Первый

Октябрьский гол.

Мы тогда

Еще молоды были…

Так бей же

Крепче

Футбол!..

Немало придется

Нанести ударов,

Пока

Не поднимемся

Выше…

Бей же сильней.

Не пропадет удар

Даром…

Не для забавы

На площадь

Вышел![55]

 

Императивы этого стихотворения, обращенные к молодежи, — знаки митинговой пропагандистской оды. Футбольный матч в ней метафорически уподоблен становящейся, разворачивающейся на глазах у всего мира истории побед и борьбы; удары по мячу присвоены милитаристской метафорой, которой соответствуют короткие, порой состоящие из одного слова строки, имитирующие стремительность народной атаки и обороны. Задачей стихотворения продиктована и его концепция футбола: в центре внимания оказываются чистое движение, мышечная работа и, наконец, сила удара, явно предпочитаемая здесь футбольной технике. Состязательный аспект игры, впрочем, тоже отходит на второй план, и единственное настоящее соревнование — это условный матч между советским народом и «буржуями».

Этот воинственный, «классовый» потенциал футбольных метафор станет особенно важен для пропагандистской поэзии конца 1920-х годов (в полной мере они развернутся уже в 1930-е годы). Если в «праздничных» стихах Ситковского и ему подобных одическое нагнетание совершается за счет гипербол единого тела в гармонии со стихией и космосом («И солнце с луною мячи их футбольные»), то в «боевых» одах — за счет гиперболы единого строя на всемирном марше. Пример — стихотворение николаевского поэта Якова Городского (такой псевдоним выбрал себе автор, носивший опасную фамилию Блюмкин):

 

ФУТБОЛ

 

Люблю красивость расстановки

Пред тем, как дан сигнал — начать,

Удар стремительный и ловкий

И пляску умного мяча.

 

Люблю отвагу человека

И взглядом обласкать готов

Обманчивую тяжесть бэка

И бег и резвость форвардов.

 

И зоркость ожила, ликуя

В глазах и хватке вратаря.

Так не впущу в себя тоску я,

Смертельный шют ее беря.

 

Бегут задор с расчетом рядом,

И штурм разбит и зреет вновь,

Футбол, ты — родич баррикадам,

Ты юношей к боям готовь!

 

Хавтайм уйдет, тугой и краткий,

За ним — другой хавтайм — близнец,

И, высший судия площадки,

Просвищет рефери — конец!

 

Привет бойцам, кто и в футболе

И в битве жизни не остыл!

Мы покидаем наше поле —

Прямоугольник мощи, воли

И мудрости, и красоты!

Одесса, 1927[56]

 

Здесь футбол предстает рациональным и геометрически выверенным: вместо «буйного мяча» появляется «умный мяч»; игра идеально организована («красивость расстановки»; «Бегут задор с расчетом рядом»); жестко регламентированы время (подготовка — первый сигнал — окончание первого хавтайма — начало второго хавтайма — финальный свисток рефери) и пространство, выстроенное в соответствии с иерархией игроков, заполняющих «прямоугольник мощи, воли». Действительно, в последовательной характеристике бэка, форвардов и вратаря соблюдается своего рода иерархия — движение от материального, «земного» («обманчивая тяжесть бэка») к легкости («бег и резвость форвардов») и, наконец, к надмирной «ликующей» зоркости вратаря. Место вратаря на оси «земля — небо», выше бэков и форвардов, связано не только с его полетами за мячом; это знак разворачивающегося идеологического мифа: страж ворот в первую очередь ассоциируется с обороной рубежей, а следовательно, с баррикадами и боями.

Восторг «расстановки» в оде Городского метафорически сближает футбол с военным парадом, смотром боевых рядов перед неизбежным походом. Отсюда пафос дисциплины и воспевание юности как стратегического сырья; отсюда же утилитаризм одического императива и персонификации (призыв: «Ты юношей к боям готовь», обращенный к олицетворенному футболу). Все это значит, что советская ода все более стремится призвать футбол и мобилизованных им юношей на службу регулярному, военизированному государству. Именно государство стоит за высоким, архаизированным слогом: «высший судия», «просвищет» — это значит, что наивысшее место в футбольной иерархии, едва ли не божественное, занимает арбитр как представитель власти. В таком контексте не удивительно, что стихотворение Городского отсылает к одическому вступлению «Медного всадника» с его «монументальным образом <…> государственности»[57] — здесь тот же четырехстопный ямб, та же анафора «люблю» и тот же мотив идеального построения и упорядоченности:

 

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою[58].

 

Оглядка на «парадные» строки «Медного всадника» закрепляет в стихотворении Якова Городского тройственную связь: футбол — контроль сверху, государственная мобилизация юношеских тел и душ — подготовка к войне.

Пафосом «чистой функциональности», «рационализации», «грузификации», в духе модного тогда конструктивизма[59], проникнуто и стихотворение «Футбол» Анатолия Бороховича, написанное спустя год после «Футбола» Якова Городского:

 

Одиннадцать, как шахматы, стоят

Против одиннадцати напряженных…

И рыщет по полю их соколиный взгляд,

Плененный линиями извести гашеной.

 

Свисток. И вот конец параличу,

Теперь сгибаться бронзовым коленям:

И форварды слетаются к мячу,

Чтоб щегольнуть обдуманным движеньем,

 

Чтобы легко, сквозь голоса и пыль,

Лететь вперед, противника измаяв,

Чтобы в глазах у замершей толпы,

Сверкать каскадом разноцветных маек,

 

Чтобы потом в критический момент

В борьбе за мяч, плечо к плечу притиснув,

Клонить к себе игры тугой безмен,

Заставив ноги жить разумной жизнью.

 

И зрители, волнуясь и привстав,

Грозят своим азартом поперхнуться,

Пока глаза их мечутся стремглав

Между мячом и суматохой бутсов.

 

Но вдруг, как бусы, прыснули и вскачь

Один стрелой, лоснящейся от пота,

И кажется — ведет не форвард мяч,

А мяч — его ведет к чужим воротам.

 

Растеряна защита, и в упор

Стремится мяч невиданной картечью…

Вратарь, как крылья, руки распростер —

Точь-в-точь наседка коршуну навстречу.

 

Мгновенный небольшой переполох…

Скупая тишь… Прыжок, пропавший даром…

И взрывом тысячеголосый вздох

Приветствует блистательность удара...

 

Чтоб вслед с трибун и с каждого угла

Рукоплесканья на поле обрушить,

Чтобы у форварда улыбка расцвела

Под синью глаз и желтизной веснушек.

 

Пока свисток картавый рефери

Опять к черте белеющей не вызвал,

Пока вечерний фейерверк зари

На игроков и зрителей не брызнул…

 

О, мне известно! Пусть теперь игра,

Пусть только бронза солнца и закала,

Но если грянет грозная пора

И Запад к нам ощерится оскалом,

 

Мы сможем дать надежнейших бойцов,

Мы, закалясь игрою и работой,

Притянем чашу боевых весов,

И рухнет гол в поникшие ворота![60]

 

Участники матча уподоблены в этом стихотворении шахматным фигурам, расставленным по клеткам перед началом партии. Шахматы в ту эпоху, по словам А. Гольдштейна, «представали <…> выражением идеи порядка, одолевающего хаос, строгой комбинаторики современного логического <…> мышления»[61]. В соответствии с шахматной метафорой, футбольное поле здесь расчерчено линиями; форварды щеголяют «обдуманнымдвиженьем»; и даже ноги футболистов живут «разумной жизнью», а «переполох» у ворот противника знаменательно определяется как «небольшой».

Но кто расставил игроков по местам, кто вдохнул в их статические фигуры азарт футбольного сражения? Кажется, не будет ошибкой ответить: советское государство. На такой ответ провоцирует финал стихотворения с его торжественным, одическим восклицанием («О, мне известно…»). Подобно В. Моряку и Якову Городскому, Анатолий Борохович завершает свой текст утверждением безусловной «полезности» футбола для обороноспособности страны Советов: едва ли не все возможности этой игры в итоге сводятся к единой функции, к репетиции и тренировке перед решительным сражением с «ощеренным» в оскале «Западом».

Так шинельная советская ода «осваивала» и направляла в русло советской государственности ту самую стихийность и агрессивность футбола, разоблачению которой упоенно предавались в 1920-е годы газетные фельетонисты.

Впрочем, мы сейчас говорим о конце десятилетия, а формировалась логика пропагандистской футбольной оды еще в первое пятилетие советской власти. Едва ли не самым значительным из ранних опытов в этом жанре стал «Футбол» (1923) тогдашнего одессита Эдуарда Багрицкого:

 

Осенний ветер несется в лица,

Шумят кусты, гудит ковыль,

И взбудораженная пыль

Под бегом легких ног клубится.

 

Там юноша несется вскачь,

 И ветер кудри развевает, —

Он воздухом набухший мяч

Ногой уверенной толкает.

 

И сумерек осенних гарь

В кусты ложится синим снегом, —

Следи внимательней, вратарь,

За криком, топотом и бегом!

 

По жилам пронесется дрожь,

И сердце дрогнет, замирая,

Когда, с размаха налетая,

Ты мяч ладонью отобьешь…

 

Не так ли мы стоим упорно

И защищаем ворота, —

Клубится сумрак ночи черной

И наползает темнота.

 

И дикая гогочет стая

Врагов, несущихся вразброд, —

И мяч, звеня и завывая,

То полетит, то упадет.

 

Враги несутся в поле диком,

И шумный яростен разгон, —

Ударом, топотом и гиком

Осенний воздух оглашен.

 

Но пенясь мощью неуемной,

Но устремив глаза вперед, —

Неколебимой и огромной

Россия встала у ворот.

 

Над ковылем, над пляской праха

Глаза широкие горят, —

Полощет красная рубаха,

По ветру волосы летят.

 

Пусть мы изнемогли в работе,

Пусть ночь глядит из-за угла, —

Вы никогда нам не вобьете,

Враги, ни одного гола[62]

 

В отличие от более поздних стихотворений Городского и Бороховича, пространство матча у Багрицкого захвачено хаотической, бурной стихией: футболисты играют словно сами по себе, границы поля неопределимы и теряются в степной шири («поле дикое», «ковыль» и «прах»), фигуры игроков неразличимы (и угадываются лишь метонимически — по рубахам и волосам), им угрожают ночь («Пусть ночь глядит из-за угла») и надвигающиеся холода («И сумерек осенних гарь // В кусты ложится синим снегом»). Тем суггестивнее образ футбола, противостоящего враждебной стихии и сплавляющего игроков в единое тело и единый строй молодой России. В коллективном образе огромной команды единственное число сменяется на множественное (сна -чала «он» и «ты», потом «мы»), а отдельные роли — форвардов и хавов — сливаются в организующей надличной воле многорукого вратаря («…мы стоим упорно // И защищаем ворота»).

Конечно, можно предположить, что суматоха и суета, царящие в стихотворении Багрицкого («крик, топот и бег», «удар, топот и гик»), в значительной степени обусловлены спецификой одесских футбольных матчей, которые поэт, по-видимому, наблюдал неоднократно. Уже в поэзии 1910-х годов одесские футболисты занимают отдельную нишу. В 1920-е годы этот вид спорта продолжает пользоваться невероятным успехом у одесситов; так, в 1922 году «Известия спорта» констатировали:

Спортивная жизнь Одессы, никогда не отличавшаяся разнообразием, не испытывает особого подъема и теперь. По инерции продолжается лишь жизнь футбольных полей — единственных интересующих спортивную и неспортивную одесскую публику[63].

Но теперь Одесса становится черным пятном на футбольной карте СССР и начинает ассоциироваться с потасовками во время матчей, разнузданностью болельщиков и нарушениями правил. Вот одна из бесчисленных жалоб, наводнивших прессу тех лет:

Футбольный мир Одессы в грубости и дикости никому не уступит. Но положение еще осложняется тем, что футбольная «публика» в Одессе, на местном жаргоне «болейщики», чрезвычайно патриотична, темпераментна и в своем азарте готова буквально на все[64].

Но для интерпретации стихотворения Багрицкого большей объясняющей силой обладает не исторический фон (буйная неуправляемость одесских игроков и болельщиков), а поэтический контекст. Его «Футбол», по сути, переводит образы высокой философской лирики на язык идеологии 1920-х годов. Персонифицированная тютчевская «ночь» превращается во внутреннего врага или шпиона («Пусть ночь глядит из-за угла»), блоковский «вечный бой» — в оборонительную стратегию. Можно проследить в стихотворении Багрицкого и полемику с поколением русских модернистов. «Неколебимый и огромный» образ России, вставшей у ворот, — не ответ ли это «Петербургским строфам» Мандельштама («Чудовищна, как броненосец в доке, // Россия отдыхает тяжело»)? Ведь в строке Багрицкого: «И защищаем ворота» откровенно варьируется строка мандельштамовского «Футбола»: «Кто охраняет ворота». А «красная рубаха» у Багрицкого — не намек ли на того, кому посвящены «Петербургские строфы», — Гумилева? Не прячется ли здесь отсылка к его палачу «в красной рубашке, с лицом, как вымя» из «Заблудившегося трамвая». Если это так, то мы имеем дело с тонкой и циничной литературной игрой: Багрицкий вербует образы политически чуждых поэтов на службу идеологическому заказу, мобилизует их на борьбу с врагами Советской России.

В первой части стихотворения преобладает легкость порыва. Игроки едва ли не дематериализуются на наших глазах: сначала упоминаются «легкие ноги», потом развеваемые ветром кудри (еще легче), потом вновь говорится о ноге — теперь уже одной. Описываемые далее реакции — «по жилам пронесется дрожь», «сердце дрогнет, замирая», — являются скорее эмоциональными, чем физическими; что до ключевого и наиболее силозатратного действия — захвата вратарем мяча, — здесь оно кажется невероятно легким, почти шуточным: вратарь ловит мяч «ладонью».

Во второй части стихотворения легконогие футболисты растворяются в «России», «неколебимой и огромной». Ее «неуемная мощь» отсылает, по-видимому, одновременно к прошлому и будущему: с одной стороны, это легендарные времена борьбы с набегами (отсюда «красная рубаха», словосочетания вроде «поля дикого»); с другой — время, когда «изнемогших в работе» сухощавых футболистов времен Гражданской войны сменит новое поколение более крепких и могучих игроков[65]. Таким образом, в стихотворении Багрицкого метафора футбольного матча достигает предельной высоты политической оды: победой в игре, которая ведется на бескрайних полях России, будет лишь торжество мирового коммунизма.

 

3

В этой работе мы уже трижды процитировали Владимира Маяковского, что, разумеется, не случайно и симптоматично. Без возникновения хотя бы на дальней периферии его имени и отсылок к его строкам обстоятельный разговор о советской поэзии 1920-х годов просто невозможен, тем более когда речь заходит о борьбе нового со старым и экспериментах советских стихотворцев с низкими и высокими жанрами.

Но каким было отношение «лучшего и талантливейшего» (по позднейшему определению Сталина) поэта эпохи к футболу?

В 1937 году, спустя семь лет после смерти Маяковского, Лев Кассиль во «Вратаре республики» прямо свяжет имя поэта с темой футбола. Там будет рассказано о впечатлениях главного героя от личности и стихов автора «Облака в штанах»:

Великий поэт вышел на эстраду, двинул стол, разметал стулья. Он не обращал внимания ни на аплодисменты, ни на шиканье. Он легко и уверенно распоряжался на эстраде. Все на нем было добротно. Антон сидел близко и видел крепкие ботинки на больших ногах. Фигурой поэт мог бы посопер-ничать с Кандидовым. Когда же, обведя зал глубокими своими глазами и медленно разжав большие, сильные губы, поэт потряс зал артиллерийской мощью своего голоса, Антон замер на месте.

Маяковский читал стихи, разговаривал с аудиторией. Он громил, отшучивался, негодовал. Оппоненты пытались что-то вопить с места. Поэт глушил их своим голосом. Он прочно стоял на дощатой эстраде, мощный, красивый, легкий в движениях. Колкости летели в него со всех сторон. Он мгновенно парировал самый неожиданный выпад и топил оппонента в грохоте оваций, в хохоте и в восторгах всей аудитории. «Вот так надо стоять в воротах», — думал Антон, не сводя уже влюбленных глаз с Маяковского.

И поэт показался Антону непревзойденным голкипером, уверенно стоящим в воротах, непробиваемым, готовым с блеском и силой отбить любой удар. Когда же он узнал от Карасика, что первый журнал Маяковского назывался «Взял!», то был совсем ошеломлен. Взял!.. Ведь это же возглас вратаря, берущего мяч. Взял! Это восторженный крик зрителей на трибунах стадиона.

В тот же вечер Антон попросил у Карасика несколько томиков Маяковского и читал их всю ночь напролет. Да, вот таким надо быть и в голу — таким несокрушимым, яростным, знаменитым и великолепным[66].

Под явным влиянием Кассиля[67] Андрей Старостин в своих мемуарах также уподобил читающего стихи Маяковского футболисту, только вратаря в его сравнении сменил нападающий, уверенно направляющий в зал мяч «эмоционального заряда»:

Шаляпинской мощью веяло от всей фигуры поэта. Мне довелось видеть и слышать Шаляпина в Большом зале Консерватории. Природа обоих щедро одарила: и голос, и стать, и творческий темперамент. Умел всем этим пользоваться Владимир Владимирович. Прямо-таки подавлял напором и непримиримостью. Говоря футбольным языком, действовал только в атакующем стиле. Я съежился, сидя на стуле, чувствовал себя этаким «премногомало-значащим» под наступательным порывом махины.

Но вот ведь что главное — послушаешь Маяковского, и хочется самому значить больше. Такой эмоциональный заряд запускал он в зал, что и не согласен, да согласишься[68].

Чуть выше Старостин затронул тему отношения поэта к футболу:

С Маяковским меня познакомил Николай Николаевич Асеев в коридоре небольшого зала Дома Герцена, где Владимир Владимирович в этот вечер читал свои стихи.

— А, мускулы… — добродушно-иронически прогудел поэт, протягивая руку, когда Асеев отрекомендовал меня футболистом. Я ответил футбольной строчкой из его стихотворения. Реакция была положительная: в сдержанной улыбке чуть дрогнули уголки рта, и подбородок стал тяжеловеснее[69].

Что касается «футбольной строчки», то выбор у Старостина был весьма богатый — футбол упоминается в нескольких стихотворениях Маяковского. Сложнее обстоит дело с характером этих упоминаний, и в этом смысле весьма показательна реакция Маяковского на то, что Старостин — футболист. «А, мускулы…» — за этими словами кроется совсем не «добродушная ирония», а пренебрежение и, возможно, нежелание вникать в сущность футбола, чтобы отличать его от других видов спорта, занятием которыми с тем же успехом может быть охарактеризовано пренебрежительным определением «мускулы».

О своем отношении к футболу Маяковский весьма внятно высказался в поэме «Летающий пролетарий», одна из главок которой — «Игра» — описывает занятия спортом в Москве будущего — в столице 2125 года:

 

Через час —

                  дóма.

                             Отдых.

                                          Смена.

Вместо блузы —

                         костюм спортсмена.

В гоночной,

                         всякого ветра чище,

прет,

          захватив

                       большой мячище.

Небо —

            в самолетах юрких.

Фигуры взрослых,

                         детей фигурки.

И старики

              повылезли,

                             забыв апатию.

Красные — на желтых.

                                 Партия — на партию.

Подбросят

                 мяч

                       с высотищи

                                           с этакой,

а ты подлетай,

                        подхватывай сеткой.

Откровенно говоря,

                              футбол —

                                                          тоска.

Занятие

                разве что —

                                       для лошадиной расы.

А здесь —

               хорошо!

                             Башмаки — не истаскать.

Нос

        тебе

                     мячом не расквасят.

Все кувыркаются —

                               надо,

                                           нет ли;

скользят на хвост,

                           наматывают петли.

Наконец

            один

                      промахнется сачком.

Тогда:

           —Ур-р-р-а!

                               Выиграли очко! —

Вверх,

                вниз,

                      вперед,

                                             назад, —

перекувырнутся

                        и опять скользят.

Ни вздоха запыханного,

                               ни кислой мины —

будто

           не ответственные работники,

                                         а — дельфины[70].

 

По ряду признаков можно предположить, что фантастическая игра в мяч, которой так увлечен пролетариат будущего, — это что-то типа квиддича, своего рода гибрид тенниса с волейболом. Она лишена трех специфических, на взгляд Маяковского, черт футбола: во-первых, терминологии (остаются только общеспортивные слова «мяч», «сетка», «очко»), во-вторых — грубости («Нос // тебе // мячом не расквасят»), в-третьих — неэстетичной, при -земленной телесности («Ни вздоха запыханного, // ни кислой мины»). В результате здоровье и даже внешний вид «грядущих граждан» переходят в ведение государства: в Москве XXII века, где все — от пробуждения под радиобудильник («Товарищ — // вставайте, // не спите ежели вы!»[71]) до засыпания под то же радио («Граждане! // Напоминаю — // спать пора!»[72]) — жестко регламентировано, разрешена только «безопасная» игра. В результате читателю предоставляется возможность самостоятельно вывести своего рода «формулу» футбола как полной противоположности спортивным играм будущего: скучная и некрасивая потасовка под прикрытием пышной терминологии.

Пренебрежительная ирония отличает едва ли не все поэтические высказывания Маяковского о футболе. Так, в его стихотворении 1927 года «Весна» одним из симптомов «дачной горячки», отвлекающей поэта от работы, оказывается именно эта игра:

 

Только

                    над рифмами стал сопеть,

                                                                и —

меня переезжает

                         кто-то

                                    на велосипеде.

С балкона,

                     куда уселся, мыча,

сбежал

           вовнутрь

                               от футбольного мяча[73].

 

Причем если велосипедист в этих строках присутствует хотя бы в виде неопределенного местоимения «кто-то», футболисты здесь вообще не упомянуты — возникает такое ощущение, что мяч движется сам по себе, преследуя поэта и вторгаясь в его личное пространство.

Еще более серьезные проступки инкриминируются футболистам (и вообще спортсменам) в стихотворении Маяковского — «Товарищи, поспорьте о красном спорте!» (1928):

 

Но зато —

                  пивцы!

                           Хоть бочку с пивом выставь!

То ли в Харькове,

                           а то ль в Уфе

говорят,

                что двое футболистов

на вокзале

                   вылакали

                                 весь буфет.

И хотя

            они

                  к политучебе вялы,

но зато

            сильны

                       в другом

                                    изящном спорте:

могут

         зря

               (как выражаются провинциалы)

всех девиц

                  в округе

                              перепортить[74].

 

«Зря» — одно из ключевых слов всего этого стихотворения, в котором преобладают мотивы бессмысленности, нецелесообразности спортивных занятий, фактически превращающих людей в животных: «все // двуногие // заувлекались спортом»[75]. Столь же бессмысленно-гротескным выглядит и футболист в начале стихотворения:

 

Если парня,

               скажем,

                         осенил футбол,

до того

            у парня

                       мускулятся ноги,

что идет,

         подламывая пол[76].

 

Неуклюжесть и непропорциональность футболиста в этих строках контрастируют с возвышенным глаголом «осенил»; контраст усиливается из-за стремительности совершающегося скольжения от высшей точки («осенение» свыше) к низшей («ноги», затем «пол» и подразумеваемое подполье, в которое он «подламывается»). Более того, симптоматично и сходство неологизма «мускулятся» с глаголом «колоситься»: если в написанном три года назад «Летающем пролетарии» поэт низвел футболистов чуть ли не до животного уровня («Занятие // разве что — // для лошадиной расы» — впрочем, к лошадям Маяковский относился, кажется, не хуже, чем к людям), то здесь спуск по эволюционной лестнице продолжается и доходит до уровня растительного царства[77]. Соответственно, и действия футболиста теперь изображаются как бессознательные, рефлекторные:

 

Постепенно

                 забывает

                            все на свете.

Только

           мяч отбей

                       да в морду ухай…[78]

 

Тут возникает характерная для 1920-х годов связка «футбол — бокс», то есть футбол (и бокс) привычно низводятся до степени вульгарной драки.

Следующий шаг — использование футбольной метафоры для описания не только потасовки, но и скандала — сделан в стихотворении «Повальная болезнь» (1928), иронически повествующем о всеобщем увлечении Спартакиадой:

 

Бросив

           матч семейный этот,

склонностью

             к покою

                        движим,

спешно,

              несмотря на лето,

навострю

          из дома

                       лыжи[79].

 

В «Повальной болезни» описание импровизированной игры в футбол окончательно примитивизируется и доводится до абсурда:

 

Красным

            соком

                   крася пол,

бросив

            школьную обузу,

сын

        завел

                игру в футбол

      приобретенным арбузом[80].

 

Нелепый[81] арбуз в качестве футбольного мяча — не только очередное напоминание о растительном царстве, с представителями которого Маяковский сравнял футболистов. Это еще и своего рода промежуточное звено в «плодоовощной» цепочке, проходящей через три посвященных футболу текста, написанных в три разных десятилетия. Кочан капусты, которым играют в футбол незадачливые сельские «молодцы» из дореволюционной сатирической заметки «Увлечение спортом»[82], «долетает» (уже в виде арбуза) до героев Маяковского, в свою очередь передающих пас кассилевскому Антону Кандидову, который по стечению обстоятельств начинает вратарскую карьеру в качестве «ловца арбузов». За четверть века, разделяющие 1912 и 1937 годы, эмоциональный вектор этого «полета» полностью изменится, а издевательское недоумение уступит место восхищению и почти безоговорочному признанию.

Чем же объясняется неприязненно-насмешливое отношение Маяковского к футболу? Не в последнюю очередь — биографическими обстоятельствами поэта. Посвятивший всего себя служению «новому» и яростному отрицанию «старого», мечтавший вместе с пионерами и комсомольцами «выволакивать будущее», но отнюдь не увлекавшийся спортом в целом и футболом в частности, Маяковский не мог не испытывать острой ревности, слыша разговоры о футболе как о главной игре «молодых». У него были собственные представления о тех человеческих качествах, которые необходимы для пропуска в «дивный новый мир», и умение играть в футбол явно в список этих качеств не входило.

Но сводить объяснение неприятия футбола и спорта Маяковским лишь к биографическим обстоятельствам было бы, конечно, неправильно. Вот и второй, пожалуй, еще более влиятельный полпред советской предвоенной культуры относился к спорту с подозрительным предубеждением. «Отец советского социалистического реализма, писатель Максим Горький, осуждал колоссальное распространение спортивных зрелищ в течение 1920-х гг. Эта тенденция, утверждал он, не имеет ничего общего с благородными свойствами спорта, — отмечает Роберт Эдельман.— Вместо этого спорт стал частью того, что он называл разложением и потворством капиталистическим развлечениям и индустрии удовольствий»[83].

Повторим: в течение всех 1920-х годов футбол занимал весьма двусмысленное положение в рамках кропотливо выстраиваемой идеологическими чиновниками иерархии советского спорта. Идеологическая неустойчивость, если не сказать — «шаткость», футбола чрезвычайно выразительно проявилась в поэтических текстах, группирующихся вокруг знакового для истории советского спорта события — международной Спартакиады 1928 года.

Наиболее, пожалуй, показательные среди них — уже цитировавшаяся нами «Повальная болезнь» и «Рифмованный отчет. Так и надо — крой, Спартакиада!» Маяковского. Из ста десяти строк второго стихотворения лишь две, к тому же проходные, посвящены футболистам:

 

Сияют значки

футболистов Уругвая[84].

 

Еще три написанных о Спартакиаде стихотворения были опубликованы в одноименном журнале незадолго до начала состязаний, среди них — «полиспортивное» стихотворение давнего соратника Маяковского, «лефовца» Николая Асеева «Сигнал». Обобщенное изображение Спартакиады дано во второй части стихотворения:

 

Рокот мячей,

                          посвист ракет,

в синь —

              блеск

                          брызг.

Сила и свежесть

                          в рабочей руке —

вот

            наш

                          приз[85].

 

«Рокот мячей» отсылает, по всей видимости, к футболу, но ключевой метафорой для изображения Спартакиады в тексте Асеева становится отнюдь не футбольное состязание, а кросс и другие виды спорта, основанные на линейном, локомоторном движении:

 

В ногу

            гимнасты

                        и прыгуны

вверх,

          вдаль,

                    вплавь!

Чтобы под небом,

                             над землей,

над

            ре-

                         кой

был поставлен

                     и закреплен

наш

           ре-

                корд!

........................................

Слушай команду,

                        слушай меня:

наш

        старт

                     дан —

опережай,

                  перегоняй

Ам-

          стер-

                       дам![86]

 

Становится ясно, что пафос локомоторного движения, согласно Асееву, — не только в стремлении обогнать, опередить соперника, но и в экспансии по отношению к внешнему миру вообще, «вверх, вдаль, вплавь». СССР покоряет все мыслимые пространства — воздушное, земное, водное, — везде устанавливая рекорды, и сама Спартакиада призвана стать не просто ответом капиталистической Олимпиаде, состоявшейся в 1928 году в Амстердаме, но и победой над «небом и над землей».

Схожая идея лежит в основе стихотворения «Спартакиада» москвича В. Ясенева — акцент переносится с состязательности на движение как таковое, на путь от исходной точки («Выходи, становись // на старт») к финалу, недвусмысленно обозначенному как «баррикадный рубеж». Все стихотворение пронизано мотивами линейного движения: молодость соревнующихся «бьет ключом», об их жизни говорится как о «разбеге дней»; движение ощущается и в свисте метафорической пули, настигающей Амстердам в финале: «Принимай, Амстердам, // как свинец // Демонстрацию // наших сердец». Соответственно, центральной метафорой «Спартакиады» становится бег:

 

Вместе к финишу

                прилетят

Уругваец,

          француз,

                     бурят[87].

 

При взгляде на эти строки проясняется и другое важнейшее метафорическое преимущество (с точки зрения советских поэтов) бега и подобных ему видов спорта над футболом. Пишущий об этих видах спорта поэт получал завидную возможность акцентировать идею равенства и братства народов: картина бегущих или плывущих плечом к плечу спортсменов даже на визуальном уровне должна была настраивать на мирный лад, чего явно не получалось сделать в футбольных стихотворениях. Визуальное воплощение этой идеи мы обнаруживаем, в частности, на обложках всех трех номеров журнала «Спартакиада», где обязательно наличествуют изображения ровных колонн, в которые построены дисциплинированные спортсмены.

Годом «великого перелома» не только для всей страны, но и для советского футбола как идеологического символа стал 1929 год. В этот период, по чрезвычайно удачной формуле, найденной в классической книге В.З. Паперного, происходит «затвердевание» советской культуры: все, создаваемое ею, «мгновенно затвердевает, превращаясь в памятники истории, причем этот процесс затвердевания происходит одновременно с созиданием»[88].

Революционная борьба юности и старого мира по ходу десятилетия постепенно переставала восприниматься как нечто животрепещущее и становилась достоянием прошлого, соответственно, и пафос стремительного, бурного, хаотичного движения, наиболее подходящей метафорой для которого был футбол, сходил на нет. Стремление же к героизации недавнего революционного прошлого, напротив, подразумевало установку на монументальность, статуарность (отсюда — особое значение искусства скульптуры в 1920-е годы): «Движение в новой культуре становится вполне тождественным неподвижности, а будущее — вечности»[89]. В связи с этим можно вспомнить предложенное Ю.М. Лотманом противопоставление сражения и парада. Прямо соотнося эти формы с двумя господствующими в начале XIX века подходами к войне, исследователь пишет:

В определенном отношении именно здесь пролегала грань, делившая военных людей той эпохи на два лагеря: одни смотрели на армию как на организм, предназначенный для боя, вторые же видели ее высшее предназначение в параде. Естественно, что в первом случае вперед выдвигалась практическая функция, а во втором она вытеснялась на задний план. Зато если эстетическая функция в первом случае присутствовала лишь как некоторый чуть заметный налет, меняющий колорит картины, но не ее рисунок, то во втором случае она вырвалась вперед, оттесняя все практические соображения[90].

Кажется допустимым обозначить конкуренцию футбола и летних видов спорта в советской поэзии 1920-х годов как новый виток, вариант проанализированной Лотманом дихотомии. В самом деле, в это время, по мере укрепления и стабилизации советского государства, концепт сражения (главной метафорой которого был футбол), как было сказано выше, перестает главенствовать в культуре, в то время как «эстетическая функция» выдвигается на первый план. «Организованные», «отрепетированные» виды спорта гораздо больше соответствовали вызревающей в 1920-е годы идее социалистической империи, чем сцены беспорядочной беготни по зеленой траве под крики толпы в «цветных фуфайках». Другое дело, что уже в 1930-е годы метафора «футбол — война» развернется с удвоенной силой, но уже как «застывшая» — то есть взятая именно в «эстетической функции», приравненная к «параду». В конце же второго десятилетия прошлого века этот процесс «отвердевания» только начался. Тогда-то из текстов о советском спорте и стали последовательно изгонять живую жизнь: изображение жестокой, но обаятельной в своей страстности борьбы между старым и новым за новый мир все больше вытеснялось скульптурной статикой — демонстрацией совершенства и стройности тел советских юношей и девушек. Конфликт, в том числе и футбольный, стал подменяться имитацией конфликта.

 

4

Было бы, однако, недопустимой натяжкой сводить к теме противостояния старого и нового все футбольные стихотворения 1920-х годов на русском языке.

Некоторые авторы сознательно и/ или бессознательно пытались не пускать в свои произведения социальные темы, властно навязываемые Временем, противопоставляя им, в частности, темы, полученные «по наследству», от дореволюционных поэтов. Соответственно, и тема футбола не только поднималась или опускалась по лестнице жанров — от частушки или фельетона к политической оде и обратно; не так уж редко поэты как раз стремились укрыться от этой нормативной, «вертикальной» системы в жанровых нишах, в поэтических укрытиях на «местности».

Один из вариантов такого рода «отхода»[91] в футбольной поэзии — бегство в пастораль. Характерный пример — стихотворение москвича Филиппа Вермеля 1922 года, в зачине которого мальчики, играющие в футбол, вписаны в идиллический дачный пейзаж (так в одной картинке соединяются два ключевых мотива футбольных стихотворений 1910-х годов — дети-футболисты и дачный антураж):

 

Луг одуванчиками зацвел,

Рядом мальчишки играют в футбол. —

Ловким ударом взносится мяч

Ввысь над опушкой и крышами дач[92].

 

Можно ли говорить о «советской» пасторальности в футбольной поэзии 1920-х годов? В какой-то мере — да, но с существенной оговоркой: «пасторальный» уклон обрекает стихотворца 1920-х годов на прозябание в глубоком маргинальном тылу тогдашней поэзии. Недаром едва ли не все примеры использования пасторального жанра отыскиваются исключительно на страницах спортивных газет — в книги стихов «безыдейные» пасторали, пусть даже и советские, не допускались.

Исключение — «календарные» стихи, вошедшие в сборник молодого ленинградского поэта-рабочего Михаила Сечко с характерно осторожным названием «Проба». В соответствии с циклической сменой времен года в сборнике «соперничают» зимние и летние виды спорта, причем предпочтение явно отдается первым — полностью им посвящены четыре стихотворения из двадцати семи («Конькобежец», «На катке», «Лыжи», «Хоккеист»), а частично — еще два. В плане спорта лето оказывается лишь «репетицией» зимы, предшествующим ей периодом подготовки:

 

Не жаль, что лето пролетело

И пахнет в воздухе зимой,

 

На «ять» подкованы ребятки,

Окрепли нервы — провода —

К зиме здоровую зарядку

Дал воздух, солнце и вода[93].

 

Футбол же в стихах Сечко прежде всего является устойчивым знаком лета, а прощание с футболом — приметой осени:

 

По знакомой беговой дорожке

Пробежали мы в последний раз,

Я в игре финальной «хаву» Лешке

Постарался дать хороший «пасс»...[94]

 

Очень похоже устроено стихотворение Юрия Иванова 1927 года, программная пасторальность которого (чего стоит хотя бы «писк щегла» в зачине!) слегка смазывается элегическим заглавием «Смерть сезону». Но печалиться поэту и читателю предстоит недолго — вскоре его утешат зимние виды спорта, овеянные «онегинскими» ассоциациями:

 

СМЕРТЬ СЕЗОНУ

Смерть сезону. Уж багровым

Флагом осень клен зажгла…

Слышен под древесным кровом

Суетливый писк щегла.

 

Ветер по-октябрьски темен, —

И на стадион нанес

Желтый лист. Пучком соломин

Виснут веточки берез…

 

Правда — часто оживает

Загрустивший стадион,

И толпой цветных фуфаек

Весело пестреет он.

 

И в ворота метко, споро

Бьет тугой футбольный мяч;

Но конец футболу скоро —

Все слышней осенний плач…

 

Дорогой моей неловко

Синей птицей на «скифу»

Под осенним ветром колким

Удивлять собой Москву;

 

Через месяц — звонкий воздух

Стужа зимняя скует,

И на воду, в снежных звездах,

Крепкой коркой ляжет лед;

 

Хоккеист и конькобежец,

Где сейчас блестит вода, —

Лезвием конька обрежет

Звонкую поверхность льда.

 

И она — веселой сойкой

Сквозь морозный сизый дым

Полетит на лыжах бойких

По сугробам снеговым[95].

 

Сюжет стихотворения, связанный со спортивным годичным циклом, кажется предельно понятным: наступает осень, и футбольные матчи вот-вот должны уступить место хоккею, лыжам и конькам. При этом сам цикл устроен не так уж и просто — по сути дела, в стихотворении сталкиваются лапидарная, примитивистская эстетика футбольной игры и классическая, изящная эстетика зимних видов спорта. Действительно, как только заходит речь непосредственно о матче, крупный план, которым только что был показан стадион («желтый лист», «веточки берез»), исчезает, и остаются лишь цветные пятна фуфаек и стук мяча. Подробное описание игры явно не входит в планы поэта, настойчиво напоминающего читателю, что пришла «смерть сезона» и «конец футболу скоро». Зато зимние виды спорта удостаиваются гораздо более пристального взгляда и, соответственно, изысканного описания: вместо обычного стадиона возникает сверкающее («где сейчас блестит вода», «в снежных звездах»), звенящее («звонкий воздух», «звонкую поверхность льда»), окутанное «морозным сизым дымом» зимнее царство. В этом смысле зима оказывается кульминационной точкой спортивного цикла, его апофеозом.

Следует сказать, что отождествление футбола со сменой времен года вообще характерно для маргинальной пасторальности 1920-х годов. Наиболее раннее, пожалуй, начало футбольного сезона — в марте — описывается в одном из стихотворений того же Юрия Иванова, где весна прогоняет не только зиму, но и зимние виды спорта:

 

ВЕСНА

Ручьи воркуют и бегут.

В грязи площадки стадионов,

Синеют лужи на снегу,

Заборы смотрят удивленно.

Везде шоссейный хрящ разбит.

А ветер над размокшим дерном,

В футбол играет и трубит

Веселой мартовской валторной.

Да — зимний кончился сезон,

Коньки, лыжи — прочь в чуланы.

В пылу спортивном горизонт,

Гоняет стаи туч буланых…

Вам, хоккеист, пора уснуть,

А вы, «спасатели на водах» —

Готовьтесь доблестно тонуть

Под хруст и грохот ледохода…

.................................................

Сойдет дотла последний снег —

И теннис, молодой кокетке,

Раззеленевшейся весне,

Прошепчет комплимент ракеткой.

С заборов свесится сирень,

И распоется в полный голос

Пора прогулок на заре,

Купаний, лодок и футбола…[96]

 

Впрочем, «начало» это весьма условно — футболисты явно не стремятся на потонувшие «в грязи площадки стадионов», и единственным игроком становится ветер. Что до «поры прогулок на заре, // Купаний, лодок и футбола», то речь идет, вероятно, о майской поре — как и в стихотворении С. Успенского «Скоро», опубликованном в «Красном спорте» двумя номерами раньше:

 

Скоро крыши, поляны, вышки

Заблестят массой темных тел.

Раньше всех ну, конечно, мальчишки

Будут в курсе футбольных дел.

***

Эх, чуть-чуть подождите, братцы,

Скоро май прилетит к нам вскачь,

Скоро ленточка будет рваться,

И в сетке метаться мяч…[97]

 

В соответствии с календарем весеннюю пастораль сменяет летняя:

 

Печет —

Жара.

Течет —

Игра.

С телом голым

Гол за голом,

В воздухе мяч.

Матч.

Поле, лес,

Воды плеск.

Жара, купанье —

Чистая баня![98]

 

В этом стихотворении Ярополка Семенова из цикла «На зарядке здоровья» летний день и футбольный матч вообще сливаются в незамысловатом каламбуре «гол» (в игре) — «гол(ый)»[99] и синтаксическом параллелизме в первых четырех строках.

Наконец, наступление осени, как мы уже убедились на примерах стихотворений Сечко и Юрия Иванова, слегка окрашивает «советскую» пастораль в бледные элегические тона, которые, однако, всегда побеждаются румяными зимними радостями.

В эмигрантской поэзии, напротив, при упоминании в стихах футбола пасторальность естественным образом выходит на первый план — стремление к мячу почти всякий раз оборачивается стремлением к идиллическому забытью.

Показателен тот ряд, в который включен футбол в доэмигрантском стихотворении Николая Оцупа «Война» (1921). Наравне с «царскосельским дубом» и «Овидием в изданье Майнштейна» это знак счастливого детства и гармонии довоенных пригородов, в пределе — былой России, хотя, вслед за Мандельштамом, Оцуп не упускает возможности мягко намекнуть на генетическую связь футбольных сражений гимназистов с надвигающейся на Россию страшной войной (многозначительно упоминая в своем стихотворении об игре в солдатики). Сама связь матча с учебниками и экзаменами воспринимается как продолжение дореволюционного мотива — чудесного гимназического футбола:

 

Вот царскосельский дуб, орел над прудом и лодки,

Овидий в изданье Майнштейна, растрепанный сборник задач,

В нижнем окне сапожник стучит молотком по колодке,

В субботу последний экзамен, завтра футбольный матч.

 

А летом балтийские дюны, янтари и песок и снова

С молчаливыми рыбаками в синий простор до утра!..

Кто еще из читателей «Задушевного Слова»

Любит играть в солдатики?.. Очень плохая игра...[100]

 

Обратим внимание: временной вектор этого как бы предваряющего эмиграцию стихотворения Оцупа направлен в противоположную сторону по отношению к советской футбольной поэзии — не в будущее, с пафосом юности и новизны, а в прошлое, с любованием ушедшим и невозвратным. Неудивительно поэтому, что в эмигрантских пасторалях почти всегда легкий оттенок элегии: любование юностью не отделить от ностальгической оглядки назад, в прошедшую юность.

Но ареной футбольных состязаний в эмигрантских стихотворениях может быть и нынешняя страна пребывания поэта, например Англия. Именно в Англии связь описательной поэзии в духе «Буколик» Вергилия с темой футбола была особенно прочной — от поэмы Мэтью Конканена «Футбольный матч», написанной в начале XVIII века, с ее зачином: «Я пою удовольствия сельского люда…»[101], до буколической элегии А.Э. Хаусмена из «Шропширского парня» (1896): «Играют ли в футбол на берегу реки те парни и охотятся ли за мячом?..»[102]

Неудивительно, что эту тему и именно в этой связке подхватывает юный Владимир Набоков, живший тогда, в начале 1920-х годов, в Кембридже. В его стихотворении 1920 года отсылка к английской традиции подчеркнута самим названием — «Football» (не «Футбол»!). Лирический герой стихотворения оказывается своим как среди британских игроков, так и в английской культуре:

 

Я видел, за тобой шел юноша, похожий

на многих; знал я все: походку, трубку, смех.

Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,

люблю по-разному их всех.

 

Вы проходили там, где дружественно-рьяно

играли мы, кружась под зимней синевой.

Отрадная игра! Широкая поляна,

пестрят рубашки; мяч живой

 

то мечется в ногах, как молния кривая,

то — выстрела звучней — взвивается, и вот

подпрыгиваю я, с размаху прерывая

его стремительный полет.

 

Увидя мой удар, уверенно-умелый,

спросила ты, следя вращающийся мяч:

знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой,

худой, лохматый, как скрипач.

 

Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом

из дикой той страны, где каплет кровь на снег,

и, трубку пососав, заметил мимоходом,

что я — приятный человек.

 

И дальше вы пошли. Туманясь, удалился

твой голос солнечный. Я видел, как твой друг

последовал, дымя, потом остановился

и трубкой стукнул о каблук.

 

А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,

что вот один из тех беспечных игроков

в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,

созвучья для иных веков[103].

 

«Отрадная игра», «беспечные игроки» на фоне идеального ландшафта, не подвластного смене времен года, — «зимняя синева», «широкая поляна» — так скупо, но отчетливо очерчены здесь идиллические топосы. Все футбольное в стихотворении Набокова исполнено пасторальной гармонии: «мяч живой» и стихийный («как молния кривая») оказывается укрощенным «уверенно-умелым» игроком; азарт — смягченным симпатией («дружественно-рьяно / играли мы»), стремительность дневной забавы — уравновешенной «неторопливым» ночным творчеством. Если в советской поэзии 1920—1930-х годов футбол будет все более ассоциироваться с войной, то английский футбол в набоковском стихотворении, по контрасту как раз с революционной Россией («дикой той страной, где каплет кровь на снег»), ассоциируется скорее с танцем («играли мы, кружась под зимней синевой», «подпрыгиваю я»); при этом музыка творчества («созвучья») перекликается с музыкой футбола и вокруг футбола («как скрипач»; «голос солнечный»; «выстрела звучней» — военное сравнение «умиротворяется» музыкальным). Пасторальному антуражу способствует также камерность в парадоксальном сочетании с широтой: с одной стороны, безграничные пространства «зимней синевы» и «широкой поляны», с другой стороны, нет ощущения многолюдства — скопления игроков и зрителей; есть музыка, но нет шума и гама; есть танец, но нет победы и поражения (голов, счета на табло, футбольной драмы). Идиллическое время стихотворения замыкается в блаженном «кружении» между трагическим прошлым (расставание со страной, «где каплет кровь на снег») и славным будущим («творенья для иных веков»).

Допустимо, впрочем, предположить, что перед нами, как часто бывает в случае с Набоковым, текст-обманка. Стоит лишь высказать догадку о том, что строка о «стране», «где каплет кровь на снег», провоцирует внимательного читателя вспомнить не столько о красном революционном терроре 1917 — начала 1920-х годов, сколько о шестой главе «Евгения Онегина»:

 

        …Пробили

Часы урочные: поэт

Роняет молча пистолет,

На грудь кладет тихонько руку

И падает. Туманный взор

Изображает смерть, не муку.

Так медленно по скату гор,

На солнце искрами блистая,

Спадает глыба снеговая.

.............................................

Недвижим он лежал, и странен

Был томный мир его чела.

Под грудь он был навылет ранен;

Дымясьиз раны кровь текла.

.............................................

Зарецкий бережно кладет

На сани труп оледенелый…[104]

 

как весь смысл стихотворения «Football», и в частности представление о назначении идиллических образов, в наших глазах разительно изменится. Милый, но недалекий англичанин сообщает своей милой, но недалекой спутнице-англичанке о том, что один из игроков в футбол прибыл в Британию из страны кровавой революцииНа самом же деле он прибыл из страны Пушкинаи в ночное время, когда англичане, подобно героям идиллической британской поэзии, мирно спят, наш герой, подобно Ленскому перед дуэлью, предается писанию русских стихов. Сравнение с Ленским в данном случае не должно смущать, ибо он здесь предстает двойником самого Пушкина как автора стихотворения «Когда для смертного умолкнет шумный день…» и других великих произведений о бессоннице и написанных во время бессонницы (вспомним, что не только кровь Ленского, но и кровь самого Пушкин после дуэли с Дантесом «капала на снег»). Поэтому-то Набоков с легкостью преображает знаменитые «кудри черные до плеч» Ленского в «лохматость» лирического героя стихотворения «Football».

 

5

Если от эмигрантских стихов о футболе вновь вернуться к советским маргинальным стихотворениям, то сразу же бросится в глаза смена жанра — от пасто рали к элегии.

Когда, например, ленинградец Николай Максимов пытается развернуть футбольную метафору от «войны» («грозы военной») к «покою», его тон с неизбежностью становится печальным, а за декларируемым легкомыслием прячется ламентация:

 

Не коронован я молвой стоустой

И прохожу по миру налегке,

Я не с державным яблоком в руке,

Я с глупым мячиком искусства.

 

А небо дымное грозится мне,

И голый год взрывается гранатой,

И все грозой военною объято

В глухой и бедной нашей стороне.

 

Но говорить могу лишь о покое,

И образы мои давно нашел:

Плодовый рай и ветреный футбол

И небо нежно-голубое[105].

 

Максимовское стихотворение построено по схеме «recusatio» — отказа от высокой темы в духе горацианского «ego apis» («я пчела») — формулы лукавого самоумаления перед «лебединым» полетом великого Пиндара[106]. На мест е легендарного одописца у Максимова явно оказывается Мандельштам в его одической роли: возвышенному «державному яблоку» (отсылка к стро -ке «Державным яблоком катящиеся годы» из мандельштамовского стихо -творения «С веселым ржанием пасутся табуны…», 1915) противопоставлена малая величина — «глупый мячик искусства». Характерно, что действие стихотворения 1915 года, из которого Максимов как раз и берет антитезу мирной, безмятежной жизни и «гроз» истории, разворачивается в античной древности — максимовский же лирический герой обречен на современность и хочет спрятаться от нее в укромных уголках идиллии и анакреонтики.

Проводником в этот чаемый мир малого должен стать мяч — символ легкости бытия: «державное яблоко» пугает тяжестью — а «мячик искусства» невесом, с ним можно пройти «налегке» к райским «плодам» и «ветреному футболу». Но на этом пути поэт никак не может преодолеть притяжения другого мандельштамовского стихотворения — «Только детские книги читать...» (1908), с его топикой «глубокой печали» и меланхолической усталости. При этом элегическая тема окрашивается в особенно мрачные, едва ли не эсхатологические тона, ведь путь к «ветреному футболу» лежит через страшные образы «неба дымного», «голого года»[107] и «грозы военной». А.А. Кобринский, справедливо указывая на то, что «тема игры — как предсмертного существования»[108] возникает у Максимова под влиянием Мандельштама, замечает: «Ощущение собственной обреченности было присуще Н. Максимову…»[109] Футбольный «вечный полдень» пасторали в стихотворении Максимова явно не состоялся.

Неудивительно, что в другом стихотворении этого поэта «ощущение собственной обреченности» оказывается спроецированным на судьбу целого поколения — посредством, опять же, футбольной метафоры:

 

ФУТБОЛ

Есть жизни, как игральные мячи,

Такие легкие, но есть иные,

Не смех, а смерть таят их роковые

Забавы — метеоры и смерчи.

 

Бывает в мире замкнуто и гладко,

Как солнечная милая площадка,

И простодушно катится игра,

То снова беды мчатся через край.

 

И в вечном беге дышит вдохновенье,

И в самый черный, самый голый год

Я чувствовал: за вековой исход

Трагическое билось поколенье.

 

И думал я: «Как тягостен ваш труд,

Борцы за век, но завтрашнею сменой

О, нет, но вы, но юные спортсмены

Уверенной походкою придут».

 

И вот сегодня труд мой не тяжел,

Веселый труд — повсюду слышать время,

И сознавать, что уж иное племя

Вот здесь играет в ветреный футбол[110].

 

Здесь Максимов откровенно-элегически договаривает то, что подразумевалось в «Не коронован я молвой стоустой…». Стремление приобщиться к «ветреному футболу» как метафоре «легкости бытия», по иронии стихотворения, оборачивается все увеличивающейся элегической дистанцией. Парафраз хрестоматийных строк из пушкинского «Вновь я посетил…» проводит решающую черту разделяющего времени: поэт оказывается отчужденным от «солнечной милой площадки», по ту сторону черты — со старым, отошедшим; волшебство же футбола принадлежит «иному племени», юным, отменяющим поэта с его «трагическим поколением».

Так в стихотворении Максимова «Футбол», кажется, единственный раз в советской поэзии 1920-х годов, с «другой» стороны — со стороны отжившего поколения, трактуется ключевая для эпохи тема — борьбы старого и нового за новый мир.

Высшей точкой маргинальной линии в футбольной поэзии этого времени можно считать «Весенних журавлей» Марка Тарловского (1926) — элегия здесь углублена медитацией:

 

В журавлином клину

Мне нельзя улететь —

Сердце бьется в плену

О костлявую клеть;

 

И, едва заскрипят

Журавли над двором, —

Я от шеи до пят

Обрастаю пером.

 

О, сердечный напев!

Успокойся, усни,

Замолчи, ослабев

От весенней возни!

 

Не унять кутерьмы, —

И кровавый комок

Белогрудой тюрьмы

Отмыкает замок.

 

Воля бьет напролом,

Воля любит нажим;

Сердце машет крылом —

И одним, и другим,

 

И, нежданно-летуч,

Окровавленный мяч

Серокрылых из туч

Вызывает на матч.

 

Но спортсменскую знать

В перелете на приз

Он не в силах догнать —

Он срывается вниз…[111]

 

Поэтическое действие у Тарловского следует старой романтической схеме двоемирия, при этом смещая ее неожиданной метафорой (concetti): земному пространству, в котором элегически томится поэт, противостоит платонический верх — «журавлиное» небо. Прорыв из одного пространства в другое совершается в предпоследней строфе — резким метафорическим скачком: сердце лирического субъекта превращается в мяч — видимо, футбольный. Но действительно ли в этот момент совершается метаморфоза? Возможно, она подсвечивает текст уже с первой строфы: возникающее здесь «биение» кровавого комка о «костлявую клеть» (названную в IV строфе «белогрудой тюрьмой») может напомнить как раз о мяче, бьющемся в сетке, а лексический ряд, характеризующий движения сердца в III—V строфах («возня», «кутерьма», «бьет напролом», «нажим»), стилистически весьма близок к описаниям футбольных матчей в прессе тех лет.

Итак, силой воли условная футбольная игра переносится в воздушное пространство. Здесь (в VI строфе) спортивная метафора обнажается, и тут же обнаруживаются некоторые странности. К частотному, как мы убедились, приему поэзии 1920-х годов — переносу внимания с игроков на предмет (мяч у Тарловского становится единственным активным ее участником и даже самостоятельно «вызывает на матч») — добавляется сдвиг метафоры «жизнь — матч»: в небе лишь одна команда, которой мяч и бросает вызов, — «клин журавлей» как неделимое целое. И «мяч», и «матч» в стихотворении старательно остранены. Традиционный мотив романтического бунта (сердце, не желающее подчиняться земной неизбежности) подновлен экспрессивной футбольной метафорикой («ударами напролом» и «нажимом»), достигающей кульминационного парадокса: «окровавленный мяч», вопреки здравому смыслу и порядку вещей, пытается перескочить (наподобие ходасевичевского — «перескачи, перелети») из объекта игры в субъект, из ведомого в ведущего, из игрушки мировых сил в равного им.

Но в последней строфе футбольный матч сменяется состязанием совсем другого рода, заведомо проигрышным для «окровавленного мяча», — «перелетом на приз». Итог развития футбольной метафоры неизбежен, заранее определен логикой медитативной элегии и законом романтической иронии. Сердце как «окровавленный мяч» не может ни ужиться «в белогрудой тюрьме» (и, реализуя платоническую метафору — «обрастая пером», рвется в небо), ни достичь небесной «спортсменской знати» (и — снова по-платоновски — «срывается вниз»). Метафорические вариации не отменяют общего приговора футбольной элегии — отчуждения поэтов, «внутренних эмигрантов» — от юности и нови.

В заключение попробуем ответить на вопрос: как соотносится с советской спортивной поэзией 1920-х годов, во всех ее жанровых вариантах, едва ли не главное (и уж точно — самое загадочное) футбольное стихотворение десятилетия? Речь о «Футболе» Николая Заболоцкого, датированном в его книге «Столбцы» августом 1926 года:

 

Ликует форвард на бегу.

Теперь ему какое дело? —

как будто кости берегут

его распахнутое тело.

Как плащ, летит его душа,

ключица стукается звонко

о перехват его плаща.

Танцует в ухе перепонка,

танцует в горле виноград,

и шар перелетает ряд.

Его хватают наугад,

его отравою поят,

но каблуков железный яд

ему страшнее во сто крат.

Назад!

Свалились в кучу беки,

опухшие от сквозняка,

и вот — через моря и реки,

просторы, площади, снега,

расправив пышные доспехи

и накренясь в меридиан,

слетает шар.

 

Ликует форвард на пожар,

свинтив железные колена,

но уж из горла бьет фонтан,

он падает, кричит: измена!

А шар вертится между стен,

дымится, пучится, хохочет,

глазок сожмет — спокойной ночи!

глазок откроет — добрый день!

и форварда замучить хочет.

 

Четыре гола пали в ряд,

над ними трубы не гремят,

их сосчитал и тряпкой вытер

меланхолический голкипер

и крикнул ночь. Приходит ночь.

Бренча алмазною заслонкой,

она вставляет черный ключ

в атмосферическую лунку —

открылся госпиталь.

              Увы!

Здесь форвард спит

             без головы.

 

Над ним два медные копья

упрямый шар веревкой вяжут,

с плиты загробная вода

стекает в ямки вырезные,

и сохнет в горле виноград.

Спи, форвард, задом наперед!

 

Спи, бедный форвард!

Над землею заря упала глубока,

танцуют девочки с зарею

у голубого ручейка;

все так же вянут на покое

в лиловом домике обои,

стареет мама с каждым днем...

Спи, бедный форвард!

Мы живем[112].

 

Прежде всего стоит отметить, что, подобно большинству поэтов 1920-х годов, Заболоцкий видит в футболе характерную примету нового быта, наряду с фокстротомнародным домом, пивной «Красная Бавария» и другими явлениями, репрезентирующими советскую современность[113]. Как и для многих других, футбол для автора «Столбцов» — это вид спорта, чреватый всевозможными травмами и увечьями, провоцирующий стихотворцев на обильное использование военной метафорики.

Более того: у стихотворения Заболоцкого, возможно, имелся если не свежий, газетный, то все-таки вполне реальный повод — относительно недавний эпизод из истории этого молодого вида спорта.

Футбольная статистика перечисляет имена пятерых футболистов — четверых англичан и одного аргентинца, в период с 1889 по 1922 год погибших прямо на поле или получивших там смертельные травмы. Последний из них, аргентинец Джакобо Урсо, форвард прославленной команды «Сан-Лоренсо де Альмагро», в матче против клуба «Эстудиантис», состоявшемся 30 июля 1922 года, столкнулся с двумя игроками соперника и сломал себе два ребра, одно из которых проткнуло его легкое. Поскольку замены тогда были запрещены, мужественный форвард отказался покинуть товарищей, поучаствовал в победном голе «Сан-Лоренсо», а по окончании матча замертво рухнул на поле. Он был госпитализирован, перенес две операции, однако через неделю скончался в больнице. Врачи сошлись на том, что, если бы Джакобо начали оказывать помощь сразу после получения травмы, дело бы не окончилось летальным исходом. В день похорон гроб с телом Урсо несли на кладбище тысячи болельщиков «Сан-Лоренсо».

Как кажется, сопряжение обстоятельств этой гибели с «Футболом» Заболоцкого могло бы кое-что прояснить в этом темном стихотворении.

Так, зловещее «как будто» в зачине:

 

как будто кости берегут

его распахнутое тело —

 

возможно, скрывает в себе намек на ту «кость» (сломанное ребро), которая в итоге проткнула легкое Урсо[114].

 

Без натяжек монтируются с образом темпераментного латиноамериканца мотивы плаща и вина («танцует в горле виноград») из первой строфы «Футбола».

Строки:

 

и вот — через моря и реки,

просторы, площади, снега,

расправив пышные доспехи

и накренясь в меридиан,

слетает шар —

 

могут намекать на удаленность места футбольного сражения, описываемого в стихотворении, от той точки, где находится автор. Сюда же — строка «Спи,

форвард, задом наперед», в которой, возможно, поэт обращается к Урсо как к географическому антиподу автора и читателей стихотворения «Футбол».

Строки:

 

Здесь форвард спит

без головы, —

 

безусловно, связанные с метафорическим лейтмотивом «мяч — шар» из стихотворения Заболоцкого (земной шар, виноградина, бомба) и восходящие к заглавию знаменитого романа Майн Рида, могут в предлагаемом нами контексте обозначать и безрассудного до глупости (безголового) Урсо, отказавшегося от медицинской помощи.

Идеально вписываются в футбольную биографию Джакобо Урсо мотивы госпиталя, могильной плиты и последнего прощания с «бедным форвардом».

Но даже если бы мы оказались правы[115] и одним из ключей к стихотворению Заболоцкого «Футбол» послужила бы смерть аргентинского форварда, пришлось бы констатировать, что автор «Столбцов» надежно спрятал этот «биографический» ключ от читателя.

А ведь стихотворение и без того полно энигматических мотивов. Некоторые из них расшифровываются относительно легко: «алмазная заслонка» — звездная ночь; «два медные копья», которые «упрямый шар веревкой вяжут», — спицы и клубок шерсти, метонимически указывающие на прядение Парок и символизирующие ход времени, переплетение человеческих судеб; танцующие у ручья «девочки» — человеческие души[116].

Другие образы (и особенно связи между этими образами) уже труднее поддаются расшифровке. Чтобы предложить их толкование, нам придется перейти из области реального комментария в область поэтики. Как представляется, прояснить некоторые мотивы стихотворения «Футбол» помогает знание об одном из ключевых принципов поэтики раннего Заболоцкого, в полной мере проявляющемся в этом стихотворении. У автора «Столбцов» очень часто мотив, возникающий как составляющая сравнения или метафоры, оплотневает в реальный предмет и порождает цепочки ассоциаций.

Так, «плащ» из сравнения «душа, как плащ», использованного в зачине «Футбола», тут же превращается в реальный плащ («ключица стукается звонко // о перехват его плаща»), порождая ассоциацию — «рыцарскийплащ» и следом — серию образов, связанных с войной и рыцарской тематикой: «каблуков железный ряд», «пышные доспехи», «железные колена».

Отчасти сходным образом, мотив круглого мяча (шара) порождает цепочку: земной шар — голова — бомба — глазное яблоко — клубок шерсти.

Сходную технику порождения образов не любивший Заболоцкого Осип Мандельштам позднее (в 1933 году) опишет, рассуждая о поэтике Данте: «И в самом деле, представьте себе самолет, — отвлекаясь от технической невозможности, — который на полном ходу конструирует и спускает другую машину. Эта летательная машина так же точно, будучи поглощена собственным ходом, все же успевает собрать и выпустить еще третью. Для точности моего наводящего и вспомогательного сравнения я прибавлю, что сборка и спуск этих выбрасываемых во время полета технически немыслимых новых машин является не добавочной и посторонней функцией летящего аэроплана, но составляет необходимейшую принадлежность и часть самого полета и обусловливает его возможность и безопасность в не меньшей степени, чем исправность руля или бесперебойность мотора. Разумеется, только с большой натяжкой можно назвать развитием эту серию снарядов, конструирующихся на ходу и выпархивающих один из другого во имя сохранения цельности самого движения»[117]. Нетрудно заметить перекличку этих слов с программными высказываниями самого Заболоцкого: «Бессмыслица не от того, что слова сами по себе не имеют смысла, а бессмыслица от того, что чисто смысловые слова поставлены в необычайную связь — алогического характера. Необычное чередование предметов, приписывание им необычайных качеств и свойств, кроме того — необычайных действий. Говоря формально — это есть линия метафоры. Всякая метафора, пока она жива и нова, — алогична. <…> Обновление метафоры могло идти лишь за счет расширения ассоциативного круга — эту-то работу Вы и проделываете, поэт[118], с той только разницей, что Вы материализуете свою метафору, т. е. из категории средства Вы ее переводите в некоторую самоценную категорию. <...> Вы <...> ушли в мозаическую лепку оматериализованных метафоричес ких единиц»[119].

Рассуждения поэтов о поэтическом языке многое объясняют в «цельности <…> движения» — «алогической» логике раскручивания сложных образных цепочек от строфы к строфе «Футбола» Заболоцкого. Так, смысловыми полюсами стихотворения, очевидно, являются метафоры «вино жизни» (в первой строфе: «танцует в горле виноград») и «вино смерти» (в предпоследней строфе: «и сохнет в горле виноград»). Между этими полюсами возникают «линии метафоры» — параллельные и последовательные сцепления образных элементов («серии снарядов»). Во-первых, это «ассоциативный круг» под метафорическим знаком «избытка жизни», предельной телесной и душевной динамики: «распахнутое тело», «летит <…> душа», «ключица стукается звонко», «танцует <…> перепонка», «ликует форвард на пожар»; «мозаическую лепку» данных «единиц» объединяет вектор «выхождения из себя», порыва вовне, аналогичного тем «сильным движениям», которые в античных эпосе и драме заставляют «сердце» («тюмос») и «душу» («тюхе») покидать свое вместилище, тело. Во-вторых, это формулы катастрофической оборачиваемости, перехода из состояния переполненности жизнью в болезнь, распад и смерть: «беки, опухшие от сквозняка» (соответственно, и «шар <...> «пучится»), «свинтив железные колена», «из горла бьет фонтан», «форвард спит без головы». В-третьих, это превращение «вина жизни» в «смертельный напиток»: «отравою поят», «каблуков железных яд», «опухшие от сквозняка», «загробная вода». Связующей же идеей для всех расходящихся рядов «метафорических единиц» становится утверждение героического энтузиазма, требующего героической жертвы.

В связи с этим весьма соблазнительно предложить в качестве подтекстового источника «Футболиста» книгу сонетов и диалогов Дж. Бруно «О героическом энтузиазме». Действительно, бросается в глаза совпадение образов: «алмазная заслонка» ночи у Заболоцкого — «двери из черных алмазов» из VII сонета Бруно («porte di diamantenere» — в переводе А. Эфроса — «Черно-алмазные затворы отпирает»[120]); летящая душа форварда — «далеко ушедшее сердце» «энтузиаста» (XX сонет)[121]; израненный, забитый «каблуками» футболист — возвышенный Актеон из XVIII и XXIII сонетов, растерзанный псами своих сомнений и страстей[122]; «Ликует форвард на пожар» — «Моим пожаром, вижу, небо рдеет» (сонет LVII[123]); избыток жизненной энергии, оборачивающийся гибелью, и жизнеутверждающие финальные строки стихотворения из «Столбцов» («Спи, бедный форвард! // Мы живем») — «Живу во смерти смертию живою» в X сонете[124].

Возможны и другие сопоставления — но с существенной оговоркой: «О героическом энтузиазме» было издано в русском переводе только в 1953 году; о степени знакомства Заболоцкого с итальянской поэзией можно только догадываться. Поэтому все предположения по поводу перекличек автора «Столбцов» с сонетами и диалогами Бруно до прояснения контекста надо оставить в области гипотез. И все же нельзя не обозначить саму тенденцию, независимо от догадок о возможных источниках «Футбола»: Заболоцкий, без сомнения, так или иначе оказывается в резонансе идеи героического энтузиазма, восходящей к высокому Ренессансу.

В любом случае, знал автор «Столбцов» или не знал содержание книги Бруно, строки из последней — например, истолковывающие миф об Актеоне, могут неожиданно прояснить содержание стихотворения: «…В охоте божественной и универсальной он [охотник. — А.А., О.Л., М.С.] развертывает такой охват, что и сам, по необходимости, оказывается охваченным, поглощенным, присоединенным». Актеон становится уже не охотником, а «преследуемой дичью», пожирается и «делается развязанным от уз потрясенных чувств»[125]. В стихотворении Заболоцкого ведь тоже — «стремительное тело» форварда не просто деформировано извне («согнуто в дугу» во второй редакции) — оно на глазах распадается на множество частей (ключица, ухо, горло), которые эмансипируются от единого целого и «ликуют» — «танцуют» — уже самостоятельно. В первой же строфе дана и мотивировка этого распада: в процессе игры душа как бы отделяется от тела (так в стихотворение вводится подспудный сначала мотив смерти).

Но и «дичь», по логике поэтической диалектики, должна превратиться в «охотника»: и вот «оживает», начиная свой хищный полет, мяч. По ходу стихотворения активность мяча возрастает, а охота перерастает в сражение; соответственно, мяч уже не просто «дичь» или «охотник», а уже враг форварда, предводитель множества врагов. При этом метафора охоты-сражения приобретает явно средневековый колорит: бутсы становятся «каблука ми», оживший мяч оказывается облаченным в доспехи, на него метафорически накладывается силуэт рыцаря («пышные» напоминает о плюмаже, а «накренясь» — о копье наперевес). Оборачивается рыцарем, как бы принимая вы зов мяча, и форвард: «свинтив железные колена», он тоже кажется закованным в латы.

Вместе с соединением временных пластов (Средневековье — эпоха «героического энтузиазма» — современность — сиюминутность) разрастается и пространственное всеединство: мяч (дичь-охотник, рыцарь-враг) метафорически переосмысляется как первоэлемент мировой системы, в которой «господствует шарообразность»[126]; за ним выстраивается динамичный ряд шаров всех сортов и размеров — взятых то в масштабе микрокосма, то в масштабе макрокосма, от танцующей в горле форварда «виноградины» и головы, которой он в конце концов лишится, до всего земного шара. Так и форвард, и мяч оказываются в процессе любви-борьбы и взаимной смены ролей равно «охваченными, поглощенными, присоединенными».

Оглядка через книгу Дж. Бруно на ренессансный «энтузиастический» контекст помогает оценить и истинный смысл слова «душа», появляющегося уже в первой строфе («Как плащ, летит его душа»); отметим, что из всех известных нам стихотворений о футболе, написанных в 1920-е годы, только у Заболоцкого используется это слово. Позволим себе не согласиться с мнением В. Альфонсова, согласно которому ключевой идеей стихотворения Заболоцкого является идея «победы вещи над человеком, потери духовности»[127]. Напротив, футбол, по Заболоцкому, — это апофеоз воодушевленности и одухотворенности, наполняющих не только отдельно взятого игрока, но и весь мир. Душа форварда в своем гибельном ликовании соединяется с «душой мира», а его жертва связывает («меридианами») всех со всеми в единое — всемирное — целое, во всечеловеческое «мы» («Спи, бедный форвард! / Мы живем»).

В «энтузиастическом» стремлении к универсализму «Футбол» Заболоцкого не только противопоставлен футбольной поэзии второго десятилетия XX века, но и оказывается ее итожащей кульминацией. В этом не очень длинном стихотворении, по сути, собраны все основные жанровые значения футбола этой эпохи и намечены новые — которые будут определять развитие темы в последующие эпохи. Как многие выдающиеся модернистские стихотворения, «Футбол» построен по принципу коллажа жанров, с резкими перебоями «высокого» и «низкого». «Свалились в кучу беки» как будто выхвачено с пылу с жару низовой, фельетонной поэзии 1920-х годов с ее гротескно-сатирическими нотациями по поводу футбольного травматизма. «Меланхолический голкипер» сдвигает стихотворение в сторону элегии, а «в лиловом домике обои» и стареющая мама добавляют ей романсовый тон, с отзвуком «есенинщины». Разрастание элегии до погребального, френичес -кого плача («За ним загробная вода // Стекает в ямки вырезные»; «Спи, бедный форвард!») уравновешивается в той же последней строфе пасторалью: «танцуют девочки с зарею у голубого ручейка».

Но все эти жанровые фрагменты и лоскуты, «мозаически» слепленные и сшитые в «Футболе», составляют единое целое только благодаря синтезирующему влиянию высокой оды. Прежде всего стихотворение захвачено одической стихией в духе высокой лирики XVIII века. Ликование и восторг форварда, конечно, вызывают в памяти знаменитое ломоносовское «Восторг внезапный ум пленил»; причем не только восторг, но и вся буря чувств, поднимающаяся в «Футболе», весь их диапазон (ликование, ужас, гнев, торжество, «пожар» в душе) и отсутствие (вплоть до последней строфы) каких-либо эмоциональных полутонов — все это несомненные признаки классической русской оды. Отсюда же во многом и предельный динамизм «Футбола», в котором все находится в состоянии «постоянного движения, изменения, мелькания»[128] («…даже описание могилы форварда <…> выглядит как действие»[129], — справедливо отмечает А. Полян). Наконец, одический подъем футбольной темы проявляется здесь в пространственном расширении, достигающем вселенского масштаба. Путешествие мяча «через моря и реки, // Просторы, площади, снега», с характерным охватом необозримых пространств, увиденных с высоты птичьего полета, — напоминание об одном из ключевых приемов ломоносовского одизма; ср., например, в той же Хотинской оде Ломоносова:

 

Им воды, лес, бугры, стремнины,

Глухия степи — равен путь…[130]

 

Или:

 

Орел когда шумя летит

И там парит, где ветр не воет

Превыше молний, бурь, снегов…[131]

 

На этом скрытый экскурс в историю одической поэзии не останавливается. После четвертой, кульминационной строфы стихотворения совершается перелом; строфы пятая и шестая имеют уже другую эмоциональную окраску. Ликование и ужас, преобладавшие до этого, сменяются унынием и меланхолией, а азартные («Назад!»), возмущенные («измена!»), издевательские («спокойной ночи!», «добрый день!») восклицания — ламентациями: «Увы, // Здесь форвард спит // без головы». Но и это — не выход за рамки оды, а следующий шаг — от ломоносовской к державинской традиции, к «Оде на смерть князя Мещерского». Из «ночной» оды рубежа XVIII — XIX веков наплывает в футбольное стихотворение сама фигура Ночи, разворачивается эмблематическое описание надгробия; наконец, замыкание «ассоциативного круга» — от винограда жизни до винограда смерти — высекает искру соответствия с державинской «Одой»: «Где стол был яств, там гроб стоит». Финал же стихотворения отсылает к высоким жанрам XIX века — к знаменитой формуле шиллеровской античной баллады, воспроизведенной сначала В.А. Жуковским в «Торжестве победителей» (ср. с «Торжеством земледелия» Заболоцкого):

 

Спящий в гробе, мирно спи;

Жизнью пользуйся, живущий[132], —

 

а затем пропущенное через гейневскую иронию Н.А. Некрасовым в «В.Г. Белинском»:

 

Живой печется о живом,

А мертвый спи глубоким сном...[133]

 

Важны не только те, кто встраивается в эту цепочку аллюзий, «мозаическую лепку» истории русской высокой поэзии, но и значимые пробелы: Заболоцкий творит новую, футбольную оду через голову торжественной традиции Ф.И. Тютчева и О.Э. Мандельштама, демонстративно отталкиваясь от них. Только прививка абсурда, «алогизма», тотальной иронии, фантастичес -кого сдвига сиюминутного, газетного быта может спасти и оживить высокий жанр — такова жанровая идея «Футбола». Что это значит для истории футбольной темы в поэзии 1920-х годов? Главным образом, то, что новыми средствами именно на футбольном материале Заболоцкий создает современную философскую оду — а значит, и то, что для последующих десятилетий, после замораживания литературной эволюции в 1930—1940-х годах, за футболом будет авторитетно закреплен статус высокой поэтической темы[134].

Жанровый синтез под знаком оды как решающий и кульминационный момент в футбольной поэзии 1920-х годов поднимает на новый уровень и магистральную ее тему — юности в борьбе за новый мир. Всеединство, всеобщая связь, финальное «мы» — это новое состояние мира достигается только ценой героического порыва и самопожертвования молодых. Кого выбрал поэт для усиления и утверждения этой идеи? Не летчика, не воина, не революционера, а футболиста.

 

[1] Статья представляет собой радикально сокращенный вариант второй главы из подготавливаемой нами монографии-антологии «Футбол в русской поэзии». Первую главу (о футболе в отечественной поэзии 1910-х гг.) см. в: Новый мир. 2014. № 7. С. 156—174. Приносим глубокую благодарность А.Л. Соболеву и И.Е. Лощилову за подсказки.

[2] Без подписиСтаврополь. Тяга крестьянского молодняка к физкультуре // Известия спорта. 1924. № 13—14. С. 24.

[3] Безыменский АСобр. соч. Т. 1. М.; Л., 1926. С. 311.

[4] Архангельский АПародии. М., 1929. С. 11.

[5] Олеша ЮЗависть. М.; Л., 1928. С. 96—97.

[6] Красный спорт. 1924. 17 августа.

[7] Без подписиО методах борьбы с футболом // Красный спорт. 1926. 6 июня.

[8] Геркан АВ стране футболистов // Красный спорт. 1925. 26 апреля

[9] Красный спорт. 1924. 21 сентября

[10] Красный спорт. 1925. 22 марта.

[11] Физкультура и спорт. 1928. № 13. С. 1.

[12] Красный спорт. 1925. 18 октября.

[13] Красный спорт. 1925. 17 мая.

[14] Ш.АМы ждем! (О деревенских физкультурниках) // Красный спорт. 1926. № 9. 28 февраля.

[15] Глезер ИРежим экономии в физкультуре // Красный спорт. 1926. 20 июня.

[16] Старостин НФутбол сквозь годы. М., 1989. С. 21.

[17] Красный спорт. 1924. 14 сентября.

[18] Физкультура и спорт. 1929. № 43. С. 13.

[19] Без подписиУченого учить // Красный спорт. 1927. 23 января.

[20] УральскийФутбольная физкультура // Красный спорт. 1926. 18 апреля.

[21] ВГТак было, но так не будет // Известия спорта. 1923. № 10—11. С. 16.

[22] Красный спорт. 1926. 5 декабря.

[23] Зискинд АО классе нашего футбола // Красный спорт. 1927. 16 октября.

[24] Шимкевич МК инциденту с т. Лапшиным // Известия спорта. 1922. № 7. С. 20.

[25] «Обезображен, обезглавлен // Футбола толстокожий бог. // И с легкостью тяжеловеса // Удары отбивал боксер…» (Новый Сатирикон. 1914. № 30. С. 3).

[26] Красный спорт. 1925. 15 ноября.

[27] Хокклюшка. Физкультурное «лям-ца-дрицца-гоп-ца-ца» // Красный спорт. 1925. № 16 (10). 19 апреля.

[28] Характерная для 1920-х годов попытка его разрешить: «Секция игр приступила к научному изучению влияния игры футбол на человеческий организм, для этого ею отобраны 350 футболистов, играющих не менее 5 лет, каковые и должны пройти исследования в назначенные сроки в определенных лабораториях» (Красный спорт. 1924. 19 октября).

[29] Без подписиСпортивная травма // Красный спорт. 1926. 5 декабря.

[30] Старостин НФутбол сквозь годы. С. 25.

[31] Там же.

[32] Красный спорт. 1925. 25 октября.

[33] Молчанов И., Рахилло ИУ косматого костра. М.; Л., 1926. С. 45—46.

[34] Красный спорт. 1926. 29 августа.

[35] Копьевский АФутмяч // Красный спорт. 1925. 15 ноября.

[36] О’Махоуни М.Спорт в СССР: физическая культура — визуальная культура. М., 2010. С. 87—88.

[37] Из стихотворения О. Мандельштама «Еще далеко мне до патриарха…» (1931).

[38] Безыменский АУдары солнца: Стихи. М., 1929. С. 30—32. Упоминание в стихотворении Уругвая позволяет предположить, что в нем подразумеваются футбольные матчи Спартакиады 1928 года (см. о ней далее).

[39] Каменский ВИ это есть. Тифлис, 1927. С. 46—47.

[40] Маяковский ВСобрание сочинений: В 13 т. М., 1951— 1961. Т. 7. С. 174.

[41] Известия спорта. 1922. № 5. С. 18.

[42] Кальпус БСпорт и физическая культура // Красный спорт. 1924. № 1. С. 10.

[43] Романов МОпасности спорта для здоровья // Известия спорта. 1922. № 11. С. 6.

[44] Есенин С.Стихотворения и поэмы (Новая библиотека поэта. Малая серия). СПб., 2003. С. 377.

[45] Формула Ю.Н. Тынянова (Тынянов Ю.НПоэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 176).

[46] Красный спорт. 1924. 31 августа.

[47] Стихотворение «Тишина».

[48] Стихотворение «Старик».

[49] Спартак. Баку. 1923. № 4—5. С. 8

[50] Спартак. Баку. 1923. № 4—5. С. 8.

[51] Ситковский АЦоколь. М.; Л., 1931. С. 30—32.

[52] Тогда же, в 1920-е годы, начинают проводиться военные футбольные игры между Красной армией и Красным флотом. См., например: Липневич ЛНесколько слов о футбольной игре между Красной Армией и Красным Флотом // Спорт. 1923. № 30. С. 454.

[53] КукушкинНесколько слов о введении футбола в Красной Армии // Красный спорт. 1923. № 9. С. 8—9.

[54] Там же.

[55] Моряк ВЛава в будущее. Чита, 1924. С. 39—40.

[56] Городской ЯЛагерь: Стихи. Харьков, 1932. С. 164. (В сборнике «Ясно вижу», опубликованном в 1935 году, стихотворение напечатано под отчетливо «военным» заглавием «Футбол в лагерях».)

[57] Пумпянский Л.ВКлассическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 178.

[58] Пушкин А.ССобрание сочинений: В 10 т. М., 1960. Т. 3. С. 287.

[59] См.: Гольдштейн АРасставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики. М., 1997. С. 94—96.

[60] Комсомольская правда. 1928. 25 августа.

[61] Гольдштейн АРасставание с Нарциссом. С. 121.

[62] Известия. Одесса, 1923. 14 октября.

[63] Без подписиПо России. Одесса // Известия спорта. 1922. № 8. С. 24.

[64] Тум ПОдесса не отстает // Красный спорт. 1925. 3 мая.

[65] Так, впрочем, и произойдет: главный герой кассилевского «Вратаря республики» Антон Кандидов будет представлен как воплощение невероятной мощи и силы.

[66] Кассиль ЛВратарь республики. М., 1939. С. 148.

[67] Настолько явным, что можно говорить о самоотождествлении Старостина с Антоном Кандидовым: эпизоды посещения Кандидовым сначала литературного подвальчика «Фиоловая вобла», а потом — по контрасту — выступления Маяковского в той же последовательности возникают в старостинских мемуарах — роль «Фиоловой воблы» в них играет «Стойло Пегаса».

[68] Старостин АВстречи на футбольной орбите. М., 1980. С. 56—57.

[69] Там же. С. 56.

[70] Маяковский ВЛетающий пролетарий. М., 1925. С. 50—52.

[71] Маяковский ВЛетающий пролетарий. С. 41.

[72] Там же. С. 60—61.

[73] Бузотер. 1927. № 17. Май. С. 2.

[74] Комсомольская правда. 1928. 11 июля.

[75] Там же.

[76] Там же.

[77] В то время как боксер, по Маяковскому, остается все же ступенью выше — на уровне животного мира: он «...шеей — // вол» (Там же).

[78] Там же.

[79] Маяковский ВПолн. собр. соч.: В 13 т. М., 1955—1961. Т. 9. C. 267. В редакции стихотворения, вошедшей в 7-й том прижизненного Собрания сочинений (см. следующую ссылку), эти строки отсутствуют.

[80] Маяковский ВСобр. соч. М.; Л., 1930. Т. 7. С. 135. (Место первой публикации не установлено.)

[81] Нелепость усугубляется за счет того, что Маяковский, соединяя в этих строках упоминание о «красном соке» и об освобождении из-под гнета «школьной обузы», довольно прозрачно пародирует традиционные для поэзии 1920-х годов метафорические описания революции.

[82] «— Ох, уж это увлечение спортом! Даже к нам в деревню проникло оно и работникам головы вскружило. Прихожу вчера на поле, а молодцы мои в футбол кочаном капусты играют. Каково?!» (Синий журнал. 1912. № 7. С. 15).

[83] Edelman R. Serious Fun: A History of Spectator Sports in the U.S.S.R. N.Y., 1993. P. 8.

[84] Комсомольская правда. 1928. 14 августа. Ср. упоминание футболистов из Уругвая в стихотворении А. Безыменского «Футбол».

[85] Спартакиада. 1928. № 1. С. 4.

[86] Спартакиада. 1928. № 1. С. 4.

[87] Спартакиада. 1928. № 3. С. 7.

[88] Паперный В.ЗКультура Два. М., 2011. С. 45—46.

[89] Там же. С. 44.

[90] См.: Лотман Ю.МИзбранные статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. 1. С. 279—280.

[91] Ю.Н. Тынянов иронически отмечал такую возможность в «Промежутке»: «Можно постараться отойти и стать в стороне» (Тынянов Ю.НПоэтика. История литературы. Кино. С. 172).

[92] Вермель ФКовш: Стихи. М., 1923. С. 22.

[93] Сечко МПроба. Л., 1929. С. 22.

[94] Там же. С. 20.

[95] Красный спорт. 1927. 30 октября.

[96] Красный спорт. 1927. 3 апреля.

[97] Красный спорт. 1927. 20 марта.

[98] Красный спорт. 1925. 26 июля.

[99] Отметим, впрочем, что здесь, в отличие от целого ряда стихотворений 1920-х годов, «нагота» игроков не кажется чем-то стыдным.

[100] Оцуп НОкеан времени: Стихотворения; Дневник в стихах; Статьи и воспоминания. СПб., 1993. С. 35—36.

[101] «I Sing the Pleasures of the Rural throng…» (Concanen МA Match at Football: A Poem in Three Cantos // Verse in English from Eighteenth Century Ireland / Ed. A. Carpenter. Cork, 1998. P. 90).

[102] «Is football playing // Along the river shore, // With lads to chase the leather…» («Is my team ploughing…») (Housman A.E. The Works of A.E Housman. Ware, Hertfordshire, 1994. P. 42).

[103] Набоков ВСтихи. Ann Arbor, 1979. С. 24—25.

[104] Пушкин А.СПолн. собр. соч.: В 10 Т. Л., 1978. Т. 5. С. 115— 116.

[105] Максимов НСтихи. Л., 1929. С. 46.

[106] «Полным ветром мчится диркейский лебедь // Всякий раз, как ввысь к облакам далеким // Держит путь он, я же пчеле подобен // Склонов Матина» («Ода Юлу Антонию», пер. Н. Гринцберга).

[107] Максимов, как формулой, пользуется заглавием романа Бориса Пильняка («Голый год») о 1918 годе.

[108] Кобринский АО Хармсе и не только. Статьи о русской литературе XX века. СПб., 2007. С. 149.

[109] Там же.

[110] Максимов НСтихи. С. 45.

[111] Тарловский МИронический сад. М.; Л., 1928. С. 33—34.

[112] Заболоцкий НСтолбцы. Л., 1929. С. 13—15.

[113] Курсивом в этом предложении мы выделили слова и словосочетания, представляющие собой заглавия стихотворений в книге «Столбцы»: «Новый быт», «Фокстрот», «Красная Бавария».

[114] Может быть, именно желая избавить стихотворение от излишней конкретики, Заболоцкий впоследствии заменил процитированные строки на: «Недаром согнуто в дугу // Его стремительное тело»?

[115] К сожалению, поиски в советских спортивных газетах и журналах 1920-х годов пока не выявили материалов о гибели Урсо, с которыми мог бы ознакомиться Заболоцкий.

[116] О душе-девочке в «Футболе» и других стихотворениях раннего Заболоцкого см.: Лощилов ИО некоторых неочевидных источниках поэтического мира Николая Заболоцкого. Два сюжета // Сетевая словесность (http://www.netslova.ru/loshilov/2sjuzheta.html).

[117] Мандельштам ОРазговор о Данте // Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. М., 1994. Т. 3. С. 233.

[118] Заболоцкий обращается к А. Введенскому (манифест озаглавлен «Мои возражения А.И. Введенскому, авторитету бессмыслицы»).

[119] Заболоцкий Н.А.Огонь, мерцающий в сосуде: Стихотворения и поэмы. Переводы. Письма и статьи. Жизнеописание. Воспоминания современников. Анализ творчества. М., 1995. С. 181—183.

[120] Бруно ДжО героическом энтузиазме. Киев, 1996. С. 57.

[121] «Безумцы, пестуйте свои сердца! / Мое ж ушло далекою тропою, / Где, схваченное грубою рукою, / С восторгом ждет смертельного конца» (перевод А. Эфроса) (Бруно ДжУказ. соч. С. 92).

[122] «Как вы теперь впились в меня! Какая / В вас ярь и страсть, чтоб жизнь я потерял? / <…> Скажи. Судьба, когда мой тяжкий груз / Даст естеству разъять меня на части?» (Перевод А. Эфроса. Там же. С. 102).

[123] Перевод Ю. Верховского (Там же. С. 201).

[124] Перевод А. Эфроса (Там же. С. 65).

[125] Там же. С. 196—197.

[126] Кобринский АПоэтика «ОБЭРИУ» в контексте русского литературного авангарда: В 2 т. М., 2000. Т. 1. С. 128.

[127] Альфонсов ВСлова и краски. СПб., 2006. С. 208

[128] Полян АСтихи о спорте Мандельштама и «Футбол» Заболоцкого: совпадение или подражание? // Литература. 2004. № 46. С. 25.

[129] Там же. С. 24.

[130] Ломоносов МПолн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1950—1959. Т. 8. С. 20.

[131] Там же. С. 27.

[132] Жуковский В.АСобр. соч.: В 4 т. М.; Л., 1959. Т. 2. С. 161. Другие формулы Жуковского, актуальные для «Футбола» Заболоцкого: «Лучших бой похитил ярый!» (с. 159); «Ты своею силой пал» (с. 159).

[133] Некрасов Н.АПолн. собр. соч.: В 3 т. Л., 1967. Т. 1. С. 350.

[134] Интересно, что позднейшая — окончательная — авторская редакция стихотворения содержит ряд исправлений, тоже в каком-то смысле работающих на приобщение «Футбола» к «высокой» поэзии. Так, добавлен эпитет соответствующей лексической окраски «стремительное» (им заменен нейтральный эпитет «распахнутое» в четвертой строке) и сравнение «гремят, как сталь, его колена» (вместо «свинтив железные колена»). Сюда же можно отнести замену строчных букв в начале строк на прописные, снимающую изначальное противопоставление стихотворений Заболоцкого — как бы обычных строчек, записанных «столбцами» — канонической поэзии.

- See more at: http://www.nlobooks.ru/node/6302#sthash.ZOuMvXS2.dpuf


Вернуться назад