ИНТЕЛРОС > №136, 2015 > Наука как культурный институт и большевики

Михаил Одесский
Наука как культурный институт и большевики


31 января 2016

Krementsov N. REVOLUTIONARY EXPERIMENTS: The Quest for Immortality in Bolshevik Science and Fiction. — N.Y.: Oxford University Press, 2014. — XVI, 268 р.

 

Монография Николая Кременцова (автор сейчас преподает в Торонто) «Революционные эксперименты: поиски бессмертия в большевистской науке и литературе» — междисциплинарное исследование важной темы, которое увлекательно изложено и сопровождается со вкусом подобранными иллюстрациями. В Прологе автор сообщает, что в течение десятилетий (с тех пор, как работал в ленинградском Институте истории естествознания и техники) интересовался соположением истории отечественной науки с общественно-политической историей и историей литературы. Чтобы не пытаться объять необъятное, в рецензируемой монографии Кременцов ограничил себя «темой контроля над жизнью и смертью, часто упрощенно толкуемого как достижение вечной молодости, упразднение смерти и поиск бессмертия» (с. 6).

Научные сюжеты представлены в этой кни­ге как своего рода развернутый комментарий к знаменитым произведениям М. Булгакова и А. Беляева. В первой главе это — повесть «Роковые яйца» (1925). Предлагая не сводить ее содержание к очевидным политическим интерпретациям, Кременцов призывает учесть, что профессор Персиков — герой повести — ученый, биолог. И тогда «Роковые яйца» — еще и повесть о «биологической науке и ученых в их отношениях с новым советским порядком» (с. 16). При таком подходе биография Персикова оказывается сжатой схемой приключений естествознания в стране большевиков: дореволюционное преуспеяние, общест­венное уважение, оклады, устроенный быт, подходящая обстановка для опытов; революционный погром, нищета, гибель необходимых для экспериментов животных, планы эмигрировать; нэповское воскресение, забота государства, трогательные студенты-рабфаковцы, публикация научных работ, споро переводимых на иностранные языки, участие в ответственных государственных проектах.

Кременцов уделяет особое внимание тому, что Булгаков «изображает с большой точностью и сарказмом роль журналистов в донесении научных открытий до масс. В качестве штатного сотрудника “Гудка”, популярной газеты профсоюза железнодорожников, и автора других газет и еженедельников не только в Москве и Ленинграде, но также в провинции, он был прекрасно знаком с работой со­ветской прессы. Сенсационность, преувеличение, невежество, тривиальность, тотальное отсутствие понимания науки и ее функционирования, упрощение, не­достаточная проверка фактов, заносчивость, полное безразличие к собственным воззрениям ученого — все это характерные признаки “научных” репортажей в “Роковых яйцах”» (с. 21). И сам Булгаков, по мнению Кременцова (с. 21), заимствовал суть изобретения Персикова — «луча жизни» — из газеты «Известия», которая в мае 1924 г. сообщила о блистательном открытии двух русских ученых — биолога А. Гурвича и фармаколога Н. Кравкова.

Казалось бы, интерес Булгакова-врача к биологии вполне закономерен, однако автор монографии считает, что научные революции настораживали писателя не меньше, чем социальные. Русское общество начиная с XIX столетия воодушевленно следило за открытиями в области биологии (Нобелевские премии И. Павлова и И. Мечникова) и чаяло не просто научного прогресса, но обретения чудесного долголетия и даже бессмертия, а при советской власти научный утопизм соответствовал революционному пафосу эпохи, который Кременцов диагностирует и в деятельности биокосмистов (в их журнале «Бессмертие» публиковалась статья Кравкова), и в формировании отечественной научно-фантастической литературы. Однако научные открытия были также мобилизованы коммунистичес­кой пропагандой, которая использовала их при критике христианства, и Булгаков предсказуемо не попал в ряды адептов научной революции.

Научные сюжеты трех следующих глав «мотивированы» сочинениями класси­ка советской фантастики Беляева. В 1925 г. в «Рабочей газете» был опубли­кован первый вариант «Головы профессора Доуэля» (в виде рассказа). Одно­временно советскому обществу был представлен «аутожектор» (аппарат для искусственного кровообращения) физиолога С. Брюхоненко. Если в научно-фантастическом рассказе голова умершего человека продолжала жить, мыслить, разговаривать, то аппарат Брюхоненко, в настоящем «скромно» заменяя легкие у собаки, в перспективе открывал аналогичные фантастические возможности. В книге опубликована фотография, на которой свидетели опытов Брюхоненко в присутствии изобретателя смотрят на отрубленную голову собаки. Как доказывает Кременцов, ни Беляев не повлиял на Брюхоненко, ни Брюхоненко — на Беляева. Напротив, художественный текст и научный проект равно коренились в атмосфере ожи­дания такого рода материалистического чуда. И эта атмосфера благоприятст­вовала преклонению перед техникой будущего, а не этическим сомнениям, ко­торые вызывает насильственное продолжение жизни. Впрочем, если общество нетерпеливо жаждало продолжения экспериментов, то критик Иванов-Разумник в письме Андрею Белому все же обсуждал нравственный их аспект, да и Беляев заставлял задуматься о нем (осторожно перенеся место действия рассказа в США). Глава изящно увенчивается упоминанием о том, что в «Мастере и Маргарите» отрезанная голова Берлиоза функционирует в качестве эмблемы материалистического мировоззрения и что в 1930-х гг. Брюхоненко предлагал Булгакову сочинить о его изобретениях пьесу или сценарий фильма, однако писатель не принял предложения.

Другой научный сюжет монографии основан на фантастическом рассказе Беляева «Ни жизнь, ни смерть» (1926), в котором разрабатывается тема замораживания и анабиоза. Этот рассказ — явный отклик на идеи Порфирия Бахметьева. Кременцов подробно излагает исполненную приключений биографию ученого. Почти всю жизнь Бахметьев служил профессором физики в Софии. С начала XX в. он публиковал шокирующие работы, получившие положительную оценку таких «звезд», как физикохимик В. Оствальд и натуралист Э. Геккель. Изучая место анабиоза в цикле жизни и смерти, Бахметьев пришел к выводу, что если замораживание временно приостанавливает в организме жизненные процессы, то отогревание может восстановить их: «Он нашел яркое сравнение: часы с маятником. Если остановить маятник, часы остановятся; но если снова тронуть маят­ник, часы возобновят ход. Таким образом, когда маятник не двигается, часы “ни мерт­вы, ни живы”, а находятся в состоянии, напоминающем анабиоз. Очевидно, часы могут находиться в таком состоянии “анабиоза” в течение неопределенного времени (учитывая, конечно, что они защищены от внешнего воздействия, которое может повредить механизм), пока кто-то не решит запустить маятник снова. Аналогичным образом, по предположению Бахметьева, живой организм может быть помещен в состояние анабиоза на долгий период и потом оживлен» (с. 79). В 1913 г. Бахметьев вернулся на родину. Здесь его ждал успех: он читал лекции в либеральном Московском городском народном университете им. А.Л. Шанявского, гастролировал с выступлениями по России, получил щедрую поддержку меценатов, ставил опыты по введению в анабиоз рыб, упоминаемые персонажами рассказа Беляева. В том же, 1913 г. Бахметьев скончался. Его идеи продолжали обсуждать. Перед Первой мировой войной И. Павлов отрицательно отозвался о перспективах введения в анабиоз людей. В Советской России пропагандистом анабиоза выступил зоолог П. Шмидт: он увлекался сочинениями Бахметьева еще до революции, популяризировал их в очень солидном левом журнале «Русское богатство», а в 1923 г. — в условиях НЭПа — вернулся к ним, напечатав брошюру «Анабиоз (Явление оживления)». Именно с популяризаторской деятельностью Шмидта связан устойчивый интерес к анабиозу в советской литературе: Кре­менцов называет здесь — наряду с рассказом Беляева — комедии «Фабрика молодости» А. Толстого и «Клоп» В. Маяковского, рассказ Б. Пильняка «Дело смерти» (написанный в соавторстве с коммунистом-ученым Н. Федоровским) и др. Этот ряд  помогает прояснить и смысловой контекст позднейшего сценария Л. Леонова «Бегство мистера Мак-Кинли» (фильм М. Швейцера снят в 1975 г.): похоже, маститый писатель приладил к новым временам забытый старый сюжет.

Роман Беляева «Человек, потерявший лицо» (1929) «мотивирует» очерк истории советской эндокринологии. В этом романе, действие которого по обыкновению развертывается на Западе, фигурирует русский доктор Сорокин (по предположению Кременцова — «птичья» аллюзия на доктора Сергея Воронова, о котором ниже): благодаря производимым им чудесным гормонам люди невероятным образом меняют внешность. Широко привлекая архивные материалы, автор монографии показывает, что становление советской эндокринологии действительно изобиловало чудесами, но другого рода. Институт экспериментальной эндокринологии был основан в 1925 г. с благословения наркома Н. Семашко, и его первым директором стал известный терапевт В. Шервинский (отец Сергея Шервинского). Однако этот проект реализовался отчасти потому, что В. Шервинский вместе с ветеринаром Я. Тоболкиным, будучи связаны с В. Бонч-Бруеви­чем и другими «старыми большевиками», пользовали Н. Крупскую оче­редным «эликсиром жизни» — молоком коз с удаленной щитовидной железой. «Эликсир жизни» не состоялся, зато состоялся Институт экспериментальной эндокринологии, ныне — Эндокринологический научный центр РАМН, а в 1928 г. был изобретен советский инсулин. Достижение справедливо рекламировалось в «Правде» и «Известиях». Впрочем, в советской литературе, даже включая роман Беляева, успехи эндокринологии — в отличие, например, от анабиоза — отражения не наш­ли: нюансы истории «большой науки» (такие, как формирование медицинских институтов) не предназначались для широкой публики и не афишировались, а писателям-фантастам импонировали одинокие гении-исследователи.

Рассмотрение в предложенном ракурсе повести Булгакова «Собачье сердце» (написана в 1925 г. после «Роковых яиц», в СССР в печать не была допущена) — предсказуемый ход. Как и в случае с «Роковыми яйцами», Кременцов считает необходимым восстановить не только социально-революционный, но и научно-революционный контекст повести и совершает обстоятельный экскурс в развитие экспериментальной биологии и ее рецепции в советском обществе. Он пишет: «Повесть затрагивала и комментировала наиболее заметные линии исследований, проводимых в 1920-х гг. в экспериментальной биологии: гормоны, евгеника, изучение мозга, пересадка органов, которые сливались в едином направлении — в поисках омоложения. <…> Она демонстрировала тесные связи различных биологических проектов с их общей направленностью на омоложение и в итоге на бессмертие. Она указывала на частичное совпадение этих проектов с большевистскими мечтами о новом мире, новом обществе и новом виде “продвинутого” человеческого существа, который они надеялись создать на одной шестой планеты, попавшей под их власть» (с. 129).

В повести профессор Преображенский осуществляет пересадку собаке органов человека. В действительности же еще перед революцией цивилизованный мир начал увлекаться мечтой о пересадке и прививке органов животных человеку, что решило бы целый комплекс важных медицинских и философских проблем. Ключевыми фигурами стали австрийский ученый Эйген Штейнах и французский хирург русского происхождения Сергей Воронов. После революции — в мире утопических ожиданий — интерес к ним в России только возрос и распространился. В ученом мире этим активно занимались Н. Кольцов (ранее привечавший в Университете им. Шанявского Бахметьева, а позднее возглавивший Институт экспериментальной биологии), братья Михаил и Борис Завадовские и др. Воронова поддерживал экстравагантный народоволец-ученый Н. Морозов, а другой народоволец, М. Фроленко, вроде бы даже сам прошел через операцию (см. с. 147). Обсуждение всеспасающей пересадки органов не ограничивалось кругом специалистов. В 1921 г. Б. Завадовский напечатал обзор идей Штейнаха и Воронова в только что открывшемся библиографическом журнале «Печать и революция»; в 1923 г. И. Лежнев (журналист-сменовеховец и демон-искуситель Булгакова) опубликовал в своей «России» публицистическую статью «Две прививки: Штейнах и Ленин», где Штейнах символизировал закат Европы, а Ленин — новый мир и где, по меткому замечанию Кременцова, имя Штейнаха совместилось с узнаваемым словечком Воронова — «прививка». Эстафету подхватила желтая пресса, акцент на роли которой — привлекательная составляющая монографии Кременцова: «В декабре 1923 г., в самый разгар НЭПа, Московский горсовет учредил новую газету, “Вечернюю Москву”, которая стала одной из популярнейших в столице и за ее пределами. В отличие от “Правды” или “Известий”, “Вечерняя Москва” редко публиковала декреты или пропагандистские материалы. Это была типичная желтая пресса, которая снабжала московскую публику разнообразными вкусными слухами, криминальной хроникой и рассказами (обыкновенно юмористическими) — наряду с информацией о событиях спорта и культуры, проис­шествиях. <…> В 1924 и 1925 гг. почти в каждом номере перепечатывалась “инфор­мация” из зарубежных газет или публиковались интервью с русскими сторонниками омоложения. Специфика этих материалов может быть показана на следующих двух примерах. В сентябре 1924 г. газета сообщила, что бывший британский премьер-министр Ллойд Джордж планирует отправиться в Париж, чтобы подвергнуться омоложению в клинике Воронова. Спустя несколько дней она информировала читателей, что на данный момент Воронов омолодил около 1 500 человек. В 1925 г. в газете появилось пятнадцать материалов об омоложении: от заметки о смерти барона Ротшильда, который несколько месяцев тому назад перенес операцию по омоложению, до репортажа о последних операциях по омоложению, осуществленных московскими хирургами. Газета также стала главным источником для многих провинциальных изданий, которые регулярно перепечатывали статьи, первоначально появившиеся в “Вечерней Москве”» (с. 142). Также Кременцов приводит карикатуры на темы омоложения и пересадки органов животных из сатирического «Крокодила» (с. 144—145). Во второй половине 1920-х интерес к пересадке органов отчасти уменьшился, но создавалась повесть Булгакова «Собачье сердце» в обстановке подлинной околонаучной истерии. При такой «раскрутке» темы бессмертия ее литературная версия никак не могла свестись к повести Булгакова: автор монографии напоминает о рассказе «Эликсир бессмертия» (1923) опытного писателя М. Криницкого (приятеля В. Брюсова) и о романе «Пять бессмертных» (1928) начинающего Вс. Валюсинского, слывшего «северным Жюлем Верном».

Финальная глава — несколько публицистическая — посвящена «культурному ландшафту» (с. 160), который воздействовал на своеобразную рецепцию биологии в советском обществе и литературе. Этот «культурный ландшафт» определялся новым «культурным ресурсом» научного знания, его вписанностью в утопический проект коммунистов (автор упоминает идею А. Богданова о всеобщем переливании крови и размышления Л. Троцкого о большевистском сверхчеловеке, хотя показательно, что Троцкий относился к проектам Богданова с иронией); претензиями научного знания на религиозную роль, с одной стороны, и сомнениями Булгакова и других интеллектуалов в благотворности подобных сращений, с другой. К тому же в диалог нового социума и науки вмешивалась могущественная советская пресса, не всегда адекватная, но придававшая «кабинетным» открытиям всеобщую значимость. Параллельно и, как правило, незаметно для непосвященных проходило становление «большой науки», то есть превращение деятельности одиночек в «долгие дела», в институты с солидным государственным содержанием, статусом, ответственностью. Кременцов пишет: «Историческое совпадение большевистской революции с тремя великими “научными революциями” — революцией эксперимента в биомедицинских исследованиях, которая драматически изменила понимание жизни и смерти, революцией масшта­ба, которая повела к возникновению “большой науки” и к трансформации науки в массовую профессию, и “революцией научной фантастики”, которая зри­мо увеличила общественную значимость и культурный авторитет науки, — привело к продолжительной взаимной проверке, взаимному оплодотворению и гибри­дизации различных идей и идеалов, порожденных революционными мечтателями, биологами и создателями научной фантастики» (с. 192).

В Эпилоге Кременцов возвращается к дорогой для него идее об особом значении и плодотворности 1920-х гг. (до «великого перелома») в истории советской культуры и науки. Впрочем, исследователь проявляет достаточную осторожность в формулировках и намечает пути изучения биологии в изменившихся условиях 1930-х гг.

Не повторяя сказанного о достоинствах рецензируемой книги, выскажу в заключение и сомнения. Во-первых, тема монографии настолько привлекательна, что ею все-таки уже занимались, и отсутствие ссылок на некоторые работы коллег вызывает недоумение. Я имею в виду, например, старинный сборник статей «Жизнь и техника будущего (социальные и научно-технические утопии)» (1928); статью Б. Равдина (под псевдонимом Н. Петренко) «Ленин в Горках — болезнь и смерть. (Источниковедческие записки)» (1990); монографии М. Спивак «Посмертная диагностика гениальности: Эдуард Багрицкий, Андрей Белый, Владимир Маяковский в коллекции Института мозга» (2001) и О. Шишкина «Красный Франкенштейн» (2003); сборник статей «Проектное мышление сталинской эпохи» (2004). При упоминании богдановского проекта по переливанию крови Кременцов указывает на свою монографию 2011 г., но мне, в свою очередь, не хватает ссылки на мои работы, в частности на «богдановскую» главу в написанной совместно с Т. Михайловой монографии «Граф Дракула: опыт описания» (2009).

Во-вторых, автор плодотворно подчеркивает значение желтой прессы в социальной циркуляции научной информации и, в частности, уникальность в этом отношении повести Булгакова «Роковые яйца»: «Никто из современных наблюдателей и из позднейших историков ранней советской науки не уделил достаточно внимания роли популярных медиа — газет, еженедельников, радио, документальных фильмов — в налаживании взаимодействия между наукой и учеными, с одной стороны, и государством и обществом, с другой» (с. 206). Но ведь биология существовала в советском социуме согласно тем же закономерностям, что и другие науки, в том числе — гуманитарные. А при таком расширении описание «роли популярных медиа» в распространении научной сенсации можно найти, например, в романе Г. Алексеева «Подземная Москва» (1925), где речь идет о якобы обна­руженной библиотеке Ивана Грозного. Там (1) «мальчишки надрывались, вопя у трамваев, у вокзалов, носясь по улицам со скоростью подстреленных воробьев: — Тайна подземной Москвы раскрыта! — Только десять копеек! — Вот она, тайна подземной Москвы!»; (2) «На столбах наскоро наклеивали громадные афиши о лекции археолога Мамочкина»; (3) «На площадках трамваев, даже в тот момент, когда им выдавливали кишки, а карманники и дважды и трижды заправляли пальцы в уже опустошенные карманы, — москвичи удивлялись сверхъ­естественным новостям. И если один начинал: — Вы слышали о… — …подземной экспедиции, — добавлял другой. Во всех отделениях ГУМа, кооперативах и даже в палатках частных торговцев в этот день пала производительность труда не меньше чем на пятьдесят процентов»; (4) к дому, где живет археолог, «начиналось пешее и конное паломничество любопытных, желавших лично убедиться в чудесах, рассказанных сегодняшними утренними газетами»; (5) «На заводе “Динамо” под воротами было сегодня пусто, но афиша стенной газеты, ее успели вывесить у входа, объясняла такое ненормальное затишье: на заводе шла лекция товарища Арсения Дротова, участника экспедиции в московское подземелье».

Наконец, тематическое сужение, объяснимое при преимущественном вни­мании автора к формированию прогрессивной «большой науки», одновременно обусловливает недостаточное внимание к тому, что, используя выражение Л. Повеля и Ж. Бержье, называют «утром магов». На рубеже XIX—ХХ вв. были совершены открытия, настолько революционные (а мечталось о еще более революционных), что наука сблизилась с оккультной парадигмой в ее разнообразных вариантах, и возникший неожиданный синтез сохранял актуальность в 1920-х гг. С этой точки зрения, скажем, социальное осмысление биологических поисков бессмертия принципиально не отличается от осмысления «криптогеографичес­ких» поисков «продвинутых» затерянных миров, например в рассказе Л. Гумилевского «Страна гипербореев» (1927), который, кстати, тоже содержит аллюзии на актуальную прессу, как и повести Булгакова. Это — с одной стороны. С другой, революционные научные концепции вызывали оппонирующую реакцию со стороны не только дальновидных писателей, но и представителей самих этих дисциплин, придерживающихся традиционной методологии (отнюдь не обязательно примитивных консерваторов), что создавало причудливые идеологические констелляции. И освещение подобных сюжетов в биологии таким компетентным специалистом, как автор рецензируемой монографии, безусловно, обогатило бы «культурный ландшафт» 1920-х гг.


Вернуться назад