ИНТЕЛРОС > №137, 2016 > Метафоры и сюжеты власти в русской литературе ХVІІІ–ХІХ веков глазами болгарского литературоведа

Дечка Чавдарова
Метафоры и сюжеты власти в русской литературе ХVІІІ–ХІХ веков глазами болгарского литературоведа


06 апреля 2016

Кръстева Денка. Политически метафори и сюжети в руската литература на хvііі—хіх век: (литература — идеология — неофициални разкази за двореца)

Шумен: Университетско издателство «Епископ Константин Преславски», 2013. — 315 с.

 

Кръстева Денка. Владетелят, престолонаследникът и писателят наставник в епохата на николай І

Шумен: Университетско издателство «Епископ Константин Преславски», 2015. — 259 с.

 

Монография Д. Крыстевой «Политические метафоры и сюжеты в русской литературе ХVІІІ—ХІХ веков: (Литература — идеология — неофициальные рассказы о двор­це)» — расширенный вариант ее докторской диссертации. Методология автора созвучна актуальным научным подходам, в частности «антропологичес­кому повороту» в гуманитаристике (манифестированному в «Новом литературном обозрении»). Исследование важно не только с научной точки зрения, потому что оно провоцирует на осмысление как актуальных явлений русской культуры, так и устойчивости определенных механизмов власти, определенных сюжетов и политических метафор.

Труд Д. Крыстевой — результат ее продолжительного интереса к культурной истории России и систематического изучения текстов русской культуры/литературы, начатого еще в кругу русских культурологов и семиотиков культуры (во время обучения в Петербургском университете). Хочу отметить чутье Д. Крыстевой к идеям, которые «витают в воздухе». Во многих случаях ее идеи и тексты появлялись параллельно, а иногда опережали тексты других литературоведов, исследующих те же проблемы. Поскольку в среде болгарских русистов обсуждается и возможность особого, болгарского взгляда на русскую литературу, мне кажется, что такой взгляд в интерпретации исследуемых в монографии проблем может проявиться в дистанцированности от мифологизирующего пафоса некоторых русских ученых по отношению к определенным идеям русской культуры.

Во введении Д. Крыстева мотивирует плодотворность осмысления соотношения власть — идеология — литература на новом уровне в связи с обращением к табуированным сферам истории России. С этим новым прочтением русской литературы автор связывает переоценку представлений о некоторых русских писа­телях: замену образа Пушкина — создателя «вольнолюбивой лирики» образом «певца Империи»; образа Жуковского — «созерцательного романтика» образом писателя, ангажированного дворцовой идеологией. (Замечу, что формула «не…, а…» в этой современной оценке содержит замену одного полюса другим, а корректней была бы формула «и…, и…».) У меня возникает вопрос: не связана ли эта новая научная ориентация с ностальгией по монархии?

Обосновывая новый подход к соотношению «власть — литература», Д. Крыстева умело систематизирует возможные теоретические концепции, предлагающие инструментарий для исследования проблемы: русская культурологическая школа, особенно труды А.М. Панченко; школа «Анналов»; семиотика культуры; новый историзм; присущий постмодернизму интерес к «малым повествованиям» в противовес «большому нарративу»; концептология. Очень ценно обращение к устным рассказам, особенно если учитывать трудность их исследования. Одна из задач, кото­рые ставит перед собой автор, — это выявление концептов русской культуры в разнородных ее текстах. Изучение устойчивых политических метафор дает основу для создания дефиниций констант русской культуры (в терминологии Ю. Степанова). Научные изыскания Д. Крыстевой внесли свой вклад в создание словарей русской культуры: ее статьи вошли в один из томов польского словаря «Идеи в России. Idee w Rosji. Ideas in Russia» (Лодзь, 1999—2003), а на основе рецензируемой книги можно подготовить и другие словарные статьи: «Левиафан», «Дракон», «Княжна Тараканова» и др.

Диахронное исследование упомянутых концептов (констант) — один из возможных вариантов построения истории русской литературы (что очень актуально в контексте проблематизации такой истории — см. дискуссию в «НЛО» № 59 за 2003 г.). В болгарской литературоведческой русистике появилось несколько трудов, в которых прослеживается развитие определенных мотивов и сюжетов в русской литературе. Труд Д. Крыстевой отличается от них тем, что в нем литературное произведение вписывается в целостный культурный контекст на основе выявле­ния взаимодействия литературы с идеологией, философией, музыкой, живописью, лубком, модой.

В первой главе («Барокко и политический мир вражды») автор исследует поли­тические метафоры в эстетике барокко. Первая часть этой главы посвящена «русской монструозности» — идее «битвы зверей» как принципу государства Нового времени. Этим Д. Крыстева присоединяется к кругу современных интерпретаторов бестиария в русской культуре/литературе (см., например, симпозиум в Лозанне «Репрезентации животных в русской культуре» 2007 г.). Автор подходит к проблеме как филолог, извлекая «звероподобный язык власти» из текстов русской культуры. Источники идеологем «битва монарха со зверями» и «зверь на тро­не» в эпоху Пет­ра І открываются в идеях Макиавелли и Гоббса, а их воплощение — в литературе и в живописи барокко. Объектом анализа во второй части главы является метафора «абсолютная власть — цирюльник», семантика которой раскрывается на основе сопоставления текстов Библии, литературы, исторических доку­ментов. (Интерес к теме цирюльника в русской литературе/культуре возник в связи с планировавшейся в Поль­ше конференцией о мифологизации профессий еще в 2002 г. Интересно, что в то же самое время обращение к теме цирюльника в европейской, и в частности в болгарской, литературе было инспирировано и фильмом «Сибирский цирюльник».)

Во второй главе Д. Крыстева переходит к проблеме новой символизации зверя в контексте Просвещения. В первой части главы реконструируется контекст метафоры «Левиафан/Бегемот» с учетом актуальных для эпохи идей. В исследовании «Оды из Иова» Ломоносова, оценивая по достоинству прочтение Ю. Лотмана, автор не боится занять собственную позицию и продолжить раскрытие смысла произведения через реконструкцию восприятия идей Гоббса в России. Свой метод Д. Крыс­тева определяет как «археологическое изыскание в поле замысла автора». Она предлагает свой ответ на вопрос о замене «змия» «Левиафаном» у Ломоносова, извлекая из языка оды идеи автора. Во второй части труда, в которой поставлена проб­лема антимакиавеллизма, интересны и важны наблюдения над сценариями влас­ти в мифологизации Елизаветы (утверждение идеи о кроткой и человеколюбивой влас­ти, о «русском Тите» с помощью литературы и оперы) и над метафорой «роза без шипов» и «милосердный Тит» в мифологизации Екатерины ІІ. Можно добавить, что эти наблюдения будут интересны сторонникам гендерного подхода. С особым удовольствием (не только научным, но и эстетическим) я читала анализ модного в эпоху Александра I дамского («Александровского») букета из цветов, из начальных букв названий которых образуется имя Aleksander (Anemone, Lilie, Eicheln, Xeromthenum, Accazie, Dreifaltigkeitsblume, Ephen, Rose), и моды а-ля Тит. В главе показано и функционирование идеи чувствительного монарха в эпоху Александра І. И в этом случае политическая метафора извлекается из разных текстов культуры — литературы, моды. Очень актуально звучит вывод о массовой стихотворной практике в восхвалении императора, позволяющий предположить, что выражение «народной любви» в стихах является универсальным механизмом культуры. Очень ценно реконструирование сюжета о любви Пушкина к императрице Елизавете Алексеевне в «Отрывке» поэта в связи с символикой розы: без него осталось бы темным местом выражение «Элизы моей». Но у меня вызывает сомнение подчинение смысла отрывка идеологеме «власть — роза без шипов», поскольку таким образом вне нашего внимания остается специфика самого любовного дискур­са — значение «я хотел бы быть на месте этой увядшей розы», закодированное в противопоставлении «увядшей розы на груди Элизы» «розе пафосской» и «розе феосской» как аллегорическим знакам Афродиты и Анакреона.

Третья глава посвящена макиавеллистским идеям о силе власти как противове­су идеям о «благой власти», а также «разрушению просветительского государствен­но-культурного синтеза». Анализ основывается на широком материале философских сочинений и басен, содержащих аллегорию «власть и подданные — звери». Идеи макиавеллизма иллюстрированы наблюдениями над метафорами «государь-кот», «когти в мягкой лапе зверя», «государь-лиса». Учитывая тезис Н.Д. Кочетковой о социально-политическом подтексте переводной басни Фонвизина «Лисица Кознодей», Д. Крыстева извлекает из текста семантику зоометафоры «государь — лисица», дополняя аргументацию отсылками к Макиавелли. Объектом анализа является и критическая рефлексия «благой власти» Александра І в баснях Крылова и Дмитриева, в «Записке…» Карамзина для монарха. В политическом языке этой эпохи наряду с критическим осмыслением «мягкой власти» с использованием зоометафор открывается и негативный образ властителя-зверя (анонимный «Акростих на Аракчеева»). Чрезвычайно ценна реконструкция политического подтекста сказки Жуковского «Война мышей и лягушек» и фрагмента о погребении кота мышами (исключенного из текста сказки и опубликованного впервые в журнале «Русская литература» в 1984 г. (№ 4)). Плодотворно раскрытие связи между разнородными текстами культуры: произведениями литературы, слухами, фольклором, гравюрой «Мыши кота погребают». Анализ опирается на существующие исследования источников этого сюжета («Батрохомиомахия», «Война мышей и лягушек» Г. Ролленхагена, русский лубок, Эзоп) и его дешифровку как аллегории войны между «Арзамасом» и Фаддеем Булгариным, предлагая новую аллегорическую интерпретацию: слухи, что Александр І не умер, а исчез, разыгрывание царских похорон. На помощь в такой интерпретации приходит искусный филологический анализ имен (семантизация этимологии имен Фаддей, Федот, Иринарий, Онуфрий) и толкование как знаков таких определений, как  «бешеный хвост», «Мурлыка — друг человека», «кот астраханский», «житель казанский», «породы сибирской». Дешифрируя «имена-маски» («Кот Мурлыка — Кот казанский, уроженец сибирский, кот сибирский», «царь Ириней», «царица, плакать без слез мастерица», «Онуфрий»), Д. Крыстева придает научному исследованию черты детективного сюжета, вовлекая читателя в процесс последовательного открытия значений текста. На основе анализа сказки автор приходит к выводу о лицемерной благосклонности монарха к придворному поэту. Ценно наблюдение о присутствии лубочной картинки «Мыши кота погребают» в литературных интерьерах (у Пушкина и Лажечникова), что доказывает значимость упомянутой аллегории в массовом сознании.

В той же главе автор исследует разрушение просветительского метафорического языка, идеологемы милосердной власти. Воплощение этого разрушения открывается в политической метафоре «власть — колючая роза» из перевода Жуков­ским сказки «Колючая роза» братьев Гримм. Д. Крыстева проницательно толкует изменения в переводе, символику терновника/колючего забора под окнами дворца и цветущих розовых кустов, в результате чего выявляет аллегорию «Николай І — спаситель дворца». Трактовка белой розы как эмблемы великой княгини Александ­ры Федоровны демонстрирует чутье исследователя к деталям: закодированная в образе белой розы идеологема и в этом случае извлекается из разных текстов культу­ры — парков, сказки, портрета великой княгини. Наблюдения Д. Крыстевой находят подтверждение в исследованиях других ученых (например, в выводе Д. Долгушина, сделанном на основе изучения архивных документов, о символике цветов в «семантическом пространстве биографического мифа прусской королевы Луизы — матери Александры Федоровны»). Другая политическая метафора — «власть — мачеха» — выявляется в «Сказке о мертвой царевне и семи богатырях» Пушкина, для раскрытия политического подтекста которой исследовательница привлекает множество документов. Своей интерпретацией этой сказки Д. Крыстева дополняет прочтения сказок поэта русскими литературоведами, вступая в диалог с ними.  

В четвертой главе автор обращается к образам монарха в поэтике романтизма, выявляя в них идеологический контраст. В первой части главы внимание сосредоточено на образе идеальной власти в творчестве Жуковского — в рыцарской поэме «Сражение со змеем» (перевод поэмы Шиллера «Борьба с драконом»). Из текста этой поэмы извлекается политическая метафора «император — рыцарь великодушия и силы, отбросивший дух завоевания». Баллада Жуковского осмысливается как аллегория связей России с рыцарским орденом на острове Родос (в борьбе с Османской империей) и воплощение идеи поэта об отказе от славы во имя христианского смирения. Ценны наблюдения над спором Жуковского с Тютчевым и Пушки­ным, воспевшими имперские стремления России. Другой образ власти представлен в анализе поэмы Пушкина «Медный всадник». В контексте постмодернистских представлений об истории очень актуально выявление соотношения «большого нарратива» с «маленькими рассказами» в тексте Пушкина. Во второй части этой гла­вы объектом анализа является метафора «ледяное царство». Текст о «ледяной сказке» Д. Крыстева опубликовала еще в 2005 г., и он оказался созвучен исследова­ниям других ученых: Е.К. Никаноровой (см. ее статью: Парадигматика мифологемы мороза: климат  — российская государственность — душевный строй нации // Текст и интрепретация. Новосибирск, 1996), К.В. Анисимова о «политических метаморфозах сибирского мороза» (НЛО. 2009. № 99) и др. Обращение к упомянутой поли­тической метафоре имеет большое значение в силу ее устойчивости в самоописаниях как русской культуры, так и культур других стран (у Мицкевича, Вазова и др.).

В пятой главе Д. Крыстева исследует соотношение «власть — зверь» в русской литературе середины ХІХ в. (Достоевский, А.К. Толстой, Лесков). Из произведений Достоевского выбран рассказ «Крокодил». Впервые автор привлекает внимание к связям этого рассказа с физиологическим очерком и французским натуралистическим романом, с текстами старообрядцев. Рассказ таким образом вписывается в целостный культурный контекст 1860-х гг. В творчестве Достоевского открываются и автоинтертекстуальные связи — на основе мотива Вавилона. Образ крокодила (как и образ тритона из «Дневника писателя» Достоевского) получает актуальность в современной русской культуре как в связи с новой жизнью метафоры «Левиафан», так и в связи с интересом к эротическому бестиарию. Д. Крыстева актуализи­рует для современного читателя и рассказ А.К. Толстого «Дракон», оставшийся не только вне литературного канона, но и вне серьезного внимания литературоведов. Автор реконструирует культурный и политический контекст произведения: функционирование представлений о враге как о драконе, пожирающем врагов. Прослежены автоинтертекстуальные связи на основе сравнения описаний гор в «Переходе через Балканские горы» и в «Драконе». Внимание Д. Крыстевой привлекает и использование метафоры «гвельфы и гибеллины» для называния политических оппонентов в политическом языке середины ХІХ в. (эта метафора жива и в политическом языке нашего времени). Обратившись к рассказу Н. Лескова «Зверь», автор выявляет метафору «укрощение медведя» как воплощение деспотизма.

В шестой главе исследуются политические метафоры в исторических романах Д. Мордовцева, Е. Карновича, П. Мельникова-Печерского, Г. Данилевского — авторов также «неканонических». Эти романы объединяются в концепции автора на основе осуществленной в них реконструкции «темных страниц» истории императорского дома. Упомянутые произведения осмысливаются как проявления гласности в 1860—1870-е гг. Анализ политической метафоры «царь Ирод» дополняет представление о функционировании библейской образности в русском политичес­ком языке. Интересен анализ сюжета о «княжне Таракановой» в русской литературе, привлекающий также устные рассказы и произведения живописи. (Посколь­ку текст Д. Крыстевой вызывает дополнительные ассоциации, упомяну, что этот сюжет прослеживается и в литературе ХХ в., например в стихотворении Мандельштама «На розвальнях, уложенных соломой…».)

Актуальность политических метафор и сюжетов, проанализированных в труде Д. Крыстевой, подтверждается их интерпретациями в политических и литературных текстах современной русской культуры: «воскрешение» истории ледяного двор­ца Анны Иоанновны в связи с Олимпиадой в Сочи, исследования национальной символики медведя (см., например: «Русский медведь»: История, семиотика, политика. М., 2012), роман Фаины Гримберг «Княжна Тараканова», фильм «Левиафан».    

 

В монографии «Монарх, престолонаследник и писатель-наставник в эпоху Николая I» Д. Крыстева продолжает свои исследования сценариев власти, поли­тичес­ких метафор и сюжетов в русской литературе ХVІІІ—ХІХ вв., а также диалога монарха с писателем.

Во вступлении очень ценен выход из контекста русской культуры и обращение к идеям наставника власти в разные культурные эпохи (мифологический Хирон и Эзоп в античности, индийская «Панчатант­ра», развитие упомянутых идей в Средневековье, в эпо­ху Просвещения и романтизме), а также к принципу «вражды» в концепциях Макиавелли и Гоббса.

В первой части труда объектом анализа является литературное моделирование личности монарха в контексте сюжетов власти. В структуре этой части особое значение имеет первая глава, которая посвящена роли Жуковского в качестве придворного наставника и созданию образа идеального государя в сказках писателя. Методологически анализ этой проблемы продолжает линию «новых истористов», прочитывающих литературные сказки как аллегории власти, отсылающие к актуальным идеологическим контекстам. Интерпретация переводных и оригинальных сказок Жуковского вводит в литературоведческую русистику новый ракурс рассмотрения этих произведений — не с оглядкой на жанр, поэтический язык, творческую историю, как ранее, а с целью выявления политических аллюзий. (Интерпретация творчества Жуковского с позиций «нового историзма» вызывает вопрос об изменениях в университетском литературном каноне, в котором Жуковский все еще присутствует преимущественно как представитель так называемого «элегического романтизма».) Самоидентификация Жуковского как наставника интерпретируется в лучших традициях русской культурологической школы и русской семиотики культуры на основе вписывания текстов поэта (литературных сказок, посланий к императрице, писем) в целостный культурный контекст эпохи и привлечения актуальных историософских идей. Анализ не остается на идейном уровне (или, в терминологии структуралистов, в «плане содержания»), а ориентирован на «план выражения» — воплощение просветительской концепции Жуковского в языке.

Прочтение сказок Жуковского ставит проблему комплектования библиотеки идеального государя поэтом-наставником. В свете этой проблемы из каждой сказки извлекается определенная идея об идеальном государе, которую Жуковский поставил себе целью привить своему высокопоставленному ученику. С этой целью Д. Крыстева вновь обращается к сказке «Колючая роза». Анализ «Сказки о царе Берендее» добавляет новые аргументы к выводам других исследователей об «отеческом» (патерналистском) самодержавии, что позволяет прояснить роль Жуковского в утверждении династического сценария власти Николая I и идеологемы благого отца нации, трактуемой как семья. Эта идеологема извлекается не только из сказки, но и из дневника поэта и «Песни на присягу наследника» (1834). В результате демонстрируется, как разные тексты создают единый политический дискурс с устойчивыми политическими метафорами и высокой частотностью определенных лексем и, вмес­те с тем, какие специфические средства использованы в различных жанрах (например, стихосложение в «Песне...»). Комментарий к идее Жуковского о великодушии победителя (по поводу действий власти после подавления Польского восстания 1831 г.) содержит вывод о нового типа «встрече» Жуковского с Пушкиным — полемике Жуковского с позицией Пушкина в стихотворении «Клеветникам России» (в отличие от хрестоматийного представления о связи учитель — ученик в контексте романтизма). Представление об образе идеального государя в творчестве Жуковского дополнено наблюдениями над балладой «Сражение со змеем», о чем уже упоминалось по поводу другой книги автора, а также над балладой «Старый рыцарь». Анализ баллады «Старый рыцарь» раскрывает антимакиавеллисткие взгляды Жуковского на основе выявления библейских архетипов, таких как ветка оливы из Палестины (заменившая ветку боярышника из оригинального текста Уланда) как знак правления Николая І. Значение подобных деталей в коде Жуковского демонстрируется и привлечением других текстов (образа ангела с короной из белых роз в стихотворении «Видение» как аллегории Александры Федоровны). В следующих частях рассматриваются сказки Жуковского, в которых выявляется романтическая ирония по отношению к власти: к проанализированному в предыдушей книге фрагменту «Как мыши кота погребают» добавлены сказки «Кот в сапогах» и «Сказка о Иване-царевиче и сером волке». Последняя вписана в контекст идей Жуковского о роли истории в воспитании государя и об отношениях монарха с подданными: прокомментированы путешествие поэта с великим князем по России и Европе, текст «Пользы истории для монархов» из «Хрестоматии для великого князя Александра Николаевича», стихотворение «В сардамском домике», предлагающее вниманию правителя пример Петра І, стихотворные сказки 1841 г. «Тюльпанное дерево», «Кот в сапогах», «Сказка об Иване-царевиче…». Для раскрытия семантики волка Д. Крыс­тева отсылает к мифологическому сюжету о Ромуле и Реме, вскормленных волчицей, к функции волка в волшебной сказке как помощника царского сына (по В. Проп­пу). Сказка «Кот в сапогах» рассматривается как аллегория литератора-наставника, которому полагаются почести со стороны власти. Знаками такой идеи, в прочтении Д. Крыстевой, являются оригинальное название сказки Ш. Перро «Наставник кот, или Кот в сапогах» и дружеское прозвище поэта в царской семье — кот Вася. Из финального фрагмента текста Жуковского извлекается идея о неосуществленной мечте поэта (кот старится достойно и награжден почестями). У меня, однако, возникает вопрос, не содержится ли в высказывании «Он бросил / Ловить мышей» горькая ирония по поводу отказа от основной роли творца во имя придворной службы?

Вторая глава первой части посвящена историософским идеям Пушкина в связи с темой поэта-наставника. Анализ поэмы «Медный всадник» из предыдущей книги дополнен наблюдениями над общением поэта с императором и отвергнутой Николаем I попыткой наставничества со стороны Пушкина. На основе нехудожественных текстов Пушкина — публицистики и писем — реконструируются представления поэта об истории России (в сопоставлении с историческими концепциями Карамзина, С. Глинки, Полевого). Выдвинут для доказательства тезис, что историческая концепция Пушкина находит воплощение не только в поэме «Медный всадник», но и в «текстах, совместно с которыми рождается эта поэма». Автор приходит к выводу, что все тексты Болдинской осени 1833 г. интерпретируют языком разных жанров конфликты петербургского периода истории русской монархии. Д. Крыстева объединяет несколько произведений Пушкина разных жанров, написанных в Болдине осенью 1833 г. («Анджело», «Пиковую даму», «Сказку о рыбаке и рыбке», «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях» и «Историю Пугачева»), на основе идеи об абсолютной власти и идеи самозванства. Автор развивает прочтение «Пиковой дамы» и «Медного всадника» как начала «петербургского текста русской культуры» (В.Н. Топоров), вписывая и остальные перечисленные произведения в этот «петербургский текст». Она оспаривает оценку «Анджело» и двух сказок как периферийных явлений в творчестве Пушкина, полагая, что подобные «вторичные» тексты с точки зрения интертекстуальности получают особую смыслогенерирующую функцию. В свете современных представлений о соотношении фикциональности и худо­жественности закономерно включение «Истории Пугачева» в один ряд с художест­венными произведениями Пушкина. Д. Крыстева развивает наблюдения дру­гих исследователей над аллегорическим пластом в «Анджело» (Ю. Лотмана, В. Листова) и «Сказке о рыбаке и рыбке» (М. Эпштейна, Г. Макогоненко), выявляя связи этих произведений с «каноническими» «Пиковой дамой» и «Медным всадником». Прочтение произведения как политической аллегории с точки зрения прежнего социологического подхода и при помощи инструментария «нового историзма» вызывает вопрос о диалоге/полемике между двумя методологиями.

Осмысление историософской концепции Пушкина закономерно предполагает обращение и к поэме «Медный всадник». В настоящем труде это прочтение вписывается в контекст темы поэта-наставника интерпретацией диалога между Николаем І и Пушкиным на основе документов и писем. Эта интерпретация важна не только с точки зрения творческой биографии Пушкина — она создает представление о драматических отношениях между властью и творцом.

В заключение выражу убеждение, что широта исследованного материала, глубина интерпретации и актуальность проблематики в монографиях Д. Крыстевой привлекут внимание российских исследователей. Будем надеяться, что книги будут переведены на русский язык, что, бесспорно, расширит их аудиторию.


Вернуться назад