ИНТЕЛРОС > №116, 2012 > Из дневников Зинаиды Денисьевской (1900—1933 гг.)

Из дневников Зинаиды Денисьевской (1900—1933 гг.)


14 октября 2012

1900 г. Мне 13 лет. Я в 4-м классе гимназии. Было написано в маленькой тет­радке и еще где-то на листочках. Однажды, уже значительно позже, собрала все и переписала сюда.

 

2.1.1901. <...> Прочитывая Михайлова «Над обрывом»[2], я увидела, что хо­рошо вести дневник не так, как я вела раньше, записывала разные впечатле­ния отрывочными фразами, а писать все, и дурные, и хорошие поступки. Я сначала собиралась так писать, но это так тяжело! У меня не хватает силы, чтобы заставить себя написать о дурных поступках. Со временем, быть мо­жет, приучусь! Пора спать.

 

12.10.1901. Сегодня я читала «Мирович» Данилевского. В комнату вошел папа и сказал, чтобы я занималась. Потом обнял меня крепко, крепко, так, что у меня дыхание захватило. Милый, милый! Как я его люблю. Странное дело. Как я ни припоминаю эпизоды из детства, папа всегда представляется с хорошей стороны. Он то ласкает меня, то рассказывает мне что-нибудь. А мама… мама или попрекает меня, или, лаская Таню, глубоко, сама не заме­чая того, обижает меня. <...>

 

3.11.1901. <...> Сегодня меня Бронька в шутку назвала монашкой. Она шутила, не подозревая, какая глубокая истина скрывается в ее словах. Да, я — монашка, отшельница. Только не по своей воле заперлась я в этот душный монастырь. Так, впрочем, сложились условия. С самого детства я была не­здоровым, слабым ребенком, с упрямым характером, слишком серьезная и тихая. Росла я одиноко. Подруг у меня не было. Папа был моим самым близ­ким другом. <...> С 4 лет научившись читать, я с жаром принялась за чтение. <...> Поступив в гимназию, я осталась по-прежнему одинокой. Во-первых, этому способствовало поступление уже в начале учебного года, а во-вторых, моя болезнь. Я заболела корью и воспалением легких. Жизнь моя висела на волоске, но уход мамы спас меня, я выздоровела. Но сойдясь ближе с подругами по классу, я сразу откачнулась от них. Большая часть девочек были очень неразвиты, а я во втором классе читала Тургенева и увлекалась им. По­том у нас вообще не было общих интересов. <...>

 

19.11.1904. <...> Теперь начинается подъем общества. Может быть, мне при­дется участвовать в крупной работе целого поколения. Для этого надо чи­тать, развиваться. <...>

 

23.11.1904. <...> И теперь я мучительно завидую и страстно ненавижу всю эту «молодежь», которая увлекается, устраивает демонстрации и бунтует. Я завидую за то, что ее любят все, я ненавижу потому, что я не могу быть та­кою же. Гадко. <...>

 

25.12. 1904.<...> Сейчас говорили с папой о моем будущем. Решительно вы­сказываюсь — я боюсь медицины. Боюсь этих ужасов, смерти; боюсь заразы. Ну, какой из меня выйдет доктор!.. Страшно хочу быть учительницей естественной] истории. Хочу ближе стать к тайникам природы. Вот мой план: после гимназии год — на службе, в это время работать в библиотеке. Дорогая библиотека! Как люблю я ее! <.>

 

5.2.1905. В Воронеже чуть не всеобщая забастовка. Что-то громадное охватывает все и всех.

 

6.2.1905. <.> А жизнь кипит ключом и бьется. Воронеж охвачен волною. Радостно, и жутко, и весело. Бомбой убили князя Сергея Александровича][3]. Странно как-то, что приходится радоваться смерти человека. Но жалеть его невозможно. Через него стреляли в рабочих, убивали женщин и детей. Их- то не жалко, а его жалеют?.. Но ведь и он человек, и он хотел жить. Да, при­ходится уверяться в странных вещах, что нельзя поступать согласно своим убеждениям, а надо следовать мнению большинства. Меньшинство пресле­дуется. Но ученых жгли, и они своею смертью дали свет человечеству. Зна­чит, надо идти своим путем. Истина может заявить себя сама. Конечно, если не трусить гонения. Интересно, каковы мои убеждения. Я их ясно не сознаю.

 

25.2.1905. <.> Я хочу найти такое дело, которому могла бы отдаться вся, вся. Работе политической партии я не могу отдаться. Она не захватывает меня, даже как-то неинтересна. Я сочувствую им, потому что правда, все-таки, на их стороне, но работать для них, даже хотя бы принадлежать искренно и убежденно я не могу. Но я думаю, что сумею все-таки найти дело и помимо этой области. Ведь не всё же человечество — партийцы, я не буду одна. И есть же другие области жизни, требующие труда и работников! <.>

 

24.3.1905. Министерство просвещения запретило родителям собираться. Оно не имеет права этого делать. Отчего я не пишу многого сюда? Потому что боюсь, если будет обыск, то могу повредить себе и папе. <.>

 

18.5.1905. Так хочется писать, что не выдерживаю и берусь сейчас же. Когда я пишу, мне кажется, что я говорю все это кому-то дорогому, близкому или пишу письмо. Да в сущности, дневник есть письмо самому себе. Я всегда бы­ваю здесь искренна, но мне почему-то всегда бывает приятно перечитывать написанное. Я точно переживаю все. Может быть, это и дурно, может быть, я любуюсь собой... не знаю. <.>

12.06.1095. <.> Я хочу счастья, хочу любви и верю, что она может быть, на­деюсь, что будет. Но не томлюсь и не сосредотачиваю на ней все, не делаю мысль о любимом человеке центром жизни. Это будет случай. Пока надо го­товиться, надо работать над собой, чтобы было чем ответить на любовь. И буду работать для общества — пока библиотека. Но неужели меня кто-ни­будь полюбит!.. Не верится. <...>

 

8.7.1905. <...> Сегодня в библиотеке Пав[ел] Ем[ельянович] отозвался очень нехорошо о дневнике Дьяконовой. Он сказал, что у нее узкое мировоззрение. В этой книге нечему поучиться. Он в каждой книге ищет полезного!.. Не люблю я таких людей. Слишком мелочное «сознание». Я не могу быть такой. Да и не хочу я быть такой! Я хочу быть пусть ограниченной, глупенькой, но сама собою...

 

10.7.1905. <...> Я понимаю, что не могу сойтись с социалистами, просто по­тому, что я принадлежу по складу всего моего характера и натуры, по воспи­танию к партии «культурников», «постепеновцев»... И ненавижу себя за это. Завидую им, молодежи, идущей на риск и жертвы и живущей всеми силами своего молодого тела. И досадно на себя.

 

16.7.1905. Днем. Сейчас прочла Дневник Дьяконовой. Я не такая, как она. Правда, есть у нас и много общего. То же страшное одиночество, то же часто отношение к людям. Последняя страница особенно близка и понятна мне. Только ошиблась она, ее жалеют и еще другие. Жалею, люблю и я... Вот она достигла высшего образования, узнала так много про жизнь, и это ей не ин­тересно, не смогло стать работой. Надо написать Володе, что я не такая. <... >

 

25.7.1905. <...> Во мне происходит страшная борьба: надо отрешиться от себя, своих внутренних чувств и дум, надо отдаться общественной жизни. Мне это трудно. Точно на распутье стою. Главное, нужно выработать свое миро­воззрение. И никак не вырабатывается оно, а стоять на одном месте — тоска и отчаяние. <...>

 

31.7.1905. <...> Иногда у меня мелькает мысль о писательстве. Хочется со­ставить отрывки из моего дневника. Мне не жаль было бы показать свое внут­реннее «я», потому что утешаюсь мыслью — может быть, кто-нибудь посо­чувствует. Да и есть ли смысл скрывать себя, прятаться в скорлупку, когда можно делиться. <...> Иногда меня удивляет, почему в моем дневнике так мало говорится о семье, о подругах по гимназии. Должно быть, потому, что мой дневник для себя, а печатаные дневники писались прямо для других, и там надо было описать все подробно. <...>

 

8.10.1905. <...> Страшно подумать о будущем. В Харьковский университет приняли 25 женщин. Если удастся, то на следующий год пойду туда. Вот хо­рошо-то будет.

 

18.10.1905. 18 октября. Первый день свободы.

Вот и добились. Объявлен манифест о свободе слова, личности, вероиспове­дания. Охватывает восторг. Хочется на весь мир крикнуть: «Ура! Да здрав­ствует свобода! Да здравствует партийная борьба, да здравствует конститу­ция!» <...>

 

20.10.1905. <...> А как сильна с[оциал]-д[емократическая] партия! Как при­ятно сознавать себя свободной, знать, что никто не имеет права прийти к тебе и проконтролировать твою жизнь и мысли, знать, что можно говорить все, все. Мне кажется, что я проснулась. Как-то не верилось все, что жизнь такая сильная, красивая. Хорошо, хорошо!

 

11.11.1905. Папа говорит, что настроение общества меняется. Конституционно-демократическая партия хочет уже поддерживать Витте. Всех напугали грозные речи крестьянского съезда[4]. Там говорят партийцы. Крестьянство за­шевелилось, встает и громит и жжет помещиков. Это нельзя. Однако надо вы­яснить свой взгляд на современные события. Наиболее нравится мне про­грамма конст[итуционно]-демокр[атической] партии. Я только безусловно отвергаю национализацию земли. Этого сделать невозможно. Да и не нужно. Насколько мне кажется, национализация земли очень похожа на коммунизм, а я решительно против этого учения. Оно совсем подавляет, заглушает инди­видуальность. Никто не станет усиленно заботиться и культивировать участок земли, если он не принадлежит ему и всегда может быть отобран. Да потом, почему только одни крестьяне могут владеть землей. По-моему, могут владеть и помещики, но не в большом количестве, напр. не более тысячи десятин. Я против насилия и разгромов. Мне кажется, что можно мирной борьбой до­биться значительного облегчения жизни людей. Все равно всем хорошо жить никогда не будет. Не может быть. Поэтому не надо этих пылких молодых жертв. Не надо их. Жертвы будут, конечно. Потому что раз борьба, то жертвы всегда бывают, но эти жертвы обыденны. А вот те, которые в экстазе дает из своей среды молодежь, те, которые мечтают своею смертью сразу достигнуть своего социального идеала. А, по-моему, этого идеала достигнуть невозможно, и потому не надо этих жертв. И я такою жертвою никогда не буду.

 

30.11.1905. Весь день ушел на библиотеку. Весь день. Так и вся моя жизнь проходит. Читала в библиотеке газеты. Мне кажется, что в России скоро вспыхнет снова всеобщая забастовка и тогда добьются созыва Учредитель­ного собрания. По-моему, оно нужно. Оно будет единственной силою, кото­рая сможет повести Россию по нормальному пути революций, без этой страшной анархии, которая царит сейчас. Впрочем, междоусобная борьба са­мого общества неизбежна при революциях. Для меня лично потому она не­приятна, вернее, страшна, что я ни к какой партии, ни к какой организации не принадлежу и потому чувствую себя бессильной перед этими могучими волнами русской бури. Мне нравится Витте, я почему-то уважаю его. Он имеет силу воли идти против многих, стоять за то, в чем убежден. А я смог­ла ли бы? <.>

 

18.12.1905. <.> Неужели папа, мой любимый, высокий папочка настолько затянулся в эгоистичную мелкую жизнь, что не хочет даже понять, что нужно всем приносить жертвы во время революции. Он не хочет понять этого. Это ужасно тяжело, потому что я его люблю. Я верила ему всю жизнь. Я считаю его высоким. А он теперь часто такую ерунду говорит детям. <.>

 

12.2.1906. <.> Сейчас кончила читать первый том дневника Дьяконовой. Да, я на нее не похожа, и какая она славная. Она мне очень нравится. Чистая, ре­лигиозная. Она такая чистая в сравнении со мной. Она в мои годы была го­раздо серьезнее и прочла гораздо больше книг. <...>

 

17.10.1906. Печальная годовщина! Какое счастье было пережито в этот день ровно год тому назад! Никогда в жизни, ни до, ни после, я не испытывала та­кого безумно-радостного подъема духа, как в тот памятный день, когда стояла с 10-тысячной толпой у народного дома и впервые сознала себя человеком, членом общества. А сегодня. сегодня этот день я провела в страхе: были слухи, что готовится какой-то погром. Но ничего, конечно, не было. И мне самой стыдно, что я такая трусиха <...>.

 

2.1.1907. Мне хочется хоть куда-нибудь поехать, поближе стать к интеллигент­ной жизни. Меня интересует глубоко и политика, и партии, и много, много во­просов, я думаю о них, только не пишу сюда, потому что теперь не могу быть спокойна относительно обыска. Душа моя, сердце, чувства полиции не нужны, ей интересны мысли относительно общественной жизни, потому об этих во­просах я привыкла думать про себя, чтобы не подвести как-нибудь других.

 

15.2.1907. Вчера была на опере «Кармен». Первая опера в моей жизни. По­нравилось. Со мною творится что-то новое. С тех пор, как я узнала, что Со­колову 29 лет, он перестал быть для меня отвлеченным существом. Я почув­ствовала в нем физического человека, и у меня пробудилось кокетство. Я не лгу, не кривляюсь, но просто есть какое-то едва уловимое желание — понра­виться. Хочется какой-то близости; хочется прикосновения руки, взгляда. <... > Мне немножко стыдно этого чувства. Я вижу в себе опять то, что стара­лась убить, что мне противно, — чувственность. Я докапываюсь в душе до са­мых скрытых, смутных еще мыслей, желаний и вижу, что мне хочется ласки мимоходом от него. Я не люблю его и не собираюсь, не хочу и не могу полю­бить. Мы совершенно чужие, но мы дружны <...>.

 

17.2.1907. <...> Не понимаю, откуда у меня в натуре такая отвратительная чувственность. Чего мне хочется, собственно? Хочется, чтобы кто-нибудь об­нял, поцеловал, приласкал. Мне не хочется ни замужества, ничего, кроме ласки и поцелуя, кроме хоть крошечного сочувствия, нежности. Хочется — не только духовной, как раньше, но и физической близости любимого чело­века. По временам я представляю себе сценку ласки, и мне делается так хо­рошо, отрадно на душе. И вслед за этим вспыхивает злобное чувство отвра­щения к себе, стыда. А тут еще против моей воли возникают в голове мысли, что особенно дурного ничего нет в моих фантазиях — ведь я на самом-то деле человек, т.е. животное. И еще обиднее делается за себя. Как низко стою я, если сознаю себя животным!.. Откуда же взять силы для другой жизни?!.

 

23.10.1908. <...> Я все думаю, зло или добро принесло мне знакомство со сту­дентом. Сделалась ли я хуже? Не развращается ли мое тело, мои чувства, мои мысли? Но разве я стала хуже? Что за ложь! Мой идеал женщины — не Грет­хен, не Лиза из «Дворянского гнезда»; я вспоминаю ряд женщин — Веру Пав­ловну из «Что делать?», Елену из «Накануне», вереницы образов, с любовью и уважением описанных Потапенко, Н[емировичем]-Данченко[5] и другими, вспоминаю г. Кюри[6], вспоминаю Федявскую и Шурочку и думаю — все они жили, любили, знали мужчин и от этого ни на одну из них не падает тени, на­оборот, новые сложные переживания возвышают личность каждой, разви­вают ее. И открывая мне чуть-чуть область этих переживаний, студент не унижает меня. <... >

 

6.11.1908. Я прихожу к выводу, что студент добился своей цели — он разбу­дил во мне инстинкт женщины. Меня так тянет к нему, хочется его ласки, близости и духовной, и физической, участия, поддержки, хочется, словом, любить его и чтобы он любил меня. <.>

 

12.11.1908. <.> Мне грустно за то, что было хорошо минутами. Грустно по­тому, что он пришел такой обыкновенный, в сущности, циничный и пошлый, с апломбом объявил себя «учителем жизни», разбил, без труда растоптал что- то чистое и светлое в моей душе и равнодушно ушел в свою прежнюю семей­ную обстановку. <.> Я стала опытнее, я научилась лгать, скрывать и быть сдержанной. Перестала быть искренней девочкой, поняла свою силу и роль как женщины. <.>

 

13.04.1909. <.> Как странно, что мужчины в большинстве так грязны. Как обидно, как больно и как одиноко поэтому.

 

16.9.1911. Я нашла вчера вечером одну мысль в «Вестнике воспитания». Это как бы ответ на мои слова, написанные выше.

«В факте физической любви, самом по себе, нет ничего ни позорного, ни возвышенного; он становится таким или иным лишь в силу совокупности тех явлений психической и общественной жизни, которые его сопровож­дают. Акт физической любви есть одна из сторон жизни нашего организ­ма, совершенно естественная и нормальная; он действует облагораживаю­щим образом на человека и ведет к высокому подъему его творческих сил, к созданию крепкого, здорового и жизнерадостного потомства, когда со­вершается под влиянием глубокого, разделенного чувства, захватывающе­го тело и душу одним гармоническим порывом; он есть безнравственное явление, когда совершается помимо этого чувства, из жажды материаль­ных благ, насильно или при условии равнодушия, — хотя бы в этих случа­ях и были соблюдены все законные гарантии». <.> Да. Все это так. И я не права, требуя от людей физической чистоты. Впрочем, я ее не требую, а тос­кую по ней как по идеалу. <.>

 

9.10.1913. <.> На днях в «Современном] мире» попалась статья Коллонтай о новых женщинах[7]. Я читала и радовалась. Там я нашла отклик своей души. И теперь я понимаю себя. Да. Я принадлежу к разряду «новых женщин». Меня такой постепенно делала жизнь и сделала. Я не только женщина, но прежде всего человек, и для меня любовь к мужчине — свет, радость жизни, но не единственная цель и смысл. <.>

 

20.06.1915. Война продолжается. Я внимательно читаю газеты, слежу за вой­ной и за общественной жизнью России. Досадно, что сама не принимаю в ней участия. Сейчас начинается возрождение русского общества. Раньше всякая общественная самодеятельность преследовалась правительством. Сейчас на­оборот, общество зовут прийти на помощь армии и правительству. Вчиты­ваюсь в рескрипты, в отчеты о собраниях комитетов и съездов, и в душе на­чинает расти какое-то радостное чувство. О, Россия, о родина моя, широка и необъятна раскинулась ты, много в тебе возможностей, красоты и преступ­лений! Люблю я тебя! Вся я — русская. Люблю простор своих степей и лило­вые дали, милый Днепр и нашу русскую тоску и неопределенность. Все люблю. Боже, дай мне силы вложить каплю своего меда в сокровищницу род­ной страны, родного народа! <...> Верю в победу над германцами, в светлое будущее России, в смысл жизни. Верю, Господи! Возьми мою жизнь, мою душу, употреби ее на то, что нужно в общем ходе жизни. Только слабы мои душевные силы, мало во мне терпения и доброты. О, подкрепи меня, Ты, ве­дающий судьбами мира. <...>

 

9.03.1916. <...> И до безумного отчаяния доходит порою сознание своего оди­ночества. Иногда с горечью думаю: отчего я не вышла замуж, отчего у меня нет семьи, детей, мужа. Вечно одна, одинокая в учительской, в семье, в жизни, в работе. Боже мой, пошли мне поскорее смерть — только, если можно, не такую мучительную, как у Тани. А пока, Господи, подкрепи, дай силы! Уменьши эгоистическую боль, дай мудрое отношение к Таниной смерти!.. Поддержи. Из людей некому поддержать.

 

5.10.1916. Утро. Меня удивляет вот что: живу я на земле в такое время, кото­рое, может быть, не будет иметь себе подобного во всей будущей истории че­ловечества, а между тем, занимаюсь мелочами, и мысли и переживания мои какие-то узколичные или профессиональные. Отчего так?.. Мне стыдно перед самой собой. Хочется ближе слиться с общею жизнью, сознавать руково­дящую идею всего происходящего, а мне некогда! Ежедневная работа отни­мает все время и силы.

 

13.11.1916. <.> Вообще я ни во что определенно не верю, кроме того, что все идет по неизбежным определенным законам, что от судьбы не уйдешь. Если России суждено быть счастливым государством, она станет им, если нет, — ничьи отдельные усилия не помогут. А мое дело в жизни — воспитание маль­чишек. Как идут некоторые люди по призванию к крестьянам, так я иду к мальчикам моим. И в этом понятный мне смысл моей жизни. <.>

 

6.3.1917. Ах, Господи, как поумнел русский народ!.. Читаю запоем газеты. Все вдруг поняли значение порядка в жизни, все рассуждают как-то разумно. Даже мальчики и девочки. Правда, часть из них требует немедленно прекра­тить войну, часть путает «монархию» и «анархию» (Башкатов, III кл.), — но на то они и дети. <.> Думаю, что надо будет объяснить ученикам значение наиболее употребительных теперь выражений: конституция, монархия, рес­публика, верховная власть и т.п. Как хорошо! Я все больше и глубже радуюсь, и так хочется энергичнее и активнее принять участие в общей жизни. Я не бываю на собраниях и митингах. Но утешаю себя тем, что все силы свои от­даю учительству. Я вкладываю душу в своих мальчиков, все мысли и чувства стараюсь перелить в них. <.>

 

24.4.1917. <.> Как я отношусь ко всему происходящему в России? — Мне немножко тревожно и досадно, что в России революция идет так безалаберно, что узость классовых интересов заслоняет общечеловеческие, что рабочие и солдаты не могут понять исторических задач государства. Временному пра­вительству я верю, люблю его, уважаю и восхищаюсь им. <.> Я не живу, — я смотрю. Работа моя — учительство — больше захваты­вает меня.

 

19.9.1917. Меня изумляет и огорчает то злорадство и брюзжание, которое те­перь приходится слышать почти везде от интеллигентных людей. Нет пра­вильного исторического взгляда на события, везде полное непонимание об­щих причин, исторических законов; везде и на все — личная точка зрения.

 

4.11.1917. Вечер. 6 ч. <.> Папа говорит, что большевики, в общем, побеждают в Петрограде и в Москве, что Керенский исчез. Я не верю в провокаторство Керенского. И меня тревожит и пугает победа большевиков. Я им не верю. У них нет ни честности, ни ума; я не говорю об исключениях, но масса их темна и зла. Я думаю о социализме. В нем высшая справедливость и высшая любовь, но он может быть достигнут и путем большевистского бунта. Потому что сущность людей не меняется сразу. А в человечестве, возможно, — наши русские слова о мире всего мира, о братстве произведут сотрясение и дадут толчок к движению к добру. Не знаю, не знаю. Я пытаюсь осмыслить, по­нять, разобрать происходящее и делюсь на две части — мысль все принимает, и хорошее, и плохое, как камни для построения здания революции, сердце — болит и тоскует и жадно ищет пути доброго и красивого.

 

12.11.1917. <.> Я — обыкновенный русский человек. Я люблю природу, люблю детей и люблю полезный труд. Ни зависти, ни злобы у меня ни к кому нет. Я хочу работать, жить, никому не мешать и чтобы мне никто не мешал. Я испытываю отвращение ко всякому насилию. И вот судьба помещает меня в котел русской революции. Стать в ряды борцов какой-либо партии я не могу, я не способна к борьбе. Мирная работа сейчас очень затруднена. Кругом кипят партийные страсти. И во мне они вызывают, главным образом, тоску и отвращение. Не то нужно. Нужна любовь, а не зверство. Нужна честная борьба, а не вербовка в партию громкими лозунгами темных людей, что де­лается сейчас кругом. Я понимаю: русский народ настрадался и потому по­лон бессмысленной злобы. Все это перегорит. Но... ах, Боже мой, зачем же так страшно развилось опять пьянство по деревням и городам?!. Отравляет и тело и душу свою народ. Отчего с этим злом не борются партии?.. А впро­чем, может быть, после установления общего порядка — и начнется с ним борьба. Сразу всего охватить невозможно. Только безумно жалко случай­ные жертвы, павшие в революции. Какой в них смысл? Я не понимаю, но, верно, в конечном счете, он есть. <.>

 

21 февраля — 6 марта 1918. Странное положение занимаю я в жизни: ни к ка­кой партии, ни к какому классу я не принадлежу целиком, никакую нацио­нальность я не презираю и не возвышаю, ничьи взгляды не разделяю без­условно. И потому я вечно между двух стульев, вечно «не горячая и не холодная». И потому одинока. Я не большевичка, но и не браню их огульно, я считаю, что нашествие немцев, полезное для упорядочения жизни текущего момента, глубоко вредно для России, и мне грустно за русский народ, за его судьбу. А сейчас почему-то очень многие с радостью ждут прихода немцев. Бранят социалистов. Большевики как будто подписали мир, но война про­должается. Взяты Нарва, Псков, Гомель, Киев. Что ждет Воронеж?..[8] <.>

 

2/15 апреля 1918. <.> Отступающая, недисциплинированная Красная армия начинает вести «внутреннюю войну с капиталом и буржуазией» в виде гра­бежей и насилия над всеми, кто кажется им побогаче. К буржуазии же при­числена и вся интеллигенция, хотя бы и такая пролетарская, как учитель­ство. Ах, сколько сейчас всевозможных ужасных переживаний у людей! Слушаешь рассказы, и то все холодеет. Эти обыски пьяными, грубыми не то солдатами, не то жуликами, постоянная угроза револьверами, убийства, стрельба по улицам. В каких тяжелых условиях заканчиваем мы учебный год! Напрягаю последние силы. Сердцу становится все хуже и хуже. Тревога за папу и маму и других людей, страх и за себя — расшатали совершенно нервы. Жизнь обратилась в почти сплошное мученье. А тут еще угроза при­хода немцев и голода. Господи, Господи, долго ли еще терпеть?! Дай сил на это терпенье, дай бодрости! Вероятно, во всех этих несчастьях есть великий смысл и глубокое значение для русского народа и, может быть, для челове­чества. Я покоряюсь неизбежному, но только прошу: сохрани близких мне живыми и дай мне силу и крепость!..

 

21 апр[еля] / 4 мая 1918. Страстная суббота. <.> Я устала. И, должно быть, все-таки я много пережила тяжелого, — иначе почему бы я была такая неве­селая теперь!.. Верно, так незаметно одна за другой обрывались струнки в душе, и она опустела. Раньше она умела находить в себе отзвуки весны, а сейчас — пусто, одиноко и скучно в ней. И даже писать о таком состоянии скучно и не хочется. Я не верю, чтобы это была — духовная смерть. Это — бо­лезнь. Я растерялась под напором революции, перед этой вечной угрозой смерти, грабежа, испуга, потери близких людей, — и еще не могу «принять» действительности. <.>

 

10 мая 1918. <.> Прежде я умела находить слова для отражения своих мыслей, теперь я беру эту тетрадку и сразу чувствую свое бессилие отразить в ней свою жизнь. Мне кажется длинным и скучным записывать сюда факты и события; отдельные, отрывочные мысли, чувства, настроения, такие изменчивые, запе­чатлеваются здесь. Нет объединения, нет выводов, нет общей картины. Что-то бесформенное — мой дневник, как и моя жизнь. Ровные строчки, четкие буквы, а смысл их полон неопределенности, запутанности и противоречий. <.>

 

14.9.1919. <.> И вся эта война, убийства, расстрелы, грабежи и то, что вся эта политическая и общественная жизнь попирает и топчет личные жизни отдельных существ, — и вся безалаберщина русской революции, — всё такой тяжестью легло на сердце. И отчужденность от мамы, почти враждебность к ней в такие трудные минуты жизни — тоже яд. <.>

Вот доказательство — как чужда я с семьей: они смеются надо мною, что я пишу дневник: «словно девочка, пишешь описания», «тратишь и бумагу, и чернила», «смотри, про политику ничего не пиши.» А ведь мой дневник — моя сущность и моя жизнь. Я только эти тетрадки взяла с собой в погреб.

 

25.2.1921. Вечер. <.> Книга Коллонтай[9] и письмо Нади Вентцель навели на меня бесконечные мысли о значении «семьи»... Раньше я всегда протестовала против общественного воспитания детей, мне казалось, что это — величайшая трагедия материнской и детской души, что идеалом детства является именно уютная семейная атмосфера, родные люди, любовь матери и отца. И я всегда безумно тосковала по этому недоступному счастью — иметь любимую и лю­бящую, родную по душе мать, дружную с отцом. А за последнее время пе­редо мной стал вопрос, не ошиблась ли я? Где эти идеальные семьи в жизни? Их — единицы на тысячи! Не ищут ли постоянно отдыха вне дома и роди­тели, и дети? И не является ли идеалом если и семья, то построенная на ка­ких-то новых началах, может быть, на обязательности отдельных комнат для всех членов семьи? Вопрос о значении семьи и об отношениях между роди­телями и детьми, и тех, и других — между собою, — для меня очень больной вопрос, который я решаю всю жизнь и который отравил мне, по крайней мере, половину этой жизни. И меня страшно интересует, как будет решать его молодое поколение в условиях революционной атмосферы. Какую форму при­мет брак, семья, воспитание детей?..

Сегодня я, между прочим, поняла, почему слово «буржуазия» никогда не было для меня «жупелом», а скорее наоборот — вызывало симпатию. Из всех исторических событий в детстве я обожала Великую французскую револю­цию, а именно она в противовес духовенству, аристократии феодальной и крестьянству выдвинула буржуазию с ее индивидуализмом. Подобно тому же и у нас в России — кроме духовенства, помещиков и крестьян после 60-х го­дов выдвинулись «разночинцы», «интеллигенция». И вот всегда все мое со­чувствие было на стороне «буржуазии» и «интеллигенции». Но теперь я чув­ствую, что эти сословия теряют свою передовую роль. «Правда» ушла из их мировоззрения и жизни. Она где-то гораздо ближе к идейным коммунистам, может быть, к с[оциалистам]-р[еволюционерам], или еще где-то, среди дей­ствительно «трудящихся», но не там, где была раньше. Дело, может быть, именно в принципе труда и чувства товарищества между людьми. Чувство товарищества, уважения и любви к другим людям, живущим около тебя, — удивительная вещь! Оно — окрыляет душу и смягчает остроту одиночества. Только не всякий может его легко ощутить в своем сердце.

 

17.4.1921. 6 /2 час. утра. <.> Тоска моя смягчилась и переплавилась. Теперь я только напряженно-страстно хочу работы, работы в широком масштабе. Хочу знать и уметь. Хочу идти в общей цепи работников науки и опытного дела. Увлечена инкубацией. Эх, как же везде нужны люди!.. Господи, помоги!..

 

23 сентября 1926. Получила письмо от Алеши Данкова. Тяжелое письмо. Го­ворит, что он давно занимается онанизмом; говорит, что все еще любит меня, что я для него все. Бедный мальчик. Конечно, причина всему — я. Но не нарочно. Он не сумел овладеть инстинктом и дал ему покорить себя. Мне не­приятно ощущать какую-то ответственность за него перед Судьбой, но что же в сущности я могла сделать? Я не знала, что ласка — выражение нежности, выражение вообще чувства — может так разбудить силы инстинкта, вообще до сих пор не могу понять и не могу даже нарочно испытать половое возбуж­дение, страсть. Я тоскую по любви, но не по браку. И позволяя ласке входить в наши отношения, я никак не ожидала, что будут такие результаты для бед­ного мальчика. Мне его искренне жаль. Но ведь он глупый мальчик, он не понимает ничего, когда я пытаюсь растолковать ему себя.

 

7.10.1926. Не могу и не хочу читать газеты, так много в них болтовни, хва­стовства, брани и лжи!.. А в жизни одна сплошная бестолковщина. Вот сей­час открывается в Воронеже Ветеринарный институт, высшее учебное заве­дение. Через неделю должны начаться занятия, а еще нет ни помещения, ни преподавательского персонала, словом, ничего, а главное — денег. Просто по телеграмме из Главпрофобра[10] — открывается уч[ебное] зав[едение], рек­тор — [И.Н. ]Миловзоров, вет[еринарный] врач, партийный, совершенно не­подходящий к своей роли. Полная бестолковщина во всем. Очень скучно и противно жить сейчас в России!..

 

25 декабря. Рождество. <.> Недавно очень спорили с Вероникой — она хочет все понять кругом себя, выработать в себе определенное, обоснованное на на­учных данных миросозерцание, говорить со своими сверстниками на общем с ними языке. Это все правильно. Но мне этого уже не нужно. Жить осталось мало. Надо спешить делать, а не думать.

 

29.3.1927. Сегодня был у нас новый директор нашей областной станции — Павел Матвеевич Песцов[11]. Привозил его Вас[илий] Владимирович Ферди­нандов]. Долго пробыли. Разговаривали. Я испытывала странное и непри­ятное чувство зависти к этому плотному невысокому голубоглазому чело­веку. Он много жил в Китае и Японии, много видел, знает и понимает. Его речь пестрит иностранными словами. Он — культурный европеец, вернее даже, не европеец, а интернационалист. Я ощущала в нем человека высшей ступени культуры и остро завидовала ему. Я как-то ошеломлена была его ма­нерой говорить, мыслями, толпящимися в его голове, быстротою восприя­тий. Он — русский, но я так же чужда ему, как мне Дуня или Мариша. Он одет в культурное платье, а я — в валенках и старомодной кофте. Он видел и знает мир, он говорит о научных работах всех стран и народов, как о близких ему вещах, — а я ничего не знаю, сижу с утра до вечера над механической ра­ботой, состарилась, опустилась, одичала. <.>

Недавно был вечер какой-то глубокой тревоги. Все говорят о возможности и даже неизбежности войны. И так не хочется ее. Жутко и противно. И жалко Россию. Только стала налаживаться жизнь у нас. Несмотря на разные про­махи, все-таки Советская власть в принципах наиболее правильная из всех существующих в мире властей. И совсем не хочется никаких перемен. <.>

 

18.9.1927. <.> Кроме форм жизни, нужно и содержание. Строительство «но­вой жизни» идет, а люди все того же «старого склада» — так же мало умных, идейных, аккуратных, толковых, честных, энергичных. Так же везде слышен стон «людей нет!..». Так же, как и 20 лет тому назад, люди эгоистично путают личную выгоду с общественным делом, мелочно-мстительны. Только теперь еще добавлено отсутствие морального стимула — примера Христа — беско­рыстной любви. И вот все это вместе взятое иногда создает такую атмо­сферу, что прямо нет сил и работать, и жить. <.>

 

8.9.1928. <.> Нравится мне Ант[онина] Конст[антиновна Татарская], хоть и разные мы совсем. Радуюсь я на нее за твердость ее духа, за цельность ее на­туры. Недавно она вспоминала годы гражданской войны. Много ей пришлось перенести, но вспоминает она обо всем этом бодро и со смехом. <.> Пришла в мою жизнь со своим бодрым смехом, искренним до последней нотки ком­мунизмом, сильная духом, без озлобления. <.> Умная она и хорошая. И но­вая она какая-то женщина. Новая искренно, по существу, без фраз. И этому новому, человечески-женскому, я в ней так и рада, так и приветствую его.

 

13.9.1928. Вот я и в хирургической палате. <.> Большинство — оперирован­ных, только я да еще одна женщина, тоже с опухолью груди, ожидаем сво­ей очереди.

Боюсь ли я?.. Я не боюсь смерти. Немного боюсь боли. <.> Особое чувство скоротечности, непрочности жизни и организма человеческого вообще резко ощущается здесь. И тело человеческое здесь — предмет изучения, лечения, операций. Так как-то странно, что личность человеческая здесь ничто, здесь важен только твой организм, и здесь особенно чувствуешь двойственность своего бытия. <.>

Хочу, чтобы были отданы мои тетрадки в Музей Рум[янцевский] через тех женщин, о которых писала Варвара Григ[орьевна], на 30—50 лет, и пусть они берут из него тот материал, который им нужен. <.> Я ясно ощущаю свое бес­смертие, и мне не страшно умирать. <.>

 

17.9.1928. Операция — делали Русановы Андрей Гаврилович и его сын Сер­гей Андреевич. <.>

 

23.9.1928. Грань проведена. После операции — снова пишу, живу. Еще слаба рука.

 

7.11.28. Ходила смотреть демонстрацию — лик народа. Любопытно. Мно­гообразен он. Интеллигенция лишь штрихи на нем, придающие ему выра­зительность.

 

18.12.1928. <.> Я устаю от молчания, от вечной невысказанности и от несо­ответствия своих мыслей с мыслями окружающих. Меня изумляет узколич­ная точка зрения, с которой смотрит большинство на жизнь. Нет белого хлеба, нет белой материи — значит, жизнь плоха. А то, что она стала для дру­гих людей во многих отношениях лучше, это не учитывается. И над всем зло­радствуют, над всем иронизируют. Становится очень скучно от этой посто­янной вражды ко всему. <.>

 

31.12.1928. Кончается год. Снова смыкается кольцо спирали и начинается новое. Но, быть может, близок уже конец видимой ее части. Три дня шло со­вещание по птицеводным делам при облземе. Было интересно. Смотрела на представителей двух поколений — старого и нового, и сердце мое лежало к новому. «Мы — современные люди — люди коротких моментов и быстрого темпа», — сказал юный председатель последнего дня — Дмитриев, один из наиболее умных и порядочных партийцев по отзывам. <.> 15.2.29. Езжу на перевязку через день. Вчера Русанов посоветовал сделать по­вторную операцию. Не знаю, как и быть. Меня не операция пугает, а необхо­димость опять заставлять людей заботиться обо мне. Я теперь постоянно думаю о смерти вообще и своей в частности. Это дает какую-то новую точку зрения на мир и жизнь. Я вдруг почувствовала себя гостьей на Земле, которой скоро надо уезжать. Все кажется особенно милым, многое жалко оставлять, но основ­ное внимание направлено уже не на текущую жизнь, а на отъезд и будущее.

 

18.2.1929. Вчера сравнялось 5 месяцев со дня моей операции. <.> Сегодня утром пошла на прием к Русанову. Два дня я тщательно готовила себя к мысли о новой операции. Я подробно пережила ее уже воображением. Но оказалось, что ее не надо делать. <.>

 

29.3.1929. <.> И за весь последний год я бессознательно становилась «со­циалисткой», я начинаю понимать коммунизм.

 

25.4.1929. И.С.[12] оказался партийным, и я этому рада. Я вспоминаю, как когда- то писала здесь же, что я вся корнями в прошлом, в помещичьих имениях, в хуторах, что я ненавижу большевиков, что я чужая им. Это оказалось не­верно. Мне во много раз ближе и роднее этот самый Ив[ан] Серг[еевич] — из Тамбовской губ[ернии], или Ант[онина] Конст[антиновна Татарская] из глу­хих пермских лесов, чем какой-нибудь Серг[ей] Серг[еевич] Серпинский или А.С. Розмарица, изображающие собой «воспитанных» людей. Мне все более и более чужда по своим интересам Юл[иана] Вас[ильевна Фердинандова], мне трудно слышать обывательские толки, слухи и сплетни. Я сердцем чув­ствую правду на стороне идейных коммунистов. Радуюсь встрече с ними в жизни. Они — преемники того, что я ценила и любила в русской интелли­генции. И я не могу смешивать их с Желтухинской компанией только по­тому, что они состоят в одной партии.

И.С. рассказывал мне о колхозе «Красные орлы Коммуны» — в Сибири и о колхозах в Новгородской губ[ернии] и вообще о колхозах. Интересно. <...> Ему 29 лет. А Ю.В. он показался «несимпатичным». Ну, еще бы, он слишком «прост» для нее! <.>

 

15.6.1929. С Алешей была еще встреча, ходили вместе на балет «Красный мак»[13]. Да, а предварительно еще с товарищем он был у нас на ферме, и я им объясняла наши работы. На деловой почве мы встречаемся ничего, легко, но в остальном мне очень скучно от его разговоров, он затопляет рассказом, спо­ром, возражениями. С ним не молчится легко, как с Фердинандовыми. Ему все время хочется говорить, и он не чувствует, хочется ли его собеседнику слушать его. <.>

 

21.9.29. <.> Вечер с 19-го на 20 сентября у меня провел Алеша Данков. Печа­тал карточки фотографические, и много разговаривали. Он пришел ко мне с той же юношеской страстной нежностью, с тем же глубоким убеждением, что если бы я согласилась стать его женой, — во мне выросла бы и любовь к нему, с той же «старой песней», словом, как и три-четыре года тому назад. Его ласка покоряет. У него такие сильные руки, его объятия такие бережные и удобные. В них нет грубости, в них сила и нежность. Не знаю, хорошо или плохо я делала, но мне была приятна его ласка, и я этого не скрывала. Но не скрывала я также и того, что женою его я быть не хочу, что я его не люблю настолько, что я буду рада и спокойна за него, если он женится. Ах, если бы в нем немногое переделать — какие-то черточки в манерах и характере. может быть. может быть, во мне умерло бы то отчуждение, которое не дает вспых­нуть во мне ответной нежности. <.> Его манера кивать головой при проща­нии, его неуклюжая фигура, его манера говорить. <.> Мне хочется плакать от боли за него и за себя. Ой, как это все ужасно! Он хороший человек, В.В. [Фердинандов] очень хвалит его как работника, говорит, что он живой и активный человек. <.> А я. я такая мелкая, такая мелочная, что ставлю ему в вину именно мелочи, именно пустяки. Ведь у каждого есть недостатки. <...> Мне 42 года. А ему 26. Какая нелепость. На 16 лет старше его. Ну, что же? Пусть этот брак длился бы два года, а потом бы он ушел от меня. Ах, что-то я так запуталась. Хорошо чувствовать себя в его ласковых сильных руках — наедине, но неприятно видеть его неумелым, без культурных навыков, не­складным, неуклюжим, вызывающим невольно покровительственное отно­шение к себе со стороны Юлианы Васильевны. Ах, вот оно что! «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна!?»[14] Может быть, не совсем то. Там, где я не согласна с Ю[лианой] В[асильевной], я не считаюсь с ее мнением. А здесь я сама чувствую какую-то некультурность в Алеше. Я ведь тоже не имею мно­гих культурных навыков, но в нем они мне бросаются в глаза. <.>

 

24.10.29. <.> Когда шла домой, зашла на Терновское кладбище, постояла у могилы братьев и сестры и по языческой своей вере попросила у умерших благословения на наш брак. Не странно ли, мы станем с Алешей мужем и женой — без обрядов, без регистраций, тайно от всех. И мой муж физически, он не будет им духовно. Потому что все-таки, все-таки мне 42, а ему 26. Но он покорил меня тем, что сумел в этом своем последнем (единственном еще пока) письме правильно подойти ко мне, без насилия, без взятия в плен, честно, правдиво. Уже одно то, что он хочет не постоянной совместной жизни, а «встреч», что он понимает невозможность нашего официального брака, что у него своя жизнь — ученье, военная служба и проч., — развязывает мне руки, и я раскрываю их широко ему навстречу. <.>

 

28.10.1929. Вчера вечером неожиданно пришел Алеша. <.> Со мною он прост, сдержан. Еще ни разу не поцеловал. И это мне нравится. <.> Станет или не станет Алеша моим мужем фактически, — не знаю еще, но, во всяком случае, спасибо ему за то, что он внес в мою жизнь.

 

29.10.1929. Нам мешают люди, особенно вечерами. Почему-то вечером осо­бенно хочется уюта и ласки. <.> Я все всматриваюсь в Алешу. Он — взрос­лый. Он — в партии и в ядре комсомола. У него очень серьезная и жутко от­ветственная общественная работа. Я даже начинаю удивляться, — за что он любит меня. <.> Он в тысячу раз развитее меня в политически-обществен­ном отношении. Жизненнее.

 

30.10.1929. <.> Мы ушли от людей, от комнат, от фанерных стен и любопыт­ствующих взглядов, ушли — к матери-земле, к природе, к самим себе. В эти тихие осенние лесные сумерки — я стала Алешиной женой. Чистый он, бе­режный, хороший. Легко было с ним потом, не было холодка, которого я боя­лась, не было одиночества, ощущалась все время его заботливость, нежность, его мужская благодарность. Хорошо, что он никогда раньше не употребил надо мной насилия, а ведь была возможность много раз. За то, что берег меня, уважал во мне женщину-человека, сейчас уважаю его, ценю его, верю ему. <...> 8 лет его верности мне вселяют в меня какое-то преклонение перед его личностью. <.>

 

1.11.1929. Мне очень трудно. Очень трудно. Я не упрекаю его и не раскаи­ваюсь ни в чем, но все это не то, все не то, и я в его объятиях еще более оди­нока, чем была. <.>

Эти дни, вечера, разговоры, споры, ссоры и примирения, моменты глубокой душевной близости, моменты глубочайшего одиночества и отчаяния — не уловишь и не запишешь словами даже себе на память. Самым трудным для меня оказалась правдивость и откровенность. А вообще — все так сложно. И вся любовь и близость оказались совсем не так, как я себе представляла. Мучительнее, сложнее и радостнее. Меня поражает то, что Алеша такой взрослый, он старше и умнее меня, сильнее меня в жизни, правдивее, муже­ственнее, честнее. Я начинаю ценить его, дорожить им. Мне стыдно бывает за себя. И это чувство стыда — мучительное, но очищающее — сменяется бла­годарностью, счастьем оттого, что он меня любит...

Скоро он уедет в Москву. Как же тогда жить — не знаю. Я очень устала за это время. И он очень сердится на меня за мое уныние, а я обижаюсь и прихожу в отчаяние. Захожу в тупики, лбом в стенку — упираюсь в смерть — даже в добровольную, и потом вдруг утихаю и успокаиваюсь в его объятиях. И все-таки, все-таки я стара и оторвана от жизни. И мне это больно.

 

12.11.1929. <.> Вообще же мне страшно интересно смотреть на себя со сто­роны, как летят кувырком мои понятия и мечты и как властная живая жизнь вторгается в пределы моих фантазий.

 

19.11.1929. <.> Эх, Алеша, зачем ты так далеко!? Может быть, сумели бы и мы найти искры радости в наших встречах.

Алеша внес свежую струю жизни в наш Птиц[еводный] отдел, мы теперь больше читаем, рассуждаем, следим за текущей жизнью.

 

17.12.1929. Вчера получила от Алеши открытку. Опять то же, что обычно: страшно занят, писать некогда и не умеет, не может; со мной кое в чем согла­сен, кое в чем — нет. Многие мои вопросы ему странны — ему кажется, что все ясно, что все само собой разумеется. И <.> ни одного теплого слова, са­мого пустого шутливо-ласкового слова. Не любит. Не умеет любить. Некогда ему любить. <.>

 

6.1.1930. Мне стала ближе общая жизнь России, стало все в ней понятнее, я хотя не верю так пламенно и беззаветно, как Алеша, в осуществление всех планов и мечтаний партии, но ощущаю правильность пути ее, внутреннюю правду и справедливость в ее целях. И даже классовость — то, что мне всегда как одиночке-интеллигенту было менее всего понятно, — я начинаю пони­мать. И этот сероглазый, порывистый, увлекающийся, активный в жизни и работе — человек, мальчик, сын, брат и муж — вместе — становится все ближе и дороже. Не так, как представлялось когда-то, совсем по-иному, по-новому входит в мою жизнь любовь. Да будет так!!!

 

28.1.1930. <.> От Алеши писем нет. Иногда я очень скучаю по нему, иногда, после того, как прочтешь вечером газету, понимаю его молчание. <.>

 

11.2.1930. В сумерки 9-го — раздался звонок телефона, и неожиданно я услы­шала голос Алеши. Он возвращался в Москву и заехал ко мне. Я обрадова­лась вся, всем существом своим, так обрадовалась, как давно не радовалась, как-то насквозь вся охвачена была радостным трепетом, ликованием. Пока ждала его — утихла, а потом наступила реакция. Стало почти безразлично. Но достаточно было бы с его стороны душевного движения ко мне, — и все, вероятно, вернулось бы. Но он не умеет любить. И он был очень утомлен. Ночью я попросила его раздеться и впервые коснулась целиком мужского тела. Это желание было естественным и неизбежным, но, быть может, — роко­вым. Прикосновение разрушило какое-то очарование неизвестности. И стало скучно. Оттого, что нет у нас любви, настоящей любви, которая наполняла бы все существо. Это — не «любовь», а «связь». Мы все-таки так различны по натуре, что нет у нас настоящей душевной близости и нет страсти, которая пьянила бы и зажигала огнем тело. Что же есть?.. У него — удовлетворение «потребности», а у меня «игра воображения».

 

23.2.1930. Починили радио, и я опять наслаждаюсь ощущением общей жизни. Сегодня — 12-я годовщина создания Красной армии. И вчера, и сегодня — невольно вместе со всеми я праздную, горжусь, надеюсь и верю. Я хотела бы вместе с Алешей быть вчера на торжественном заседании в Москве. Читаю газеты. Иногда Алеша кажется мне глубоко родным и близким, как брат, как муж. А иногда — совсем чужой. Он не пишет.

 

28.2.1930. <.> Я глубоко разочаровалась в теперешней интеллигенции. Она мне чужда больше, чем наши фермские рабочие. С этими — у меня тоже раз­ница в обстановке, в быте и интересах, но какие-то общечеловеческие (а мо­жет быть — классовые?) основные точки соприкосновения есть. Может быть, то, что у этих людей есть приятие мира целиком, а у тех лишь того, что им нравится. Может быть, то, что эти строят свою жизнь, а те только наблюдают и осуждают. Не знаю. Но в случае войны или контрреволюции — я активно стану на сторону нашей власти — власти рабочих и крестьян. Пусть много неурядицы, много ошибок и бестолковщины. Это переходное. Нам же не у кого учиться. Мое личное одиночество не исчезает ни в квартире Ферд[и- нандовых], ни тогда, когда я учу Настю арифметике, но моментами мне бы­вает и там и там тепло. Но жить я предпочитаю здесь; с Ф[ердинандовы]ми я теперь не ужилась бы. Ю.В. попала во власть города и «т[ак] наз[ываемой] интеллигенции». Шип и жалобы. — скучно и противно. У нас здесь [на ферме] холоднее и голоднее, но бодрее и веселее.

У мамы на днях был обыск. Взяли какие-то бумажки, мои письма старых лет. Неприятно. Конечно, у нее нет связей с какой-либо контрреволюци­онной организацией. Но по своей наивности, доверчивости, глупости и ре­лигиозному фанатизму — она свободно могла куда-нибудь вклеить свою подпись или хранить у себя какие-нибудь молитвы, напечатанные на ма­шинке. И жалко ее, и досадно на нее, и страшно за нее, и какая-то глубокая ненависть ко всей этой церковности, одурманивающей ее мозг, растет во мне. Ох, ненавижу я дом, ненавижу семью. Сколько она мне горя всякого доставила! <.>

 

6—7.3.1930. Вчера вечером приехал, сегодня утром уехал Алеша. Опять не­сколько часов вместе, только несколько часов, в течение которых едва начи­нает развязываться язык, как уже усталое тело клонит ко сну. Измучилась я сама и мучаю Алешу. Мучаю тем, что хочу невозможного. Хочу я от него, чтобы он меня любил, тянулся душой ко мне, и совсем забываю о том, что он «обреченный», что он не может любить меня, думать обо мне, помнить меня, когда у него внимание и голова заняты тысячью дум и дел общественного и политического характера.

 

9.3.1930. <.> Он [Алеша] озабочен международным положением. В случае войны — ему идти в первых рядах.

Я прекрасно понимаю свое право — человека и женщины — на любовь, на по­ловую жизнь. Понимаю, что для меня, кроме «физиологического момента», необходим еще и «психологический». Все понимаю. Но ясно мне также и то, [что] из ничего ничего и не создашь. У Алеши все больше и больше чувство замыкается внутрь, все меньше он его проявляет внешне. <.> Он — странный мальчик, переутомленный и в некоторых областях мало раз­витой, но искренний, верующий в свою партию и порядочный. Я уважаю его. <.>

Надо освобождаться из-под власти очарования осенней сказки. Настоящая взаимная любовь мне не суждена на свете — с этим надо примириться.

 

10.3.30. Я не могу хорошенько понять, что со мной делается, в чем корни моего состояния — в психике или в физике. Не то устало сердце, не то опу­стела душа. Совершенно все как в тумане. Но отчаяния во мне нет. Я ясно и просто приняла факт неудачи в своей личной жизни. Я лучше Алеши по­нимаю его самого и себя, и все, что с нами происходит. Никто не виноват. Никого не упрекаю. Ни о чем не жалею. Он 8 лет лелеял мечту, и когда она стала реальностью, — она растаяла. Он меня не любит. Т.е. не любит так, как только и есть смысл любить. Я не обижаюсь. Я это предвидела. <.> Молод слишком Алеша, и жизнь его какая-то ненастоящая. Обреченный на стройку новых форм общества. Ничего не поделаешь. Он говорит, что у меня старо­модные понятия о любви, о выражении ее. Он не прав, потому что дело не в способах выражения ее, а в сущности. <.> Прощай, Алеша! Спасибо тебе за все, что было.

 

13.3.1930. Глубоко и радостно ощущаю через газету и рассказы живых людей <.> — то, что делается в деревне. Знаю, что в разных местах разное делается, есть и плохое. Но основной фон жизни — серьезное, деловое творчество но­вого быта. Я бессильна, я слаба, мне все хуже и труднее становится физиче­ски, я, наверное, скоро умру — я лишена возможности непосредственно при­нять участие в общественной жизни и стройке, — но все-таки я страшно счастлива сознанием, что человечество стало на правильный путь. Иная бу­дет жизнь, иные люди. И я, и Алеша, и миллионы — обречены на одиночест­во — душевное. В будущем этого не будет. У меня сильная слабость, кру­жится голова и болит сердце. <.>

 

17.3.1930. Была в городе три дня. <.>

Маму как будто совсем оставили в покое. Она ведь действительно ни к чему не причастна. <.>

Послушала, о чем говорят люди. На ферму вернулась с удовольствием. В го­роде — душно от мещанства и обывательщины. И «красота» ихняя не красота, а «красивость». И мне скучно от нее. <.>

Об Алеше вспоминаю тепло и как о чужом. Самой смешно, почему казалось, что он может быть таким понимающим и любящим. Он не такой. Он проще, цельнее. Его и надо принимать в жизни как человека современного стиля. А я от него хотела чего-то такого совершенно невозможного. Сейчас я улы­баюсь, когда вспоминаю, как он сердился в ответ на мои просьбы найти свои собственные слова и способы выражения своего отношения ко мне. Он твердил, что не умеет и не хочет быть как другие, и это все совсем не нужно. Тогда мне было не до смеха. А сейчас я грустно улыбаюсь и над собою, и над ним. Бедный мой мальчик! Бедный усталый мальчик! Ты думал, что все это так просто. <.>

 

19.3.1930. <.> Ежедневно читаю свою газету «Социалистическое] земледе­лие]», с большим вниманием слежу за всем, что делается. Не понимаю, как можно сейчас оставаться равнодушным или «шипеть». Ой, как чужды стали мне все мистики, все церковники, все «люди со средствами». все люди, по­прекающие, осуждающие, презирающие то, что творится. Разве я не вижу не­достатков? Вижу и знаю. Но знаю также, что нет на свете совершенных людей и что честнее признать свою ошибку и исправлять ее, чем злорадствовать над ошибками других...[15] И острее, чем когда-либо, ощущаю необходимость внут­ренней красоты, внутренней культуры духа — особенно среди тех, кто под­меняет ее культурой внешней, культурой быта. Какой-то тупой эгоизм, сле­пота, мелочность, условности и осуждение всего, что не совпадает с твоими вкусами, — царит в городском слое. не знаю даже, как назвать эту группу людей. ну, советских служащих, интеллигенции, специалистов. Я не идеа­лизирую крестьян и рабочих, но там есть оправдание — невежество, некуль­турность. А те, кто считает себя «культурными»? Я вижу их в трамваях, в кино, в магазинах, на улице, слушаю их разговоры. Половина их, особенно женщины, — несмотря на подкрашенные губы, на туфли и светлые чулки, — недалеко ушли по развитию от деревенской темной массы. Те же сплетни, только там про 70-метровое общее одеяло, а здесь — о том, что тракторы по­глотят весь керосин. Конечно, есть и другая половина — сознательных и ра­зумных людей. Если б ее не было, надо было бы поставить крест над поня­тием «русская интеллигенция». Но эта интеллигенция не из среды «людей со средствами».

 

30.3.1930. <.> А где же осень, желтые листья, где Алеша? Это мне все при­снилось. Ничего никогда не было. И на душе — тихо, безбольно. Мне слиш­ком ясно все, чтобы могло быть больно. Может быть, после когда-нибудь придет тоска, а сейчас — спокойно. Я думаю, что Алеша больше ко мне не за­едет. Он тоже, наверное, теперь понял, что мы такие разные и что то, что между нами, — не есть любовь. Мы стали просто равнодушные друг к другу. Причина в том, что для любви нужна или инстинктивная страсть, или пони­мание друг друга. Мы с ним не понимаем и не влюблены. Я ясно вижу, как гаснет в нем нежность и ласковость, которая была в первые приезды. И от­ветно съеживаюсь и замолкаю сама. <.> Он не виноват в этом. <.> Он по­едет туда, куда пошлет партия, — на Камчатку, на войну, в Китай. Для него личная жизнь — частичка бытия, случайность. Он слишком искренний и глу­бокий в своей вере и любви к партии. Я это в нем уважаю. И вот именно это уважение его личности, понимание его психики — уничтожают для меня воз­можность боли. Мне не горько, что его чувство угасло. Это должно было про­изойти. И мне почти не жалко, потому что сама я от Алешиного отношения к себе не получила счастья. <.>

В Алеше так хороша его чистота и искренность, что его не за что упрекнуть. Он совершенно не понимает моих писем, моих мыслей, желаний, тревог и так просто, ясно это говорит, что мне нечего сказать, кроме того, что я такая есть. <.>

 

29.4.1930. <.> Мне очень трудно сейчас. Во мне разбужена женская сущ­ность, но нет ей удовлетворения. Ни жена, ни любовница, ни мать, ни друг. Кто же я?..

 

1.5.1930. <.> Оделась по-праздничному и села слушать радио. Я очень люблю и ценю радио. Благодаря ему я была в гостях у всей России в этот день. Только накануне тосковала, что не к кому пойти, а в этот день была в какой-то своей семье — на Красной площади в Москве, у Дворца труда — в Воронеже, в Баку, в Киеве и др. местах. Слушала гул тысяч голосов, ощу­щала свое единство с ними. Было радостно. <.>

 

4.6.1930. <.> Странную роль сыграл в моей жизни этот мальчик. Когда он меня любил, — я была равнодушна, когда я потянулась к нему, когда во мне в 42 года проснулась наконец женщина со всеми ее желаниями и потребно­стями, — он отошел от меня. Ну, значит, такая судьба моя — жить в одино­честве, все пережить, почти исключительно, воображением. <.>

 

16.7.1930. За этот месяц я что-то поняла новое в человеческих взаимоотно­шениях. Может быть, это сделал Дом отдыха, может быть, книги. «Первая де­вушка» Н. Богданова — яркая картинка, «Комиссары» Либединского. Точно солнечный луч скользнул в темноту и вдруг осветил предметы. И оказалось, что половое влечение — крошечный кусочек жизни; что любовь — второсте­пенное чувство; что одиночество уничтожается коллективом. Все это я знала и раньше, но сейчас почему-то ясно ощутила. <.>

Целый день занята разными хлопотами и делами. Открыла новый мир для себя в марксизме. Читаю — с глубоким интересом.

 

17.7.1930. В письме к Вавочке я написала: «Я не несчастна». И вот невольно думаю об этом утверждении. Я не несчастна. Но я и не счастлива. Потому что я одинока. В этом великий смысл партийности, — что она уничтожает чело­веческое одиночество, что она заполняет интересы, мысли, чувства человека общественной работой, дает ему ощущение братства, товарищества. Пио­нерство, Комсомол, Партия — это вообще путь воспитания новых форм че­ловеческой личности, более современной, чем она была в нашем поколении. Я радуюсь за новых людей, завидую им. У меня нет физических сил войти в их ряды. Я обречена на одиночество до смерти. <.>

 

3.8.1930. <.> От Алеши — открытка. <.> Собирается приехать после 15-го. Я хочу, чтобы он приехал, но уже как-то совсем по-иному, чем весной. <.> С меня спали «цепи любви». «Плен» окончился. <.>

 

27.8.1930. <.> Тревожно за будущее отдела. За последнее время почему-то идут обыски и аресты. Из 9 заведующих отделами обл[астной] станции аре­стованы 5. За что — неизвестно. Посадили и сидят. Я беспокоюсь за Фердинандова, Дм. Ст., за брата. Не поймешь, за что берут. Может быть, потом и выяснится, что не за что было брать, а сколько волнений, огорчений, стра­хов всяких! <.>

 

27.9.1930. <.> Очень потрясла раскрытая недавно вредительская организа­ция. Как можно, как можно было профессорам продавать за деньги душу, со­весть, честь!.. Я понимаю открытую вражду, но подлую, лживую. О, какая гадость! Какая низость.

 

3.10.1930. Ничего не понимаю!.. Почему такие аресты? Взяли Ис. Гр., взяли Дукина А.С. <.> Что же, теперь очередь за Фердинандовым? Старый боль­ной человек. Как это повлияет на его здоровье! Но за что? В чем дело?.. Вре­дителями эти люди не могли быть. Вся же их жизнь и работа на наших глазах. Ошибки какие-нибудь или промахи могли, конечно, быть, но ведь за это как судить — никто не святой!.. Непонятно. Страшно только того, чтобы не вы­шло несправедливости. Чтобы в поисках вредительства не зацепило совсем невинных в нем. Я все-таки думаю, что ряд людей подержат и освободят. В том числе и В.В., и Ис. Гр., и А.С. Я не знаю других, но эти-то я знаю, что они работали честно, что о вредительстве их не может быть речи. Я не до­пускаю, чтобы тут было слепое гонение на всех специалистов. Не может быть! Просто надо во всем разобраться, всех допросить, вот и берут. Ведь может быть, действительно кто-нибудь и состоял в организации вредителей. Хотя из наших опытников, мне кажется, если кто и поступал в чем неправильно, то скорее по глупости или недомыслию, но не по вражде к Советской власти... Ох, как мучительно ждать. Скорее бы это все разъяснилось!.. <.>

 

16.10.1930. <.> Впереди все так неопределенно. Я готова ко всему, самому трудному, потому что сейчас так легко быть несправедливым. Все эти беско­нечные вредительства так сбивают с толку, что возможна путаница и ошибки. Взяли Якушкина. Почему? За что? Говорят, что он собирался даже вступать в партию. Значит, вовсе нет речи о вредительстве. Ничего не понимаю. Жутко. Жутко оттого, что перевертываются вверх ногами все понятия. Что хорошо, что плохо? Кто искренен, кто лжет? Как нужно и как не нужно жить и работать?.. Думаешь, что правильно поступаешь, окажется потом — нет. Тя­жело за В.В. <.> Старому человеку переносить всю эту трепку нервов — трудно. Он работает сверх своих физических сил. Да еще весь этот кошмар вредительств, арестов, расстрелов. Не знаешь, захватит или не захватит и тебя мимоходом эта волна. Мне очень жалко его — именно за эти пережива­ния. Радостно отдавать силы и жизнь на работу, которая нужна, но катастро­фично испытать момент, когда говорят тебе, что ты делаешь не то, что нужно.

Хотя мне кажется, что В.В. понимал и сочувствовал и работал в жизни, в про­тивоположность многим профессорам и специалистам, именно по-новому. Строительству новой жизни он отдал свое здоровье и свои силы. И все-таки, все-таки историческая судьба его может оказаться ужасной. Волна классовой вражды может затопить его вместе с людьми, которые того заслу­живают, но которые чужды ему по духу. Нечаянно. Так бывало всегда, во все времена и эпохи. Его отец был учитель. Он сам — ветврач. Что общего между ним и помещиками, между ним и дворянством?.. Ничего! Его специальность выдвинула его именно благодаря революции. Он может кряхтеть и ворчать на мелочи жизни, но в крупном он сознательно идет и работает рука об руку с Советской властью. Он искренно говорил мне, что при таких темпах, как теперешние, именно при них только, возможны чудеса строительства новых, более совершенных форм жизни. И это его захватывало и увлекало. <.> И все-таки возможно, что его возьмут. За компанию вообще с област­ной опытной станцией. При его здоровье — это смерть. Но смерть неизбеж­на вообще.

 

27.10.1930. Опять разговоры о нашем выселении. Положение остается до сих пор неопределенным. Кто наш хозяин — неизвестно. Кто мы? Что мы?.. Одиноко, тревожно, тоскливо, и болит сердце. <.> Ну, что же, пусть старое ломается, пусть строится новое. Умереть бы скорее, раз нет физических сил принимать участие в стройке.

 

28.10.1930. Очень болит сердце. Это мешает правильно мыслить и чувство­вать. Сейчас положение нашего отдела катастрофическое — ни хозяина, ни денег, ни людей. С фермы нас гонят. Жить нам негде, работать негде и не­кому. <.> Я стараюсь убедить себя в неизбежности перетерпеть этот пе­реходный момент, похоронить старое, помочь рождению нового. Но боли в сердце отнимают всякую бодрость.

 

28 окт (так! — Й.Х.). <.> Вчера ночью взяли Богадского. Теперь, несо­мненно, очередь Вас[илия] Владимировича Фердинандова] <.> Это не­избежно, потому что очевидно обл[астную] оп[ытную] станцию целиком об­виняют в правом уклоне или в чем-нибудь похуже. Но очень трудно. Потому что по отношению к В.В. это — несправедливо. У него могли быть ошибки, но никогда не было вредительства. И очень трудно примириться с этой не­справедливостью, принять ее как исторически неизбежный факт. Умом по­нимаю, что в борьбе с вредительством, с контрреволюцией, с кулачеством и с шипучим мещанством — неизбежны отдельные ошибки. За них нельзя осуждать партию и всю вообще Советскую власть, но очень трудно пережи­вать личную боль в отдельных случаях ошибок. Физически трудно даже. Особенно мучительно ожидание.

 

6.11.1930. <.> Читаю в газетах об участии Писцова, Минина и других в ка­кой-то крестьянской трудовой партии и изумляюсь, и не верю немного. Мне кажется, что ГПУ преувеличивает роль этой организации. Можно ли вообще серьезно умному человеку верить в жизненность такой партии, тем более принимать в ней участие?! Это же нелепость!.. И что им в старых порядках?.. Не понимаю я всего этого. Их психология мне совершенно непонятна. Кто они — дураки, сумасшедшие или негодяи?

 

7.11.1930. 13-я годовщина Октябрьской революции. Целый день касаюсь праздника через радио, через ферму; целый день ощущаю себя не одинокой. Как много изменилось за эти 13 лет — и во мне, и вокруг меня!.. Переродилась жизнь!.. И я переродилась.

 

20.11.1930. <.> Открыта новая к[онтр]-р[еволюционная] организация. «Промышленная партия». Эти вещи просто потрясают. Читаешь о них в га­зетах, — в конце концов, охватывает глубочайшее негодование и начинаешь чувствовать, что готова идти на всякие жертвы для защиты нашей родины — «страны Советов», страны, где на смену прежним тупым, невежественным, ленивым, хитрым и чужим по духу прежним деревенским бабам идут те кол­хозницы и коммунарки, с которыми я жила в Козлове. Я никогда не забуду этих женщин. Они мне роднее, чем городская интеллигенция.

 

21.11.1930. Я глубоко уверена, что Ис. Гр. не принимал участия ни в какой к[онтр]-р[еволюционной] партии, однако его взяли. В.В. тоже нигде не при­нимал участия, но каждый день я жду известия об его аресте. И это страшно мучительно. <.>

 

24.11.1930. И холодно, и скучно. И одиноко. И нет здоровья.

 

26.11.1930. Но стоит только немножко потеплеть, стоит только мне чуть-чуть оправиться, — я опять весела и счастлива и работоспособна. Эти два дня про­вожу практические занятия с курсантами. И когда я вижу внимательные глаза, когда я слышу разумные вопросы или пересказанные неуклюже, но по существу верно научные понятия, — я испытываю глубокую радость. После занятий с группой, — когда уже я собиралась обедать, — пришли еще двое курсантов, похоже, колхозники, видно, из деревни, по языку и манерам; они завтра дежурят по инкубации и потому пришли сегодня. И я снова провела с ними все занятия. И, может быть, именно оттого, что эти сверхпрограммные (неоплачиваемые) два часа занятий наполнили меня какой-то особой тепло­той, радостью единения с теми, кто жаждет знаний и будет искренно строить новую жизнь, — я сейчас так и счастлива. Я люблю свою Птицеводную опыт­ную станцию за то, что она зажигает огонь в человеческих глазах, я люблю тех, кто интересуется знаниями. А когда в сердце любовь — я счастлива. <... >

 

2.12.1930. Была у доктора. Сердце хуже, чем год тому назад. Водил на про­свечивание рентгеновскими лучами. Плохи дела в легких. <.> Вообще — хронический туберкулез легких. Но открытого процесса еще нет. Эта зима, наверное, доведет до него. Очень плохое питание. Ну, что ж, такая судьба. Чем я лучше других?! Только хочется начать вуз!

 

12.12.1930. Вуз начал работать 10 декабря. <.> Я почти все время занята на производственных совещаниях, ночую то у мамы, то у Ферд[инандовы]х, то на ферме. Когда хватает сил — счастлива. <.>

 

13.12.1930. Мое здоровье тает заметно. Я очень исхудала. И болит сердце. Но во мне почти нет внутреннего протеста. Такая жизнь! Это — общее явление — плохое питание, переутомление. В будущем жизнь наладится, и все будет иначе, а сейчас это — судьба нашего поколения. Надо работать для будущего, иначе и им будет не лучше, чем нам. А поймут они это или нет, в конце кон­цов, — неважно, потому что к тому времени я все равно умру. Но мне самой, вот сейчас, сознание какой-то внутренней общности с этими будущими по­колениями — необходимо, как воздух. За последние годы я стала чувствовать себя не только «дочерью вселенной», но и частичкой человеческого общества, и именно того общества, которое строится в «Стране Советов». Я нисколько не идеализирую сейчас нас, русских, я отчетливо вижу минусы во всех окру­жающих людях, но вижу и плюсы, и ощущаю общие целевые установки всей жизни их. За последнее время сильно помогла оформиться внутреннему ощу­щению вся эта история с Промпартией и другим вредительством. <.>

 

1 января 1931 г. Опять новый год, новый круг спирали, третий год пяти­летки. Он начался с хозяйственных забот — топки печей и приготовления завтрака. Затем я поехала в институт. И там мне неожиданно сообщили, что через день надо начинать чтение курса. С одной стороны, это казалось невоз­можным, надо было ведь перевезти лабораторию; а с другой, на меня нахлы­нуло неудержимое желание — осуществить невозможное, активно вклю­читься какими-то героическими темпами в этот третий год пятилетки, не дать возможности образоваться прорыву в учебной жизни вуза. Кончилось тем, что я опять ушла пешком на ферму.

<.> Вечер и утро следующего дня шла безумная спешка и укладка. <.> В ре­зультате 2 января я перевезла основное и 3 января 1931 г. начала свой курс в вузе. Было страшно, и тревожно, и трудно. Но первые шаги сделаны, колеса стали в колею.

 

4.1.1931. Второй день занятий. Вчера получила первое жалование в вузе и расплатилась с долгами, отнесла Ферд[инандовым] 50 р., кот[орые] брала у них для дома отдыха. Дала маме на свое питание. Несколько дней вопреки, наперекор страшной усталости — я носила в душе голубой свет новогодней ночи и радость своего внутреннего включения в «пятилетку» строительства новых кадров. Я упорно защищала от всяких давлений со стороны минусов жизни, ее колючих мелочей — свою радость, свое право на нее, пока она спо­койно и тихо не превратилась в бодрость рабочего настроения. Ах, если бы удалось и ее теперь удержать подольше! Все зависит от того, насколько фи­зически выдержит сердце. <.> Спасибо, Жизнь!.. За прошлое, за настоящее и — авансом — за будущее!..

 

23.1.1931. Почти месяц я работала и наслаждалась этой работой. Работала очень много. Провела 33 часа на компактном курсе и 16 ч. на 1-м. Были три дня по 4 часа и 1 день по 5 часов. И все время я горела, светилась и радовалась. Сегодня наступила реакция. Может быть, потому, что слишком много гово­рила о своей радости и в письмах, и словами. Может быть, потому, что гне­тущее впечатление осталось сегодня от Вас. Вл. Он до такой степени болен нервно, что это уже переходит в психоз. И мне жутко за него. И жалко его. И у меня сегодня болит голова и нет физических сил... Ах, не хочу, не хочу поддаваться унынию! Я только вырвалась из своего фермского заточения на вольный воздух. Я хочу работать, хочу жить одной жизнью со всеми!.. Я так верю в правильность пути.

 

19.2.1931 Разве видишь время?.. Оно летит неудержимо. Сжилась, сродни­лась с вузом. 15-го было его официальное открытие. <.> Я внимательно смотрю на все внутренними и внешними глазами. Вуз. Он не таков, как были в старину. Он ниже по культурному уровню, но он — живой кусочек жизни, он — вуз масс, он необходим. И открытие его было не парадное, и речи не очень связные, и студенты без культурных манер. А все-таки смотрела я на весь зал клуба и ощущала всю массу студенчества, и сквозь слова речей чув­ствовалась вблизи кругом вся страна, весь народ. Не было ощущения пропа­сти между деревней и интеллигенцией. Наоборот, было единство. Года два тому назад во время демонстрации увидела я «лик народа». В день открытия нашего вуза — я снова с ним встретилась. Изменчив и разнообразен этот лик в форме своей, в настроениях. Но его ни с чем не спутаешь. Тогда я смотрела со стороны. На этот раз я была с ними вместе. <.>

 

12.4.1931. Пасха. А у меня очень даже рабочий день, и даже ни на один момент не шевельнулось сожаление о том, что этот день не празднуется. Чужда все­гда была мне эта идея бога, распятого за грехи людей и воскресшего. Глупой, бессмысленной казалась она. Не было празднования идейного, и потому так легко вычеркнулась бытовая и обрядовая сторона. <.> 29-го И.Г. выслали на 5 лет в Челябинск[16], не предъявив к нему никаких об­винений. Урусова и Нечепаева расстреляли. Я думаю, что тут какой-то пе­региб. Не могли они быть виновнее всех. Особенно Урусов. Такой он был какой-то незаметный и нерешительный. Уж если Минина оставили в жи­вых, то Урусова подавно можно было не уничтожать. Какой все-таки ужас — смертная казнь. Именно ее бесповоротность.

Я знаю, что в жизни неизбежны — уклоны, ошибки, перегибы, преступления даже; и принимаю всю эту историю воронежскую как одно из сомнитель­ных явлений текущей жизни в данное время. Ведь подробности от нас скры­ты. Если б все было опубликовано, тогда другое дело. Все было бы понятно. А то непонятно и сомнительно, чтобы Урусов был виноватее Минина, о ко­тором так много говорили. И мне очень жалко Нину Ипполитовну. Как ей все это трудно!

Ну, что же, мертвых не вернешь, даже убитых по ошибке, и это не причина, чтобы опускать руки. В основных своих идеях партия сейчас права, и я за­ставлю себя проходить мимо мелочей. Нельзя частности смешивать с общим. Это очень трудно — иметь все время широкий горизонт, особенно непартий­ному человеку. Но только это — осмысливает жизнь и работу. Прочла вчера Фурманова «Мятеж». Какая прекрасная книга! И какое у него лицо!.. Да, есть настоящие коммунисты!.. И наряду с ними есть всякие. Очень интересны мне были за эту зиму занятия по диамату.

 

14.4.1931. <.> Как переменилась я за эти 10 лет, особенно за последние 3 года, как много поняла! Даже жаль, что забросила эти тетрадки; очень уж некогда, но в то же время потом из памяти ускользают все подробности жизни и мыслей. Большинство из беспартийной интеллигенции сейчас пе­регружено работой, плохо питается, ворчит и из-за деревьев — не видит леса. Около них — бесконечно скучно.

 

15.4.1931. Сегодня вечером слушала доклад Г. Железнова о методах вреди­тельства пр[офессора] В.И. Иванова, лесовода с[ельско]х[озяйственного] и[нститута]. <.> В чем заключалось вредительство Иванова? Он составил неправильный план вырубки лесных насаждений в Каменной Степи, он да­вал неверные советы в опытном Шиповском лесничестве, он не работал над подготовкой кадров и т.п. Уж не знаю, был ли он в непосредственной связи с вредительскими организациями или нет, но, во всяком случае, его фигура ясна. Вместо лекций он рассказывал студентам анекдоты, своими сотруд­никами совершенно не руководил. А внешне, наружно, он был не против Советской власти. Это действительно самый опасный тип вредителя. И ко­нечно, их много еще таких есть на свободе. И они очень мешают строитель­ству новой жизни.

Но самое для меня важное за сегодняшний вечер, это не разговоры об Ива­нове, а какая-то вдруг оформившаяся во мне точка зрения на смысл и роль научной работы. Оформилась она, конечно, и под влиянием слов некоторых научных работников, выступавших сегодня, и под влиянием собственных размышлений при перевозке и разборке имущества опытн[ой] станции. Стало ясно-ясно, что научная работа должна быть вызвана потребностью жизни, что наука по существу не может быть аполитична, что скучно и бес­смысленно изучение чего-либо из-за собственного личного любопытства. И именно под этим углом зрения глянула я на 10 лет работы своей в Опытной станции, и стало жалко ушедших сил и времени. Как это вышло, что сидела там в глуши, оторванная от жизни? Так мало знала и понимала? Все-таки вредительство сказывалось — помню посещение Писцовым фер­мы[17]. Нашими работами он мало интересовался. И денег никогда у нас не было. И что мы сделали за эти 10 лет?.. Где наша работа?.. 5 конкурсов яйце­носкости провели и даже отчета о них не напечатали... <.>

 

1.5.1931. Вчера — вечернее заседание — митинг в бараке; сегодня — демонст­рация. Усталость мешает чувству радости. Но зато — ощущение органиче­ского слияния со всеми празднующими этот день. Вот все мы, наш вуз, всё схи[18], все вузы, рабфаки и школы, все рабочие, все красноармейцы — все мы — одно. У нас всех наши общие, именно наши, знамена, флаги, плакаты, ло­зунги. Мы все идем вместе — одни и те же песни, мысли. На этот раз я не видела «лика народного», потому что я сама была клеточкой его, была каплей в потоке, я делала «1-е мая», а не смотрела на него со стороны. Это ощущение полного слияния с такой многотысячной организованной массой — дает незабываемые воспоминания. Это «первое мая» — первое в моей жизни. Я очень устала. Часа три ждали, быстро шли. Мне стало почти дурно. <.> С трудом добралась домой, но я не жалею. Может быть, первое и последнее мое участие в демонстрации, но я счастлива, что оно было.

 

13.10.1931. Мучает меня мама — своей бестолковостью, обидчивостью, не­ровностью настроения и обращения. Дома — тьма, грязь, вечная безысход­ность переутомления. Говорить с ней почти нельзя и в силу ее глухоты, и потому, что она обыкновенно начинает волноваться, кричать и обязательно уходит из комнаты. Если бы была возможность столоваться где-нибудь от­дельно, я с радостью ушла бы. Угнетает зависимость от нее, от ее физической работы. Она упряма и обидчива и в то же время постоянно попрекает меня в том, что я требовательна, что я ее не жалею, что я всегда против нее. Сама же она груба, деспотична и в то же время безалаберна и растеряна в жизни. Вчера она ни с того ни с сего объявила мне, что понимает теперь, что я вся­чески отстраняю ее от своей квартиры. С чего ей такие вещи приходят в го­лову — трудно понять. Иногда я молча прохожу мимо всех ее несуразностей, упорно живу своими интересами. Но когда мучает малярия, когда поднима­ется температура и бьется сердце, — нервы натягиваются, и на каждую ее вы­ходку внутри что-то резко отзывается замиранием сердца и изнеможени­ем всего организма. Мать — человек, больше всех принесший мне в жизни горя! — как ни странно это... Между тем, это неправда, что я требовательна. Я ничего никогда не требую и редко о чем прошу. Принимаю все, как есть. Терплю все, все неудобства молча, и все-таки всегда она недовольна. Это вся жизнь такая.

 

23.12.1931. Жгу старые письма. Смешно, а сердце полно какой-то тоски, как будто стою у могилы. Письма гимназических подруг. Библиотечников. Людей, давно умерших. Володи и Ксени — письма Люб[ови] Николаевны. Помешиваю кочергой их, смотрю, как пламенеют листки и превращаются в уголь. Мир всему, что отошло... Забвение... Я стала другая. Жизнь кругом другая. Я живу живой настоящей жизнью. Остались письма только самых дорогих людей и родных. Может быть, тоже на какое-то время. А там и их пожгу. А как я изменилась! Т.е., может быть, просто вернулась к своему... Я так бываю счастлива в своей педагогической работе!..

 

13.1.1932. Недавно случайно посмотрела свой дневник за 1927 г., и даже жалко себя стало — какая трудная и бесцветная была в том году моя жизнь. Ни научной работы, ни личной жизни, ни радости. Я, действительно, точно на свободу, на простор вырвалась с фермы. Какая была там отчужденность от общей жизни, какое невежество в ней!.. Теперь даже странно и смешно. Полное неведение, непонимание сути происходящих исторических явлений, неумение и почти нежелание понять это все; замкнутость. А сейчас?.. Сей­час — разве можно для меня жить без газеты, без радио, без вузовской рабо­ты, без активного участия так или иначе в общей жизни Страны Советов?! Я стала сознательной ее частицей. Как произошел этот перелом? Нет, это не перелом, а органическая перестройка. Я нашла «свое» — в диамате, в истор[ическом] материализме], в марксизме и ленинизме, может быть, свое­образно преломленное в моей психике, но во всяком случае более близкое мне, чем всякие христианские и другие философии. В диал[ектическом] материализме] меня больше всего радует его честность и справедливость, — нет в нем высокого «Духа» и низменной «материи». Мiр един, мiр — в тече­нии, в единстве противоположностей, и я его частица, член человеческого об­щества, и именно — трудящийся член нашего русского рабочего класса. Как это сделалось, что я осознала это, — не знаю. Постепенно шел рост сознания. А год вузовской работы, возможность посещать кружки по диамату и педа­гогике — закрепили создающееся оформление. <.> И я в тысячу раз стала счастливее и удовлетвореннее, несмотря на больное сердце и малярию.

 

7.2.1931. <.> Думаю о смерти. Не хочется сейчас умирать, я так недавно стала жить «по-человечески». <.>

 

11.2.1932. Я все всматриваюсь в семейную жизнь Ант[онины] Константи­новны] [Татарской] и все больше радуюсь тому, что мы с Алешей «встрети­лись» в жизни и разошлись. Он был бы таким же нечутким, грубым и не­складным, как и П.Г., и наша совместная жизнь превратилась бы в сплошное мучение для обоих. А область половых отношений — с ее потребностями, разницей в ощущениях и последствиях, аборты, рождение и воспитание де­тей. О, какие тут дебри, бездны и трагедии! И как бесконечно одинока жен­щина в своих переживаниях.

 

21.2.1932. Я так глубоко счастлива, несмотря на разные мелочи. Люблю вуз со всеми его неполадками, люблю студентов, преподавателей, коридор, зали­тый солнечным светом, лунные ночи. <.> Я так люблю и природу, и людей, и работу свою, так счастлива, что нет слов это выразить. Как я благодарна жизни за то, что последние годы жизни мои — такие яркие!.. <.>

 

21.3.1932. Дни бегут незаметно. Смотр вуза, методич[еские] совещания. Засе­дания] на оп[ытной] станции, в секц[ии] научн[ых] раб[отников]. А внутри— <.> сочувствие, тревога за некоторых студенток и многое другое. И еще глубже — грусть за то, что жизнь моя однобока, за то, что нет и не может уже быть — мужа-друга, любимого и любящего. Каждой женщине нужен такой муж, и каждому мужчине — жена. И в будущем, когда люди будут более од­нообразны, более стандартны по своему образованию и привычкам, — это со­звучие чаще будет встречаться. А сейчас, пока так все разнообразны и не­сходны, что инстинкт, физиология, идет сам по себе, а психика сама по себе.

 

9.4.1932. <.> Как я тоскую по дружбе, по товариществу с мужем, с каким угодно мужчиной!..

<.> И еще вчера в разговоре с Зиночкой я лишний раз почувствовала себя сиротливой и одинокой — в своем отношении к современной жизни. Я не умею ворчать, бранить и осуждать по мелочам. Я мирюсь с неизбежным злом ради крупной хорошей цели. А большинство людей в России сейчас попре­кают партию и правительство за всякие промахи отдельных лиц, за неурожай, за темпы, за пьянство, за некультурность массы, за все. Требуют от комму­нистов — идеальности вообще. И мне так скучно становится от этой расплыв­чатой требовательности, от этих жалоб и попреков. А когда я возражаю, мне говорят, что я всегда все оправдываю, что я ко всему приспособляюсь и т.д. Это неверно. Я хочу только все правильно понимать и знать то, чему доверя­ешь. И ненавижу я этот шип змеиный, пустой и вредный. Трудности надо переносить молча.

 

9.5.1932. <.> Случайно попалась страничка из какого-то старинного номера «Нивы» за 1896 г. Там — отрывок из романа. Описывается жизнь и чувства нескольких семейств — из дворянско-помещичьего круга. И так странно те­перь читать это, странно видеть их оторванность от общей жизни народа, го­сударства. <.> Меня-то собственно вдруг поразило при чтении этого от­рывка ощущение безграничной отчужденности этих людей от всего остального народа. Теперь нельзя жить — не чувствуя, не помня, — что вот сейчас по всему Союзу проходит посевная кампания или еще что-нибудь по­добное. Во время 1-го мая, благодаря радио, — ощущаешь в шуме, голосах изо всех городов, в блеске реющих знамен — единство со всеми трудящимися, т.е. фактически почти со всем населением своей страны. А они — были такой за­мкнутой кастой. В молодости этого не замечалось, а теперь — так ясно!..

 

6.9.1932. Почему у меня в душе такая пустота? Вчера была у своего доктора — пониженное кровяное давление, увеличена немного щитовидная железа, ослабела деятельность сердца. Опять четыре лекарства. А мне кажется, что дело в том, что я никого не люблю и не понимаю сейчас политики партии, и потому нет радости жизни, ощущения ее смысла.

 

15.9.1932. <.> Во мне случился какой-то надлом, в моей психике. Я стала вроде Вероники, всем и всеми недовольна, ненавижу Смычникова, ставшего завом учебн[ой] части. Он отравляет мне жизнь. От него всегда ждешь ка­кой-нибудь сумасбродной выходки, всегда возле него надо быть настороже, готовой к защите, и это утомляет и раздражает. И нет у меня сейчас никого и ничего, на что бы я радовалась! Все и всё — причиняют какие-нибудь непри­ятности. И особенно меня пугает новое явление во мне — вспышки гнева, от которых я теряю над собой волю и которые сжигают меня и измучивают до нервной дрожи. Куда делось мое спокойствие? <.> Что мне делать с со­бой? — Не понимаю. Лекарства не помогают.

 

24.9.1932. Выходной день. Вчера была <.> в театре. Шла «Карменсита и солдат»[19]. Мне очень понравилась и вещь, и постановка.

<.> Кармен, ставши «Карменситой», не изменилась. Искренняя, правдивая, страстная, любящая, свободная в своей любви и умирающая за свое право быть свободной. Хозе — несчастный, страдающий от ревности, собственник-мужчина, отдавший душу женщине и потерявший через то себя. <.> Но. в воображении рядом с Хозе встает другой человек — из «2-х встреч» — я не помню сейчас его имени, — который, узнав, что его жена — член вреди­тельской организации — передает ее в руки ОГПУ. Я помню его лицо, помню его борьбу с собой, суровую и сильную. <.> И помню его страстный выкрик во время речи на спуске теплохода: «Мы строим социализм, и мы его по­строим, несмотря ни на что!» А рядом с красавицей-Кармен я невольно ставлю Варвару Григорьевну, отдающую силы и любовь детям Мих[аила] Владимировича] от его второй жены. Да, Кармен прекрасна, но она уже чужда нам, женщинам СССР. В трамвае, возвращаясь, я слушала разговор двух студенток: «Как глупо кончилось! Сама себя подставила под нож!..» Да, они отстаивают свое право уже другими путями. <.>

Два дня Комиссия работала на дому у В.В., и я опять столкнулась близко с Ю.В., с ее воркотней, с ее враждебным отношением ко всему современному. И в ответ на ее слепую и глупую злобу — во мне опять поднялось властное «да» — текущей жизни. И вера в правильность и неизбежность пути, — и по­бедила недоверие и сомнение. Бодрость взяла верх над отчаянием. И я ра­дуюсь этому, стараюсь поддержать и укрепить такое состояние.

 

6.11. — 21.11.1932. Вчера была <.> на торжественном заседании партийных, советских и профессиональных] организаций Краснопресненского района [Москвы]. Прекрасный, огромный дом райсовета, в котором помещаются и банк, и почта, и райком. Очень хороший зал на 1000 человек с эстрадой и хо­рами для оркестра, весь украшенный полотнами с различными цитатами. <... > Все как-то особенно нарядно и со вкусом устроено. <.> Торжественное заседание открылось речью Бухарина — секретаря райкома[20]. Почтили па­мять погибших в боях за революцию вставанием и похоронным маршем. <... >

Начался доклад о 15-й годовщине Октябрьской революции. Делал его Ка­минский, секретарь МК[21]. <.> В самом начале доклада на заседание явилась Крупская (жена Ленина), старая, седая, некрасивая, вся какая-то припухшая, женщина. Но простота ее движений, искренность улыбки, блеск глаз, слабый, болезненный голос, немного певучий, — и то, что она — живой символ и в то же время реальная частица Советской власти, — делали ее появление радост­ным, приятным, торжественным. Ее статьи, ее работа, все вдруг стало понят­ным, живым, перестало быть отвлеченным. <.> Затем приехал Постышев — секретарь ЦК, правая рука Сталина. Очень простой, не интеллигентского вида человек, говорит просто, ясно и четко, без фраз и ораторских приемов. <.> К нему у меня тоже получилось доверие и симпатия. <.> После доклада начались рапорта и приветствия. Общее впечатление — очень сильное и глубокое. Почувствовалась стройка, поверилось во все, что так нужно. <.> Хорошие стихи прочли Вера Инбер и Молчанов. <.> 6-го вечером ходила смотреть иллюминацию Москвы. <.> Прошла всю Тверскую, прошла Красную площадь, вышла к Москве-реке и от Каменного моста вернулась на трамвае. Устала. Но так красиво, так торжественно-празд­нично пылала огнями Москва, что невозможно было уйти с улицы. Громко и отчетливо радиотрубы передавали торжественное заседание из Большого те­атра, приветствия, речи. Вся Тверская казалась коридором одного большого дома. Здания Моссовета, Почтамта, Дома Союзов, Торговых рядов на Крас­ной площади и других очень красиво были иллюминованы. <.> Красива, многоцветна, многолюдна, многолика Москва!.. И я так рада, что в эти дни здесь. <.>

 

21 ноября. <.> Были на «Днях Турбиных» с Соней в 1-м МХАТ. Как они играют! Ах, как они играют! <.> Вчера была в Третьяковке. <.> Впервые увидела классовость в искусстве. <.>

 

3.12.1932. <.> Третьяковка — дневник жизни русского народа. Она вся пе­рестроена, перепланирована, систематизирована. Она стала школой диамата. Она дает так много теперь, что ее немыслимо освоить в два посещения. Ах, Москва, Москва! Как жаль мне отрываться от тебя!..

 

26.12.1932. Берешься за дневник раз в декаду. Какое же это отражение жизни? Очень уж некогда. Всегда спешишь, всегда есть что-то очередное — необходимое. Веду занятия по яйцеведению с инкубаторщиками. Взялась в бригаде писать доклад на тему «Диалектика птичьего яйца». <.>

 

27.12.1932. Устала очень. <.> Вдобавок, кажется, нам не будут оплачивать эти занятия с курсантами, засчитывая их в счет 360 часов, которые пола­гаются доценту. Это очень досадно, потому что я рассчитывала на эти 150 р. Очень трудно сейчас жить. Продуктов на базаре мало, и все очень дорогое. А от плохого питания нет здоровья, нет сил, и падает бодрость духа.

 

1.1.1933. <.> Приехал Ис. Гр. <.> Две недели он провел в Ленинграде. И не нашел той работы, в которую мог бы включиться с верой в результат ее. Везде бестолковщина, необдуманность, спешка, непродуманность планов, непоря­дочность, отсутствие аккуратности, честности и заботливости об общем деле. И мне стало жутко и больно возле него. Он искренно хочет работать. Он очень честен в работе. Он умен и опытен. Неужели его ценную личность не сумеют использовать?! Он гораздо больше многих коммунистов хочет строить социализм, и он правильнее бы работал, чем многие. <.> Он не мо­жет жить без любимой работы, без работы общественно необходимой. И слу­шая его, глядя на него — я думала о себе. У меня сейчас тоже душа полна со­мнений, вопросов, недоумений, и я — на границе какого-то отчаяния. Закончилась первая пятилетка. К чему пришла страна? — К голоду, нищете, развалу. Что же это значит?.. Временные затруднения, затруднения роста или тупик в результате неверной политики партии в деревне, в городе, в плани­ровании всей жизни?! Я не нахожу бодрой веры в правильность генеральной линии партии — нигде, даже у самих партийцев. Они дисциплинированны, но не верят. И часто я сама в себе ощущаю только упрямство — хочу верить вопреки очевидности!

 

17.1.1933. Голод, холод и болезни кругом. И совершенно непонятна поли­тика партии. Как же жить? Текущим моментом? Творчеством очередных мелких дел, как жила я раньше, до того момента, пока не поверила в смысл и величие гигантской стройки нашей страны? Этого мало мне теперь. Ну, вот, я кончила занятия с курсантами. В последний день с одним из них долго го­ворила «по душам», и я в свои слова вложила всю веру свою последних лет, и вполне искренно убеждала его верить в смысл и правильность всего про­исходящего (в общем и целом, конечно). А потом — изнемогла сама. И вот уже два дня хожу с угасшим светом в душе. Может быть, потому, что кончи­лись занятия. Может быть, потому, что не могу найти на опытной станции папку законченных работ и виню в этом больше всего В.В. Может быть, по­тому, что сосущая боль в желудке почти не утихает теперь. Я не знаю, что это — катар, язва или рак. Приучаю себя к мысли, что — последнее. У Ф[ердинандо]вых Игорь болен дифтеритом.

 

20.1.1933. Какая-то безвыходная загруженность текущими делами, вечная спешка и неудовлетворенность работой. В 1920 году я жила в узком круге впечатлений и людей, и все сводилось к бодрому терпению. Это было легко. Теперь же для меня мiр расширился, по крайней мере, до пределов СССР. За эти 13 лет, особенно за последние 5 лет, я стала разбираться в общественной жизни, стала жить общими с СССР — интересами, надеждами, мечтами. Мне стали близки и важны и количество строящихся заводов, и количество гек­таров, засеянных хлопком, и число колхозов.

 

27.1.1933. Мне все казалось, что у меня будет свободное время, когда я смогу что-то записать про Москву. Но день летит за днем, неделя за неделей. <.> Многое уже забылось. А жаль.

<.> Парк Тимирязевский — это прежняя Петровка[22], где в студенческие годы было так красиво, уютно, весело. Аллеи, пруды, катание на лодках. Молодость.

<.> Двадцать, может быть, 22 года прошло с тех пор, как я была там еще кур­систкой, молодой девушкой, полной надежд и желаний. 45-летней женщиной, одинокой и болезненной, пришла я к тем же берегам теперь. Тихо шла по ал­лее, собирала кленовые и вязовые листья, думала, вспоминала, сравнивала. Одинокая — да! Но не несчастная, не озлобленная, не оторвавшаяся от мира и людей. Быстро сгущались сумерки. С трудом втиснулась в трамвай. <.>

 

29.1.33. <.> Вечер. Прочитала роман Бруно Ясенского «Человек меняет кожу», ч. 1-я, и сразу раздвинулись стены комнаты, сразу исчезло утом­ление. <.>

В нашем институте, как и во всех почти институтах, получилось, что часть преподавателей не смогла выполнить свою учебную нагрузку. Например, в 1932 г. я дала 90 учебных часов. Вышло, что я получала зарплату не за 360, а лишь за 4-ю часть этого времени. Те часы, которые я вообще отдаю инсти­тутской работе, — не считаются. Может быть, в общем масштабе это и спра­ведливо, в частности, конечно, нет. За такое положение дел должна отвечать дирекция. Спохватившись только в конце прошлого года, она спешно отняла у нас часы на курсах инкубаторщиков, и теперь на будущий год сделала на­метку — у кого сколько будет занято часов. У меня опять не выходит норма. Решено, кажется, догрузить по кафедре птицепромышленности. В конце кон­цов, это действительно неизбежно — догрузка. Впрочем, лучше было бы по инкубации. Хорошо, если знать заранее, можно подготовиться хоть. Страшно только увольнения. Некоторых сократили: Кирову, Ага-Нейма- на. Жалко и жутко видеть их. Сейчас так трудно найти сразу работу. Везде сокращения. <.>

 

4.2.1933. Беспокоюсь за Ис. Гр. Он поехал во Владимир. Оказалось, что ему — «-12», т.е. что в Ленинграде ему нельзя жить. И вот он на авось поехал во Вла­димир. Одинокий, с больной ногой, в самом плохом настроении. Жалко мне его. Очень жалко. Жалко всех их, попавших под колесо истории, но я пони­маю, что это неизбежно.

 

8.2.1933. <.> Очень замучила боль в желудке. <.> А может быть, это — рак. Боль мучительна и создает раздражительность. Но, в конце концов, это — тоже «колесо истории». Недавно был слет ударников. В первый раз в жиз­ни — я была выдвинута в президиум и торжественно сидела на эстраде. При­шлось сказать несколько слов — сказала их неудачно. После только поняла свои промахи. В общем, слет прошел хорошо. В ударничестве есть большой внутренний смысл. Это действительно воспитывает.

 

19.2.1933. Кажется, новый зигзаг жизни. Наш институт назначен к переезду в Россошь. Мне туда ехать невозможно. Нельзя же бросить стариков, и во­обще на два дома нам не прожить. И здоровье мое стало плохое. Это значит, что на днях останусь без службы. Без заработков, без хлебной карточки, ве­роятно, без квартиры. Ну, что же? Как тысячи других. Упрекать некого и не за что. Нездоровится. Болит голова и горло. Хорошо, что еще жив отец. Все- таки есть хоть моральная поддержка. Как-нибудь проживем… до смерти[23].

Подгот. текста и примеч. Й. Хелльбека



[1] Фрагменты дневников З. Денисьевской печатаются по: НИОР РГБ. Ф. 752. Карт. 1. Ед. хр. 1 (1900—1906); ea. хр. 2 (1906—1908); Ед. хр. 3 (1908—1910); Ед. хр. 4 (1910—1913); Картон 2. Ед. хр. 1 (1913—1916); Ед. хр. 2 (1916—1919); Ед. хр. 3 (1919—1921); Ед. хр. 4 (1926—1927); Ед. хр. 5 (1927— 1928); Ед. хр. 6 (1929—1930); Ед. хр. 7 (1930—1932); Ед. хр. 8 (1932—1933). Я благодарен Дарье Лотаревой за по­мощь в подготовке к публикации этой подборки. (Здесь и далее примечания публикатора.)

[2] Речь идет о романе Александра Константиновича Шеллера (псевд. Михайлов; 1838—1900) «Над обрывом» (1883).

[3] Великий князь Сергей Александрович (1857—1905), мос­ковский генерал-губернатор в 1891—1904 гг., был убит эсером И. Каляевым.

[4] Имеется в виду съезд Всероссийского крестьянского союза в Москве 6—10 ноября 1905 г. На съезде было решено не оказывать никаких услуг и помощи чиновникам; не пла­тить податей и налогов; бойкотировать Думу и т.д.

[5] Игнатий Николаевич Потапенко (1856—1929) и Василий Иванович Немирович-Данченко (1848—1936) — популяр­ные прозаики конца XIX — начала XX в.

[6] Имеется в виду Мария Склодовская-Кюри (урожд. Скло- довская, 1867—1934) — польско-французский физик и хи­мик, педагог, общественный деятель. Лауреат Нобелев­ских премий по физике (1903) и химии (1911).

[7] См.: Коллонтай А. Новая женщина // Современный мир. 1913. № 9.

[8] Во время Гражданской войны Воронеж длительное время находился недалеко от линии фронта. Белые дважды (в сен­тябре и октябре 1919 г.) ненадолго захватывали город.

[9] Речь идет, вероятно, о книге А. Коллонтай «Семья и ком­мунистическое государство» (М., 1920).

[10] Главное управление профессионального образования, уч­режденное в составе Наркомпроса РСФСР в 1921 г.

[11] Правильно: Писцов. О его судьбе см.: Базилевская В. Вспом­ним их // Из небытия: Воронежцы в тисках сталинщины. Воронеж, 1992. С. 32.

[12] Запись 18 апреля: «Третий день сегодня как приехал к нам из Ленинграда сотрудник Государственного] инст[итута] опытн[ой] агрономии — Иван Сергеевич Смычников».

[13] «Красный мак» — балет с революционной тематикой композитора Р.М. Глиэра, премьера которого состоялась в 1927 г.

[14] Цитата из комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума».

[15] Возможно, имеется в виду статья Сталина «Головокруже­ние от успехов» (Правда. 1930. 2 марта), в которой шла речь о «перегибах» в проведении коллективизации. Воро­нежская газета «Коммуна» перепечатала статью 4 марта. См. также: Загоровский П.В. Социально-политическая ис­тория Центрально-Черноземной области, 1928—1934. Во­ронеж, 1995. С. 63—64.

[16] Зачеркнуто и вписано карандашом «Акмолинск».

[17] См. выше запись от 29 марта 1929 г.

[18] То есть сельскохозяйственные институты.

[19] Советская обработка оперы Бизе «Кармен» (новое либ­ретто К.А. Липскерова; 1924).

[20] Константин Иванович Бухарин (1888—1937) — секретарь Краснопресненского райкома ВКП (б) в Москве.

[21] Каминский Григорий Наумович (1895—1938) — секретарь Московского комитета ВКП (б) в 1930—1932 гг.

[22] То есть Петровская сельскохозяйственная академия.

[23] На этом дневник обрывается.


Вернуться назад