ИНТЕЛРОС > №2, 2012 > Горбачев читает Платона, Платон читает Горбачева: гласность, перестройка и благородный вымысел

Никита Нанков
Горбачев читает Платона, Платон читает Горбачева: гласность, перестройка и благородный вымысел


04 мая 2012

Никита Нанков – специалист в области сравнительного литературоведения и визуальных искусств, работает в США.

 

От успеха перестройки зависит судьба социализма, зависят и судьбы мира.
Михаил Горбачев. Перестройка и новое мышление

Российская империя пожелает покорить Европу – и сама будет покорена.
Жан-Жак Руссо. Об общественном договоре

Разложение и демонтаж коммунизма и реставрацию капитализма на пространствах бывшего Советского Союза и Восточной Европы объясняют разными причинами. С моей точки зрения, гласность и перестройку, а также последующее утверждение в Восточной Европе новой идеологии было бы любопытно рассмотреть сквозь комбинированную оптику двух античных доктрин: во-первых, понятия «благородного вымысла», обозначенного Платоном в диалоге «Государство», а во-вторых, той критики, которой подвергли софистов как неподлинных философов Платон, Аристофан и Аристотель.

Понятие благородного вымысла представляется мне продуктивным по той причине, что оно выступает неотъемлемой частью западной политической теории начиная с античности. Общество, отказавшееся во имя безопасности и общего блага от власти, основанной на праве сильного, выстраивает свои институты на основе законов, выражающих и закрепляющих общую волю народа. Законодательная деятельность как воплощение народной воли основывается на убеждении, согласно которому законы были созданы высшим существом, которое потом великодушно даровало их благодарному человечеству. Этот миф повторяется в библейском рассказе о Моисее и десяти заповедях, в «Государстве» Платона, «Ликурге» Плутарха, «Утопии» Томаса Мора или «Общественном договоре» Жан-Жака Руссо.

Что же касается критического сопоставления философа и софиста, представляющего собой один из ключевых элементов мысли Платона, – ибо он определяет философию, отгораживая ее от псевдофилософии, претендующей на философский статус, – то оно важно в моем эссе потому, что демократическая общественная среда, будь то античная или современная, способствует, по-видимому, процветанию софистики. И, несмотря на то, что «младшие» («вторые») софисты прекратили свою деятельность полторы тысячи лет назад, вполне можно утверждать, что софистика, хотя и именуемая по-другому, все еще с нами, а платоновская критика этого явления по-прежнему актуальна. Одним из новых наименований софистики выступает, например, идеология. Когда Умберто Эко в «Теории семиотики» определяет идеологию как неполное и непротиворечивое представление семантически противоречивой вселенной, которое, однако, претендует на то, чтобы считаться исчерпывающим и истинным, он вольно или невольно возрождает платоновское противопоставление Идеи, которая есть реальность и истина, и мнимостей, которые представляют собой лишь имитацию реальности[2]. Осмысленный в терминах философии и софистики, этот метафизический дуализм оборачивается противопоставлением философской диалектики, несущей истину, и публичной риторики убеждения, которая лишь кажется несущей истину, но в действительности содержит ее фальшивую копию. Сходства и различия философской диалектики и риторического убеждения намечены в «Горгии» Платона и в «Риторике» Аристотеля. Чтобы подчеркнуть преемственность между софистикой древней и современной, я – естественно, с определенной долей иронии – применительно к нашим дням предлагаю говорить о «третьей софистике».

В «Государстве» Платон пишет о необходимом и благородном вымысле, который укрепляет порядок и справедливость в идеальном городе-государстве. Эту ложь сочиняют философы, а распространяют поэты. Она убеждает и правителей, и подданных в божественном происхождении самого справедливого из возможных общественных порядков. Вымысел такого типа благороден, поскольку посредством небольших политических, художественных и идеологических подлогов он укрепляет великую истину социальной справедливости и общего блага.

Чтобы понять связь между горбачевской эпохой и сменившим ее капитализмом, с одной стороны, и благородным вымыслом, с другой, нужно помнить, что в размышлениях Платона просматриваются две противоречивые тенденции. Его философские взгляды, и в первую очередь политическая теория, отличаются элитарностью, аристократизмом и эксклюзивностью: в Калиполисе – идеальном городе Платона – правителями являются философы, потому что только им ведома логически непротиворечивая и вечная идея Справедливости. Остальным гражданам, чуждым философии, надлежит слушаться философов во имя торжества идеального и справедливого порядка. Но в то же время воззрения Платона в области морали, эпистемологии, воспитания, религии, психологии и эстетики тяготеют к доступности и открытости для всех. Так, Сократ в течение полувека бродит по улицам Афин и беседует с «узкими специалистами», разоблачая их невежество в надежде, что они вступят на путь философского знания, который начинается с констатации собственного невежества. На суде Сократ обращается к пятистам судьям так, словно они философы. Именно благодаря общедоступности философии философ способен вести всех прочих к знанию и мудрости – как это и происходит в мифе о пещере, изложенном в «Государстве». Если говорить об этике, то никто не станет совершать зло, если он или она знает, что есть добро. В эпистемологии Платона учение о переселении душ гласит, что каждой душе, когда она вселяется в тело при рождении, присуще знание идей. Платоновская теория обучения утверждает, что любой человек, даже необразованный раб, способен достичь высшего знания об идеях, которые помнит его душа, – при условии, что его ведут к этому знанию с помощью правильно задаваемых вопросов. В перспективе религии каждый, кто живет как философ, после смерти попадет в Элизиум, и – если мы согласимся с тем, что Платон философски переосмысливает традиционные мифы и верования о загробной жизни, – любой достигший философской мудрости станет равным самим богам. Такие люди познают тайны мироздания, они не будут чувствовать себя случайными гостями в этом мире, подверженном капризам неведомого рока; понятный и осознанный космос станет их домом. Согласно платоновской психологии, каждый может упорядочить элементы своей души таким образом, чтобы доброе начало сдерживало и направляло злое, а не наоборот. Наконец, в рамках платоновской эстетики каждый художник может понять, что и словесность, и музыка должны ставить перед собой дидактические и педагогические цели, учить добродетели и справедливости. То есть пение дифирамбов должно имитировать всегда одно и то же. Если же искусство подражает многому, как в комедиях, трагедиях или эпической литературе, то это лишь щекочущая нервы забава, которой нет места в идеальном городе-государстве.

Горбачевская перестройка разрушает благородный вымысел, предавая забвению аристократические установки платоновской мысли. Идеология перестройки предполагает, что философское знание открыто, а приобщение к нему доступно каждому: то есть любой индивид способен воспринять рациональные идеи и непротиворечивые метафизические истины в качестве основополагающих принципов своей жизни. Замысел гласности заключался в том, чтобы, обнажив всю правду относительно экономической некомпетентности и несправедливости прежней «старомодной» советской бюрократии, заставить граждан СССР и стран Восточной Европы с распростертыми объятьями принять новых коммунистических вождей. Эти новые вожди, подобно философам, выводящим обывателей из пещеры, даруют им абсолютное знание, а те в порыве благодарности примутся засучив рукава строить новый коммунизм с человеческим лицом, как о том заявляли лозунги 1986–1991 годов. Иными словами, предполагалось, что тотальная критика прошлых ошибок и раскрытие полной правды в средствах массовой информации приведут к радикальным социальным и политическим реформам во имя справедливости. Тем самым будет положено начало политическому курсу, именуемому «новым мышлением», который преодолеет все искусственные границы и размежевания между людьми – в отношении класса, идеологии, национальности, языка – во имя абстрактного и универсального мировоззренческого единства всего человечества. Так, в наметившем основные смысловые координаты перестройки и гласности бестселлере Горбачева «Перестройка и новое мышление для нашей страны и всего мира»[3], одновременно опубликованном в 1988 году в Советском Союзе и в Соединенных Штатах Америки, равенство всех советских граждан, включая коммунистических вождей, демонстрировалось на примере их энергичного единения вокруг новых политических идей. Из книги можно было узнать, что во всех уголках СССР простые люди с огромным энтузиазмом и небывалым добросердечием встречают Горбачева, что они пишут кремлевским лидерам восторженные письма в поддержку нового курса партии, что они клянутся реформировать страну, руководствуясь идеями перестройки. Причем горбачевская книга рассматривает в качестве некой единой массы не только советский народ, но и все человечество. Применительно к международным отношениям «новое мышление» воспринимает всех людей как единое целое – в духе толстовского универсального христианства, представленного в эпилоге к «Воскресению», где утверждается, что люди равны, ибо все они грешники. Горбачев аналогичным образом воспринимает человеческий вид как единое целое, поскольку в случае ядерной войны погибнут все без исключения. И для Толстого, и для Горбачева абстрактная человечность основывается на идее преодоления страдания. Рассматриваемые в качестве популистских проектов, гласность и перестройка наиболее полно раскрывают утопический характер социализма – как в философском, идеальном, гуманистическом смысле слова «утопия», так и в прагматическом свете повседневных, античеловеческих и разрушительных последствий воплощенной утопии. Таким образом, на закате своих дней восточноевропейский коммунизм озарился одновременно божественным и демоническим светом.

Прежде чем двигаться дальше, необходимо более детально разобраться с утопическими и антиутопическими моментами гласности и перестройки, обозначенными в горбачевской книге «Перестройка и новое мышление». Я затрону некоторые наиболее выразительные утопические черты и объясню, каким образом они обернулись своей противоположностью, каким образом антиутопия свела на нет эти утопические моменты. Начать следует с того, что для Горбачева, как и для представителей сократической и платонической традиции, люди, проживающие в Советском Союзе и в остальных частях планеты, выступают прежде всего как рациональные и логические субъекты. Советский народ славит перестройку и поддерживает своих руководителей, поскольку осознает потребность в радикальном обновлении советского общества. Феномен, для обозначения которого Горбачев использует клишированный партийный оксюморон «демократический централизм», базируется на вполне платоновском убеждении в том, что есть лишь одна и единственная истина, никак не зависящая от конкретных обстоятельств. Стратегия перестройки разрабатывается и направляется сверху, партийными лидерами, но ее поддерживают и продвигают снизу простые люди, рядовые советские граждане, что устанавливает диалектическую связь между верхами и низами и должно привести к демократизации общества. Эта связь выступает фундаментом для консолидированных усилий всех людей в СССР и за его пределами, так как все они сходным и унифицированным образом воспринимают логику истины. Но главной слабостью абстрактного убеждения, согласно которому человеческие существа преимущественно рациональны, выступает то обстоятельство, что человеческую природу можно свести к голой рациональности лишь в теории, не применимой непосредственно к реальной жизни. Вторым уязвимым пунктом так называемого «демократического централизма» и революции сверху было то, что они основывались на картезианском рационализме: перестройка, осуществлявшаяся посредством демократического централизма, предполагала априорность идей, вынашиваемых политической элитой, над практикой масс. Коммунистическая элита жила, обманывая саму себя, страдая тем, что Жан-Поль Сартр называл «mauvaise foi» (то есть «недобросовестной верой»), и, замкнувшись в башне из слоновой кости, коммунистические лидеры слепо верили в собственную доктрину, не задумываясь о том, есть ли у нее онтологические референции. Себя они воспринимали исключительно как вождей, что не позволяло им трансцендировать самих себя, преодолев собственную ограниченность и став обычными человеческими существами, а это делало демократический централизм экзистенциально несостоятельным. (В данном пункте своих размышлений я обхожу стороной возможность теории, трактующей перестройку как заговор элиты против народа, ставящий целью превратить коммунистических лидеров в капиталистических олигархов. Иначе говоря, я не буду следовать за высказанным Платоном в диалоге «Государство» предположением, что при определенных условиях собаки могут растерзать стадо, которое им надлежит охранять. Теория заговора есть иной, антиутопический, способ осмысления перестройки, в данном эссе меня не интересующий.)

Презумпция, согласно которой люди являются прежде всего рациональными существами, ведет нас ко второй особенности перестройки, наиболее отчетливо и полно отразившейся в феномене гласности. Гласность, фактически, есть всего лишь новая версия одного из центральных постулатов Платона, предполагающего, что язык представляет собой инструмент, посредством которого можно ясно, полно и до конца сформулировать универсальную истину. Мир, человеческий разум и язык мыслятся здесь как три синонимичных феномена, переводимых друг в друга: все, что происходит в мире, может быть понято разумом и выражено в языке. Это близко к понятиям, задействованным в языке катафатического богословия. Катафатическое богословие рассуждает о Боге в позитивных терминах, приписывая ему те или иные благие характеристики, имманентные тварному миру. Для меня этот подход имеет более широкий смысл, отсылая к утверждению языка, который способен в полном объеме, позитивно и утвердительно, раскрыть непротиворечивую логическую правду всего сущего. На протяжении всей горбачевской книги катафатический язык перестройки, называемый гласностью, сопоставляется с апофатическим языком врагов коммунизма. В теологии апофатическое богословие познает Бога, перечисляя те качества, которые ему нельзя приписывать, подчеркивая его непознаваемый характер и несоизмеримость с сотворенным миром. Этот термин я также использую более широко, подразумевая под ним язык, описывающий вещи косвенно и подмечающий то, чем они не являются. В интерпретации Горбачева апофатический язык предстает в двух основных формах. Первой из них выступает антикоммунизм и антисоветская пропаганда в западных медиа. Эта форма в «Перестройке и новом мышлении» постоянно критикуется. Второй вариант апофатического языка имеет политическую природу и подвергается страстной деконструкции в заключительной, седьмой, главе работы. В то время как советские руководители, говорится здесь, предлагают простые и прямолинейные рецепты разоружения, сокращения военных расходов и ликвидации риска ядерной войны, американское правительство и его дипломаты реагируют на это, подготавливая сбивающие с толку запутанные документы, обходящие проблему разоружения. Практикуемое Горбачевым противопоставление катафатического и апофатического языка не является чем-то новым. В «Ликурге» Плутарха, например, спартанцы изъясняются катафатическими максимами, в то время как их афинские гости произносят изощренные софистические речи. В идеальном государстве Утопия, рисуемом Томасом Мором, как и в стране гуигнгнмов, представленной в четвертой части «Путешествий Гулливера» Джонатана Свифта, адвокаты, эти внуки софистов, не допускаются в совершенное общество, поскольку они, посредством своих речей, превращают простые и понятные всем совершенные законы в пустую формалистику. В эссе «О тщете слов» Мишель Монтень утверждает, что политическая риторика начинает процветать в то время, когда общество и государство пребывают в глубочайшем кризисе[4]. У Горбачева, как и у Плутарха, Мора, Монтеня или Свифта, можно обнаружить то же самое платоновское противопоставление подлинной философии и софистики, диалектики и риторики, эленхоса и эристики. Дистопическим опровержением гласности выступает то, что язык может использоваться для высказывания не только правды, но и лжи. Как показывает Платон в диалоге «Гиппий Меньший», человек, лучше всех знающий истину, одновременно оказывается и наиболее изощренным лжецом, поскольку он лучше всех умеет эту истину скрывать. (Это дистопическое опровержение гласности ведет нас прямиком к пониманию перестройки как заговора, упомянутому выше.)

Третья выдающаяся особенность перестройки, связанная с сократическим и платоническим воззрением на человека как на принципиально рациональное существо – это самокритика. В интерпретации Платона Сократ становится философом в тот момент, когда он осознает собственное невежество, а его тяга к самопознанию открывает путь для познания в целом. Гласность и перестройка, как утопические проекты, начинаются с аналогичного акта раскаяния в прежних политических и экономических грехах, совершенных коммунистическими лидерами прошлого. Любопытно, что теория и практика формально атеистической перестройки имели оттенок православного покаяния и мольбы о прощении и милости, которые, как предполагалось, выведут страну к новой, праведной жизни. Когда думаешь о том, как лидеры СССР по собственной воле выступали с шокирующими разоблачениями недавнего прошлого, а потом и настоящего, выбивающими почву из-под ног у них самих, трудно не вспомнить Раскольникова, в утопическом порыве выходящего на площадь, падающего на колени, целующего землю и провозглашающего на все четыре стороны, что он убийца. Действительно, в перспективе платоновской философии параллель между коммунистическими вождями и героем «Преступления и наказания» отнюдь не случайна. Роман Достоевского раскрывает два этических принципа, изложенных Платоном в диалоге «Горгий»: во-первых, положение жертвы предпочтительнее положения палача, а во-вторых, будучи виновным, лучше добровольно принять наказание, чем уклониться от него. Здесь мы имеем дело по меньшей мере с двумя антиутопическими возражениями. Во-первых, лидеры, которые в сократическом духе критикуют себя, действуют как философы, а не как практические лидеры; в связи с этим им нужны философски мыслящие поданные, а это вещь трудно достижимая практически. Во-вторых, в определенный момент эти лидеры начинают восприниматься обществом как безумные самоубийцы или мошенники-лицемеры, и потому потеря ими общественной поддержки вполне предсказуема.

Четвертой утопической характеристикой горбачевской доктрины можно считать идею о том, что перестройка позволит в полной мере высвободить исторический потенциал коммунизма, который в прежние времена подавлялся из-за бесчисленных ошибок коммунистического руководства. Это размежевание реального и идеального напоминает дуалистическую метафизику Платона с ее непреодолимым противопоставлением мнимостей материального мира и рационально постигаемого мира идей. Но если Платон осознает чисто философский характер этого разделения, антитезы которого всегда сосуществуют во времени, то Горбачев убежден, что реальный, дефектный коммунизм и коммунизм, полностью раскрывающий свой потенциал, следуют друг за другом. В данном пункте предположительно материалистические размышления Горбачева вновь подрываются идеалистическими предпосылками: реальный коммунизм был вполне осязаем на протяжении десятилетий зловеще пустых прилавков, в то время как коммунизм второго типа никому так и не довелось увидеть, поскольку он существовал исключительно в теоретических представлениях Горбачева.

Следующая, пятая, утопическая особенность перестройки тесно связана с предыдущей: она предполагает выстраивание темпоральности, в которой повседневный коммунизм прошлого преобразуется в великолепный и дивный коммунизм будущего. Эта темпоральность разворачивается на трех взаимозависимых уровнях – историческом, недиалектическом и нарративном. В историческом смысле возможность трансформации наличного коммунизма дефицита в завтрашний коммунизм изобилия исходит из модерных представлений о темпоральности, разделяемых Гегелем или Марксом и предполагающих, что течение времени неизменно приносит прогресс и совершенствование. Вторая, недиалектическая, темпоральность основывается на трех возможных вариациях взаимоотношений между «Я» (настоящим) и «Другим» (прошлым), представленных в работе Поля Рикёра «Время и рассказ»[5]. В первом случае «Я» и «Другой» видятся полностью отличными друг от друга, а настоящее абсолютно не связано с прошлым. Во втором случае, который для нас наиболее интересен, «Я» подобно «Другому» и, следовательно, настоящее совпадает с прошлым. Наконец, в третьем случае «Я» одновременно и подобно «Другому», и отлично от него, то есть настоящее и прошлое диалектично совпадают и не совпадают друг с другом.

Как эти три вариации соотносятся с размышлениями Горбачева? В своей книге он постоянно связывает теоретические основания перестройки с работами Ленина, особенно наиболее поздними из них. «Другой», или прошлое (Ленин), превращается в «Я», или настоящее (перестройка). Но, несмотря на сквозной акцент на авторитете ленинского имени и одержимость словом «диалектический», в книге так и не объясняется, на какие конкретно ленинские идеи она опирается и как именно перестройка диалектически их применяет. В этом смысле горбачевская работа представляет собой точную копию политического доклада, с которым ее автор выступил на XXVII съезде КПСС в 1986 году, где идеи классиков марксизма-ленинизма формально подменялись цитатами из них ad nauseam.

Если говорить о третьей, нарративной, темпоральности, то она основана на архетипической триаде «рай – потерянный рай – рай обретенный», или «рай – грехопадение – искупление». Первой стадии соответствует то счастливое время, когда коммунизм процветал под руководством Ленина; на второй стадии он деградировал по вине неумелого начальства (Сталина, Хрущева, Андропова, Черненко); наконец, на третьей стадии (Горбачев) коммунизм полностью раскроет свой потенциал благодаря перестройке. Несмотря на заверения коммунистов в том, что они материалисты, данная нарративная темпоральность очевидно обременена идеализмом; она покоится на взаимоотношениях исключительно между знаками, а не на связях между знаками и объектами, которые они обозначают. […]

Шестой утопической особенностью перестройки, изображаемой Горбачевым, оказывается парадокс закрытой открытости и открытой закрытости. Утопии, по определению, представляют собой закрытые миры, непроницаемые для внешних влияний, поскольку они в принципе идеальны, а любое привнесение чужеродных идей и практик, нечистых и несовершенных, способно только разрушить их. Об этом пишут и Платон, и Плутарх, и Мор, и Свифт. Вместе с тем, утопии способны экспортировать свое совершенство вовне, и в этом заключается идейная основа их милитаризма и империализма, как показывает опыт Спарты Ликурга и Утопии Мора. Горбачев повторяет тот же оксюморонный путь. С одной стороны, он утверждает, что Советский Союз твердо предан делу строительства коммунизма, самого передового общественного строя, и потому отвергает все попытки капиталистического Запада изменить советскую политическую систему. Он также утверждает, что каждая страна имеет право самостоятельно выбирать собственную социально-политическую модель, то есть фактически признает право любого государства на политическую и идеологическую автономию и отторжение чуждых политических моделей. Наиболее яркий пример самодостаточности перестройки как утопии можно найти в седьмой главе разбираемой нами книги, где Горбачев сетует на недостаточность политического и человеческого диалога между СССР и США, двумя величайшими, центрированными на себя и довлеющими государствами мира. С другой стороны, однако, перестройка должна «взбодрить» коммунизм в странах Восточной Европы, изменить политическое и военное мышление империалистического Запада и, в конечном счете, как гордо провозглашается в самом названии книги, – изменить весь мир к лучшему. Как оказалось впоследствии, исчерпав один из полюсов упомянутого парадокса, а именно открытость и диалог между двумя политическими антиподами, коммунизмом и капитализмом, перестройка расчистила место для доминирования другого полюса, то есть закрытости в обличье властного монолога капиталистической системы.

Предпринятое мной критическое рассмотрение работы Горбачева «Перестройка и новое мышление» как утопии обнаруживает поразительное расхождение между философскими намерениями и практическими результатами. Из скрещивания возвышенной теории и реальности рождаются монстры. Но какое место в этом анатомировании перестройки отводится платоновской доктрине благородного вымысла? В «Государстве» Сократ заявляет, что в качестве философа он не может построить реальный Калиполис и поэтому воздвигает его посредством слов. Поскольку политическая наука есть не только философская, но и практическая дисциплина, концепт благородного вымысла играет роль своеобразного моста, соединяющего абстрактно-философский аспект политической теории с ее прикладным характером. Другими словами, без благородного вымысла политическая теория утрачивает свою двойственную – интеллектуально-утилитарную – природу и трансформируется в уродливую противоположность: в отрицающее интеллект скотство. Благородный вымысел, таким образом, служит двойной цели: он обеспечивает свободное пространство для общефилософской медитации и в то же время предлагает критерий для социального совершенствования нефилософской реальности. Он гармонизирует между собой мир должного и мир сущего, придавая первому социальную релевантность, а второму – некий горизонт культуры, благодаря которой с ним можно мириться.

Перейдем к подведению итогов. В первом акте гласности и перестройки произошли две вещи: во-первых, определенные философские принципы были односторонне поняты и буквально применены в политической и общественной жизни; во-вторых, в результате этого коммунистическая элита проигнорировала момент «благородного вымысла», связывающий философию и реальность. И здесь мы подходим ко второму акту гласности и перестройки, в котором выясняется, что прекрасный рационализм коммунистической идеологии, с его амбициями и мощным антикапиталистическим оружием, диалектическим и неожиданным образом обернулся бесславной кончиной этой самой идеологии. Режиссерами первого акта были сами советские лидеры, неверно понявшие Платона и всю утопическую традицию. А вот второй акт, который продолжается и сейчас, поставлен современными софистами. Для того чтобы разобраться, как это случилось, нам необходимо предпринять новое интеллектуальное путешествие, взяв за отправную точку шестую утопическую особенность перестройки – парадокс закрытой открытости и открытой закрытости.

Инициаторы гласности и перестройки как философского, политического и социального проекта недооценили тот факт, что в мире социально-политической конкуренции у них был могущественный противник, располагающийся за пределами реальности, контролируемой коммунизмом. Речь идет о таком «благородном вымысле», как «либеральная демократия». Будучи утопическим проектом, перестройка функционировала в соответствии с правилом закрытой открытости и открытой закрытости: она оберегала собственную закрытость и показным образом признавала закрытость своих капиталистических оппонентов, не оставляя, впрочем, желания проникнуть внутри и изменить в свою пользу внутренний символический порядок противника. Западная «демократия», как разновидность благородного вымысла, действовала аналогичным образом. Кавычки в данном случае означают, что под «демократией» я подразумеваю не идеальное теоретическое понятие, выработанное политической философией за ее тысячелетнюю историю, и не реальную современную демократию, практикуемую в развитых западных странах. «Демократия» в данном случае означает лишь «благородный вымысел» развитого капитализма, то есть образ, который сформировался благодаря или вопреки работе официальных средств массовой информации в СССР и Восточной Европе, а также тот образ, который Запад транслировал на коммунистический мир сквозь фильтры и заслоны цензуры. «Демократия», таким образом, есть довольно невнятный мифологический и идеологический конгломерат таких понятий, как выборное правительство, свобода слова, «американская мечта» и в высшей степени сомнительная возможность каждого разбогатеть, счастье, понимаемое как материальное благополучие, и права человека, гармония между богатыми и бедными (идея, провозглашенная Эндрю Карнеги в начале его трактата «Евангелие богатства»), рыночная экономика, art as entertainment, святость частной собственности и прочее, и прочее. Сегодня, после двух десятилетий, отделяющих нас от крушения коммунизма, понятие «демократии» стало, как никогда, более расплывчатым, хотя для тех, кто жил во времена Брежнева и Горбачева, оно и не нуждалось в определениях. Сегодня контекст «демократии» изменился, а слова, взятые сами по себе, не способны прояснить смысл термина, поскольку смысл состоит из текста в контексте. [...]

Крах коммунизма наступил в тот момент, когда человеческое любопытство, невежество, глупость и жадность, всегда жившие в реальном, повседневном коммунизме, соединившись, распахнули ворота коммунистической твердыни троянскому коню капитализма: благородному вымыслу под названием «демократия». Под занавес перестройки и на заре посткоммунизма, в период хаоса, когда старые правила разрушались, а новые еще не выработались, буквальная и наивная философская истина перестройки, отвергавшая благородный вымысел коммунизма (равно как и необходимость благородного вымысла как такового), была заменена «демократией» – то есть благородным вымыслом развитого капитализма. По-видимому, в тот момент различия между двумя упомянутыми феноменами еще не осознавались, а второй из них, «демократия», настойчиво и даже агрессивно преподносился средствами массовой информации как идеальная и законченная версия первого (коммунизма). Такая подмена в значительной мере была обусловлена популизмом обеих доктрин и их претензиями на универсальность. На основании именно этого сходства обе концепции были ошибочно восприняты как идентичные. Попробую объяснить сказанное несколько иначе.

Я уже говорил, что гласность разрушает благородный коммунистический вымысел, смещая баланс между философским аристократизмом и философским популизмом в сторону последнего. «Демократия» становится благородным вымыслом именно потому, что она мифологизирует популизм, то есть универсальность, равенство, власть народа и так далее, гарантируя тем самым более или менее непоколебимое господство финансовой и политической элиты. Перестройка вела от элитизма к универсальности и посредством этого подвергает прежний благородный вымысел деконструкции. «Демократия» основана на противоположном движении – от универсальности к элитизму – и, тем самым, конструирует свой благородный вымысел. Перестройка кончается там, где начинается «демократия». В восточноевропейском контексте совпадение конца перестройки с началом «демократии», которое было не только хронологическим, но, что гораздо важнее, логическим и семантическим, – привело также и к обмену смыслами между этими двумя понятиями. «Демократия» завладела ореолом философской истины, присущим освобожденной от благородного вымысла перестройке, в то время как сама перестройка превратилась в синоним нового коммунистического благородного вымысла. […]

Каково же место софистики в моих рассуждениях о перестройке и «демократии»? Софистика играет решающую роль в обмене смыслами между перестройкой как разновидностью упрощенного рационализма или философской истины, с одной стороны, и «демократией» как практическим политико-идеологическим благородным вымыслом, с другой. Платон и Аристофан показывают два основных типа софистической лжи, или, если использовать технический термин, эристики. Первый тип – квазилогичное, неполное, но впечатляющее рассуждение, которое выглядит логичным, но на самом деле является алогичным и противоречивым. Например, в платоновском «Евтидеме» читаем: «Следовательно, будучи отцом, он [пес] твой отец, так что отцом твоим оказывается пес, а ты сам – брат щенятам». Здесь эристика маскируется под эленх, или сократический диалог. Такого рода рассуждения, на первый взгляд правильные, непротиворечивые и верные, но на самом деле ошибочные, противоречивые и ложные, анализируются в аристотелевской логике. Аристотель формализует множество примеров подобного мышления, на которые указал и которые высмеивал еще Платон. Вторым основным оружием, которое софисты применяют против своих оппонентов, выступает жонглирование словесной неоднозначностью: одно и то же слово употребляется в разных значениях, хотя кажется, что значение все время одно и то же. Так, в первом агоне «Облаков» Аристофана Кривда возражает Правде, манипулируя значениями слова «агора». Правда заявляет, что юноши не должны терять время на агоре, а Кривда настаивает на обратном, ссылаясь на авторитет Гомера, говорившего, что на агоре проводят свое время благородные мужи. Двусмысленность состоит в том, что в гомеровские времена агора была не рыночной площадью – а именно это значение и подразумевает Правда, – а местом для бесед и обмена мнениями. Если вернуться к теме коммунизма и посткоммунизма, то софистический обман будет в следующем. Когда речь идет о благородном вымысле, именуемом «демократией», его представляют как философскую истину или просто Истину, которой «демократия» не является. Когда говорят о философской истине, известной под именем перестройка (а после определенного периода, когда гласность и перестройка ушли в прошлое, они были метонимически вытеснены понятиями социализма и коммунизма), это понятие было представлено как политическая благородная ложь или Ложь как таковая – которой она не была.

Анализ феномена благородного вымысла напоминает нам о прискорбном дефиците в Восточной Европе последних десятилетий последователей Платона и критиков «третьей софистики». Хотя, в противном случае, вероятно, не было бы ни гласности, ни перестройки, а благородный вымысел коммунизма был бы в той или иной форме сохранен. [...]

Авторизованный перевод с английского Веры Акуловой и Андрея Захарова



[1] Эссе печатается в сокращенном варианте. – Примеч. ред.

[2] См.: Eco U. A Theory of Semiotics. Bloomington: Indiana University Press, 1976.

[3] Горбачев М.С. Перестройка и новое мышление для нашей страны и всего мира. М.: Издательство политической литературы, 1988.

[4] См.: http://essays.quotidiana.org/montaigne/vanity_of_words.

[5] См.: Ricoeur P. Time and Narrative. Chicago; London: University of Chicago Press, 1988.


Вернуться назад