ИНТЕЛРОС > №5, 2015 > Одеяние цвета охры

Агехананда Бхарати
Одеяние цвета охры


01 декабря 2015

Агехананда Бхарати (монашеское имя, урожденный Леопольд Фишер, 1923–1991) – американский индолог и антрополог австрийского происхождения. Автор работ о тантрической традиции и антропологического исследования современного мистицизма.

[1]

 

1

«Vota Mea Reddam in Conspectu Timentium Deum»[2] – было написано на архитраве барочной Карлскирхе в Вене. Император построил ее в ознаменование окончания эпидемии чумы. Карлскирхе стала важным символом в моей жизни. Один из ее священников меня крестил – не в самой церкви, что было бы слишком простонародно, но примерно в пяти минутах пути от нее, на Воллебенгассе, в «единственном районе, где ты можешь жить». Мой отец был кавалерийским капитаном в отставке, служил в начале Первой мировой гусаром, а потом в недавно созданных военно-воздушных силах. Он был большой спортсмен и, когда война кончилась, занялся поло, став одним из известнейших тренеров Центральной Европы. Со стороны матери мы занимались сахаром. Никакой связи с диабетом: предки были моравскими сахарозаводчиками. Во время школьных каникул мы с братом Гансом жили в семейном поместье Острау-Венгерское близ Брюнна[3]. Я не знаю, почему его называли «Венгерским», так как располагалось оно в Чехословакии, но, как и многое другое в детстве, это было неважно. Посреди огромного поместья был огорожен перилами закуток, где жила олениха с нежным именем Лотти, но она была так застенчива и бегала так быстро, что ее редко удавалось увидеть. А еще там был стеклянный дом с четырьмя крокодилами.

Вероятно, я должен сообщить, было ли мое детство счастливым, но правда в том, что я этого не знаю. У меня было «все»: от Ноева ковчега, полного разных зверей, предмета зависти всех окрестных детей, до паровых двигателей, радио, кубиков, граммофона и полного индейского одеяния, сделанного так, чтобы подходить к настоящему потрясающему головному оперению племени сиу. Насколько я помню, больше всего меня интересовала еда; она была хорошего качества и в большом количестве, включая щедрые порции знаменитого на весь мир торта «Захер». Ничего удивительного, что я был очень толстым. На самом деле единственный упрек, который отец бросил мне за все мое детство, касался именно этого. Однажды он меня выпорол, но это было совершенно другое дело: в утро Рождества, еще до официального открытия украшенной елки, я прополз к гостиной, приотворил дверь, поглядел на нее – и был пойман. Он порол меня вдохновенно и сильно, и я до сих пор на него за это ворчу. В то утро у него было похмелье.

Для своего класса и поколения моя мать получила хорошее образование, хотя ее взгляды были ограниченны, а интересы односторонни. Например, она наизусть знала генеалогию королевских домов и глубоко интересовалась средневековым искусством.

В доме царила напряженная атмосфера, и у матери был язвительный язычок. Но дом был слишком велик, чтобы до нас что-либо доносилось: и я, и Ганс имели собственные комнаты, а гостиная принадлежала отцу. Наши родители друг с другом не общались, и это отражалось на нас. Отец вечно играл в поло, а когда возвращался домой, то часто выбегал вечером – отправить письмо – и возвращался уже на рассвете. Но мы с Гансом по нему не скучали.

Когда я только вошел в пору отрочества, такой же вéнец, как и я, Зигмунд Фрейд, достиг зенита славы; мода на него была причиной самых необычайных неврозов в таких семьях, как наша. Что до меня, то у меня все это вызывало стремление бежать как можно дальше. Однажды я даже собрал рюкзак именно с этой целью, но няня меня поймала. Я не думаю, что моя мать серьезно читала Фрейда, может быть, одну–две из его популярных работ, но он стал для нее приложением педагогических идей. Одним из ее главных принципов был тот, что человек не должен что-либо «подавлять» или «вытеснять». Я не совсем понимаю, что она под этим подразумевала, но в целом это означало позволение совершать половой акт так часто, как только возможно. По ее мнению, если ты не жил на полную катушку, то сходил с ума или увлекался мастурбацией и становился извращенцем. В любом случае судьба твоя была плачевной.

Мой отец презирал книги, совершенно справедливо подозревая, что время, потраченное на них, отвлекало его от других, с его точки зрения более важных, вещей. Однако даже его не миновал «фрейдистский дух», хотя явно не в педагогическом смысле; ему посчастливилось быть грубым и здоровым экстравертом, светским человеком старой закалки. Никто из наших родителей особо не беспокоился, когда мы приносили из школы низкие отметки, и на обоих достаточно сильно повлиял фрейдистский Zeitgeist, чтобы они обращали внимание на специфические черты моего характера, хотя даже им было ясно, что я отличаюсь от прочих детей. Отец дал мне однажды стакан виски, который я осушил, полагая, что это какой-то вид лимонада. В результате я больше никогда к виски не прикасался, хотя ребенком любил вино и особенно шампанское. Учение моей матери о необходимости «жить на полную» из страха «грязных последствий» оказало схожий эффект: я принял обет никогда не иметь дела с женщинами.

То, что я только что рассказал об отце и матери, звучит чистой неблагодарностью, но нельзя заставить человека любить или быть благодарным – факт, упускаемый из внимания и христианской, и брахманическо-буддийской традицией, так как обе обязывают детей испытывать благодарность к родителям. Но, вопреки распространенному мнению, религия и этика не имеют друг к другу никакого отношения: они просто долго бежали в одной упряжке.

В девять лет я стал мальчиком из хора в Карлскирхе. Я совершенно точно знаю, что меня тогда привлекло: ритуал. Во всем остальном я просто «ходил в церковь», как прочие дети. Родители ходили туда редко и были, в самом искреннем смысле этого слова, «не религиозны». Они были «католиками», потому что в Вене так было принято, но во всем остальном не выказывали к католической церкви никакого интереса, хотя и настаивали – по тем же причинам, – чтобы няня водила нас с Гансом в церковь. Я прошел первое причастие и получил от этого удовольствие благодаря длинным свечам, сентиментальным картинкам с Иисусом и коллективной фотосъемке в парке Шварценберг. До конфирмации я так и не дошел: ко времени, когда ее нужно было проходить, я уже был язычником.

Я учился в академической гимназии; она существовала, чтобы вбивать в головы учеников (хотя половина из них были евреями) особо агрессивную форму католицизма. Это превратило школьные годы в одну из решающих стадий моего последующего отступничества.

Как случилось, что я попал в Индию? Этот вопрос мне снова и снова задают как индийцы, так и жители Запада, священники, монахи и миряне – каждый по своим мотивам, но всегда с большим интересом. Что привело к тому, что мальчик из преуспевающей венской семьи отбросил все традиции своего собственного мира, покинул берега голубого Дуная ради берегов сероватого Ганга и отправился по пыльным индийским дорогам бродячим монахом? Я очень мало могу сообщить о начале этого процесса, и я не стал бы предполагать ничего мистического, так как ничего такого в своем детстве не помню.

Я впервые узнал об Индии из бульварных романов – тех, что мальчикам не позволяют читать и к которым они жадно тянутся. Там были магараджи, одежды которых были усеяны драгоценными камнями; магические кристаллы, сверхъестественные происшествия и дамы в вуалях. Эти фантазии захватили мое воображение, и так я в первый раз решил отправиться в Индию. Позже, когда мне было одиннадцать, я раздобыл одну из книг матери. Это был роман Рабиндраната Тагора (весьма меланхолическая и прекрасная история, которая, однако, нелегко мне далась) из жизни в Бенгалии XIX века – не совсем дамское чтение, но почти. Я многое там понял, больше, чем во всем этом видела мать, – не гностически (для этого я был слишком юн), а при помощи того, что Леви-Брюль называл бы «мистическим соучастием».

Вскоре после этого в Вену приехал Удай Шанкар со своей группой музыкантов и танцовщиков; я сидел в первом ряду Концертного зала. Так я впервые увидел Шиву и Парвати, Раду и Кришну и услышал флейту Кришны. Эти спектакли, без сомнения, стали первым толчком, направившим меня на мой путь.

Мы с Гансом еще малышами начали учить английский, то есть мы начинали несколько раз, и поочередно несколько «мисс» брали нам в наставницы. Ни один из нас в этом не преуспел, хотя, возможно, в моем случае были заложены основы хорошей артикуляции. Визит Удая Шанкара снова напомнил мне об английском, и я опять решил его выучить, но уже с учителем-индийцем. В Вене было много индийцев, и они толпами приходили на концерты Удая Шанкара в Концертный зал. Я познакомился со студентом из Южной Индии по имени Балакришна Шарма, который изучал в Вене химию, и уговорил его стать моим учителем.

После некоторых колебаний Балакришна согласился привести меня в Индийский клуб, который был подчинен Академической ассоциации Индостана и основан двумя знаменитыми индийцами. Одним из них был Витталбай Патель – брат будущего первого министра внутренних дел Индии, выдающийся юрист, игравший ведущую роль в движении за независимость. Другой – индийский национальный герой Субхас Чандра Бос, о котором существуют разные мнения. Ассоциация возникла в 1933 году и сперва располагалась в номерах «Отель-де-Франс» на Шоттенринг, но позже переехала в собственное здание рядом с венским Главным госпиталем – примерно 90% ее членов-индийцев составляли врачи, студенты-медики или пациенты, которых привлекла в Вену высокая репутация ее больниц.

Мне было тринадцать лет, когда я стал членом клуба – самым молодым и самым восторженным. Индийцы и индианки быстро ко мне привыкали, и я служил для них добровольным и бесплатным экскурсоводом и переводчиком, а также примером воздействия индийской культуры на интеллигенцию Запада. В их компании я узнал об Индии не меньше, чем ребенок-индиец. Я читал все газеты, которые выписывались в клубе, и все книги, бывшие в его библиотеке. На самом деле я проводил там все свободное время и в особенности интересовался всем, что клуб мог мне дать в филологическом и религиозном смысле, – хотя я и был практически единственным, кого это интересовало.

Сперва о филологии: молодые индийские студенты-медики должны были очень быстро учить немецкий, но интенсивные университетские курсы подходили не всем, и они стоили денег. Я этим пользовался и учил их немецкому в обмен на преподавание индийских языков. Я говорю «языков», потому что начал учить четыре одновременно: классический санскрит с одним юным пандитом[4], который сам изучал европейскую музыку; хинди – с врачом из Аллахабада, занимавшимся проблемами туберкулеза; урду – с одним мусульманином из Лахора, изучавшим медицину, и бенгали – с восхитительной юной леди из Калькутты, занимавшейся музыкой, правда не особенно успешно, под руководством знаменитого пианиста Зауэра.

Ей было двадцать, а мне почти четырнадцать. Она получила образование в университете Тагора в Сантиникетане, прекраснейшем месте на Земле в четырех часах езды от Калькутты. Следуя заветам индийского князя-поэта, она была благочестивой девушкой; ее набожность была особого типа, в котором эстетический элемент исключал любую грубость и религиозный фанатизм. Великий поэт и его последователи выбрали красоту главным проявлением божественного; в Сантиникетане царила атмосфера ее почитания. Имя моей привлекательной бенгальской учительницы было Сучитра, что означает «многоцветная». Бенгали, пожалуй, самый мягкий из всех современных тринадцати индийских наречий, пользующихся девятью алфавитами, и литература на нем самая богатая.

2 октября 1937 года в клубе праздновали день рождения Махатмы Ганди. Были приглашены многие выдающиеся люди, включая ректора венского университета и врачей, так как индийцы в Вене были особенно связаны с медициной. Доктор Кесарбани, учивший меня санскриту, был вынужден уехать по делам в Рим и передал мне почетное право читать вторую главу «Бхагавад-гиты» на санскрите, так как ни один из индийцев не знал этого языка в достаточной степени. И вот я взошел на помост в «Отель-де-Франс» и стал на ясном санскрите читать древний текст 350 гостям из венского высшего света. Все прошло хорошо. Тогда я еще не знал, что мой профессор латыни и греческого из гимназии тоже был там, и на следующее утро в классах все только об этом и говорили, а мое чтение также упомянули в «Neue Freie Presse» и «Tagblatt», ведущих венских газетах. В этот момент я решил стать индологом. Мне было четырнадцать лет.

Мне удалось получить разрешение у профессора Фраувальнера посещать его лекции по индологии и санскриту при Восточном институте венского университета. Его обычная аудитория в среднем состояла из троих чудаков, со мной это число достигало четырех.

В 1938 году пандит Джавахарлал Неру посетил Вену и остановился на несколько дней в «Отель-де-Франс». Благодаря разрешению президента Индийского клуба я буквально ворвался в отель; сердце грозило выпрыгнуть из груди. Добрые жители Вены что-то слышали о Ганди как о великом постнике, но немногие знали о Неру, и поэтому величественный портье был поражен интересом, проявленным к экзотическому гостю. Неру находился с друзьями в номере № 114 и, когда я вошел, предложил мне стул рядом с собой. Ему, вероятно, уже рассказали о странном парнишке, который так интересуется индийскими делами. Кроме того, он очень любил детей, а я был тогда еще ребенком. О монахах он так не заботился. Он изумился тому, насколько хорош был мой урду, и спросил, читал ли я его последнюю книгу и что я о ней думаю, и прибавил, что если я чего-то не понял, то обязательно должен спросить у него. Но я спросил, какую индийскую газету он считает лучшей, и он прочел мне маленькую лекцию о прессе в Индии.

Начало нацистского периода легко могло навредить моему уму, но этому помешало мое увлечение музыкой. Я приходил на галерку венской Оперы почти каждый вечер – для таких, как я, там были «стоячие места». Несмотря на это, билеты на громкие представления было очень сложно достать: большинство мест оставляли за нацистской партией и армией – я был вынужден занимать очередь в кассе в девять вечера накануне и стоять до девяти утра, когда начиналась продажа «брони». Когда дирижировал Фуртвенглер, к десяти вечера в очереди стояли уже сотни энтузиастов. Все было не так уж и страшно при хорошей погоде, но холодные ночи были настоящим адом. Только мысли о Тристане, Парсифале и Вотане поддерживали во мне жизнь.

Более тяжелой стала жизнь в школе. Меня больше не тревожили религиозным воспитанием, так как с приходом нацистов оно стало факультативным, но его место заняла «Герм. лит-ра», преподаваемая самим ректором, доктором Шмидтом. И что это была за «Герм. лит-ра»! «Речи фюрера Адольфа Гитлера как кульминация развития гения немецкого языка» – по крайней мере, по мнению доктора Шмидта. Мы прочесывали их мелкой гребенкой, слушали, как их хвалят и сравнивают – в исполнении все того же доктора Шмидта – с прозой Гёте. С точки зрения нацистов даже Гёте был не особенно велик, а вторая часть «Фауста» считалась мутной и полной сенильности.

По крайней мере мне удалось избежать гитлерюгенда. В это время как раз выяснилось, что мы по национальности чехи. Это превратило нас из «неприкосновенных лиц» во второразрядных граждан, и меня никто не стал принуждать ко вступлению в эту организацию. Кроме того, что-то было неладно с одной из моих бабушек. Конечно, в те дни много юристов специализировались на обеспечении семей некошерными предками, и мы тоже могли такими обзавестись, но предпочли сэкономить – и, насколько я помню, это было второй причиной моего невступления в гитлерюгенд. Как я благодарен своей бабушке, кто бы она ни была!

А теперь – краткий отчет о моем отступничестве. Первым к нему меня подтолкнул католический катехизис, а нацистский катехизис стал, так сказать, негативным предварительным условием моего отпадения от христианства. Позитивным предварительным условием стала моя любовь к Индии.

На мое шестнадцатилетие, 20 апреля 1939 года, которое также было днем рождения Гитлера и поэтому выходным, я совершил два ритуала в Индийском клубе. Один – перед эмоционально перегруженными олеографиями индийских национальных лидеров, развешенными на стенах. Им я поклялся, что буду сражаться за свободу Индии. В оправдание своей предыдущей пассивности я указывал на свои юные годы; прошло десять лет прежде, чем я осознал смехотворность любой формы национализма. Было 8 утра, и я был в клубе один. В 11 часов пришел Бхаи Сачидананд. Он был индийским проповедником, путешествовавшим по Европе. За несколько дней до того я попросил его принять меня в индуизм. По мнению 90% индусов, подобное просто невозможно – индусом надо родиться. Однако в той секте, к которой принадлежал Бхаи Сачидананд, индусом может стать любой, кто признает авторитет Вед и церемониально примет внутрь себя «Пять от коровы», то есть молоко, кефир, масло, мочу и навоз – по счастью, последние два в разбавленном виде. В то же время нужно торжественно отречься от «Шестого от коровы» – ее плоти, то есть принять на себя обет никогда ее не есть. Я получил индуистское имя Рамчандра, которое выбрал Бхаи Сачидананд, потому что я продемонстрировал свое почитание деяний бога-героя Рамы, сохраненные в национальном эпосе «Рамаяна». Должен признаться, что мое отношение к Раме с тех пор существенно изменилось.

В то время я не стал формально выходить из католической церкви – слишком многие тогда это делали по мотивам, которых я не одобрял. Но я сделал это в 1947 году, вернувшись в Вену из лагеря для военнопленных, и никакой Гитлер больше не сбивал меня с толку.

 

2

В сотнях храмов по всей Индии и в большинстве домов от Гималаев до мыса Коморин, особенно в восточных провинциях, в Бенгалии, а чаще всего в Калькутте, вы увидите рисунки, статуи и другие изображения человека в очках, часто – в военной форме. По крайней мере в шести местах я видел его изображения на алтаре – в той же форме, но с головой слона. Голова принадлежит богу Успеха, Устранителю преград Ганеше, сыну Шивы и Парвати, двух главных богов, которые наиболее полно представляют национально-индийскую идею божества. Человек, которого ассоциируют с Ганешей, – это Субхас Чандра Бос.

Он родился в известной и уважаемой бенгальской семье и воспитывался так, чтобы потом пойти на госслужбу. Посланный в Англию, он сдал специальный экзамен, открывший перед ним самые высокие посты в администрации Британской Индии. Но Бос вызвал сенсацию, отказавшись от диплома и вступив вместо того в Индийский национальный конгресс[5]. Вскоре стало ясно, что он сделан из иного теста, нежели большинство других лидеров Конгресса, тоже выходцев из обеспеченных семей. Бос был чрезвычайно радикален, и очень скоро произошел разрыв между ним и Махатмой, и другими умеренными вождями. Однако его пыл воспламенил энтузиазм юных националистов по всей Индии, и порой – задолго до того, как наступил день освобождения Индии, – казалось, что он, бесспорно, возглавит все националистическое движение; на самом деле этому помешало только огромное личное влияние Махатмы. Бос сформировал собственную политическую группу молодых радикальных националистов, так называемый «Блок “Вперед Индия”». Он сам и его блок симпатизировали любому радикальному движению в Европе – и коммунистам, и нацистам. Махатма и Неру отвергали все тоталитарные движения и учения.

Вполне естественно, что Бос вскоре оказался в тюрьме, и так как при этом пострадало его здоровье, то британские власти позволили ему поехать в Европу на лечение. Он съездил в Вену, где лечился у знаменитого специалиста по легочным заболеваниям, профессора Нёймана, но по возвращении в Индию был немедленно арестован снова. Именно в тот свой приезд в Вену в 1933 году он основал Индийский клуб – а также встретил юную венку по имени Мими Шенкль, которая стала его преданной помощницей, в частности, при написании единственной своей книги «Борьба Индии за свободу» – этой Библии индийских националистов. Они поженились ближе к концу войны, и она и сейчас живет в Вене с дочерью Анитой.

Как Бос сумел переместиться в Берлин[6] из дома на Элджин-роуд в Калькутте, вероятно, останется тайной. Он часто обещал нам это рассказать «после окончательной победы», но такой возможности ему так и не представилось. Рассказы других противоречивы; я даже не думаю, что слышал одну версию этой истории хотя бы дважды. Но, вероятно, произошло что-то в таком роде: находясь под арестом, Бос растил бороду; затем, одевшись мусульманским странником, он бежал и с помощью друзей достиг Кабула. Он явно направлялся в Москву, где думал работать ради свободы Индии, – хотя, как именно он это намеревался делать, осталось неясным и, возможно, было таковым и для него самого. Кажется, он ожидал вызова в Москву и прождал в Кабуле довольно долго. Но за это время люди в Кремле – по очевидным причинам – потеряли интерес к Босу как к поставщику неприятностей для англичан в Индии. Бос тогда сделал то, что считал «вторым выходом»: он поехал в Берлин, где вошел в контакт с Гитлером и, предположительно, со всей нацистской иерархией. Они поселили его на Софиенштрассе и присвоили ему дипломатический статус. Естественно, его лакей был агентом гестапо. Мими Шенкль официально вызвали из Вены и назначили его секретарем.

На Боса произвела потрясающее впечатление немецкая армия, он прошел интенсивный курс подготовки и, соответственно, полюбил носить военную форму. В Северной Африке Роммель захватил в плен семнадцать тысяч индийцев из Четвертой дивизии генерала Александера[7]. Их привезли в Европу и распределили по нескольким лагерям. Бос переговорил с немецким верховным командованием и получил средства для образования индийских частей. С одним–двумя помощниками из гражданских он объездил эти лагеря, вербуя людей в «Национальную армию освобождения». Формула была очень простой: «Из-за нищеты и потери национальной чести, которой Британия лишила нас за последние 150 лет, вы служили в армии поработителей и помогали им угнетать ваших братьев и сестер. Но теперь у вас появился шанс сделать добро. Вступайте в ряды борцов за свободу, помогите освободить свою страну и возвратитесь победителями к своим семьям не как рабы иностранных завоевателей, но как свободные люди. Вам говорили, что Гитлер и немцы – наши враги. Это неправда; они наши друзья. Давайте же воевать с ними плечом к плечу в наших собственных интересах и быть их союзниками, а не пленными».

Четырнадцать тысяч предпочли тяжелую и опасную жизнь военнопленных. На самом деле большинство пошедших к Босу солдат были нестроевыми: повара, денщики, водители и так далее. Ни один офицер не стал добровольцем. «Легион “Свободная Индия”», как теперь называли людей Боса, принес присягу Босу и Гитлеру на параде при Кёнигсбрюке близ Дрездена[8].

Бос оставался в Германии до начала 1943 года, и мы точно не знаем, как развивались его отношения с Гитлером в конце его пребывания там. Члены Легиона не знали, почему Нетаджи[9] покинул Германию, хотя через несколько месяцев после его отъезда мы услышали, что он в Сингапуре, к тому времени оккупированном Японией, и направляется в Токио[10].

Я был призван на военную службу в феврале 1943 года и надеялся, что благодаря моим особым знаниям меня сразу же пошлют в Индийский легион, особенно потому, что в своем прошении я упомянул о знакомстве с Босом. Но я ошибся. Полковник поглядел на меня сверху вниз и сухо сказал: «Вы останетесь с нами, Фишер, пока мы не сделаем из вас солдата». Но к следующему ноябрю мой замысел удался. В это время Индийский легион стоял между Аркашоном и Уртеном в департаменте Жиронда, недалеко от Бордо, в составе частей, защищавших Атлантический вал. Почти до самого неприятного конца мне удавалось избежать военной стороны дела и рассматривать мое товарищество с индийскими солдатами и ассимиляцию в очень представительную выборку населения Индии как определяющую черту этих лет. С точки зрения филологии, мое пребывание в Легионе значило очень много, так как мне было двадцать лет и моя артикуляция еще не стала жестко фиксированной. В дополнение к моим теоретическим знаниям у меня появилась уникальная возможность постоянно слышать живую речь и совершенствоваться в языке. Единственным моим стремлением было стать ровней моим индийским товарищам. Они знали меня только как Рамчандру, и, несмотря на то, что они, конечно, понимали, что по расе я принадлежу к европейцам, постепенно стали видеть во мне одного из своих. Ко мне обращались и воспринимали меня как «бхай сахиб», «господина брата» и товарища по оружию. К сожалению, немецкий командир не считал такого отношения полезным, и между нами были трения. В то же самое время некоторые индийцы глядели на меня с подозрением и думали, что я затеваю что-то неладное. Но подозрительность – в принципе черта примитивных душ, и, хотя в Легионе таких было много, не все индийцы к ним относились.

Такое примитивное недоверие обосновывалось примерно следующим: этот Рамчандра, которого немцы зовут Фишер, делает вид, что он индиец. И действительно, он говорит, как мы; он участвует в наших обрядах и упрямо избегает общества немцев. Но в то же время он говорит на прекрасном английском, он у него лучше немецкого и любого индийского. Из этого следует, что он британский шпион. И точно так же он может быть немецким офицером, которому поручили жить среди нас в качестве обычного легионера, чтобы докладывать о нас немцам. В любом случае он один из этих опасных умников, за которыми нужен глаз да глаз.

Какое-то время меня больше тревожило отношение ко мне немцев, приставленных к Легиону. Все штабные офицеры, полевые командиры и административный персонал были немцами. Из всех единственным более или менее соответствующим своей щекотливой работе был командир соединения, полковник Краппе. Его предложил сам Бос. Краппе уже отслужил в немецких колониях в Африке, был спокойным и тактичным человеком – что для нас было большим подспорьем, но не в конце войны, когда он попал в руки французов и грубо предал нас. Я не знаю, какими соображениями руководствовались при назначении остальных – возможно, лишь тем, что они хоть немного знали английский. В любом случае как люди они совершенно не подходили для этой работы. Меньше, чем за два года, они умудрились совершенно отдалить от себя индийских добровольцев, которые им подчинялись. Легионеры не замедлили сравнить своих новых хозяев со старыми, и британские офицеры выигрывали, потому что, хотя они и были поработителями, по определению, они соблюдали больше такта в отношениях с индийцами, а отношение немцев было чванливым и бесцеремонным.

Когда меня наконец отправили в Легион, я явился в 11-ю роту в Гран-Пике, восхитительной приморской деревушке. Ротный командир оказался из Гамбурга и чрезвычайно этим гордился. Он также был искренним нацистом, чего никак нельзя было забывать при оценке отношения к нему как индийцев, так и немцев. Двое из его взводных были настолько же яростными баварцами, насколько он гамбуржцем. Другие два взводных были индийцами, что давало им чин лейтенанта. Немецкий персонал от ротных до денщиков имел свою столовую, а индийцы – свою; это был чистый апартеид. Так как моя кожа была белой, то вначале я ел вместе с «господами». Сперва моя проиндийская направленность и полная идентификация себя с индийцами была объектом насмешек, но потом, вместо смеха, стала вызывать неодобрение и косые взгляды; в конце концов, я перестал есть в немецкой столовой и перешел к индийцам, чему был очень рад.

Как-то раз в декабре я пошел в свою комнату – у всех немцев были собственные комнаты, тогда как индийцы жили вместе со своими офицерами в казармах на двадцать или тридцать коек. В моей комнате не было окон, и она располагалась в одном из домов, захваченных Легионом. Я снял форму, надел белое хлопковое одеяние, которое мне подарил в Вене пандит вместе с именем Рамчандра, и стал совершать вечернюю медитацию. Внезапно я услышал снаружи громкие голоса, среди которых узнал голос ротного. Затем в мою дверь заколотили: «Открывай, Фишер! Враг атакует!» Это была чистая правда. Я поспешно накинул шинель, подпоясался и открыл дверь. Снаружи меня встретили ведром ледяной воды. Затем они ворвались в мою комнату и начали раскидывать мои вещи, пинать мой самодельный алтарь и скинули «Бхагавад-гиту» и пару канонических книг на пол. После этого они окатили всю комнату еще одним ведром воды.

«Твоя винтовка заряжена, Фишер?» – спросил ротный. Я без слов подал ее ему. К этому времени я понял, что они все очень пьяны. Он схватил винтовку, передернул затвор и два раза выстрелил в потолок. Трое других схватили меня и выволокли наружу. «Не переживай, Фишер, – прошептал один из них мне в ухо. – Это мы шутим».

Они провели меня в соседний дом, в котором на софе сидели две милые французские девушки. Одной из них на взгляд было не больше пятнадцати. Кто-то сунул мне в руку бутылку шнапса. «Выпей». Я ответил спокойно, насколько это было возможно, что с тех пор, как принял индуизм, я не пью. «Пей! – заорал командир. – Это приказ, Фишер!» Но это был незаконный приказ, поэтому я пожал плечами и поставил бутылку на стол. «Снимай шинель!» Это можно было понять как законный приказ, и я подчинился. «Лезь на шкаф!» Итак, физподготовка – я залез и скорчился наверху. После этого был залп смешков, шепот со стороны девушек, и одна из них плеснула в меня вином из стакана. Это напомнило мне винные ванны в «Декамероне» – если не считать того, что к сложившимся обстоятельствам они не очень шли. Внизу мужчины сбились плотной кучкой и стали петь похабные песни. Репертуар у них был небогатым, но они неутомимо его придерживались. Мое относительное бесстрастие их сердило, и тогда ротный проорал девушкам: «Лезьте к нему, и пусть покажет, на что он способен».

Это было уже чересчур. Не дожидаясь дальнейшего, я сполз вниз, невзирая на яростные приказы оставаться на месте. Затем я сказал ротному спокойно, но твердо: «По моему мнению, вы превышаете свои полномочия. Я этого дальше терпеть не намерен. Можете отправить меня под трибунал. Так случилось, что я подчиняюсь приказам, о которых вы и слыхом не слыхивали».

«Заприте парня в карцер!» – проорал он, и меня увели. Дверь карцера – маленькой, темной, пахнущей плесенью комнаты – захлопнулась за моей спиной, и я с облегчением растянулся на деревянных нарах.

Было, видимо, три часа утра. Я лежал там и думал – думанье стало моей профессией, а здесь была хорошая возможность попрактиковаться. Конечно, в то время мое мышление еще не было натренировано в медитации; оно было слишком рассудочным, направленным вовне, на вещи, а не внутрь, на источник, который мы представляем собой. Пандит в Вене, который превратил меня в мальчика-индуса Рамчандру, говорил, что я должен научиться медитировать; книги Свами Вивекананды дали мне об этом смутное представление; во время ежедневной «пуджи», или ритуального созерцания, которое я с тех пор практиковал, возможно, случайно я приближался к медитативному состоянию, но то, что подразумевалось самими истоками медитативной практики в Индии, забрезжило передо мной в первый раз только в карцере. Пока я лежал там, спокойный, но очень усталый, случилось нечто, чего я искал многие годы. Совершенно внезапно я больше не был рядовой Леопольд Рамчандра Фишер, обучающийся санскриту, помешанный на опере венский студент, юноша, клявшийся перед олеографиями индийских вождей в венском Индийском клубе сражаться за независимость Индии. Я внезапно был всем, Всем, и созерцал все, чем был. На какой-то миг или час я был то, что провозглашено в четырех главных аксиомах мудрости Упанишад: «Ахам брахмасми» – Я есть Абсолют; «таттвамаси» – Ты есть То; «пражнятма брахма» – Сознание есть Абсолют; «сарвам кхалвидам брахма» – Все, что есть, истинно есть Брахман. Только теперь я стал настоящим отступником, потому что я взрастил в себе древнюю ересь – мистический пантеизм, с которым так успешно боролось изначальное христианство. Я есть Бог – вот в чем высшая мудрость; Я – не тот, связанный физическим телом «Я», не желающий «Я», не интеллектуальный «Я», – но все то не-личностное Я, которое только и существует. Я испытал это все в тот благословенный момент, к которому меня так непрямо вел мой путь. После того потребовалось более десяти лет сурового монашеского аскетизма, прежде чем я смог, и то на мгновение, восстановить это непосредственное восприятие.

Затем посреди моей медитации дверь распахнулась, и появился один из взводных: «Вставай, Фишер, – сказал он, и была некоторая неуверенность в его голосе. – Ничего не было. Просто забудь. Иди спать».

Больше я не слышал о своем «неподчинении», и, к моему большому облегчению, мне разрешили не ходить в столовую «господ», а три дня спустя перевели в один из бункеров, в котором разместили людей из Легиона. Эти бункеры располагались на южном конце Атлантического вала и были недоукомплектованы. Если бы войска союзников высадились между двумя бункерами, мы бы их и не заметили.

Отныне я жил как легионер среди легионеров. Там не было немцев вообще, и я был счастлив. Величественный Атлантический океан, чистый, теплый, ласкающий воздух; звуки индийской речи; молитвы индусов и сикхов по вечерам – я любил все это, и в своем сердце я чувствовал, что готов пробыть на такой войне еще долго. Но через несколько недель я услышал от Джона Нарбо, китайца родом из Калькутты, служившего в Легионе поваром, что меня собираются переводить из Легиона. Он подслушал это, когда обслуживал немцев в столовой. Я немедленно написал полковнику Краппе, командующему Легионом, и попросил о поддержке.

Через три дня меня перевели в отделение связи штаба полка, в Лакано, милое местечко на озере, сообщающемся с морем. Я доложил о прибытии дежурному лейтенанту, красивому белокурому животному с несимпатичной личностью. «Никуда не лезь, и все у тебя будет в порядке, – сказал он холодно. – Но, если будешь причинять неприятности, увидишь, как я с тобой разделаюсь». Похоже, мой прежний командир передал ему обо мне пару слов.

Однако жизнь в Лакано была терпимой, и я ее даже улучшил, держась подальше от грозного лейтенанта и его немецких унтеров. Возможно, именно в Лакано я действительно стал индийским легионером. Мои обязанности у телетайпа не отнимали много сил и времени, у меня оставалась его довольно для учения и общения с моими однополчанами. Именно там я выучил панджаби и бенгали, так как на них разговаривали мои новые товарищи.

Моим партнером по телетайпу был капрал Притам Сингх из Лудианы. Однажды вечером он ворвался ко мне с потрясающей вестью: «они» открывают для нас цветочный сад. «Пхульвари», «цветочный сад», на жаргоне солдатских лагерей еще со времен Великих Моголов означал «бордель». Церемония открытия «цветочного сада» была простой, и там было много выпивки. Персонал состоял из восьми девушек, две из которых были настоящими красавицами, включая итальянку, практиковавшую древнейшую профессию в Бордо в процессе натурализации. «Цветочный сад» был только для легионеров; немецкие солдаты имели собственное заведение. Политика апартеида охватывала и сексуальные вопросы. В течение четырнадцати дней я был дежурным унтер-офицером по «цветочному саду» вместе с неизбежным санитаром. Это было интересно и увлекательно, и я там ни разу не замечал отвратительной грубости и вульгарности, присущих немецким военным борделям. Искусство любви в Индии столь же старо, как религия или танец, и классическая эротическая традиция Индии частично передалась даже простым солдатам. Время от времени у меня появлялась возможность поболтать с итальянкой Ниной, и она раз с удивлением, одобрением и в деталях поведала мне, насколько «soldats Hindous» лучше и нежнее немцев и итальянцев, нужды которых она обслуживала ранее.

Однако прошло немного времени, и это мирное, приятное и поучительное интермеццо закончилось. Союзники были достаточно опрометчивы, чтобы успешно высадиться в Нормандии, и Первая немецкая армия генерала фон дер Шеваллери, к которой относился Индийский легион, начала отступать к Германии. Четыре недели отступления были горьки и тяжелы для меня – не только из-за самого отступления (все солдаты любят отступать, если их не очень торопят), но потому, что мое восхищение перед всем индийским получило первый удар. Причиной было животное поведение некоторых легионеров. Правда, это касается лишь меньшинства, но капли чернил достаточно, чтобы окрасить стакан воды; из-за их омерзительных поступков у Легиона появилась скверная репутация. Насколько я знаю, было пять случаев изнасилования во время отступления, и все жертвы были девушками моложе двадцати. Один из наших товарищей по имени Гулам Джилани открыто похвалялся, что изнасиловал двенадцатилетнюю девочку. Неделю спустя его нашла пуля.

Все это тягостное время мы шли по красивейшим областям Франции: Ангулем, Пуатье, Невер, Дижон, Ремирмонт и, наконец, вышли к Кольмару в Эльзасе. Оттуда мы промаршировали через Страсбург в Хагенау, а там были расквартированы в лагере Оберхофен. Для Легиона это был период отупения. Все знали, что война проиграна. Союзники уже форсировали Рейн у Ремагена, и было ясно, что скоро и наша территория станет полем боя. В это время около сотни наших дезертировали снова – вернулись к британцам, – и то, что осталось от верховного командования, прекрасно понимало, что в боевом отношении Легион бесполезен.

В Оберхофене религиозный элемент стал проявляться сильнее. У сикхов была своя «гурудвара», храм на колесах, за который отвечали фельдфебель Рандхир Сингх и унтер-офицер Назар Сингх. У них также было полное издание «Гуру грант сахиб», Священного писания сикхов. Я принимал участие в их церемониях почти ежедневно.

Война близилась к завершению. На западе небеса постоянно пылали. Паек уменьшился, доза спиртного тоже. Наконец, Легион форсировал Рейн в районе Оберхофена. Много дней мы шли через мирные немецкие деревушки и милые немецкие долины. Маленькие города пострадали несильно, и вдали от рокота артиллерии все казалось спокойным. Незадолго до Рождества 1944 года, ледяной ночью Легион прибыл на свои последние квартиры – в бараки у Хёйберга.

Юрские горы Швабии – самая холодная часть Германии, и мысль послать туда Индийский легион была не самой удачной. К счастью, там были хорошо выстроенные бараки, и у нас имелось много угля, вероятно, по особому приказу из Берлина.

Если раньше лишь сикхи совершали религиозные службы, то теперь я, исполняя свой последний долг перед Легионом, устроил индуистский храм. Каждую субботнюю ночь в специально освобожденной комнате размещались сосуды и изображения; последние были сделаны из бумаги, в которую индийский Красный Крест завертывал свои посылки чая и риса, – нам передавали посылки, которые собирались для индийских военнопленных. С помощью двоих набожных товарищей я готовил «прасад» из картофельного крахмала, хлебного теста и небольшого количества молока и сахара. Примерно в три утра начинали собираться солдаты и рассаживались на полу. Я читал им из Пуран или из «Бхагавад-гиты», а затем произносил проповедь, или капрал Хардиял Сингх читал «Рамаяну» Тулси Даса на хинди. Вам может показаться странным, что я стал «пурохитой», или жрецом Легиона, но причины тому очень простые: там больше не было никого, кто знал бы санскрит; легионерам недоставало богословского образования.

Ближе к концу февраля Легион выступил в последний поход, самый меланхолический, безнадежный и бессмысленный в моей жизни. Он был бессмыслен потому, что мы могли дождаться прихода союзников в бараках, так как сопротивляться было невозможно. Когда мы уходили, один лейтенант из армии Власова, расквартированной вместе с нами у Хёйберга, бросил мне свое печальное dosvidania. «Мы все скоро умрем, – сказал он на ломаном немецком. – Вы, может быть, тоже, а может, и нет». Он оказался прав. Людей Власова взяли в плен американцы, но через пару месяцев передали их русским, а там, как говорят, их расстреляли. Самого Власова пытали и повесили по заранее вынесенному судебному решению.

30 апреля мы прибыли в местечко Рупермандлиц, и там раздались неожиданные крики: «Танки!». Строй тут же был сломан, винтовки полетели на землю: мы знали, что нами никто не командует. Танки были французскими. Рандгир Сингх сумел раздобыть более или менее белый кусок ткани. Его привязали к ветке, и во главе с нашим ушедшим в отставку фельдфебелем мы подошли к войскам де Голля и сдались в плен.

 

Сокращенный перевод с английского Андрея Лазарева

 

[1] Bharati A. The Ochre Robe. London: Allen and Unwyn, 1961. P. 25–70. Перевод глав дан в сокращении.

[2] Лат. «Мои обеты я исполню перед теми, кто боится Бога». – Здесь и далее примеч. перев.

[3] Нем. Ungarisch Ostrau, ныне чешский город Угерски-Острог около Брно.

[4] В Индии так обозначается ученый, преимущественно из браминов, чаще всего – преуспевший именно в классических науках, связанных с санскритом.

[5] Крупнейшая политическая партия Британской Индии, выступавшая сначала за расширение самоуправления местного населения, а затем и за независимость. Долгие годы после обретения независимости находилась у власти.

[6] В апреле 1941 года.

[7] Ошибка автора. Четвертой индийской пехотной дивизией (4th Indian Infantry Division) с декабря 1941-го по февраль 1944 года командовал генерал-майор Фрэнсис Такер, а не Александер Гэллоуэй (с февраля 1944-го). Самое сокрушительное поражение от Эрвина Роммеля дивизия потерпела 20–21 июня 1942 года под Тобруком. Сомнения вызывает верность указанной цифры: число солдат, попавших в плен в 1941–1942 годах, оценить сложно, но потери дивизии за всю Вторую мировую составили двадцать пять тысяч, включая погибших.

[8] 26 августа 1942 года.

[9] «Почитаемый вождь» на хинди.

[10] В Сингапуре Бос возглавил Национальную армию, сформированную японцами из индийцев и воевавшую с англичанами в Бирме. Погиб в авиакатастрофе, направляясь в Тайвань 18 августа 1945 года.


Вернуться назад