ИНТЕЛРОС > №5, 2015 > РецензииРецензии01 декабря 2015 |
Authoritarian Russia: Analyzing Post-Soviet Regime Changes Vladimir Gel’man Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2015. – 208 р.
Взрывной интерес к нашей стране, охвативший западное экспертное и академическое сообщество в начале 1990-х годов, начал угасать уже к концу десятилетия. Ученые как будто негласно приняли положение о том, что Россия – «нормальная страна» (вспомним известную статью Андрея Шляйфера и Дэниэля Трейсмана[1]), не без своих особенностей, конечно, но в целом все-таки тяготеющая к норме. Действительно, наблюдая за эволюцией режима Владимира Путина до 2014 года и его действиями во внешнем мире, мало кто из экспертов предвидел сколько-нибудь кардинальное изменение status quo в отношениях с Западом, полагая его невыгодным прежде всего для самой России. Но эти представления и связанная с ними надежда оказались ложными. С прошлого года Россия опять «в тренде», наша страна снова оказалась в центре дебатов исследователей и экспертов. Только теперь, в отличие от начала 1990-х, этим дебатам присущ привкус не надежды и воодушевления, а неприятия и страха. Как это получилось, что и когда пошло «не так»? Сегодня мы остро нуждаемся в объяснениях. Свой ответ на эти вопросы предлагает Владимир Гельман в новой книге «Авторитарная Россия». Сам автор определяет свой труд как книгу о том, как и почему Россия не стала демократией после падения советского строя. Его интересуют причины и последствия той траектории развития, которую избрал российский политический режим после 1991 года. Основная предпосылка анализа связана со стимулами, вынуждающими политиков устанавливать демократические «правила игры». Установление подобных правил может стимулироваться необходимостью разрешения политических или социальных конфликтов, внешним влиянием, идеологическими мотивациями и преференциями части политической элиты. В постсоветской России ни одного из этих стимулов не было. Все политические конфликты разрешались как «игры с нулевой суммой», в которых победитель получал все, влияние внешних акторов на внутрироссийскую политическую повестку было (и остается) крайне ограниченным, а реальные интересы политических акторов оказались намного важнее их идеологических преференций. Авторитарный режим в России возник как «побочный продукт» стремления правящей элиты к максимизации политической власти; при этом основными инструментами, обеспечивающими сохранение правления этих элит, стали страх и ложь. Как пишет Гельман, в постсоветской истории России было несколько «критических моментов» (последним из них по времени стал 2014 год), когда политические акторы имели возможность выбора между движением к авторитаризму или же к демократии. Почти всегда акторы выбирали первую опцию. При этом демократия не сворачивалась полностью; напротив, она играла важную роль – служила «дымовой завесой» для авторитарного строительства, иными словами, демократические институты сознательно и в целом успешно использовались для целей совсем не демократического свойства. В результате практически каждый шаг, предпринимаемый элитами с 1991 года, уводил страну все дальше от демократии. Аргументация книги Гельмана базируется на убеждении в том, что происходящее в России – это едва ли не хрестоматийный пример максимизации власти политиками, не встретившими почти никаких препятствий для реализации своих амбиций. Действительно, если воплощение стратегии максимизации власти при Ельцине было затруднено прежде всего слабостью государства и экономическими потрясениями, то стратегия Путина оказалась, несомненно, более эффективной. У второго президента России руки были развязаны, и поэтому ни протесты 2011–2012 годов, ни украинский кризис не смогли ограничить его сколько-нибудь существенным образом. Таким образом, в случае России речь идет о провале проекта демократизации страны. Причем в этом мы не уникальны: электоральные авторитарные режимы нередко выступают по сути «побочными продуктами» неудавшихся демократий. Распространение авторитаризма стало глобальной тенденцией, которая затронула многие страны и регионы. Так что по крайней мере в данном отношении ничего экстраординарного у нас не происходит. Именно шок, вызванный провалом начавшейся после распада Советского Союза демократизации, обусловил глубокое разочарование в демократии (Гельман называет это «синдромом политического похмелья»), что выразилось: 1) в резком обесценивании демократизации как политической цели в глазах элит и населения; 2) в сознательном поиске «советских решений» и использовании советского наследия для решения постсоветских проблем; 3) в почти полном неучастии Запада в стимулировании демократического развития России и, наконец, 4) в сконструированной и старательно поддерживаемой властью политической пассивности населения. Барьеры, которые могли бы появиться на пути политических акторов, стремящихся к максимизации власти, так и не были созданы. Поскольку среди прочих факторов, погубивших российскую демократизацию, в книге упоминается самоустранение Запада от вклада в демократическое развитие России, я хотела бы не столько поспорить с автором, сколько попытаться объяснить ограниченное участие Европейского союза в этом деле. Его сдерживали объективные причины: российские трансформации 1990-х совпали по времени с серьезными преобразованиями внутри самого ЕС, с его попыткой решить проблему слабой координации действий стран-участниц и выстроить общую внешнюю политику. Не стоит забывать и крайне масштабного расширения 2004 года, которое привело к размежеванию стран-членов относительно отношений с Россией. Свою роль сыграла и двусторонняя экономическая зависимость, до 2014 года заставлявшая европейцев закрывать глаза на действия России на постсоветском пространстве. Наконец, Россия – это не Молдова, не Грузия и не Украина. Не будет преувеличением сказать, что, принимая во внимание ее размеры, даже гораздо более масштабное западное участие едва ли заставило бы российских акторов выбирать иные опции. Что же готовит нам день грядущий? Прогноз политического развития – дело неблагодарное, есть слишком много переменных, о которых мы сегодня не знаем и влияние которых, следовательно, не в состоянии оценить. Тем не менее обрисовать альтернативы, имеющиеся у России, в принципе, возможно; при этом, однако, несравнимо сложнее выдвинуть достоверное предположение относительно того, по какому пути она все-таки двинется. Впрочем, даже в самом представлении круга альтернатив уже заключена некоторая определенность. Гельман выделяет четыре альтернативных пути: сохранение нынешнего политического режима на фоне его постепенного упадка; тяготение к гегемонистскому и/или репрессивному авторитаризму, выступающее в качестве реакции правящих элит на вызовы их правлению; внезапное обрушение режима под давлением каких-то обстоятельств, причем не обязательно вызванных внешними шоками; наконец, постепенная и, вероятнее всего, непоследовательная «ползучая» демократизация политического режима. Весь круг переменных, определяющих движение России по тому или иному пути, не известен, но, как пишет Гельман, по крайней мере три из них будут иметь особое значение. Во-первых, существует вероятность непредсказуемых сегодня изменений общественного мнения и, соответственно, политического поведения граждан и элиты. Во-вторых, важное значение имеют способность и желание правящих элит применять насилие и репрессии. Наконец, в-третьих, не известна подлинная дееспособность Кремля, то есть то, до какой степени страна действительно управляема, а нынешняя система готова к перегрузкам. Владимир Гельман называет сегодняшнюю Россию настоящим Эльдорадо для изучения «плохой политики». Действительно, российский опыт вносит вклад в научные дискуссии – в частности, о роли формальных и неформальных институтов в режимных изменениях. Кроме того, этот опыт преподносит уроки, усваиваемые граждански активной частью населения, – увы, по большей части разочаровывающие и болезненные. В целом, как пишет Гельман, постсоветский политический опыт России говорит нам о том, что демократия не возникает по умолчанию, просто потому, что разрушен прежний авторитарный порядок. А как хотелось бы… Специалисты и исследователи найдут в книге Гельмана обосновываемое и цельное объяснение эволюции политического режима в России, а более широкий круг читателей получит шанс избавиться от наивных представлений и более грамотно выстроить свои виды на будущее. Вместо того, чтобы мучить себя извечными российскими вопросами и бесплодными упованиями, стоит прочитать эту книгу. Тем более, что автор вовсе не лишает нас последней надежды. Ирина Бусыгина
Платить нельзя проигрывать: региональная политика и федерализм в современной России Андрей Стародубцев СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2014. – 196 с. – 500 экз.
Как известно, завет великого Лао-Цзы, согласно которому государства должны быть маленькими, а население редким, в России не был реализован. Пространственная безбрежность нашей страны и сопровождающая ее экономическая, культурная, религиозная мозаичность во все времена заставляли российскую власть ощущать потребность в особой «региональной политике», призванной приспосабливать интересы местных сообществ к запросам столицы. При этом государственным руководителям приходилось постоянно размышлять о приоритетах такой политики, выбирая между линией «всем сестрам по серьгам», сглаживающей региональное неравенство, и курсом «равнение на лидера», поощряющим наиболее передовые и динамичные территории. Робкие попытки посткоммунистической России переосмыслить себя в качестве федерации и обусловленный крахом СССР надлом имперского отношения столицы к собственным территориям обогатили эту серьезную проблему еще одним измерением. Теперь приходится еще и решать, что выгоднее: умиротворять в регионах своих оппонентов или поддерживать там своих сторонников (с. 18). Экономический кризис 2008 года, ощутимо ударивший по России, а позже усугубленный и приумноженный обвалом нефтяных цен и внешнеполитическими авантюрами Кремля, сделал этот вопрос отчаянно актуальным. Это естественно: региональная политика обретает особую интригу в те времена, когда денег на всех больше не хватает. Метания нынешней российской верхушки, вдруг столкнувшейся с неспособностью привычно заливать региональные проблемы банкнотами и из-за этого терзаемой блуждающей запятой во фразе «платить нельзя проигрывать», ярко описаны Андреем Стародубцевым в его новой работе. Анализ, предпринятый автором, опровергает расхожее мнение скептиков, полагающих, будто в авторитарной России выборы ничего не значат. Напротив, как показано в книге, постсоветские десятилетия свидетельствуют о торжестве в нашей стране своеобразного поклонения избирательному бюллетеню: стремление «максимизировать электоральную поддержку любой ценой» (с. 25) отражается на всех аспектах внутренней и внешней политики нынешних хозяев Кремля. В этом плане, кстати, отечественная половинчатая диктатура не слишком отличается от многих демократических режимов, также исходящих из того, что избиратель всегда прав. В России же электорат традиционно убежден: равенство лучше эффективности. И поэтому, выбирая между «идеологической» моделью региональной политики, основанной на превознесении прогресса, прорыва, обновления, и моделью «оппортунистической», ориентированной на сохранение status quo, российская элита, верная своим избирателям, однозначно предпочитает второй вариант (с. 52). Россия, как отмечает автор, занимает в сообществе федеративных государств особое место: это нетипичная федерация, весьма далеко отстоящая от классических образцов и растерявшая почти все признаки федерализма. При этом, добавлю я от себя, она упорно продолжает именовать себя «Российской Федерацией». О причинах этой странной, на первый взгляд, привязанности к ложному имени Стародубцев ничего не говорит, хотя они, как представляется, довольно важны. Ключевая из них заключается в том, что Россия всегда была и в обозримом будущем останется этнически пестрым государством, вынужденным в той или иной мере считаться со своими национальными меньшинствами. Отменить федерализм в России нельзя, потому что он позволяет «маленьким» в определенных отношениях и на определенных территориях чувствовать себя «большими» – и не беспокоить своими вечными жалобами и сетованиями политическое тело в целом. В этом смысле наш дефектный федерализм вечен, а наше территориальное управление навсегда обречено оставаться, как выражается автор, «вопросом политической целесообразности» (с. 128). Разумеется, иногда и прочие, неэтнические, регионы что-то себе позволяют – но для отечественной федерации это скорее исключение, диктуемое чрезвычайными обстоятельствами. Собственно говоря, именно такие чрезвычайные обстоятельства и подтолкнули Россию к экспериментам с федералистской опцией. Безвременно ушедший Советский Союз завещал российской элите федеративную выкройку, оформлявшую государственность РСФСР; по сути это было что-то вроде экзотической шкуры мертвого животного, праздно висящей на стене, – но просто свернуть и выкинуть ее никак не получалось. Посткоммунистическая федерализация стала выбором поневоле, поскольку, даже если бы у колыбели новой страны вдруг оказался не Ельцин с его демократами-космополитами, а сразу Путин с его чекистами-патриотами, сделать переформатированную после коммунизма Россию унитарным государством, подобным Белоруссии, Казахстану или Украине, все равно было бы нельзя. Правящему классу пришлось заботиться о федерализме – ребенке неродном и нелюбимом. Автор подробно показывает, как крах бюджетного унитаризма в начале 1990-х годов запустил процесс наделения регионов все большим объемом полномочий. Подписание Федеративного договора в марте и принятие новой Конституции в декабре 1993 года повлекли за собой «индивидуализацию региональной политики», выразившуюся в подписании отдельных договоров между Российской Федерацией и ее субъектами. Как известно, «отсутствие формальных правил приводит к доминированию неформальных» (с. 105); именно это и оставалось базовой характеристикой российского федерализма до прихода Путина. А что случилось потом? Бюджетно-финансовый формализм, постепенно внедрявшийся по мере построения «вертикали власти», дисциплинировал республики и позволил приступить к реализации новых стратегий региональной политики. Благодаря чудесному избытку нефтегазовых доходов «развитие» на короткое время получило приоритет над «выравниванием», причем центр беспрепятственно проводил свою линию, не встречая ни малейшего сопротивления бедных и отсталых регионов, традиционно составляющих у нас большинство. Подавлению политической воли периферии способствовала и недоделанность России как федерации: в отечественной федеративной модели, как справедливо отмечает автор, «отсутствуют собственные или исключительные предметы ведения субъектов Федерации», а потому «субъект Федерации обладает собственной волей лишь до тех пор, пока соответствующим вопросом не заинтересуются федеральные власти» (с. 122). Иначе говоря, несмотря на все эксперименты с федерализацией, правила игры, которых надлежит придерживаться российским регионам, вырабатываются в Москве. Это ставит субъекты в финансовую зависимость от центра, контролирующего все их операции с деньгами. «Централизация и еще раз централизация» – таков лейтмотив путинской эпохи. И все было бы ничего, если бы новый курс обеспечивал продвижение страны вперед. В конце концов, ради социально-экономического развития государства и улучшения качества жизни его граждан можно было бы пожертвовать парой-другой политических идеалов. Но режим «вертикали» не смог разогреть и подтолкнуть Россию: начавшийся в 2008 году кризис, которому пока не видно конца, резко пресек любое новаторство в сфере региональной политики: «Политический курс вновь стал ориентироваться на “тушение пожаров”, решая прежде всего задачи выравнивания, а не развития» (с. 121). В сложившейся ситуации могла бы, вероятно, помочь политическая децентрализация, развязывающая регионам руки и отпускающая их, как говорили в годы перестройки, на «региональный хозрасчет». Есть, однако, две как минимум причины, не позволяющие нынешнему режиму двигаться в этом направлении. Во-первых, при обилии в составе федерации небогатых или, скажем честнее, нищих республик внедрить ее невозможно: власти регионов, тотально зависящих от финансовой поддержки из Москвы, не допустят реформ, уничтожающих основы их нынешнего относительного благоденствия. Арсенал средств, имеющихся для этого в их распоряжении, весьма широк – особенно на Северном Кавказе. Во-вторых, политическая монополия, сформировавшаяся в стране за годы правления Путина, со скрипом допускает административную и финансовую децентрализацию, но совсем не терпит децентрализацию политическую – ведь в противном случае она тут же прекратит быть монополией. Поэтому неуверенные разговоры на эту тему, начатые президентом Дмитрием Медведевым в 2011 году, закончились предсказуемым образом: задуманная им децентрализация «представляла собой деконцентрацию в рамках унитарного государства» (с. 127) и осталась бумажной. Иными словами, подытоживает автор, кризис в мировой экономике ставит перед российскими властями новые вызовы, но при этом для проведения настоящих политических реформ его потенциала не хватает. По крайней мере пока. После 2008 года федеральный центр сосредоточился на поддержке наиболее нуждающихся субъектов федерации и, как показывает нынешняя политико-экономическая динамика, продолжит делать это и впредь. Андрей Стародубцев не задается вопросом о том, может ли Россия вообще претендовать на конкурентоспособность в мировой экономике, оставаясь географически необъятным и национально разнообразным государством, до сих пор сочетающим в своих политико-правовых основах этнос и территорию. Впрочем, предлагаемый материал независимо от воли и желания автора заставляет задуматься над этим. Грядущий кризис российской государственности, как представляется, не вызывает у него сомнений. Завершая свою работу, Андрей Стародубцев пишет:
«Российский федерализм еще не родился, и центральные власти не заинтересованы в том, чтобы это случилось. Именно поэтому главным героем этой книги стал Центр. Региональные элиты здесь – словно статисты, которые играют свои роли, вспоминая былые заслуги и с интересом следя за очередной импровизацией звезды театра. Без них спектакля, конечно же, не будет, но срывать его по своей воле они не станут – ведь их роли уже расписаны, а зарплаты получены» (с. 127).
К сожалению, здесь не упомянуты зрители, уже двадцать лет смиренно наблюдающие за всем этим представлением; между тем, напомню, в иные эпохи и от них кое-что зависит. Главное – чтобы подмостки не разнесли. Андрей Захаров
Интеграция мигрантов: концепции и практики Владимир Малахов М.: Фонд «Либеральная миссия», 2015. – 272 с.
Интеграция и непонимание
Книга Владимира Малахова, специалиста по проблемам национализма и этничности, представляет собой компаративный анализ того, как происходит интеграция мигрантов в государствах Западной Европы, какие идеологические и административные ресурсы для этого используются и как под влиянием миграции трансформируется социальная и политическая идентичность различных групп как принимающего населения, так и самих мигрантов. Это не первое обращение автора к данной теме – скорее можно сказать, что перед нами предварительное подведение итогов многолетней работы[2]. Российская ситуация присутствует в основном в виде фона: предполагается, что читатель знает ее достаточно хорошо (в том числе благодаря предыдущим книгам и статьям Малахова[3]), чтобы произвести нужные сопоставления; но периодически автор открыто обращается к сравнительным описаниям – в частности, последняя, 17-я, глава называется «Европейский опыт: что из него можно извлечь в России?». Однако ознакомление российского читателя с зарубежным опытом решения «проблемы миграции» не единственная задача Малахова. Не менее важно и развенчание многих российских пропагандистских мифов, в которых взаимный опыт интеграции (и людей, переезжающих в Западную Европу из других стран, и людей, принимающих переселенцев на новом месте) предстает сильно утрированным и искаженным. Во многом к числу таких мифов можно отнести и само универсализующее словосочетание «проблема миграции», столь часто мелькающее в журналистских статьях и высказываниях официальных лиц. Книга состоит из 17 глав, объединенных в четыре части, которые посвящены, соответственно, (I) концептуальному, (II) общественно-политическому, (III) нормативному и культурному, а также (IV) административно-политическому измерениям интеграции мигрантов в государствах Западной Европы. Прежде, чем начинать анализ практик миграции и их теоретического оформления, автор обращается к ключевому термину книги, у которого есть как минимум три основных традиции истолкования: (1) миграция = ассимиляция, растворение прибывающих в населении принимающей стороны и полный отказ от их прежних идентичностей; (2) миграция = культурная адаптация, то есть менее радикальный способ ассимиляции, когда мигранты вынуждены приспособиться ко многим культурным нормам и ценностям принимающей стороны, но ряд черт своих прежних идентичностей имеют право сохранить; (3) миграция = структурная адаптация к новой среде, когда мигранты адаптируются в экономическом пространстве принимающей стороны, но при этом им не приходится отказываться от своих культурных ценностей и идентичностей (с. 32–35). Отношения к этим трем представлениям о миграции довольно запутаны и сильно отличаются от одной страны к другой, так что о некой единой цельной «Европе», сталкивающейся с не менее цельным потоком миграции с «Востока» и единообразно на него реагирующей, говорить невозможно. Сложности добавляют очень разный исторический бэкграунд (куда входят и колониальное прошлое, и различные концепции государства и нациестроительства, и распространение тех или иных теорий национализма сегодня или в недавнем прошлом и так далее), а также разница между официальными публичными высказываниями европейских чиновников и реальными политическими шагами правительств. Так, например, распространение риторики мультикультурализма во многих странах Западной Европы в 1980-е годы и изоляционистской риторики разочарования в мультикультурализме в 2000-х не означает, что в первом случае принимающие государства стали толерантными в отношении мигрантов, а во втором произошел зловещий «возврат к ассимиляционизму»[4]. Скорее наоборот, на практике в 2000-х годах (вплоть до экономического кризиса) существовало больше социальных и культурных программ для мигрантов и отношение к ним было в целом лояльнее, чем в 1980-х. В результате идеологическая картина оказывается кривым зеркалом, которое отражает скорее чаяния националистических журналистов или многое говорит о работе европейских политиков правого лагеря со своим электоратом, но действительной ситуации взаимоотношений приезжих и принимающих их государств не описывает. Автор монографии пытается разобраться в этом клубке противоречий и прояснить российскому читателю, как же на самом деле обстоят дела с миграцией в Европе. Прежде всего, следуя Майклу Манну, Никласу Луману и Пьеру Бурдьё, Малахов отказывается от эссенциализма. Для него не существует таких общих категорий, как «общество» или «мигранты» (точнее, они существуют для него лишь как объект исследования, а не в качестве рабочего инструментария), – есть агенты (индивиды и группы) пересекающихся социальных полей, которые различаются в соответствии с профессией, доходом, имущественным положением, уровнем образования, религиозными и политическими убеждениями. Принимающее население само по себе не настолько внутренне интегрировано, как это представляется эссенциалистам, чтобы производить нормы и ценности, релевантные абсолютно для всех своих членов, и выступать единым фронтом против условных носителей иных ценностей и норм. Очевидно, что при таком взгляде больше не остается места для националистической и расистской риторики, объединяющей индивидов в большие монолитные группы, к которым те должны принадлежать «по рождению» (даже «от природы») и которые должны находиться между собой в состоянии непрерывного конфликта. Соответственно, нет причины описывать взаимоотношения между новоприбывшими людьми и принимающей стороной в рамках оппозиции «свой/чужой», и мигранты более не предстают таинственным и непонятным враждебным племенем, с которым новоявленные герои европейского фронтира должны как-то совладать – победить, подчинить (ассимилировать) или изгнать. Напротив, воображаемые «свои» и «чужие» исчезают, а остаются отдельные люди, вступающие в социальные, политические и экономические взаимоотношения, – и неважно, жили ли эти люди на данном месте десятки поколений или прибыли сюда только сегодня. Происхождение вообще не может быть релевантным признаком при анализе экономических и социальных отношений – а проблема интеграции относится именно к ним. Степень интегрированности данного человека в общество определяется отнюдь не его местом рождения, и проблема интеграции возникает скорее тогда, когда он, например, находится за чертой бедности или лишен доступа к образованию, пусть даже при этом считается «коренным жителем». Одновременно становится ясно видно, что многие конфликты, традиционно считавшиеся национальными, на самом деле имеют иную природу и носят иной характер – в частности, классовый. Однако это концептуальный уровень – на практике ситуация несколько иная. И дело не только в агрессивной позиции националистов и консерваторов – положительное отношение к миграции (которое тем не менее тоже выделяет мигрантов в качестве особой и даже изолированной социальной страты) проявляется в административной практике в виде законов о мигрантах и социальных программ их реабилитации, в культурной политике – в виде широкого круга диаспоральных культурных мероприятий. Особенности этой политики в ряде стран Евросоюза, прослеженные с середины XX века до современности, описаны автором весьма подробно, с множеством примеров. С другой стороны, помимо целенаправленной разноаспектной миграционной политики, есть сложный комплекс социальных явлений, который традиционно называется миграцией и который нередко «теряется» в публичных выступлениях общественных деятелей за политическими лозунгами и программами:
«В этой проблематике следует выделить два уровня: процесс (протекающий более или менее стихийно) и политику (осуществляемую с большей или меньшей степенью последовательности, но во всяком случае сознательно). Таким образом, выражение “интеграция мигрантов” обозначает, с одной стороны, определенную совокупность административных мероприятий, то есть усилий государства и его аппарата по включению новоприбывшего населения в институты страны. С другой стороны, интеграция мигрантов – это объективно протекающие процессы интегрирования, то есть нечто, происходящее независимо от чьих-либо субъективных усилий» (с. 46).
Наконец, как уже указывалось, сами мигранты – тоже отнюдь не монолитная группа, и их собственная политика построения коллективной идентичности также может быть весьма разнообразной. При этом такая идентичность так или иначе будет учитывать опыт интеграции – по Малахову (и с ним невозможно не согласиться), выражение «неинтегрированный мигрант» является оксюмороном, противоречием в термине. Наоборот, как показывает автор, многие конфликты, отождествляемые в СМИ с «проблемой миграции», на самом деле являются результатом того, что принимающая сторона эту миграцию ограничивает – в первую очередь в политической жизни[5], но также в некоторых сегментах культурной сферы (особенно в связи с публичными проявлениями религиозной принадлежности; впрочем, это уже зачастую относится скорее к области политики[6]). Другими словами, если вообще уместно говорить о проблеме в терминах «интеграции мигрантов», то интеграции хотят прежде всего сами мигранты, прибывающие в новые для себя государства в надежде на то, что те окажутся открытыми обществами, и готовые сопротивляться при их недостаточной открытости. Так, беспорядки последних лет в Париже и Стокгольме автор объясняет не отказом мигрантов от интеграции, а наоборот, тем, что жителям депрессивных пригородов труднее стать полноправными членами общества – в первую очередь в экономическом и политическом плане. И то, что жителями бедных районов оказались в основном мигранты и потомки мигрантов, не должно затемнять того факта, что причины этих конфликтов были социальными – и даже классовыми, а отнюдь не национальными или этническими. То, что популярное мнение о якобы плохой (или вовсе невозможной) интегрируемости мигрантов – на самом деле пропагандистский миф, является одним из трех основных выводов рассматриваемой книги. Другой вывод касается культурных факторов в интеграционных процессах: культурные различия слишком часто преувеличиваются в СМИ и речах чиновников: на них в некоторых странах Европы (таких, как Нидерланды) строится внутренняя государственная политика, в то время как реальные проблемы лежат совсем в иной плоскости (фактически это следствие предыдущего тезиса). Наконец, главный вывод – идея, которая постоянно открыто проговаривается на протяжении всей монографии:
«Проблематику интеграции мигрантов нельзя вырывать из контекста социальных отношений. Вопросы, возникающие вокруг иммиграции и иммигрантов, нельзя рассматривать изолированно. Обсуждать необходимо не “проблему интеграции” как таковую, а комплекс общественных отношений, в котором непрерывно возникает и разрешается множество проблем» (с. 242).
Это, казалось бы, очевидный тезис, однако практика показывает, что он игнорируется гораздо чаще, чем учитывается. Странам Западной Европы потребовалось несколько десятилетий бурных политических дебатов и труд многих публичных фигур и некоммерческих организаций, чтобы он вошел в их повестку дня; в России он до сих пор пробуксовывает. Очевидное очевидно не всем. Николай Поселягин
Быть русским. Заметки иностранных путешественников о русском национальном характере Ричард Пайпс М.: Московская школа гражданского просвещения, 2014. – 60 с. – 500 экз.
«Как любое тело имеет свой центр тяжести, так и каждый человек, каждая нация, каждый период обладают своим центром счастья», – писал немецкий просветитель Иоганн Готфрид Гердер[7]. По его мнению, идея общечеловеческого прогресса, столь популярная в эпоху Просвещения, не более чем миф; история творится отдельными народами, последовательно переживающими в своем развитии периоды рождения, расцвета и упадка. Убеждения Гердера, ставшие новаторскими для его века, сыграли ключевую роль в формировании понятия «национальный характер», под которым сегодня чаще всего понимается набор специфических черт, особенностей темперамента, социальных установок и образа жизни той или иной географически локализованной части человечества. Представление о национальном характере оформилось к середине XVIII столетия благодаря трудам философов и путешественников, на двести лет превратившись в важный инструмент описания социальной реальности. Впрочем, в середине XX века, и особенно после Второй мировой войны, это понятие активно критиковали: более того, оспаривалось само существование такого феномена, как «национальный характер», – ему на смену шла все более авторитетная концепция разграничения личности и культуры, в которой живет и развивается человек. Однако к концу минувшего столетия интерес к проблематике национального характера пробуждается вновь. Когда выяснилось, что влияние глобализации на человечество оказалось не столь унифицирующим, как предполагалось ранее, специалисты с удвоенным усердием взялись за старый концепт. Вплоть до сегодняшнего дня интерес к специфическим особенностям народов и наций не ослабевает как среди исследователей, профессионально занимающихся этой проблемой, так и среди обывателей, наблюдающих за местными жителями во время очередной туристической поездки. Ричард Пайпс, автор таких работ, как «Россия при старом режиме», «Русская революция», «Русский консерватизм и его критики», теперь не публикует больших книг. Тем не менее российская история, изучение которой давно и прочно обеспечило гарвардскому профессору имя в науке, интересует его по-прежнему. Проявлением этой увлеченности стала серия небольших эссе, посвященных различным событиям и персонажам российской истории[8]. Совсем недавно российский читатель смог ознакомиться с очередным сочинением из этой серии, посвященным национальному характеру русского народа. В работе «Быть русским» собраны впечатления, полученные в России путешественниками, принадлежащими разным эпохам и культурам. При этом, как ни странно, автор показывает читателю, что представления иностранцев о России и ее жителях со временем не портились, но, напротив, становились все более благоприятными. Если, скажем, оказавшийся в России XVI века английский купец обращал внимание на то, что русские, эти «болтуны и великие лжецы, льстецы и лицемеры», «когда пируют, употребляют чрезвычайно много кушаний, напитков и наслаждаются едой грубых блюд и вонючей рыбы», а пьянство вообще есть «приятнейшее для них дело» (с. 8), то другой англичанин, на этот раз путешественник, спустя двести пятьдесят лет считал более существенными иные наблюдения:
«Мы никогда не видели, чтобы они ссорились друг с другом; зато взаимные похлопывания по плечу или поцелуи среди этих бородатых джентльменов наблюдаются крайне часто. Их деликатность по отношению друг к другу безгранична» (с. 25).
Пайпс вполне справедливо указывает на то, что нелестный образ русского человека формировался в западной культуре в основном до наступления петровской эпохи, открывшей Россию миру. В московский же период царское правительство всячески препятствовало контакту иностранцев со своими подданными, и поэтому их заметки посвящались не столько людям, сколько географии страны, ее климату, религии, а также тиранической природе царской власти и раболепию народа. Московиты, писал австрийский дипломат Сигизмунд фон Герберштейн в середине XVI века, «по натуре своей более ценят свои оковы, нежели свободу» (с. 8), но главная вина за это лежит не на них самих, а на здешних правителях. В ранний период знакомства с Россией многие иностранцы вообще предпочитали думать, что такие изъяны русского национального характера, как пьянство, неверность слову, лукавство, являются следствием беспредельного деспотизма российской власти. С начала XVIII века русский национальный характер начал подвергаться более пристальному изучению. Это было обусловлено как более открытой политикой российских властей по отношению к приезжим (им, в частности, теперь разрешалось общаться с местными жителями), так и общим возрастанием интереса к особенностям отдельных народов, которое объяснялось утверждающимся доминированием национального государства в европейской политике. Именно с этого периода среди иностранных визитеров все чаще появляются люди, не скрывающие своего расположения к русским и восхищающиеся теми или иными особенностями «русской души». Особенно богат ими был XIX век. Из этого ряда, в частности, Пайпс пространно цитирует мадам де Сталь, ненавистницу Наполеона, посетившую Россию в 1812 году:
«Народ этот – исполин во всем, обычные мерки в России не в ходу. […] Дерзость их воображения не знает пределов, колоссальное в их стране берет верх над соразмерным, отвага – над расчетливостью» (с. 21).
Столетие спустя столь же выразительные комплименты России и ее обитателям расточал Райнер Мария Рильке, которому в эссе Пайпса тоже отводится немалое место. Когда читаешь этот небольшой труд, нельзя не обратить внимания на то, что архетипическим образчиком «русского человека» для большинства иноземных гостей оказывался крестьянин. Именно образ жизни крестьян, по их мнению, наиболее ярко демонстрировал национальные черты обитателей России. И, напротив, дворяне, в отличие от представителей низших сословий, в основном производили на западных путешественников впечатление неблагоприятное. Особое раздражение вызывала привязанность к имитации всего иностранного, присущая высшим классам. Француз Шарль Франсуа Филибер Массон, в конце XVIII столетия вращавшийся в петербургском свете, писал об этом так:
«Русский дворянин обладает большими способностями сливаться во мнениях, нравах, манерах с другими нациями. Он будет фриволен, как бывший французский петиметр; будет сходить с ума от музыки, как итальянец; будет рассудительным, как немец; своеобразен, как англичанин; низок, как раб, и горд, как республиканец. Вкусы и характер он будет менять так же легко, как моды, и, несомненно, эта физическая и умственная гибкость – его отличительная черта» (с. 44).
В этом отношении, кстати, в суждениях иностранцев обнаруживается некоторая непоследовательность: с одной стороны, многим из них хотелось, чтобы Россия, усваивая европейские обыкновения и привычки, становилась бы более «цивилизованной», то есть похожей на Запад; с другой стороны, гипертрофированная тяга верхушки русского общества к западному образу жизни вызывала у них отвращение и упреки в «обезьянничанье». Что же касается крестьян, то, они хотя и представляли «русского как он есть», знакомство с ними оставляло у зарубежных гостей далеко не однозначные впечатления. Если одни ужасались тому, что столетия крепостного права лишили русских земледельцев почти всего человеческого, другие находили их «удивительно свободными от условностей, связывающих европейцев» (с. 37). Далее, единодушно отмечая неизгладимый отпечаток, оставленный деспотическим гнетом в русском национальном характере, приезжие резко расходились по поводу того, можно ли наделять русского человека чрезмерной свободой или же делать этого все-таки не стоит. «Подвергаемые телесным наказаниям и низводимые до состояния бессловесной скотины, могут ли они обладать тем величием духа, которое приличествует гражданам свободной страны?» – риторически вопрошал в конце XVIII века англичанин Уильям Ричардсон. И, как бы предвосхищая Василия Ключевского, добавлял: «Я уверен, что большинство изъянов, проявляемых в их национальном характере, является следствием деспотических действий русских правителей» (с. 16). С ним категорически не соглашался Оноре де Бальзак, видевший в несвободном состоянии русского низшего слоя множество плюсов:
«Можно сказать, что русский крестьянин в сотню раз счастливее, чем те двадцать миллионов, что составляют французский народ. […] Русский крестьянин живет в деревянном доме, обрабатывает собственный кусок земли. […] Урожай, который крестьянин с нее снимает, принадлежит не помещику, а ему самому; взамен крестьянин обязан отработать на помещика три дня в неделю, за дополнительное же время ему платят отдельно. […] Налоги крестьянин платит ничтожные. В довершение всего помещик обязан иметь большие запасы хлеба и кормить крестьян в случае неурожая. […] Крестьянин при нынешнем порядке вещей живет беззаботно как у Христа за пазухой. Его кормят, ему платят, так что рабство для него из зла превращается в источник счастья и покоя. Поэтому предложите русскому крестьянину свободу в обмен на необходимость трудиться за деньги и платить налоги, и он ее отвергнет» (с. 41–42).
Можно ли говорить о том, что многие века жесткой авторитарной власти до сих пор сказываются на национальном характере русского человека? На этот вопрос Ричард Пайпс, ограничивший свое исследование концом XIX столетия, предпочитает не отвечать. Впрочем, его точка зрения на данный счет хорошо известна и не раз высказывалась в иных сочинениях. В этой же работе он предельно миролюбив и ничуть не напоминает того «клеветника России», за которого его зачастую пытается выдавать нынешняя официальная пропаганда. Мария Яшкова
Железный занавес. Подавление Восточной Европы (1944–1956) Энн Эпплбаум М.: Московская школа гражданского просвещения, 2015. – 704 с. – 1000 экз.
Исходный тезис своей новой книги известный политический аналитик, журналист и лауреат Пулитцеровской премии Энн Эпплбаум формулирует так:
«Советский Союз изо всех сил старался навязать тоталитарную систему правления самым разным европейским странам, которые [в 1945 году] оккупировали его войска, как ранее она насаждалась в различных регионах самого СССР» (с. 21).
Процедура и этапы этого подчинения Восточной Европы, а также внутренняя логика сталинской советизации реконструируются в работе заботливо и подробно, с опорой на документальные свидетельства, находящиеся в архивах нескольких государств. Эпплбаум доказывает, что политика СССР на восточноевропейских землях была вполне системной и последовательной. Действительно, «далеко не каждый элемент советской политической системы насаждался в той или иной стране на следующий день» после ввода войск, да и «сам Сталин не рассчитывал на быстрое оформление коммунистического “блока”» (с. 26), но тем не менее набор реализуемых победителями мероприятий повсюду был одним и тем же. Первым делом в каждой стране при содействии местной коммунистической партии начиналось формирование тайной полиции советского образца. Одновременно устанавливался государственный контроль над радио – самым эффективным СМИ той эпохи. Далее приоритетным оказывалось усмирение гражданского общества, включая профсоюзы и некоммунистические партии: их насильственно переориентировали или упраздняли. Наконец, ни одна из освобожденных Красной армией стран не избежала массовых этнических чисток, задуманных местными коммунистами для пресечения потенциального недовольства и подкрепленных согласием великих держав в рамках Потсдамского договора 1945 года. Кстати, заявляя о том, что мало кто на Западе тогда представлял, насколько жестокими окажутся советские этнические чистки, автор, как представляется, отступает от истины: советская власть к тому моменту уже имела опыт выселения целых народов, а о масштабах этих коллективных репрессий было широко известно за рубежом. В той или иной мере затрагивая в повествовании Болгарию, Румынию, Чехословакию и Югославию, свое главное внимание автор сосредотачивает на Венгрии, Польше и Восточной Германии, мотивируя свой подход самобытностью их исторических путей и особенностями военного опыта. Разумеется, она всегда помнит и о том, что объединяет все упомянутые страны: к завершению войны по их дорогам неоднократно промаршировали армии не одного, а двух тоталитарных государств. Причем «оба тирана [Cталин и Гитлер] были единодушны в своем презрении к самому понятию государственного суверенитета восточноевропейских стран, а также в стремлении уничтожить их элиты» (с. 46). Главной особенностью контекста, в котором разворачивалось переформатирование послевоенной Восточной Европы, было торжество силы во всех сферах общественной жизни. Если в Великобритании и Франции война унесла жизни 1,5% населения, то Польша за военные годы потеряла 20% жителей, Югославия – 10%, Венгрия – 6,2%, Чехословакия – 3,7%. «Непрекращающееся и каждодневное насилие, – пишет Эпплбаум, – формировало человеческую душу разными способами, которым не всегда было легко дать определение» (с. 53). В этом смысле восточноевропейские государства, годами привыкшие жить в условиях мародерства, воровства, бандитизма и нравственного разложения, оказались готовыми к утверждению коммунистического режима, для которого насилие всегда было самой сутью существования. Приход Красной армии выступил дополнительным катализатором этого социального нездоровья:
«[Каждый красноармеец,] хранящий в памяти невероятное насилие, ожесточился от того, что он видел, слышал и делал теперь. […] В Польше, Венгрии, Германии, Чехословакии, Румынии и Болгарии прибытие Красной армии редко трактуется как освобождение в чистом виде. В памяти людей оно зачастую предстает жестоким прологом новой оккупации» (с. 66).
При этом, кстати, автор ничуть не сомневается в том, что приход красноармейцев действительно вернул свободу миллионам людей; именно советские солдаты, пишет Эпплбаум, открыли ворота большинства лагерей уничтожения и тюрем гестапо; именно они позволили уцелевшим евреям вернуться к какому-то подобию нормальной жизни. Озлобление победителей усугублялось еще и тем, что, вместо капиталистической нищеты, они даже в беднейших регионах Европы находили необычайно зримые признаки достатка: каменные церкви и мощеные улицы провинциальных городков, фермы с добротными амбарами, заботливо обработанные поля. В сравнении с отчаянным убожеством сельской России все это казалось раем. Вкупе с шокировавшей роскошью Берлина, Будапешта, Кёнигсберга все увиденное вызывало у освободителей один и тот же угрюмый вопрос: «Почему они пошли на нас, чего они хотели?» (с. 69). Очень интересны рисуемые в книге портреты новых вождей, именуемых «маленькими сталиными»: Вальтера Ульбрихта, Болеслава Берута, Матьяша Ракоши. Каждый из этих малосимпатичных персонажей чем-то отличался от других, но у всех было и принципиально общее свойство – к будущей руководящей работе они готовились в Советском Союзе, где их сделали приверженцами одних и тех же управленческих практик. «К 1940-м годам, – пишет автор, – большинство коммунистических партий Европы скопировали большевистские идеи иерархии и номенклатуры» (с. 101). В их основу легли принципы советской модели с присущими ей размытыми границами между партийными и правительственными органами. В таком дизайне, по словам Эпплбаум, «таился определенный умысел: политика в оккупированной Советами части Европы изначально задумывалась непрозрачной и закрытой» (с. 121). Террор, воцарившийся в СССР перед войной, после победы вошел в повседневность оккупированных восточноевропейских стран. В каждой из них смысловое наполнение понятия «фашист» постепенно расширялось, вбирая в себя не только нацистских пособников, но и тех антифашистов, которые стояли на антикоммунистических позициях. Всякий раз, когда границы понятия пересматривались, следовала новая волна арестов. В Польше отражением этого стала злополучная история Армии Крайовой, быстро превратившейся из временного союзника Красной армии в ее принципиального врага. Среди событий того же ряда и организация филиалов ГУЛАГа на базе самых зловещих нацистских концлагерей – Освенцима, Бухенвальда и других. Наконец, особое место в «укрощении» региона занимали этнические чистки и массовые депортации. Так, в послевоенный период около 12 миллионов немцев покинули Восточную Европу, переселившись в Восточную и Западную Германию, причем из одной только Польши изгнали 7,6 миллиона человек (с. 193). Летом 1947 года 17-тысячная польская армия провела одну из самых жестких акций массового переселения (операция «Висла»), изгнав из их домов около 140 тысяч украинцев и перебросив их в вагонах для скота в северо-западные районы Польши, на бывшие немецкие земли. В конце 1940-х по некоторым восточноевропейским странам прокатились еврейские погромы. Попытка Сталина путем выборов узаконить господство коммунистов в регионе оказалась провальной, вылившись в крупное и почти повсеместное поражение коммунистических сил. Соответственно, после выборов тактика коммунистических партий стала гораздо жестче. Так, после того, как венгерские коммунисты в 1945 году уступили в электоральном состязании конкурентам из Партии мелких хозяев, Климент Ворошилов, возглавлявший Союзный контрольный совет в Венгрии, велел Ракоши информировать победителей о том, что «за 17 процентами голосов, полученных коммунистами, стоит рабочий класс – самая активная сила страны. Более того, тяжелое бремя восстановления экономики “лежит на плечах рабочего класса”, он заслуживает расширенного представительства в органах власти» (с. 302). Таким было советское понимание демократии. На протяжении всего 1946 года власти репрессировали сторонников победившей партии, а ее генеральный секретарь Бела Ковач на восемь лет был отправлен в советскую тюрьму. Советский опыт широко внедрялся и в экономической сфере. Например, провозглашая аграрную реформу, советская военная администрация по всей Восточной Европе конфисковала земли у богатых собственников и передавала их безземельным крестьянам, загоняемым потом в колхозы. Преобразования не пользовались поддержкой: например, в Польше слово «коллективизация» вызывало самые негативные ассоциации из-за страха крестьян перед лишениями, которые сопровождали колхозную реформу в соседней советской Украине (с. 325). Далее, разделяя «ленинское отвращение к мелкому бизнесу», коммунисты региона взяли курс на национализацию оптовой и розничной торговли, в рамках которой оккупационные власти начали вводить карточную систему и регулирование. Стихийно возникшая вслед за крушением нацизма плотная сеть рыночных отношений мгновенно оказалась вне закона: рынки стали называть «черными», а продавцов объявили «спекулянтами». Так, в сентябре 1945 года «600 венгерских полицейских при поддержке 600 советских солдат и 300 уполномоченных арестовали 1500 “дельцов”. […] “Антикапиталистическая” пропаганда быстро выплеснулась за пределы городских рынков» – подчас в виде причудливых акций вроде адресованного официантам запрета носить фрак (с. 336). Непосредственным следствием насаждения государственных форм собственности стала повсеместная политизация трудовых конфликтов, а «в более долгосрочной перспективе национализация экономики продлила состояние дефицита и экономических перекосов, порожденных войной» (с. 342). Централизация планирования и фиксация цен вызвали крах валютно-финансовых систем региона, в то время как переход к нормированному распределению основных потребительских товаров обусловил резкий скачок цен на черном рынке (с. 344). В 1950 году партийная инспекция ГДР обнаружила, что производительность труда в частном секторе экономики выше, чем в государственном. Но все усилия, предпринятые государством для исправления ситуации, оказались безрезультатными: плановая система, по определению, не могла здесь ничего изменить. «Как и в политике, экономические провалы лишь повышали градус политического радикализма», – констатирует автор (с. 349). Видя одну из своих задач в подавлении любых независимых от государства очагов свободной мысли и самостоятельного действия, новые правительства жестко перекроили общественную сферу, практически ликвидировав гражданское общество. Религиозные, молодежные, профсоюзные, масонские и прочие объединения либо преследовались и разгонялись, либо принудительно меняли руководство. Людей, активно критиковавших коммунистов, сурово репрессировали: если в Польше, например, в 1948 году было 26 400 политзаключенных, то к 1954 году их стало уже 84 200. В особо трудном положении в восточноевропейских странах оказалась католическая церковь, поскольку «духовенству Восточной Европы приходилось работать в рамках политической системы, которая считала церковь одним из наиболее ярых своих врагов» (с. 374). Интереснейший раздел книги посвящен той борьбе, которую вели с коммунистической идеологией примас венгерской церкви Йожеф Миндсенти и примас польской церкви Стефан Вышинский, использовавшие разные стратегии противостояния. Сталинизм, как известно, постоянно нуждался во внутренних врагах, и церковники очень хорошо подходили для этой роли. Эпплбаум показывает, какое место внутренним врагам отводилось в идеологии и политике новых режимов, а также как их в случае необходимости создавали сами «маленькие сталины», которые переносили в свои страны советскую практику сфабрикованных судебных процессов. Разумеется, предметом самого пристального внимания коммунистов была сфера культуры. Интересно, что в первые послевоенные годы советскую политику отличали толерантность и благоприятствование национальным культурам, включая материальную поддержку деятелей искусства. Это создавало иллюзию подлинного культурного возрождения освобожденных народов, привлекавшего многих интеллектуалов-эмигрантов. В Восточной Германии, например, «влияние, оказываемое посредством культуры, было настолько значительным, что советские власти решили использовать его еще более эффективно, создав для этого Культурный союз, закамуфлированный под аполитичную организацию» (с. 466). Поскольку организация щедро раздавала квартиры, дачи и государственные заказы, ей удалось вернуть в ГДР многих бежавших от нацизма художников, музыкантов, писателей. Среди них был, в частности, Бертольд Брехт. Но уже в 1949 году, когда началась кампания за «укрепление советского влияния на культурную жизнь» Польши, Чехословакии и других стран, идеологическое давление на культуру «народной демократии» заметно усилилось. Как поясняет автор, «советские чиновники от культуры, работавшие на местах, желали не просто пропагандировать советское искусство, а коренным образом преобразовать всю культуру Восточной Европы» (с. 470). Исследуя процессы вытеснения национальных культур эрзацем социалистического реализма, автор описывает случаи творческой деградации деятелей искусства, оказавшихся недостаточно сильными или подчинившихся предлагаемым властью соблазнам.
«По множеству причин, исторических, политических, психологических, творческие люди Восточной Европы в 1949–1953 годах соглашались стать “социалистическими реалистами”. Но потом им самим, их современникам, а также преемникам приходилось проводить целые годы в размышлениях о том, почему и как такое могло случиться» (с. 502).
Универсального ответа на этот вопрос не имелось – каждая подобная трагедия была уникальной. Одним из способов утверждения нового образа жизни стало строительство так называемых «социалистических городов». Их возводили вокруг громадных сталелитейных заводов; замысел подобных строек заключался в том, чтобы форсировать создание советской цивилизации, более эффективной, чем капитализм, а также ускорить индустриализацию и развить производство вооружений. Все подобные проекты разрабатывались при советском участии и под советским контролем.
«Архитектура и дизайн новых городов были призваны способствовать особой разновидности социума. […] Традиционным организациям и институтам [здесь] просто не было места, старые обычаи и привычки не мешали прогрессу, а коммунистические – оказывали огромное влияние на молодежь, так как других организаций не было вообще» (с. 507).
Влияние идеологии на ход этих грандиозных строек было просто абсурдным. Новый город польских сталеваров Новая Гута намеренно, вопреки протестам общества, был размещен в непосредственной близости от Кракова – культурно-исторического центра мирового значения. По словам одного из архитекторов, разработчики «пытались сформировать рабочий класс, который изменил бы [буржуазный] город» (с. 508). Как и требовали правила сталинской индустриализации, стройка начиналась с заводских корпусов, возводившихся при отсутствии элементарных бытовых удобств для строителей. Не удивительно, что после введения промышленных объектов в строй дефицит жилья обострился, а сам «идеальный город» распался надвое: на немногочисленные новые и ухоженные жилые массивы и на скопище жутких бараков на окраинах, свидетельствовавших о «нарождении класса новых неимущих» (с. 524). Похожими были судьбы и других советских проектов – Сталинвароша в Венгрии и Сталинштадта в ГДР. Несмотря на свое тотальное воздействие на общество, коммунизм в Восточной Европе постоянно и повсеместно сталкивался с оппозицией. Да, признает автор, чаще всего это противостояние системе было пассивным, но это не означало, что оно не имело никакого эффекта. Деятельность религиозных и молодежных групп, не контролируемых государством, нервировала власти: в увлечениях западной модой или музыкой, как и в распространении политических анекдотов, они, как и их кремлевские патроны, видели пролог активного неприятия своего господства. Поэтому с пассивными оппозиционерами зачастую расправлялись не менее жестко, чем с активными: так, в 1950 году только в тюрьмах ГДР находились 800 молодых людей моложе 17 лет (с. 576). Кстати, показателем пассивного недовольства можно считать массовый исход беженцев из ГДР, составивший в 1945–1961 годах 3,5 миллиона жителей – и это из 18-миллионного населения Восточной Германии (с. 595). Катализатором процессов, сначала подточивших, а потом и обрушивших коммунистическую систему в Восточной Европе, стала смерть Сталина. Косметическая смена ориентиров, начавшаяся в СССР в 1953 году, самым болезненным образом сказалась на местных коммунистических руководителях:
«Идеи марксизма непоколебимы по-прежнему, но… люди, которые их воплощали [в странах социалистического лагеря], не всегда оказывались на высоте: они были слишком жестокими, своенравными, торопливыми и некомпетентными» (с. 599).
Практически всех вождей из стран коммунистического блока начали вызывать на проработку в Москву. В числе первых в начале июня 1953 года эту унизительную процедуру прошло руководство ГДР во главе с Вальтером Ульбрихтом. Впрочем, несмотря на сделанные немецкими товарищами выводы, переоценка ценностей запоздала: 17 июня в Берлине вспыхнуло народное восстание, подавленное советскими войсками. В этом знаковом событии Эпплбаум усматривает начало надлома восточноевропейской империи коммунистов. Забастовки и манифестации под антисоветскими лозунгами все чаще вспыхивали и в других местах. После немецких бунтов 1953 года споры между последователями Сталина и сторонниками либерализации закипели и в других европейских столицах. В 1955 году пришел черед Польши, где лето было отмечено 100-тысячной забастовкой рабочих Познани, а осенью 1956 года началась революция в Венгрии. «Последствия всего этого, – пишет Эпплбаум, – были хаотичными и ужасающе кровавыми» (с. 627). Восприятие Советского Союза и в Европе, и во всем мире резко ухудшилось, в мировом коммунистическом движении начался раскол, сохранявшийся до самого краха коммунистической системы. Вера в неуязвимость послевоенных тоталитарных режимов начала рассеиваться. Чем все это закончилось, общеизвестно. «Ни одному из восточноевропейских сталинистских режимов не удалось эффективно “промыть мозги” всем своим гражданам, навсегда искоренив инакомыслие; не сумели этого сделать и друзья Брежнева в Азии, Африке и Латинской Америке», – заключает Энн Эпплбаум (с. 636). И трудно поверить, что гораздо более слабый постсоветский авторитаризм сможет преуспеть в решении этой задачи. В заключение отмечу, что эта интереснейшая и весьма актуальная книга была издана организацией, которую Министерство юстиции Российской Федерации зачислило в разряд так называемых «иностранных агентов». Александр Клинский
Смысл существования человека Эдвард Уилсон М.: Альпина нон-фикшн, 2015. – 216 с. – 2500 экз.
Основатель социобиологии и знаток жизни муравьев, дважды лауреат Пулитцеровской премии и профессор Гарвардского университета Эдвард Уилсон написал более двух десятков книг, но русскоязычный читатель пока не избалован его работами. Его присутствие на отечественном книжном рынке никак не соответствует значению и влиянию выдающегося ученого, и потому выход очередной его работы, да еще под столь амбициозным названием, можно считать небольшой сенсацией. С самого начала Уилсон предлагает читателю отбросить религиозные коннотации, связанные со словом «смысл»: это понятие отнюдь не всегда указывает на Творца. Несомненно, «предназначение есть и у человечества, и у каждого человека […] существование человечества в целом и каждого по отдельности имеет смысл» (с. 10–11), но это верно даже применительно к той реальности, в которой безраздельно царит Случай. Любое событие случайно, но оно сказывается на вероятности возникновения других событий, и это сообщает мироустройству нерушимую и постигаемую умом внутреннюю взаимосвязь. По мере того, как жизнь формировала постоянно усложняющиеся биологические процессы, поведенческие модели живых организмов все более приближались к осмысленной деятельности и целенаправленному поведению. Паук, плетущий свою паутину, намеревается поймать муху, даже если им руководят инстинкты. Человеческий мозг, по мнению автора, развивался по той же схеме, и поэтому «любое действие, которое мы совершаем, обладает смыслом в силу его преднамеренности» (с. 12). Важнейшим следствием интеллектуальной эволюции, наряду со способностью к целеполаганию, стало умение человека представлять себе различные варианты будущего и соответственно им планировать свою жизнь. Человечество, уверен автор, вообще скоро откажется от естественного отбора, направив эволюцию в русло отбора сознательного, изменяющего нашу биологию и саму человеческую природу по собственному замыслу. Появившиеся у нас возможности, которые позволяют делать это, дискредитируют идею творения:
«Мы не несем ответственности ни перед какими высшими силами, а только сами перед собой. […] В нашем распоряжении – лишь та планета, которую мы населяем, и лишь тот смысл, который заложен в нас» (с. 14).
Поэтому не стоит ожидать откуда-то свыше ни воздаяния, ни второго шанса. Уилсон исходит из того, что гуманитарные науки, как и религия, не только не постигли смысла человеческого существования, но и принципиально не в силах сделать это. Вместе с тем, соединив гуманитарное знание с естественнонаучными теориями, можно приблизиться к выявлению этого смысла. Обобщающий анализ поведения тысяч видов животных, от насекомых до млекопитающих, включая человека, показывает, что самые сложные сообщества рождаются в условиях «эусоциальности». Особенностью эусоциальной группы является то, что ее члены на протяжении многих поколений воспитывают молодняк. Кроме того, в подобных популяциях наличествует такое разделение труда, которое предполагает частичный отказ некоторых их членов от размножения в интересах «репродуктивного успеха» других. Эусоциальность встречается крайне редко: из сотен тысяч эволюционных линий животных на суше за последние четыреста миллионов лет, насколько известно науке, выявлены всего девятнадцать фактов эусоциальности, которые встречаются у некоторых видов насекомых, морских ракообразных и подземных грызунов. Человек занял в этом ряду двадцатое место. Почему единственная эволюционная линия приматов пошла именно по такому редкому пути? Палеонтологи доказывают, что этому способствовали суровые условия окружающей среды. Охота и беспокойная жизнь подталкивали интеллектуальное развитие: «Увеличение человеческого мозга было одним из самых стремительных процессов в сложной истории эволюции тканей» (с. 21). Специалисты по эволюционной биологии довольно долго искали комбинацию факторов окружающей среды, объясняющих возникновение и развитие человека. В настоящее время на первый план вышла теория естественного отбора по признаку социального взаимодействия – «наследственной склонности общаться, распознавать, оценивать, вступать в союзы, кооперироваться, соперничать» (с. 75). Именно этими качествами объясняется радость живого существа от принадлежности к своей группе. Согласно этой концепции, естественный отбор действует на двух уровнях: индивидуальном, в основе которого лежат сотрудничество и конкуренция между членами одного сообщества, и групповом, оформляющемся в ходе взаимодействия между группами. Соответственно, в каждом человеке заложен внутренний конфликт, вызванный последствиями сочетания этих двух отборов:
«Мы находимся во взвешенном состоянии, постоянно колеблясь между двумя противоположными силами, которые нас и сформировали» (с. 31).
С одной стороны, если бы мы полностью подчинялись инстинктивным устремлениям, проистекающим из индивидуального отбора, общество распалось бы. С другой стороны, покорившись давлению группового отбора, люди превратились бы в «безгрешных биороботов» – в гигантских муравьев. Как полагает Уилсон, такой конфликт – единственно возможный путь развития интеллекта и социальной организации на уровне нашего вида. По его мнению, человеческому поведению присущи две характерные наследственные черты: сильный непосредственный интерес людей друг к другу и мощное инстинктивное стремление принадлежать к какой-либо группе. Человек непроизвольно стремится входить в группы либо создавать их по мере необходимости – и, наоборот, «насильственно держать человека в одиночестве означает постоянно причинять ему страдания» (с. 28). Отвечая на вопрос о том, почему именно человечество стало лидером в эволюционном развитии живых существ, Уилсон утверждает, что наша неограниченная власть над другими биологическими видами сложилась благодаря набору случайно приобретенных «преадаптаций» (с. 80). Среди них: полностью наземный образ жизни; крупный мозг и вместительная черепная коробка, допускающая дальнейшее увеличение объема мозгового вещества; свободные пальцы, достаточно гибкие для манипуляций с разнообразными объектами, и, самое удивительное, ориентирование в пространстве преимущественно по зрению и слуху, а не по запаху и вкусу (с. 80). Между тем, более 99% видов животных, растений, грибов и бактерий в процессе коммуникации полагаются на набор особых химических веществ (феромонов), помогающих распознавать особей своего вида. Кроме того, животные различают другие вещества (алломоны), способствующие распознаванию разных видов возможной добычи, хищников и симбиотических партнеров. Краски и звуки живого мира ничтожны по сравнению с тем, что происходит в мире феромонов и алломонов, окружающих нас со всех сторон. Обретя хотя бы на мгновение способность ощущать запахи так же ярко, как и другие живые существа, человек сразу же окунулся бы в «гораздо более плотный, сложный и динамичный мир, чем тот, в котором привык существовать» (с. 82). За последние полвека ученые убедились, что феромоны есть не просто «широковещательные сообщения», распространяемые по воздуху и воде для всех, кто имеет нужный «приемник», – напротив, они действуют очень точно и адресно. Молекула феромона бабочки должна иметь не только свойство притягивать нужного самца, но и редкую структуру, гарантирующую, что на нее не клюнут самцы других видов или, еще хуже, хищники, питающиеся бабочками. Половые аттрактанты ночных бабочек так тонко дифференцируются, что феромонные молекулы близкородственных видов могут отличаться всего одним атомом. Именно по запаху животные улавливают самые тонкие различия. Например, муравьи, исследованиями которых прославился автор, могут отличать своих особей от представителей других видов за десятые доли секунды. Так, сторожевые муравьи выделяют «тревожные» вещества, предупреждая «своих» о приближении врагов. Когда Уилсон занимался изучением «муравьиного рабства», ему удалось обнаружить вид муравьев, который для захвата жертв использует «тревожный» феромон, повергающий защитников муравейника в смятение, панику и бегство. Быть «своими» в мире запахов людям не позволяют их размеры, но, хотя наш вид не может общаться на языке феромонов, нам необходимо знать, как это происходит у других организмов, чтобы сохранить их, а вместе с ними – и большую часть окружающей среды, для нас жизненно важной. Иные формы жизни помогают объяснить многие особенности человеческого поведения. Уилсона неоднократно критиковали за приверженность этой максиме, но в каждой книге он приводит все новые аргументы в ее поддержку. Любимой референтной группой для него выступают муравьи, которых он изучает на протяжении десятилетий. О параллелях между муравьиными и человеческими сообществами автор всегда рассуждает с удовольствием, хотя и признает ограниченность подобных сопоставлений. Читая эту книгу, можно почерпнуть массу интригующих сведений о том, как муравьи – по Уилсону, наши собраться – устраивают свой социальный быт. Так, приверженцам гендерного равенства покажутся странными некоторые брачные обычаи муравьев. Автор рассказывает о том, что, спарившись, самец муравья уже не может вернуться в муравейник: его туда просто не пустят. У него запускается программа умирания – он погибает в течение нескольких часов, как правило, становится добычей хищников. Многие виды муравьев поедают не только мертвых, но и искалеченных собратьев. Не лучше дело обстоит и со стареющими и больными особями, которых вытесняют на периметр или даже за пределы муравейника. «У больного муравья включается наследственный механизм: чтобы защитить собратьев от заразы, он должен уйти из гнезда» (с. 98). Анализируя нравы так называемых муравьев-рабовладельцев, автор делает возвышающий человека вывод: «Люди не терпят рабства и не позволяют обращаться с собой, как с рабочими муравьями» (с. 102). Однако популяции муравьев – только ничтожная часть населяющих Землю организмов. Помимо видимых организмов, нас окружают многочисленные представители микрофлоры и микрофауны, среди которых амебы, инфузории, микроскопические грибы и водоросли, бактерии, вирусы. Некоторые из них обладают необычайной жизнестойкостью, населяя такие места, которые на первый взгляд вовсе не приспособлены для существования. Так, бактерии живут в глубоководных термальных источниках при температуре, превышающей точку кипения воды, а также в вечной мерзлоте; в настоящее время известно и о существовании бактерий, способных сопротивляться радиации. Подобные факты позволяют предположить, что такие формы жизни вполне могут быть обнаружены и на других планетах Солнечной системы. Так, на Марсе жизнь могла зародиться в древних морях и сохраниться до наших дней. По мнению Уилсона, когда появится возможность, стоит поискать жизнь в глубоких океанах на спутниках Юпитера, а также на спутниках Сатурна. Их поверхности выморожены и совершенно необитаемы, но в глубинах температуры достаточно высоки, чтобы там могли жить организмы, способные существовать в воде. Рано или поздно, вероятно, уже в этом веке, люди, «закинув космический невод», смогут отправиться на поиски жизни к этим спутникам, либо послать туда роботов. Учитывая, что жизнь возникла на очень раннем этапе геологической истории Земли, стоит предположить, что количество обитаемых планет в радиусе 100 световых лет от Солнца может исчисляться десятками или даже сотнями. Но представить себе инопланетные микроорганизмы, сопоставимые с земными бактериями или вирусами, довольно просто. Гораздо сложнее вообразить и описать интеллект инопланетянина, не менее или даже более высокоорганизованный, чем человеческий. Тем не менее, скомбинировав факторы эволюции и унаследованной человеческой природы со способами адаптации к окружающей среде, Уилсон пытается нарисовать портрет разумного обитателя внеземных цивилизаций. Прежде всего инопланетяне – скорее наземные, а не водные жители. Они весьма крупные существа, голова у них отчетливо различима, она должна быть большой и обращенной вперед. Подобно людям, инопланетяне должны быть аудиовизуалами. У них небольшое количество свободных двигательных конечностей, которые значительно усилены крепким внутренним или внешним скелетом, причем минимум одна пара конечностей завершается пальцами с чувствительными подушечками. Уилсон полагает, что у инопланетян есть не только социальный интеллект, но и мораль: если движущая сила, определявшая ранние этапы их эволюции, напоминает ту, что сформировала наш вид, то их нравственные нормы будут сопоставимы с человеческими. Рисуя портрет жителей внеземных цивилизаций, автор задается закономерным вопросом: если предполагаемые инопланетяне узнают о существовании Земли, захотят ли они ее колонизировать? Подобная перспектива в книге оценивается скептически. Во-первых, любой инопланетянин заведомо уязвим из-за несовместимости биосфер, отличающихся по происхождению и молекулярным структурам. Оказавшись на Земле, чужеродные экосистемы рано или поздно обязательно вымерли бы. Во-вторых, представители внеземных цивилизаций, которым, очевидно, доступны исследовательские космические полеты, должны осознавать «жестокость и смертельный риск, с которым сопряжена биологическая колонизация» (с. 124). Уилсон предполагает, что если инопланетяне захотят исследовать другие планеты, на которых существует жизнь, то они будут делать это очень аккуратно, посредством роботов, но не путем вторжения. Конечно, среди наших современников немало «космических энтузиастов», которые считают, что человечество тоже в свою очередь сможет переселиться в космос, когда полностью исчерпает земные ресурсы. Автор, однако, предлагает им задуматься над универсальным принципом, актуальным и для нас, и для инопланетян: «Для любого вида в мире существует всего одна пригодная планета и, следовательно, всего один шанс на его бессмертие» (с. 125). В свою очередь, чтобы реализовать этот шанс, наш вид должен принять важнейшее решение: ему надо прекратить приспосабливать Землю под собственные нужды. Если же этого не произойдет, то нас ждет эпоха полного и безраздельного господства одного вида, а все остальные формы жизни окажутся в подчиненном положении. Одним из главных факторов, угрожающих среде обитания человека, ученый считает рост населения нашей планеты. Размышляя над тем, какой выбор в конечном счете сделает человечество, Уилсон сопоставляет друг с другом инстинкты и культуру. В настоящее время, констатирует он, общепризнанным стал тот факт, что в человеческом поведении присутствует сильная генетическая составляющая. Конечно, большинство поведенческих механизмов передается не только путем эволюции, но и через культурные коды, а поведение нашего вида не предопределено целиком генами – в отличие от жестко запрограммированного поведения животных. Однако инстинкты могучи и неискоренимы; наиболее ярким подтверждением тому является, по мнению Уилсона, религиозный инстинкт. Его наличие подтверждают выводы новой дисциплины – нейрофизиологии религии. Глубокая инстинктивная тяга к религии и привлекательность идеологий, подобных религиозной, никуда не делись и не денутся, считает автор, поскольку храм служит последним спасением от лишений мирской жизни. Но со всеми религиями связана фундаментальная проблема: они отдаляют человека от реальности. Кроме того, им всем присущ трайбализм, называемый в книге тяжелейшим человеческим пороком. «Инстинкт племенного сознания проявляется во всех религиях гораздо сильнее, чем стремление к духовности» (с. 155). Причем воинствующая религиозность, настаивает Уилсон, есть не аномалия, а норма. В своих рассуждениях о трайбализме и религии в целом он ставит под сомнение не только положительную роль веры, но и само существование сверхъестественного – о чем, собственно, и заявлял уже на первых страницах. Невозможно вообразить себе всесильное божество, создавшее миллиарды галактик, но при этом испытывающее человеческие эмоции. Кроме того, Бог отличается «обескураживающим» и поразительным безразличием ко всем ужасам, творящимся на земле, якобы опекаемой Им. Истинная проблема кроется не в существовании Бога, а в биологических истоках человеческого бытия и в природе человеческого разума. Иначе говоря, «лучший способ жить в реальном мире – освободиться самим от демонов и племенных богов» (с. 162). «Одни во всей Вселенной и совершенно свободны» – завершая книгу главой под таким названием, Эдвард Уилсон описывает диспозицию, которая облегчает выявление «этиологии тех иррациональных верований, которые непростительно разобщают нас» (с. 179). Мы должны стремиться к величайшей цели – единству человечества, а для достижения ее необходимо правильно понимать и оценивать себя. Как и предполагал проницательный читатель, смысл человеческого существования после знакомства с этой работой не становится понятнее. Итоговая констатация автора, предлагающего видеть его в «эпической драме нашего развития, которая началась давным-давно на поле биологической эволюции» (с. 180), едва ли может считаться удовлетворительной, а в худшем случае вообще вызовет усмешку. Но, с другой стороны, чего можно было ожидать? Поиск смысла, столь заботящий нас, бесконечен – по крайней мере в той степени, в какой бесконечна сама эволюция человеческого вида. Возможно, мы маленькими шажками приближаемся к его постижению с каждым научным открытием; но догнать черепаху Ахиллесу все равно не удастся. Стоит ли приветствовать такие усилия? Безусловно, да. Особенно сейчас, когда не только разум, но и самый обыкновенный здравый смысл все чаще попираются различными воплощениями неразумия и бессмыслицы. Юлия Александрова [1] См.: Шляйфер А., Трейсман Д. Нормальная страна // ЭКОВЕСТ. 2004. Т. 4. № 1. С. 44–78. [2] См. также предыдущую книгу автора – сборник статей, многие из которых напрямую касаются мультикультуралистской и интеграционной проблематики: Малахов В. Культурные различия и политические границы в эпоху глобальных миграций. М.: Новое литературное обозрение, 2014. [3] См., например: Малахов В.С. Скромное обаяние расизма и другие статьи. М.: Дом интеллектуальной книги, 2001; Он же. Национализм как политическая идеология: Учебное пособие. М.: КДУ, 2005, переизд. 2010; Он же. Понаехали тут… Очерки о национализме, расизме и культурном плюрализме. М.: Новое литературное обозрение, 2007; и другие. Также см. коллективные монографии: Мультикультурализм и трансформация постсоветских обществ / Под ред. В.С. Малахова, В.А. Тишкова. М.: Институт этнологии и антропологии РАН, 2002; Государство, миграция и культурный плюрализм в современном мире. Материалы Международной научной конференции / Под ред. В.С. Малахова, В.А. Тишкова, А.Ф. Яковлевой. М.: Икар, 2011. [4] Brubaker R. The Return of Assimilation? Changing Perspectives on Immigration and Its Sequels in France, Germany, and the United States // Ethnic and Racial Studies. 2001. Vol. 24. № 4. P. 531–548 (www.sscnet.ucla.edu/soc/faculty/brubaker/Publications/21_Return_of_Assim...). [5] Вообще политическую интеграцию автор считает одной из ключевых сторон рассматриваемой темы: «Политическое участие является одновременно и инструментом интеграции новоприбывшего населения, и индикатором интеграции. Вовлеченность мигрантов и их потомков в электоральный процесс, членство в партиях и общественных организациях (НКО), участие в акциях гражданского общества, в том числе протестных, есть показатель степени их социальной включенности, то есть интегрированности. Вместе с тем все эти формы активности являются необходимым и едва ли не важнейшим средством социального включения. Невозможно говорить об интеграции там, где такой активности нет или она существует в гомеопатических дозах» (с. 92). [6] См., например, как споры вокруг присутствия ислама в публичной сфере, в частности в Великобритании, представляют собой слегка завуалированную политическую борьбу, при которой местные администрации отвлекают общественное внимание от настоящих социальных проблем, используя антиисламскую риторику, в то время как для самих мусульман разговоры об исламофобии являются утверждением собственной политической субъектности: Joppke Ch. Limits of Integration Policy: Britain and Her Muslims// Journal of Ethnic and Migration Studies. 2009. Vol. 35. № 3. P. 453–472. [7] Barnard F.M. J.G. Herder on Social and Political Culture. London: Cambridge University Press, 1969. P. 35. [8] См.: Пайпс Р. Лев Тихомиров: революционер поневоле // Неприкосновенный запас. 2010. № 4(72); Он же. Истоки гражданских прав в России – год 1785. М.: Московская школа политических исследований, 2010; Он же. Влияние монголов на Русь: «за» и «против» // Неприкосновенный запас. 2011. № 5(79); Он же. Сергей Семенович Уваров: жизнеописание. М.: Посев, 2013. Вернуться назад |