Журнальный клуб Интелрос » Неприкосновенный запас » №125, 2019
Анна Михайловна Разогреева — юрист, социальный исследователь права и правоприменения, доцент кафедры уголовного права и криминологии Южного федерального университета (Ростов-на-Дону).
[стр. 129—152 бумажной версии номера] [1]
В середине 1990-х я училась на юридическом факультете Ростовского государственного университета. Каждый день в течение пяти лет, входя в обшарпанные аудитории с огромными деревянными окнами, через щели в которых зимой зябко сквозило, я слушала про то, что Россия вступила в новый период своей истории и что нам, будущим юристам, предстоит жить и работать совсем в другом, «настоящем», правовом государстве; что право — это не аппарат насилия и принуждения, а мера свободы, справедливости и ответственности; что состязательный процесс — это лучшая форма судопроизводства, к которой нам надо стремиться; что международное право имеет приоритет над внутринациональным. Кроме того, мне приходилось участвовать в избирательной кампании в Государственную Думу зимой 1995 года в качестве агитатора и наблюдателя, а также ходить на первые процессы с участием присяжных заседателей. То мироощущение, безвозвратно утерянное, мы с однокурсниками теперь вспоминаем на редких встречах выпускников. В 1990-е оно присутствовало не только в студенческих аудиториях, но и в букве закона, когда суконный язык позднего социализма потеснили «романтические идеалы» права:
«На арену общественной жизни выходит независимый, свободный от корыстных интересов, политических симпатий и идеологических предубеждений суд, выступающий гарантом законности и справедливости, призванный выполнять в государстве ту же роль, что совесть у человека. Поэтому ядром всякой судебной реформы выступают преобразования суда и процесса, под знаком и во имя которых коренным образом обновляются институты права, изменяются предназначение и деятельность других правоохранительных органов, действующих до суда, для суда и после суда, во исполнение судебных приговоров и решений. При этом основное внимание должно уделяться уголовному правосудию как безальтернативному механизму защиты основных прав и законных интересов гражданина в экстремальной ситуации преступного правонарушения».
Это не политический памфлет и не газетная передовица, а фрагмент вступления к Концепции судебной реформы — официального документа, утвержденного Постановлением Верховного Совета РСФСР 24 октября 1991 года № 1801-1[2] за подписью первого заместителя председателя Руслана Хасбулатова. Сквозь романтическую риторику проступает насущная политическая задача, которую вынуждены были решать все государства постсоциалистического лагеря, — ликвидация политического сыска на институциональном уровне и перезагрузка карательной системы правосудия. Следуя напутствию реформаторов, в своем анализе ранних постсоветских изменений в системе правоприменения я уделю основное внимание уголовному правосудию, не забывая об иных правоохранительных органах. И, таким образом, попытаюсь пройти путем преобразований тех лет, сознательно перемещая фокус со столичных высот реформирования к рутинам провинциального правоприменения.
Начиная проект серией интервью с теми, кто в 1990-е работал в органах уголовной юстиции[3], я наивно ожидала ярких историй о том, как они меняли громоздкую машину системы советского правоприменения. Однако вопреки моим ожиданиям следователи, адвокаты, судьи один за другим, не сговариваясь, утверждают: «Как работал, так и продолжал. Что делал вчера, то делаю и сегодня. Ну что значит написать приговор? Надо все доказательства грамотно описать и правильно назначить наказание»[4]. Даже на вопрос, как это было — вести первые дела с присяжными? — мне отвечали: «Так же, как и любой другой процесс, в соответствии с уголовно-процессуальным законодательством. Да, закон другой, но я ему следую»[5]. Показательным было интервью со следователем прокуратуры, который в 1994—1995 годах в режиме командировки работал в составе следственно-оперативной группы в Чечне. Я на разные лады расспрашивала, что именно он там делал. И получала в ответ: «Да то же самое, что и здесь: осмотр места происшествия, допросы, экспертизы назначить... Вообще ничем не отличается. Может, полегче было, потому что работы меньше»[6].
Вместе с тем история 1990-х, излагаемая из другой перспективы, выглядит стремительной и радикальной. Автор Концепции судебной реформы Сергей Пашин, который собрал ее текст из заметок, обсуждений и разговоров рабочей группы, называет 1991—1996 годы романтическим периодом судебной реформы «как по существу возлагавшихся на нее надежд, так и по самоотверженности ее главных деятелей, ныне преданных забвению»[7]. Романтическим его делает возвышенность целей и стремление преодолеть «темную» сторону советского правосудия: «добиться возвращения в страну судебной власти как самостоятельной влиятельной силы и утверждения в судах правды и милости»[8], одержав победу над нормами и институтами советского права, которые «считались чуть ли не единственными оковами для свободного правотворчества и развития правосудия»[9].
Высокий штиль безотказно работает на общенациональном уровне преобразований. Так, на сайте Верховного Суда РФ можно найти историческую справку, выдержанную в узнаваемом транзитологическом ключе. Неизвестные авторы подчеркивают радикальность «судебной реформы либерально-демократического характера, которая должна была стать органической частью преобразований государственного механизма страны»[10], и выстраивают событийный ряд политико-правового перевода советского в постсоветское. Его образуют масштабные события, инициативы, акты: первый Съезд народных депутатов РСФСР, Декларация о суверенитете России, постановление о созыве съезда судей, институционализация судебной реформы и обсуждение ее Концепции, Указ Президента РСФСР Бориса Ельцина от 20 июля 1991 года «О прекращении деятельности организационных политических партий и массовых общественных движений в государственных органах, учреждениях и организациях РСФСР»; Первый всероссийский съезд судей, принятие Верховным Советом РСФСР постановления «О Концепции судебной реформы», принятие Декларации прав и свобод человека[11].
Вот только в плавное повествование о реформах и наращивании мощи правового государства местами вторгается политическое, требуя изменения масштаба действия и высказывания. Так, реакция на ГКЧП в исторической справке представлена телефонограммой, которую «20 августа Председатель Верховного Суда РСФСР В.М. Лебедев и Министр юстиции РСФСР Н.В. Федоров направили во все суды»[12]. С помощью телефонограммы преодолевалась политическая неопределенность, возникшая в период путча. Ведь 19-го, 20-го и 21 августа 1991 года в судах продолжали слушать дела и выносить решения. Определяя правовые основания на время политической турбулентности, телефонограмма гласила: «В соответствии с Указом Президента РСФСР все решения, принимаемые от имени ГКЧП, считаются незаконными и не имеющими силу на территории РСФСР»[13].
На официальном сайте МВД РФ история ведомства представлена занимательной хронологией событий, где частное предшествует целому, масштабы спутаны и их элементы соседствуют друг с другом, субординация нарушена, а ценности реформаторов-романтиков поставлены под сомнение. Так, переименование отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности МВД РСФСР в подразделения по борьбе с экономическими преступлениями, произошедшее в 1991 году, предшествует Указу Президента СССР «О мерах по обеспечению борьбы с экономическим саботажем и другими преступлениями в сфере экономики». 6 марта 1991 года принимают закон СССР «О советской милиции», а 14-го — издают приказ МВД СССР «О приеме на баланс и техническое обслуживание ХОЗУ МВД СССР персональных ЭВМ». В апреле выходит постановление Верховного Совета СССР «О неотложных мерах по пресечению пропаганды порнографии, культа насилия и жестокости» и принимается закон РСФСР «О милиции», согласно которому закон СССР «О советской милиции» признается не действующим на территории республики в части, противоречащей республиканским нормативам. История вплоть до 13 января 1993 года существует на сайте ведомства под рубрикой «Советская милиция в конце ХХ века: 1966—1993 годы»[14]. В первые годы существования уже российской милиции МВД подчинят напрямую президенту (10 июня 1994 года), а через четыре дня выходит знаковый указ «О неотложных мерах по защите населения от бандитизма и иных проявлений организованной преступности», противоречащий в своей основе принципам существования правового государства. Указ предусматривал применение экстраординарных внесудебных мер к подозреваемым и обвиняемым по указанным преступлениям: задержание на срок до 30 суток; прекращение действия банковской и коммерческой тайны и так далее. Летом 1994 года начинает действовать «Наставление по предупреждению и пресечению массовых беспорядков», утверждается типовое положение «Об управлении (отделе) вневедомственной охраны» при подразделениях МВД, которые теперь зарабатывают деньги на основе самоокупаемости[15]. В целом составителей тайм-лайна не интересует переход к правовому государству и «изменение предназначения деятельности правоохранительных органов» в духе Концепции судебной реформы. Они выдвигают на первый план истории ведомства безграничное расширение его полномочий в сочетании с возможностью предоставлять услуги за деньги.
Сопоставляя романтические декларации реформаторов, вехи в истории ведомств и комментарии моих информантов, я склонна объяснять кардинальные расхождения в переживании темпа и интенсивности изменений российской системы правоприменения различиями в масштабах видимости, которые есть у участников процесса. И здесь возникает вопрос к номинации. Все ли изменения, о которых здесь шла речь, можно назвать реформами? Актуальные преобразования поля права в их сложности, неоднородности и многоплановости часто не укладываются в этот целерациональный термин, побуждая искать дополнительные слова и определения.
Самую действенную ловушку, позволяющую социальным исследователям обнаружить право в его автономии от политики, создает Бруно Латур в своей книге «Производстве права: этнографии Государственного Совета»[16]:
«Можно болтать о науке, не будучи исследователем, но нельзя говорить о праве, не будучи юристом. Это доказывается до определенной степени безнадежными усилиями комментаторов — которых множество — определить Право: любая попытка дефиниции, какой бы грубой или утонченной она ни была, всегда заканчивается обращением к прилагательному “правовой” для его определения. Пытаясь установить его в терминах законов, правил, санкций, власти, общего блага, монополии на насилие или Государства, необходимо каждый раз уточнять “при условии, что они юридически действительны”. Для того, чтобы описать право убедительно, необходимо уже оказаться внутри него. Другим словами, неизбежная тавтология являться неотъемлемой частью определения Права»[17].
Помимо тавтологичности, важной характеристикой права для Латура становится его предсказуемость:
«Юрист, даже когда он приводит особо дерзкий аргумент, ставящий под сомнение существующие прецеденты, должен заботиться о неприкосновенности правового здания, последовательности в отправлении властных полномочий и в применении закона. Хотя вполне можно с восхищением говорить о “революционной науке”, “революционные законы” всегда были так же ужасающи, как и суды, обладающие чрезвычайными полномочиями. Подобно норнам, юристы держат в руках тонкую нить с целым набором постановлений, текстов и прецедентов, и эта нить может быть порвана только в случае деградации права вплоть до отказа от принципа справедливости»[18].
Предсказуемость не дана праву изначально. Она рукотворна — обеспечивается способами производства правовых действий, начиная с формирования досье, через «нудную череду обзоров и пересмотров, дотошные сверки бюрократических штампов и очередные повторения все тех же преамбул»[19] к дискуссиям, предшествующим вынесению решения. По этому пути Латур и следовал за юристами Государственного Совета Франции в их ежедневной работе: он присутствовал на заседаниях, исследовал порядок работы канцелярии, изучал практики формирования и движения дел, отслеживал движение ценностных объектов во внешне сдержанных, но напряженных дискуссиях советников.
Вдохновляясь опытом Латура, я все же пойду другим путем. Буду работать не с «лабораторией» российского права эпохи преобразований, а с его архивом, рассмотренным в перспективе этнографии. Мой основной эмпирический объект — материалы 37 уголовных дел[20], или порядка 15 тысяч страниц рукописного и машинописного текста, дополненных интервью с участниками событий, опубликованными мемуарами и документами, регламентирующими работу судов в 1991—1996 годах. Свою задачу я вижу в том, чтобы отследить циркуляции того, что Латур называет ценностными объектами[21], используемыми в профессиональной дискуссии (или транзите права, passage of law)[22] и зафиксированными в протоколе судебного заседания.
Ценностные объекты (value objects) Латур заимствует из семиотики Греймаса[23], где дается двойное истолкование ценности:
«“Ценность”, которая оправдывает жизненный путь, и “ценность” в смысле структурном, как ее понимал Соссюр. Примирить эти два значения — значит позволить выстроить концепт объекта ценности: объекта, который дает “смысл” (аксиологическую ориентацию) жизненному проекту и объекту, обретающему значение путем различия, противопоставления другим объектам»[24].
Перенеся семиотические категории в область социальных исследований права и существенно усилив их прагматическую оснастку, Латур начинает свой позитивный проект, посвященный модусам существования человека в Новое время[25]. Определяя право как «искусство манипуляции с текстами или записями в целом, которые собираются в замкнутом пространстве»[26], он утверждает:
«Эти тексты и записи замещают внешний мир, который сам по себе непостижим. [...] Для юриста [...] возможность уверенно говорить о мире возникает только тогда, когда он трансформирован — [...] естественным или позитивным законом — в Великую Книгу, которая в равной степени может быть как книгой природы, так и книгой культуры и страницы которой были порваны или перепутаны каким-нибудь приспешником дьявола, а сейчас они должны быть собраны, истолкованы, отредактированы и сшиты заново»[27].
Признание Латуром права в качестве самостоятельного модуса существования, в чем ему последовательно отказывала критическая социальная теория права, не может не завораживать юриста, делающего социальное исследование правоприменения. Ключевыми ценностными объектами, конфигурация которых определяет характер и устройство решения по делу в Государственном Совете Франции, Латур считает доводы (moyens), квалификации, обязательства и решения[28]. Я адаптирую этот ряд к специфике уголовного производства в (пост)советской России с учетом того, какие обстоятельства подлежат доказыванию, на какие вопросы должны ответить присяжные заседатели, какие вопросы должен разрешить суд при вынесении приговора. Отталкиваясь от статьи 299 действующего Уголовно-процессуального кодекса РФ[29] и рабочей аргументации, используемой участниками в судебном процессе[30], я выделяю в качестве базовых ценностных объектов уголовной юстиции доказывание, квалификацию, виновность и назначение наказания.
Доказывание — это ткань процессуальной деятельности и основа для перевода объективного факта в правовую реалию посредством процедур документальной фиксации, проверки и оценки доказательств[31]. В ходе следствия и судебного разбирательства устанавливаются событие преступления (время, место, способ и другие обстоятельства), виновность и мотивы, характеристики личности обвиняемого, характер и размер вреда, смягчающие и отягчающие обстоятельства. Перечень возможных доказательств формально определен в уголовно-процессуальном законе, но их комбинация и достаточность остаются вопросом ситуативного выбора. При этом существуют типовые способы доказывания по разным категориям дел. Скажем, в комбинации доказательств бытового убийства присутствуют протокол осмотра места происшествия, заключения экспертов, показания свидетелей и обвиняемого. По делу о взятке — легализованные результаты оперативно-розыскных мероприятий, возможно, фонографическая экспертиза, показания свидетелей и обвиняемого.
Второй ценностный объект, которым оперирует уголовная юстиция, — это квалификация. Квалификация преступления состоит в уголовно-правовой оценке содеянного, установлении его тождества с признаками состава преступления, содержащимися в УК РФ. Вопрос о квалификации — это выбор из множества конкурирующих норм с частично пересекающимся содержанием. Так, в пространстве уголовного закона соседствуют нормы об убийстве, посягательстве на жизнь представителя власти, причинении тяжкого вреда здоровью, повлекшему по неосторожности смерть, причинении смерти по неосторожности. У этих случаев один и тот же объективный факт — труп, но разные пределы наказания, определяемые в процессе интерпретирующего сопряжения события и абстрактной нормы закона.
Выделение виновности в отдельный ценностный объект, с точки зрения устройства советского уголовного права и процесса, выглядит необязательным. Вина в форме умысла и неосторожности включена в состав преступления. В 1990-е по инерции вина зачастую опознается в духе советской юстиции как доказываемое психическое отношение лица к содеянному. А основной задачей защиты остается доказательство, что деяние было совершено по неосторожности, непреднамеренно, без злого умысла, что может не только смягчить квалификацию, но и исключить уголовную ответственность. Однако для новой концепции и политики правоприменения переходного периода вопрос о вине имеет особое значение. Его выдает напряжение, которое заметно возрастает в тех случаях, когда на вопрос о виновности отвечают присяжные заседатели. Это один из обязательных вопросов, на которые они должны ответить. И процедурное новшество существенно изменяет понимание вины. Если в делах без присяжных с ней работают по старинке, в духе психологической теории, упирая на осознанность (виновный понимал характер совершаемых им действий, предвидел последствия, а если не предвидел, должен был и мог их предвидеть), то задача присяжных иная. Они должны дать моральную оценку содеянному, ответить на вопрос, виновен или не виновен подсудимый, даже в том случае, если он действовал осознанно.
И, наконец, наказание. Оно присутствует в заключительной части дела в минимальном объеме. Решение выносит судья в пределах, заданных в уголовном законе, но без прояснения логики в приговоре. Вид и размер наказания, обозначенные в прениях защитником и государственным обвинителем, традиционно различаются. Защитники просят назначить «минимальную меру наказания», иногда «ниже низшего предела». Запросы обвинителя приближаются к медианной санкции.
Выделение ключевых ценностных объектов уголовного правосудия само по себе не является ответом на вопрос, может ли архив правоприменения быть адекватной заменой лаборатории. И способны ли бумаги, сшитые в папки под картонной обложкой, компенсировать отсутствие исследователя при подготовке и рассмотрении дел? Ответ может быть положительным, если принять во внимание прагматику производства по уголовному делу и его материальность.
Как и всякий перформативный продукт рациональной бюрократической власти, бумаги из уголовного дела — это и след, и органическая форма осуществления официального действия должностного лица[32], будь то допрос, предъявление обвинения, заявление ходатайства, осмотр места происшествие, назначение экспертизы, приобщение материалов, вынесение приговора, обжалование решений и действий, запрос справок и документов, принятие решений.
Без письменной фиксации, произведенной в соответствии с формуляром, действия, перечисленные выше, не имеют значения в уголовном процессе и для правоприменения не существуют. Ядро уголовного дела образуют протоколы юридически значимых действий (допроса, судебного заседания) и решения (постановления, определения, приговор, вердикт), содержащие ответы на правовые вопросы и реализующие властные предписания (постановление о проведении обыска). К ядру притягиваются материальные объекты: вещественные доказательства (нож, свитер с пятнами крови; деньги, которые передавались в качестве предмета взятки; слепки и оттиски следов, окурки и тому подобное), приобщенные к делу в пакетах и конвертах, если они физически могут быть помещены в дело, или же в форме фоторепрезентаций предметов, хранящихся в комнате вещдоков или в банковской ячейке. В деле присутствуют документация следственных действий (материалы аудио- и видеозаписи, фотоальбомы и фототаблицы), результаты экспертиз и ответы на запросы, ходатайства обвиняемого/подсудимого и защитника, данные о личности подсудимого (справки с места жительства, работы, медицинские справки). Завершают дело материалы об исполнении приговора.
Эти бумаги и вещи систематизируются, сшиваются, нумеруются, отражаются в описи. Дело — это одна или несколько (по многоэпизодным делам — сто и больше) таких папок (в среднем) по 250 листов. На обложке указан регистрационный номер, ФИО обвиняемого, квалификация, сроки производства, архивный номер и срок хранения. Бóльшая часть материалов (не менее 2/3 по небольшим делам и до 4/5 по многоэпизодным) изготавливается следователем на стадии предварительного расследования. Объяснения до возбуждения уголовного дела готовит оперативник. Жалобы и ходатайства — сам обвиняемый (при участии защитника). Рассмотрение дела дает меньше бумаг. Исключение составляют дела с участием присяжных заседателей: у них многостраничный и чрезвычайно детализированный протокол судебного заседания.
И если документ, произведенный компетентным лицом и включенный в уголовное дело, это и есть юридическое действие, то прагматическое прочтение документа может стать исследованием права в действии.
Дополнительно к сфере, обнаруживаемой в материалах уголовных дел, для понимания специфики производства права есть смысл включить в анализ понятие hinterland[33], введенное Джоном Ло. При всей многозначности его толкований[34] британский социолог предлагает понимать хинтерланд как совокупность неопределенно расширяющихся и более-менее рутинизированных словесных и материальных отношений, которые включают утверждения о реальности и сами реальности[35]. Применительно к производству научного знания в лаборатории Ло описывает хиндерланд как «практики прилаживания друг к другу разрозненных вещей для создания более или менее устойчивых следов»[36]. В привычных обстоятельствах используются стандартизированные сборки, что снижает издержки и избавляет отдельного участника от «необходимости самому собирать все элементы, образующие [черный] ящик, и бороться со всеми сложностями»[37].
По контрасту с «привычными обстоятельствами» правовая ситуация первой половины 1990-х может быть охарактеризована в терминах реорганизации хинтерланда, внутри которого производится российское право. Ее артикуляция и изучение осложняются тем, что участники и свидетели событий не замечают качественных изменений в вязкой правовой материи. Но приметы 1990-х (или то, что мы сегодня опознаем в качестве примет) проникают в интервью. Челноки и комки, разборки с огнестрелом и задержки зарплат. История о том, как в 1992 году в Ростов везли компьютеры и видеомагнитофоны, полученные через Минюст от канадцев для организации работы суда присяжных, а дежурный милиционер на Казанском вокзале потребовал оплатить пошлину за вывоз товаров за пределы Москвы[38]. Изобретение формы билета присяжного заседателя (образца не было)[39]. Проведение досуга в одном и том же кабаке (других в городе не было) с бандитами[40]. Об этом рассказывали и следователи, и опера. Чуть позже — массовый исход оперов в охранники[41]. Следователям не с кем стало работать[42]. Первые цветные фотографии в уголовных делах, снятые на «мыльницу» и распечатанные в городском универмаге за счет следователя. На пленке следовали друг за другом фотографии с домашних посиделок, шашлыки у реки и расчлененный труп, из той же речки извлеченный[43]. И в этом невообразимом соседстве я обнаруживаю специфику правовых сборок переходного периода. А многочисленные сбои, поломки и изменения обнаруживают и обнажают устройство хинтерланда производства права.
Кое-что начинает проступать в материальности уголовного дела. Сейчас оно выглядит как пожелтевшая папка, прошитая нитками. Рукописные (протоколы допросов, осмотров места происшествий, судебных заседаний, приговоры) и машинописные (запросы, обвинительное заключение, копии приговоров) тексты. Черно-белые фототаблицы с нечетким изображением. Приобщенные к делу кадры фотопленки, аккуратно обернутые бумагой. Бланки приговора по форме № 7 с государственным гербом с колосьями, напечатанные в типографии тиражом 3000 экземпляров в 1987 году. «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической республики — тьфу, — Российской Федерации», — вспоминает сбои при оглашении приговора в середине 1990-х мой собеседник[44]. Справки о вступлении постановления суда в законную силу на бланках 1971 года. Бумаги со штампом, где УВД подчинено облисполкому, датированные первой половиной 1980-х. Машинописный текст ходатайства обвиняемого о рассмотрении его дела судом присяжных с пустыми строками для вписывания от руки заявления обвиняемого. Вставка от руки в уже отпечатанном тексте протокола допроса: «право иметь защитника». Исполнительный лист, в котором РСФСР все еще фигурирует со ссылкой на статью 80 закона о судоустройстве СССР. Прокуратура была первым ведомством, которое обзавелось бланками нового — российского — образца. Процессуальные документы на бланках, заказанных в типографии 3 октября 1993 года, появляются в делах 1995—1996 годов. Судебные бланки воспроизводят советскую документальную материальность и во второй половине 1990-х. В этой типографской инерции, в запаздывании формуляров и монтажных стыках, наблюдаемых между реквизитами, проступают неоднородности переходной эпохи.
На фоне медленной темпоральности, связанной с материальностью уголовного дела, быстро меняются нормативные акты. Они отражают трансформации политико-правового режима, усиление институтов гражданского общества и новые социально-экономические реалии. Между 1991-м и 1993 годом в УК РСФСР (принятого в 1960-м) внесли 428 изменения: декларировали равную защиту всех форм собственности и исключили преступления против социалистической собственности, ввели ответственность за организацию и участие в незаконных вооруженных формированиях, добавили статьи о выпуске в обращение неофициальных денежных знаков, о торговле несовершеннолетними, об избирательных преступлениях, о необеспечении марками подакцизных товаров, расширили перечень таможенных преступлений, ввели норму о терроризме. В Уголовно-процессуальный кодекс РСФСР внесли 340 изменений. В 1992 году установили право на допуск защитника к подозреваемому с момента предъявления обвинения и право обжаловать в суде заключение под стражу, упростили процедуру передачи дела в суд. В 1993-м в отдельных субъектах РФ начал действовать суд с участием присяжных заседателей. Постановлением Конституционного Суда РФ от 13 ноября 1995 года признали право участников процесса обжаловать решения о прекращении и отказе в возбуждении уголовного дела, о приостановлении предварительного расследования, продлении срока предварительного расследования, наложении ареста на имущество и обыске.
Реакция на стремительность изменений со стороны тех, кто применял законы, в документах отзывалась анахронизмами. В уголовных делах 1993—1996 годов Уголовный кодекс, принятый в РСФСР в 1960 году, раз за разом именуют УК РФ. Лишь после принятия действующего УК РФ в 1996 году правоприменители вернули кодексу-предшественнику советское название.
Изменяется соотношение вкладов прокуратуры и суда в производство права. Страшный сон прокурорского работника начала 1990-х — Концепция судебной реформы, оставлявшая за прокуратурой исключительно функцию поддержания государственного обвинения. «Следствие уходит, общий надзор уходит, нас передают в Минюст» — фоновые разговоры в кабинетах того времени[45]. На деле все изменилось не так быстро — и не так радикально. Упоминание о прокуратуре было сохранено в новой Конституции. За эту строчку прокурорские работники благодарят Алексея Казанника, указом Ельцина от 5 октября 1993 года назначенного генеральным прокурором. Общий надзор изменил имя, но сохранился по сей день. Образование Следственного комитета, отделившее следствие от прокуратуры, произошло лишь в 2007-м, и еще целых четыре года он действовал в составе Генеральной прокуратуры. По сути, из функционала прокуратуры полностью исключили лишь надзор за деятельностью судов. И все же символический статус прокуратуры в системе правоприменения снизился, а статус судей повысился. Игру на повышение поддержал и новый порядок назначения судей указом президента, и истолкование независимости судебной власти как независимости судьи, и территориальное перемещение судов в здания бывших районных, городских и областных комитетов КПСС. Однако состав суда существенно не изменяется. Судьи 1990-х — это по большей части мужчины 1950-х годов рождения со сходной профессиональной траекторией: школа, работа, армия, вуз, работа по юридической специальности (юрисконсульт, адвокат, районный судья), судья областного суда в 1980-е по назначению облисполкома, сохранивший свое кресло после распада СССР и переназначенный на должность указом президента РФ.
Адвокаты, имена которых фигурируют в уголовных делах, — это еще вполне советские защитники с многолетней практикой. Ордера, вложенные в дела, подписаны председателями юридических консультаций, приписанных к Областной коллегии адвокатов. До 1993 года она была единственной в регионе. А до 2002-го — продолжала действовать на основании Положения об адвокатуре РСФСР, принятого в 1980 году. В интервью очень пожилые адвокаты вспоминают начало 1990-х как время, когда у них появилась реальная возможность влиять на исход уголовного процесса. Привлечение адвоката на ранних стадиях снижало риски внепроцессуального воздействия на подзащитного. Как цинично выразился один из моих респондентов, «в нашем присутствии хотя бы бить не могли»[46]. Формально право на защиту теперь могло быть реализовано в полном объеме. У потенциальных подзащитных это право энтузиазма не вызывало. Примерно в половине дел обвиняемые вплоть до предъявления обвинения не пользуются услугами защитника, а бывшие сотрудники правоохранительных органов отказываются от защитника на ранних стадиях уголовного производства — не верят.
Финансирование деятельности судов вплоть до создания в 1998 году Судебного департамента при Верховном Суде осуществлялось через Министерство юстиции по остаточному принципу. «Состоявшийся 16 октября 1996 года Совет судей Российской Федерации констатировал, что из-за крайне неудовлетворительного финансирования расходов, необходимых для обеспечения судебной деятельности, многие суды были вынуждены останавливать свою работу»[47]. Это неблагополучие обнаруживается и на низовом уровне: «Секретарь также докладывает, что в зал судебного заседания не явился адвокат, защищающий обвиняемого М., — по неизвестной для суда причине, подсудимые М. и Б. не этапированы из СИЗО, потерпевший И. — в связи с отсутствием у него денег на проезд»[48]. Недостаток денег на всех уровнях блокировал каналы поставки материальных ценностей и людей, обеспечивающие нормальное производство права.
Сбои наблюдаются и в обмене информацией. Несмотря на распад СССР, в 1994 году идет обмен правовыми данными и документами между регионами РФ и бывшими союзными республиками, а теперь независимыми государствами — Молдовой и Беларусью. Справку о судимости по требованию следователя прокуратуры провинциального города в течение двух недель высылают из Гродно, Хабаровска и Кишинева[49] — но не из Буйнакска. Как указано в ответе, предоставить справку не представляется возможным «из-за отсутствия условия». В 1995 году Буйнакский городской суд дважды возвращает исполнительный лист осужденного Ростовским областным судом в сумме 26 020 рублей без исполнений, мотивируя это следующим образом:
«На основании справки главы администрации села Карамахи о непроживании А. мною, судебным исполнителем, направлена в ваш суд справка о непроживании, как я могу взыскать с него, если он не прописан и не проживает в Карамахи Буйнакского района; во-вторых, вы направляете и/лист в наш суд повторно о проживании, который была направлен нашим судом в ваш суд»[50].
Это означает, что в уголовном деле вдруг проступает почти непроницаемая граница, образовавшаяся между Россией и республиками Северного Кавказа в турбулентный период чеченских войн. Судебный исполнитель своей отпиской дает понять, что Россия тут больше не власть.
В заключительной части статьи я сосредоточусь на циркуляции ценностных объектов российской уголовной юстиции — доказывании, квалификации, виновности и наказании, расспрашивая их об изменении ансамблей правоприменения в переходный период.
Мои информанты вспоминают начало 1990-х как время, когда ключевым вопросом правоприменения стала допустимость доказательств[51]. Доказательства, полученные с нарушением закона, теперь нельзя было положить в основу приговора, что порождало неизвестные раньше напряжения, особенно, если в процессе участвовали присяжные. Так, в деле по изнасилованию несовершеннолетней В. неким Ч. защитник просит исключить показания несовершеннолетней сожительницы подсудимого, данные ею после проведения очной ставки, мотивируя это так:
«Показания, изобличающие Ч., были получены от свидетеля под угрозой уголовной ответственности за дачу якобы ложных показаний на очной ставке с обвиняемым и в связи с тем, что потерпевшая В. и ее мать могли оказывать воздействие на свидетеля, так как она проживала у них на квартире»[52].
Суд постановил:
«Указанные выше показания свидетеля [...] не подлежат исключению из разбирательства дела в суде присяжных на данной стадии рассмотрения дела, т.к. стороной защиты не представлены доказательства о получении этих показаний с нарушением закона»[53].
Надо сказать, что суд крайне редко признает оспариваемые доказательства недопустимыми. И все же в двух случаях из 37, включенных в анализ, это произошло. По обвинению в хищении в особо крупном размере адвокат подсудимого — директора магазина Г. — на предварительном слушании попросил исключить из числа доказательств протокол опознания и показания двух свидетелей из-за нарушений, допущенных следствием при проведении этих действий. Суд соглашается с защитником. Однако исключение этих документов не подрывает доказательственной базы преступления[54].
В ходе судебного рассмотрения дела по обвинению Ф. и Р. в бандитизме и совершении убийства при отягчающих обстоятельствах государственный обвинитель — что само по себе примечательно — просит признать недопустимыми и исключить из разбирательства доказательства:
«Показания свидетеля Н., протоколы допроса Р. в качестве подозреваемого, протокол допроса Ф. в качестве подозреваемого и в качестве обвиняемого, т.к. свидетелям и подозреваемым (обвиняемым) не было разъяснено положение ст. 51 Конституции об их праве не свидетельствовать против себя и близких родственников»[55].
Делает он это от безнадежной ситуации: про статью 51 Конституции просто забыли при допросе. А ведь наличие бланков, соответствующих новому российскому законодательству, куда эта правовая формула была бы впечатана типографским способом, могло бы спасти следствие от (не)правовой амнезии.
Основная причина, по которой в 1990-е просят признать доказательства недопустимыми, — это доводы о насилии, примененном к обвиняемому или свидетелю на стадии предварительного расследования. Такие жалобы кочуют из дела в дело. Скажем, свидетель, выступая в суде по делу Г. и В., обвиняемых в посягательстве на жизнь сотрудника милиции, комментирует расхождения в своих показаниях до и во время судебного заседания:
«Меня с переломанной ногой избивали в отделении милиции. Они хотели меня заставить давать такие показания, как им хотелось. В больницу меня отвезли уже после побоев. Среди избивавших меня был Ж. (сотрудник милиции, потерпевший). Они били не только меня, но и Г. и В. (подсудимых). Я не оговариваю Ж. Он действительно участвовал в избиениях»[56].
Адвокат Р. в прениях по обвинению несовершеннолетних М. и Б. в убийстве из корыстных побуждений заявляет:
«Я считаю, что обвинение не доказано. Это подтверждается показаниями свидетелей и самого Б. Его избивали, поэтому он и давал показания, нужные следствию. Он был вынужден нанести себе травму бритвой, чтобы прекратить избиения. [...] Не принято мер для проверки версии об избиении Б. сотрудниками милиции Н. и Т.»[57].
А., обвиняемый в сбыте фальшивых денежных купюр, на судебном заседании возражает против оглашения показаний, данных им на предварительном следствии, «т.к. давал их без адвоката; недозволенных методов ко мне не применяли, дал показания, чтобы побыстрее закончилось дело»[58]. Решение об оглашении в советском уголовном процессе принимает суд, 1990-е не изменили этой нормы. В случае с А. суд отклонил возражение подсудимого, решив огласить показания. После чего А. скорректировал свою позицию:
«Я этих показаний не придерживался. Эти показания были у меня выбиты в милиции. Меня били дубинками лица, которые задержали. Это сотрудники линейного отдела на вокзале. Мне следователь сказал расписаться в протоколе допроса. Я расписался. Следователь не сказал мне, когда будет адвокат»[59].
В этот период суд отрабатывал тактику реагирования на заявления о применении насилия для получения показаний, ставшую сегодня базовой. В качестве свидетелей допрашивали следователей. Обсуждалась возможность признания протокола допроса А. при задержании (не)допустимым доказательством. Защитник К. сказал:
«Люди, которые были допрошены на предыдущем судебном заседании, неглупые люди. Они знают, что при оказании давления на подсудимого на допросе они будут наказаны. Адвокат пришел к концу допроса А., и считаю, что протокол допроса надо исключить»[60].
Однако судья все же оставил протокол допроса допустимым доказательством. Так же поступали его коллеги[61].
Игнорируя аргументы защиты о недопустимости доказательств, суд 1990-х был готов принимать во внимание ее мнение о расширении доказательственной базы: вызывать и допрашивать свидетелей, проводить дополнительную экспертизу. Так, он согласился назначить повторную фонографическую экспертизу для выявления признаков монтажа в аудио- и видеокассетах в деле по обвинению бывшего прокурора города в получении взятки, поскольку первую экспертизу провели в структурном подразделении ведомства, которое осуществляло уголовное преследование[62]. В деле по обвинению Р. и Ф. в убийстве из корыстных побуждений суд удовлетворил просьбу защитника о допросе в качестве свидетеля матери Х.[63]. Время от времени такие решения встречаются и в уголовных делах 1980-х, и в уголовных делах 2000-х. Что отражало новообразования 1990-х и проявилось в суде присяжных, так это отказ прокурора от обвинения по отдельным эпизодам в связи с их недоказанностью.
В 1990-е адвокаты время от времени поднимают вопрос об изменении квалификации, хотя делают это и не столь часто, как просят исключить доказательства. В деле о сбыте фальшивых денег уже после вынесения вердикта о виновности адвокат заявляет:
«Я не согласна с гособвинителем. Прошу обратить внимание, что все ларьки и магазины, где меняли поддельные деньги, были частными. И считаю, что действия подсудимого надо квалифицировать по ст. 147 УК РСФСР как мошенничество»[64].
Изменившейся форме собственности защита попыталась придать уголовно-правовое значение, стремясь повлиять на решение о переквалификации. Любопытный и нетривиальный ход. Сходным образом, используя в качестве аргументов изменения в порядке хозяйствования, действует защитник Г., обвиняемого в том, что будучи заведующим салоном-магазином радиоэлектронной аппаратуры № 14/1 акционерного общества […], он похитил из кассы магазина более шести миллионов рублей:
«Я считаю неправильным обвинение по ст. 93.1 УК РСФСР[65], так как на момент обнаружения недостачи в процессе инвентаризации государственное предприятие являлось акционерным обществом, что позволяет переквалифицировать действия подсудимого по ст. 144 УК РСФСР»[66].
Позиция защиты о переквалификации в обоих случаях не была поддержана судом. Лишь в одном из разбираемых мною дел произошла переквалификация. Суд самостоятельно принял это решение при повторном рассмотрении дела после отмены приговора на основании жалобы защитника о том, что «судья находился в неадекватном состоянии (опьянения) и огласил лишь тезисы приговора»[67].
Принимая решение о правовой оценке содеянного, судьи умудрялись игнорировать кардинальные изменения, происходящие за стенами суда. Так, они вынесли обвинительный приговор по хищению социалистической собственности в первой половине 1994 года. Верный советским традициям суд сохранял установку на обвинительный приговор, заботился о цеховой репутации и реагировал на руководящие и направляющие сигналы, исходящие от вышестоящей инстанции.
В уголовных делах 1990-х вина производится по лекалам доктрины, оформившейся в советском уголовном праве за 30—40 лет до распада СССР[68]. В деле несовершеннолетних М. и Б., обвиняемых в убийстве из корыстных побуждений, адвокат Б., действующий по назначению, утверждает:
«[Подзащитный Б.] не знал о намерении М. убить потерпевшего. Нанося удары, Б. не имел цели причинить смерть потерпевшему, поэтому обвинять его в умышленном убийстве нельзя. Его действиям должна быть дана иная правовая оценка — умышленное тяжкое телесное повреждение, повлекшее за собой смерть потерпевшего»[69].
Опровергая этот довод, в мотивировочной части приговора суд истолковывает характер и локализацию нанесенных ударов как доказательство умышленного убийства.
И, как уже было сказано, напряжение обвинения нарастает в делах с участием присяжных заседателей. В деле о сбыте фальшивых купюр позиция защиты строится на том, что «А. не заметил, что ему дали фальшивые купюры, т.к. они были такого же размера и явно не выделялись»[70]. Государственный обвинитель должен доказывать, что подсудимый действовал осознано (присяжные признают А. виновным):
«В основном подсудимый в своих показаниях делает упор, что все это совершалось без всякого умысла. Уважаемые присяжные заседатели! Вы слышали показания единственного свидетеля — это показания мальчика малолетнего Р. Хоть он и малолетний, но понимал, что происходит. Деньги (сдачу) он отдавал А. На основании изложенного прошу признать А. виновным в сбыте фальшивых купюр»[71].
В деле по обвинению в хищении в особо крупном размере защитник, обращаясь к присяжным, говорит о юридическом аспекте вины: «Доказана только его вина в халатном отношении к своим обязанностям, что подпадает под ст. 172 УК РФ»[72]. Сам подсудимый в последнем слове говорит о том же, но иначе: «Хотя денег я не брал, я все равно считаю себя виновным в том, что допустил недостачу. Подделку документов произвел от стыда, что все это произошло со мной»[73]. Задача защитника — повлиять на внесение в вопросный лист халатных действий в качестве альтернативы хищению. В итоге вопрос о виновности был сформулирован так:
«Виновен ли подсудимый Г. в хищении товарно-материальных ценностей на 6 453 674 руб. 26 коп. за период с 1.10.1992 по 27.4.1993 г. или эти ценности утрачены из-за его должностной халатности?»[74]
Присяжные ответили утвердительно, фактически закрепив переквалификацию: «Да, (виновен) в халатности».
Иногда, впрочем, юридические игры с присяжными дают сбои. Слушается дело Р. и Ф. по обвинению в убийстве и бандитизме. Подсудимый Ф. заявляет: «Сейчас я не могу ответить, зачем я стрелял в сторону Г. Я хотел стрелять вверх. Г. убивать я не хотел». Перед присяжными ставят вопросы:
«Вопрос 17. Доказано ли, что в указанных в вопросе 16 месте и времени Ф. с целью лишения жизни Г. произвел из автомата Калашникова выстрелы в потерпевшего, причинив Г. ранение шеи и головы, в результате чего тот скончался? (Да, доказано).
Вопрос 18. Если на предыдущий вопрос дан утвердительный ответ, то виновен ли Ф. в совершении описанного в этом вопросе деяния? (Да, виновен, но без намерения лишить жизни — отвечают присяжные)»[75].
Что значит «виновен без намерения лишить жизни»? Судья, интерпретируя вердикт присяжных, предлагает в качестве итоговой квалификации убийство по неосторожности. Это решение становится основанием для отмены приговора в Верховном Суде и направления дела на новое судебное рассмотрение. Вот позиция кассационной инстанции:
«Председательствующий судья нарушил ч. 2 ст. 459 УПК РСФСР, существенно изменив в приговоре установление обстоятельств, уже установленных вердиктом и имеющих важное значение для правильного разрешения дела»[76].
При повторном рассмотрении оправданный было соучастник Р. был признан виновным в пособничестве.
Необходимо отметить, что в делах с участием присяжных заседателей при рассмотрении вопроса о виновности в полной мере проявляется инерция российской юстиции. Вместо того, чтобы перевести юридическую конструкцию вины в плоскость нравственной оценки чужого поступка, судьи (вместе с обвинителями и защитниками) предлагают присяжным затейливые и нередко темные юридически коды, редуцирующие факты, подлежащие нравственной оценке гражданина, к законодательным описаниям, суть которых ускользает от присяжного-дилетанта. Я вижу в этом абсолютно неочевидный и, кажется, не отрефлексированный юридическим сообществом риторический прием — превращение присяжных из компетентных «судей факта» в некомпетентных «судей права».
Назначение наказания, если судить о нем по материалам уголовного дела, выглядит весьма герметичным предприятием. Из приговоров невозможно понять, как принимается решение. Но, что характерно для 1990-х, присяжные, которые испытывают робость при оценке преступления, чувствуют себя гораздо увереннее там, где от них требуется милосердие. Во всех делах с присяжными, где они признали событие доказанным, а обвиняемого — виновным, есть вердикт об (особом) снисхождении. Присяжные просят снисхождения для фальшивомонетчиков, несовершеннолетних убийц, насильника несовершеннолетней, покушавшихся на представителя власти. Эта включенность и вера в человека остается родовой чертой тех, кто в первые постсоветские годы на время стал частью новой судебной власти.
Первое дело, которое слушалось с присяжными в Ростовском областном суде, по обвинению С. в совершении умышленного убийства закончилось тем, что присяжные признали его виновным в совершении менее тяжкого преступления (телесных повреждений, повлекших по неосторожности смерть), сочтя, что он нуждается в особом снисхождении, и после оглашения приговора кричали подсудимому: «Юра, держись! Мы верим в тебя, Юра!» Через год Юрия С. нашли мертвым на скамейке в городском парке[77].
Когда вчитываешься в дела четвертьвековой давности, возникает ощущение, что тогда не хватило совсем чуть-чуть. Еще немного усилий — и качественные сдвиги могли бы стать бесповоротными, а агрегатное состояние российского права и общества — другим. Однако в правовом хинтерланде переходного периода возобладала инерция. Исход преобразований первой постсоветской пятилетки оказался безрадостным для реформаторов. Система, обещавшая повернуться лицом к человеку, не выполнила своих обещаний. Она разрослась, интегрировала в себя старые структуры и новые надстройки, превратившись по сути в машину, заточенную под (не)избирательную репрессию. Приведение ее в действие — вопрос ситуационного вызова или политической воли. Суды после недолгих колебаний продолжили изготавливать решения и тексты, слабо отличимые по содержанию, результатам и техникам производства от того, что они делали за десять лет до и делают уже двадцать лет после «романтического» периода судебной реформы. Чего тогда не хватило: времени, запала реформаторов, свежих людей в системе? У меня нет ответа. Есть лишь сожаление.
[1] Статья подготовлена при финансовой поддержке фонда «Президентский центр Б.Н. Ельцина» в рамках проекта «Социальная история России (1990-е годы)», реализуемого в Национальном исследовательском университете «Высшая школа экономики».
[2] Ведомости СНД и ВС РСФСР. 1991. 31 октября. № 44. Ст. 1435.
[3] Лейтмотивные, экспертные и биографические глубинные интервью были записаны в октябре 2017-го — феврале 2019 года. Материалы интервью используются в статье на условиях анонимности. Статус информантов указан на момент работы в органах уголовной юстиции в 1990-х годах.
[4] Х. (мужчина, р. 1959), сотрудник аппарата суда.
[5] З. (мужчина, р. 1951), судья.
[6] М. (мужчина, р. 1969), следователь прокуратуры.
[7] Пашин С. Становление правосудия. М.: Р-Валент, 2011. С. 49.
[8] Там же. С. 50.
[9] Там же. С. 11.
[11] Там же.
[12] Там же.
[13] Там же.
[16] Latour B. The Making of Law: An Ethnography of the Conseil d’État. Cambridge: Polity, 2010.
[17] Цит. по: Бочаров Т. Антропология права по Латуру: от сетевого анализа к языку ценностей // Социология власти. 2015. № 2. С. 259.
[18] Латур Б. Научные объекты и правовая объективность // Культиватор. 2011. № 2. С. 95.
[19] Там же. С. 83.
[20] Отбирая дела в архиве Ростовского областного суда (далее — АРОС) по ежегодным журналам регистрации (УД № 2-107/1992. Л. 7), я остановилась на разных составах преступлений и разных формах судебного слушания, поскольку в 1990-е параллельно действовали две процессуальные модели (советская — рассмотрение дела с народными заседателями и постсоветская — с тремя профессиональными судьями или судом с участием присяжных заседателей).
[21] Автор благодарит Тимура Бочарова (Институт проблем правоприменения, ЕУСПб), который в личной переписке многое прояснил в понимании ценностного объекта.
[22] Latour B. Op. cit. P. 127—197.
[23] Ibid. P. 129.
[24] Греймас А., Фонтаний Ж. Семиотика страстей. От состояния вещей к состоянию души. М.: ЛКИ, 2007. С. 57.
[25] Бочаров Т. Указ. соч. С. 262.
[26] Латур Б. Указ. соч. С. 85.
[27] Там же.
[28] Latour B. Op. cit. P. 137—138.
[30] Так, адвокат Р. в прениях по делу об убийстве из корыстных побуждений, совершенного М. (16 лет) и Б. (15 лет), обращается к судьям: «Товарищи судьи! Когда вы удалитесь в совещательную комнату, нужно будет ответить на вопросы по поводу этого дела: доказано ли обвинение, каким законом охватывалось действие виновных, мера наказания?» (АРОС. УД 2-107-1992. Л. 134).
[31] См., например: Головко Л., Ульянова Л. Общие положения о доказывании и доказательствах // Курс уголовного процесса / Под ред. Л. Головко. М.: Статут, 2017. С. 417—488.
[32] См.: Орлова Г. Изобретая документ: бумажная траектория русской канцелярии // Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство: статус документа в культуре / Под ред. И. Каспэ. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 19—53.
[33] Ло Дж. После метода: беспорядок и социальная наука. М.: Издательство Института Гайдара, 2015. С. 62—78.
[34] Это и глубокий тыл, и внутренние районы страны, удаленные от побережья, и районы, прилегающие, тяготеющие к промышленному, торговому центру, порту, заводу.
[35] Ло Дж. Указ. соч. С. 70.
[36] Там же. С. 73.
[37] Там же. С. 74, 77.
[38] Т. (мужчина, р. 1955), работник аппарата суда.
[39] Ф. (мужчина, р. 1959), работник аппарат суда.
[40] М. (мужчина, р. 1968), следователь прокуратуры.
[41] Г. (женщина, р. 1955), сотрудник аппарата ГУВД области.
[42] Б. (мужчина, р. 1964), следователь прокуратуры.
[43] Опыт автора во время учебной практики в прокуратуре Новочеркасска летом 1994 года.
[44] А. (мужчина, р. 1952), судья.
[45] Н. (мужчина, р. 1952), заместитель прокурора района.
[46] Д. (мужчина, р. 1944), адвокат.
[48] АРОС. УД № 2-107/1992. Л. 45.
[49] АРОС. УД № 2-132/1994. Л. 215.
[50] АРОС. УД № 2-146/1994. Л. 217.
[51] Д. (мужчина, р. 1944), адвокат; З. (мужчина, р. 1950), судья.
[52] АРОС. УД № 2-132/1994. Л. 178.
[53] Там же. Л. 145.
[54] АРОС. УД № 2-168/1995. Л. 78.
[55] АРОС. УД № 2-15/1996. Л. 93—94, 54—57, 67—72.
[56] Там же. Л. 48.
[57] АРОС. УД № 2-107/1993. Л. 54.
[58] АРОС. УД № 2-146/1994. Л. 98.
[59] Там же. Л. 99.
[60] АРОС. УД № 2-132/1994. Л. 77.
[61] АРОС. УД № 104/1993. Л. 122; УД № 3-167/1995. Л. 172.
[62] АРОС. УД № 2-133/1996. Л. 56.
[63] АРОС. УД № 2-132/1994. Л. 80.
[64] АРОС. УД № 3-23/1996. Л. 109.
[65] Хищение государственного или общественного имущества в особо крупных размерах: от 8 до 15 лет лишения свободы с конфискацией или смертной казнью, еще применяемой в России на момент рассмотрения этого дела в суде (УК РСФСР ФЗ РФ от 01.07.94 № 10-ФЗ).
[66] АРОС. УД № 2-168/1994. Л. 124.
[67] АРОС. УД № 3-23/1998. Л. 178.
[68] См.: Лунеев В. Субъективное вменение. М.: Спарк, 2000.
[69] АРОС. УД № 2-107/1993. Л. 65.
[70] Там же. Л. 37.
[71] АРОС. УД № 2-146/1994. Л. 144.
[72] Там же. Л. 188.
[73] АРОС. УД № 2-168/1994. Л. 134.
[74] Там же. Л. 62.
[75] Там же. Л. 105.
[76] АРОС. УД № 2-35/1996. Л. 209.
[77] А. (мужчина, р. 1960), работник аппарата суда.