ИНТЕЛРОС > №128, 2020 > Обзор российских интеллектуальных журналов Александр Писарев
|
Александр Александрович Писарев (р. 1988) – редактор, переводчик, младший научный сотрудник сектора социальной философии Института философии РАН, преподаватель института «База».
[стр. 198—213 бумажной версии номера] Отечественная интеллектуальная периодика все больше обращается к проблемам кризисной публичной сферы и методологиям социального и гуманитарного исследования. Сразу в двух номерах, в «Художественном журнале» (2019. № 108) и «Логосе» (2019. № 1), дискуссия размечается противостоянием доверия и подозрения – в первом случае к эмоциям и аффектам, в другом – к праздности. Авторы показывают, что не так-то просто свободно чувствовать или переживать и свободно ничего не делать. Этот критический запал поддерживает номер «Логоса» (2019. № 2), посвященный анализу и применению методологических идей Мишеля Фуко в самых разных контекстах – от управления мертвыми телами до советских методологов. «Стасис» в нашем обзоре начинает с исследования кризиса публичной сферы и доверия к демократии (2018. № 1) и переходит к переосмыслению и актуализации интеллектуального наследия октябрьской революции (2018. № 2). «Ab Imperio» (2018. № 3, 4) завершает годовую тему о соотношении гибридности и чистых форм, проблематизируя методологический и политический статус языка гибридности.
От новой ауры к кайфоломщицам: между доверием и подозрением к чувственному
Эссе Виктора Мазина представляет собой вольные размышления о чувствах, эмоциях и аффектах на самом разном материале. Читатель узнает, что эмоции удостоверяют подлинность переживания, делают человека ближе к жизни и природе, эмоции нужны и позитивные (навязываемые идеологизированным требованием наслаждаться), и негативные. Как замечает Мазин, не все эмоции одинаково полезны современному искусству, и как уточняет Георгий Литичевский: необходимы беспредметные эмоции, о которых писал еще Казимир Малевич. Почему эмоции стали важны в искусстве? Иван Новиков связывает эту тенденцию с выхолащиванием эмоций при популярном ныне знакомстве с искусством онлайн. Присутствие любой выставки в сети «на расстоянии вытянутой руки» учреждает новую дистанцию: уже не обязательно приходить на выставку, достаточно посмотреть отчет о ней в Интернете.
Не вполне понятно, почему именно происходит такое повышение значимости опыта присутствия, и Новиков не поясняет этот момент. Не менее вероятным могло бы быть и обратное влияние: переформатирование выставочной аффектации по лекалам опыта сетевого знакомства с искусством. Тем не менее, факт остается фактом: художники все больше внимания уделяют чувственному переживанию зрителей, а не концептуальным структурам и формальным решениям. По мнению Новикова, этот опыт, возрождающий ауратичность на новых основаниях, более инклюзивен, эгалитарен и даже солидаризирующ, чем знакомство с работами через социальные сети и агрегаторы. Правда, здесь автор вступает в противоречие с тем, с чего начинал, так как доступ к физическому присутствию на выставке опосредован серией барьеров – географических и экономических прежде всего. Наталья Серкова не согласна с Новиковым и, напротив, реабилитирует Интернет-дистрибуцию искусства. Пересматривая концепцию ауры Вальтера Беньямина, идею порнографии Жана Бодрийяра и выстраивая плоскую онтологию, Серкова приходит к неожиданному выводу: аурой обладают и оригиналы объектов, и их сетевые копии (с. 49). Такое искусство, воздействующее по заветам Сьюзен Зонтаг до его интерпретации, становится похожим на порнографию, продукт развитого капитализма, но, действуя методами капитала, не совпадает с ним.
Борис Гройс предлагает критически (и почти цинически) посмотреть на частный случай реабилитации чувств. Он вписывает ее в рамку борьбы за символические ценности:
Быть жертвой, нести утрату – путь к успешности через производство симпатии к страдающему меньшинству. В данном случае чувства оказываются социальным инструментом символической борьбы (что никак не подрывает их подлинности). Гройс выдвигает спорный и даже, рискнем предположить, ошибочный (с учетом интерсекциональной критики) тезис: в отличие от солидаризирующей горизонтально классовой борьбы, эта символическая борьба основана на вертикальной солидарности между бедными и богатыми, если они принадлежат к одному и тому же социальному меньшинству. Сара Ахмед прямо возражает ему:
Если искусство начинает пристально интересоваться опытом присутствия, то наряду с эмоциями возвращают свои права тело и осязание. Этот процесс не ограничивается художественной сферой и захватывает многие научные дисциплины. Лора Маркс резюмирует его в концепции осязательной эстетики. Отталкиваясь от постулата об исторической изменчивости устройства сенсориума, она дает краткий обзор истории изменения концепций осязания (от Аристотеля до Мориса Мерло-Понти и Жан-Люка Нанси) и выделяет теории осязания. В свою очередь Лора Маркс очерчивает новые осязательные медиа, превращающие алгоритмы в тактильный опыт, и видит в них большой творческий потенциал (в отличие от медиа, имитирующих тактильность, например, в виртуальной реальности). Вслед за ней Джулиана Бруно обнаруживает в устройстве оптических по своей природе публичных мест -- кинотеатра и музея -- осязательный фундамент, спрятанный в кинестезийную оболочку (с. 108). В современное искусство возвращается не только осязание, но и вкус. В статье Ирины Аристарховой читатель найдет анализ инсталляции и перформанса «Место лактации: бар грудного молока» Джесс Добкин (2006, 2016). В нем посетителям предлагалось продегустировать грудное молоко, «эту первую субстанцию жизни». В интерпретации Аристарховой вкус, центральный предмет интереса Добкин, становится политическим чувством, в котором пересекаются проблемы материнства и ЛГБТ+, восприятия материнского тела и кормления в обществе. По ее мнению, в этой работе вкус используется как компонент со-бытия, со-чувствия «всех нас как грудных существ» (с. 129). Универсальны ли, однако, аффекты и эмоции и насколько они непосредственны? Серкова провозглашает абсолютное доверие к ним в искусстве:
Однако дальнейшее развитие дискуссии акцентирует внимание читателя на оборотной стороне возвращения эмоций и телесного: их выражение вовсе не универсально и разнится в зависимости от политических, исторических, социальных и иных контекстов. По мнению Мадины Тлостановой, аффективный поворот, как и господствующие теории аффекта, слишком часто скатывающиеся к унификации всего человеческого опыта и рассуждениям о человеке вообще, должны быть подвергнуты критике и реполитизации (с. 147). Ахмед добавляет: эмоции исторически контингентны, они могут служить инструментами идеологического принуждения независимо от того, чьи уста их выражают, чьи работы или действия их провоцируют (с. 133), они всегда связаны с социальными и политическими нарративами. Таким образом, часть авторов – например, Тлостанова – радикально не согласны с установкой доверия и требуют подозрения к чувствам:
В этой оптике возврат к эмоциям оказывается лишь расширением области критического анализа и борьбы за счет включение в нее эмоций и аффектов. В конечном счете, «эмоции не всегда оправданы, даже те, которые питают свою убедительность от опыта столкновения с несправедливостью. […] Они есть поле борьбы, и нам нельзя сдаваться в борьбе с ними» (с. 137). Сара Ахмед в своем чрезвычайно информативном эссе демонстрирует, что аффекты вовсе не последнее убежище страдающего существа: они могут быть и чуждыми, вмененными. Социальный порядок – это и аффективный порядок.
Поэтому, например, люди хотят верить, что женщины становятся феминистками, потому что несчастны. Применительно к феминисткам Ахмед развивает концепт «кайфоломщицы» как препятствующей удовольствию других на основании собственного своеволия как императива (с. 138). Мадина Тлостанова, отталкиваясь от размышлений Ахмед о своеволии феминисток-кайфоломщиц, переносит обсуждение на территорию деколониальной телесной политики знания, бытия и ощущения. Теперь речь обо всех, отказывающихся от счастья в предписываемом модерностью/колониальностью ключе. Подробно анализируя творчество художницы Хаив Кахраман, Тлостанова показывает возможный вариант перехода от негативизма и отказа к позитивному образу мира и себя в нем. Кроме того, читатель найдет в ее статье краткое резюме критики теорий аффекта и аффективного поворота. Материалы номера показывают, что эмоции и аффект сегодня стали территорией с высокими ставками и острыми дискуссиями: здесь определяется базовый экзистенциальный опыт, художественные стратегии, сюда вторгаются идеологические машины в поиске обходящих разум путей в недра субъективности. Чувствовать, иными словами, не так просто.
Так ли это просто – ничего не делать?
«Логос» (2019. № 1), если верить названиям блоков, посвящен социологии, культуре и искусству досуга, но в качестве темы номера заявлены лень и праздность. Это формальное рассогласование отражает базовую оппозицию материалов. Досуг как «занятая незанятость», освоенная индустриями развлечений и, шире, «консуматорной машиной», противостоит здесь праздности/лени как недеятельности, не подвергшейся апроприации. С одной стороны, историко-социологические исследования трансформаций досуга и методов его изучения, с другой, – философские штудии возможности подлинной праздности. Номер продолжает начатое несколько лет назад обсуждение трансформаций труда и досуга в постиндустриальном обществе (2015. № 3) и в некоторых своих материалах прямо полемизирует с его участниками. Поэтому журнал неслучайно открывается любопытным диалогом редакторов-составителей этих номеров: социолога Виктора Вахштайна и философа Михаила Маяцкого. Участники затрагивают историческую генеалогию досуга как свободного времени за границами труда, его современные трансформации и формы принуждения, вторгающиеся в это декларативно свободное пространство. Речь идет не только о захвате праздности индустрией отдыха, но и о вынужденной праздности, о феномене forced leisure (освобождение времени вследствие автоматизации труда) и о базовом безусловном доходе. Одно из наблюдений Вахштайна важно в контексте всего номера: «ослабление институционально-темпорального принуждения оказалось каким-то образом напрямую связано с усилением контроля за стратегиями досуговой апроприации праздности» (с. 16). Иными словами, повышение гибкости и «пористости» рабочего режима повлекло за собой усиленное вторжение контроля в прежде относительно свободные временные зоны. Маяцкий дает другой ценный комментарий – уже к противоположной тенденции, увиденной не столько из социальной, сколько из экзистенциальной перспективы. Нарастающее в западных странах высвобождение времени, вписывающееся в давнюю мечту человека о «конце работы», влечет за собой экзистенциальную проблему: западная цивилизация трудоориентирована, с трудом сопряжена осмысленность жизни и самоосуществление индивида, и потому с уходом труда уходит и смысл. Один из вопросов, вытекающих из этого соображения, -- могут ли досуговые практики стать источником смысла? У исследований праздности и досуга солидная традиция. Одна из ее первых важных вех – теория праздного класса Торстейна Веблена, соотносившая уровень благосостояния и сопутствующую репутацию со стратегиями досугового поведения, которые рассматривались, таким образом, в качестве индикатора социальной принадлежности. Социально-политические трансформации (см. статью Светланы Малышевой) и последовавшая за ними проблематизация положений этой теории во второй половине XX века (с. 35–36) привели к возникновению современных гетерогенных исследований досуга и свободного времени (leisure studies, с. 32). Об исторических и концептуальных предпосылках теории Веблена и этого перехода, а также об истории изучения досуга читатель узнает из статьи Натальи Лебедевой. Еще одним фактором, все больше влияющим на структуру досуга, является автоматизация труда. Порожденные ею алармистские и (анти)утопические образы целых социальных групп, вытесненных на обочину жизни вследствие замещения человеческого труда машинным (субститутивной автоматизации, с. 63), или же освобожденного от труда человечества, вынужденного существовать праздно, имеют мало общего с тем, как сейчас происходит автоматизация. Как показывают в своем исследовании Мария Ерофеева и Нильс Кловайт, современные разработки в области искусственного интеллекта способны работать в беспорядке реальных человеческих процессов (в отличие от классического искусственного интеллекта, которому нужна герметичная структурированная среда, с. 62), задействованы в супплементарной автоматизации (с. 64). Алгоритмы, иными словами, не заменяют работника, а берут на себя часть его профессиональных функций, причем, что важно, преимущественно социально невидимых и рутинных (с. 68). Поэтому авторы предлагают говорить о невидимой автоматизации:
Целый блок статей посвящен историческим исследованиям практик досуга. Светлана Малышева дает обстоятельную историческую справку о трансформациях досуга и труда, которые привели к устареванию теории праздного класса Веблена (см. исследование Лебедевой). Она фиксирует эти трансформации в ходе анализа изменений значения понятий, репрезентирующих свободное время и отдых («досуг», «праздный», «безделье»), во второй половине XIX – начале XX веков (на материале художественных произведений и разных изданий толковых словарей Даля и Ушакова). Это последовательное разграничение сфер труда и досуга, коммерциализация досуга и его превращение в отдельную потребительскую деятельность, индивидуализация, стирание сословных и социальных различий. Замечательный пример судьбы отдельной досуговой практики читатель найдет в исследовании Ильи Сидорчука, посвященном английскому влиянию на любительское рыболовство в России в середине XIX – начале XX веков. Ограничение этих исследований началом XX века понятно: катаклизмы 1900--1910-х серьезно переопределили структуры труда и досуга. Например, после октябрьской революции праздность стала маркером буржуазности (с. 276). Это коснулось и искусства: «праздность и свобода, свойственные старому искусству, противопоставлялись футуристами самоотверженному труду “художника-пролетария” – наравне с людьми рабочих профессий» (с. 274). Иван Костин подробно анализирует становление производственного искусства на пересечении дискурсов праздности, труда, питания («Не работаешь – не поешь!») и теоретической работы петроградских футуристов. Прежний антибуржуазный пафос футуристов под влиянием политики военного коммунизма и учреждения коммун превратился в этику «художника-пролетария». Однако, отрицая «буржуазную» форму досуга, а не досуг как таковой, они не предложили никакой развитой теории коммунистического свободного времени. Зато это сделали в другом крыле авангарда: Малевич предложил апологию лени как политэкономическую критику капитализма. Его идеи анализируются Данилой Расковым в контексте раннего Карла Маркса и Поля Лафарга. Александр Погребняк возвращает обсуждение досуга и праздности на территорию философии и обращается к теме акрасии. Его текст – полемика со статьей Михаила Маяцкого (2015. № 3), предположившего, что реакцией человека на введение базового безусловного дохода и требование праздности станут акрасия и желание испытать пределы даруемого блага (с. 163). Вывод Маяцкого – дилемма: автономия может иметь форму либо капитализации, либо акратического бунта. Погребняк ищет выход из этой дилеммы и находит его в предложенном Джорджо Агамбеном понятии профанации (с. 69). Сам же Агамбен в интервью для журнала рассуждает об истории и генеалогии бездеятельности в политико-теологическом контексте. При всем тематическом многообразии материалов этого номера «Логоса», многочисленных взаимоотсылках и связующих нитях между ними ответ на главный вопрос остается на усмотрение читателя: может ли чтение интеллектуальной периодики быть подлинной праздностью? Каким бы ни был ответ, точно утверждать можно одно: после прочтения этого номера в вопросе лени и праздности он будет более информированным и рефлексивным, чем прежде.
Разочарование в демократии, очарование народом
Современная публичная сфера в кризисе, а демократия больше не вызывает доверия, констатируют авторы «Стасиса» (2018. № 1). Славой Жижек открывает подборку материалов номера статьей о текущей исторической ситуации. Обыгрывая фразу Маркса о религии как «опиуме для народа», Жижек заявляет, что сегодня опиумом стал сам народ: повсюду наблюдается рост популизма (с. 22). Наркотические вещества (собственно «опиум») в свою очередь удерживают индивидов между перевозбуждением и депрессией, перераспределяют активность между публичным и приватным, «осуществляют эвтаназию общественной жизни и вносят искусственное возбуждение в частную жизнь» (с. 23). Главная идеология нынешней ситуации, по Жижеку, иронично противостоит любым идеологическим утопиям, являясь собственной противоположностью. Она состоит в циничном бездействии, принимающем то, чем мир является «на самом деле», и рассматривающем любые попытки изменить его как чреватые тоталитарным ужасом (с. 33). Двойная ироничность в том, что ей сегодня противостоит «эскалация сектантского, религиозного и этнического “героического” насилия» (с. 21). Роджер Берковиц добавляет свой фрагмент в пазл диагностики состояния современной публичной сферы. Это разочарование в репрезентативной либеральной демократии, вызванное, по Ханне Арендт, низкой значимостью индивидуального поступка на фоне бюрократизации и ослабевания институтов участия (с. 57). В публичной сфере это разочарование стало лейтмотивом всплеска популистской риторики.
Возмущение превращает политику в политику сопротивления, а местом свободы, то есть возможности совершать поступки, становится протест, а не демократические интуиции. Для подтверждения этого тезиса Берковиц подробно разбирает работы Саймона Кричли, Дэвида Грэбера и Жака Рансьера. Утверждение об обесценивании индивидуального поступка поддерживает Сесилия Сьёхольм, связывая его с разъединением опыта и мышления:
Обесценивание опыта ведет к появлению фейковых новостей, ответственность заменяется фантазией, признание различий – навязчивыми образами других. Какой вызов бросает кризис публичной сферы критической мысли? Следует ли ей менять свои основания и стратегии работы? Эти вопросы занимают Сьёхольм. Вслед за Кантом, Арендт и Хабермасом она считает, что публичная сфера – мерило рациональности мышления и если эта сфера в кризисе, то от критической мысли (именно так, а не от критической теории) требуется сохранять способность к «здравым формам рассуждения». Речь, по Арендт, идет о необходимости изучать мнения и представления, практиковать своего рода «сократическую майевтику». Именно в таком контексте можно слышать внутренний голос, «который может направлять наше чувство реальности, интернализованное присутствие другого» (с. 157), если его не заглушает навязываемое идеологией воображаемое. Прислушаться к внутреннему голосу, достигнув необходимой для этого настроенности, и благодаря этому слушать и собирать голоса других – нетривиальная, но необходимая задача (с. 161). Как выражается Сьёхольм, «“ухо критической мысли” затрагивает как потребность в автономии, так и понятие коллективности, основывающееся на такой автономии» (с. 162). Публичная сфера определяется в том числе напряжением между индивидуальным моральным решением и участием индивида в политической жизни, между этикой и политикой. Другой автор номера, Томас Шестаг, подходит к этой проблематике через вопрос, поставленный Арендт: если моральное неповиновение – удел одного человека, а гражданское – группы людей как ее членов, то кто предстает одновременно отдельным человеком и членом группы (с. 124)? Примерами такого совмещения оказываются Генри Торо (с. 124) и Сократ (с. 131), в какой-то момент оказавшиеся узниками из-за неповиновения закону. Драган Куюнджич неожиданно меняет вектор обсуждения и обращается к связи между музейным хранением, электронными технологиями архивации и идеологией. Он обыгрывает колебание слова liquid между ликвидацией, жидкостью и ликвидностью. Современные цифровые технологии «овнешняют» музей, делая его содержание публичным, а пространство – характеризующимся через течение, поток, утечку и жидкость. Большинство музейных коллекций теперь можно просмотреть в Интернете, что ликвидирует искусство – и аннулирует его, и делает текучим. Вступая в заочную полемику с Иваном Новиковым и Натальей Серковой из «ХЖ», Куюнджич заявляет:
Интересно, что для трех из пяти авторов номера (а может быть, для редакции журнала) ключевой фигурой в размышлениях о демократии и кризисе публичной сферы является Ханна Арендт. Двигаясь в координатах ее мышления, призывая к индивидуальному слушанию, вслушиванию и сопряжению индивидуальной моральной и коллективной политической субъектностей, они вступают в резонанс с мрачным диагнозом Жижека о циничном бездействии и многочисленных сортах «опиума для народа». Как совместить интеллектуалистские призывы к переопределению критического мышления, с одной стороны, и, с другой, всеобщий цинизм, накачанный антидепрессантами и нейролептиками, окруженный всевозможными фундаментализмами? – таков вопрос, наедине с которым оставляет читателя данный номер «Стасиса».
После революции остается только…
Размышления, пытающиеся ответить на этот вопрос, читатель найдет в следующем номере «Стасиса» (2018. № 2). Он посвящен осмыслению живого интеллектуального наследия октябрьской революции. В нарративах о революции часто фигурирует метафора политического пробуждения угнетенных. Гал Кирн предпринимает попытку осмыслить ее при помощи другой метафоры – воскресения Лазаря, – тем самым перенося исследование в контекст левоориентированной политической теологии.
Таковы вопросы, ответ на которые Кирн ищет на обширном материале от большевистских текстов до более современной теории революции. Кроме того, он разбирает функционирование фигуры Лазаря в работах Мишеля Фуко (прокаженный), Карла Маркса (lazarus layers, lazzaroni) и Франца Фанона (люмпен-пролетариат, изгои). Интеллектуальное наследие революции многослойно, и разные его ветви влияют друг на друга. Так, Антонио Грамши в вопросе о крестьянстве в южной Италии («южном вопросе») испытал серьезное влияние ленинской мысли (с. 85) и практически неукоснительно следовал за ленинским решением «аграрного вопроса» (с. 90). Лоренцо Кьеза детально сопоставляет эволюцию взглядов Грамши и Ленина на объединение рабочих и крестьян в пролетарском государстве и рассматривает ее, что интересно, в современном контексте проблематики угнетенных и подчинения (subalternity). Вопрос об угнетенных и управлении страданиямиsubaltern studies.
Это разделение нужды заложено в основание еще одного артефакта октябрьской революции и раннесоветских лет – товарищества. Джоди Дин анализирует отношение товарищества на материале «Чевенгура» Андрея Платонова и, расширяя контекст, рассматривает его как характерную черту эмансипаторных движений. У Платонова раскрывается негативное содержание слова «товарищ»: это возникающее из нищеты и неприкаянности постреволюционное бесклассовое состояние лишения, в котором существование каждого зависит от существования всех, «исходная точка возможности, продолжающая существовать после упразднения всего остального, пережитки в руинах, негативное место начала» (с. 122). В интерпретации Дин товарищество является нулевым уровнем коммунизма, основой для его строительства (правда, Дин, вопреки Платонову, возвращает его в ситуацию борьбы, с. 126). В качестве примера она приводит Коммунистическую партию США, которая в течение длительного времени была занята формированием коммунистического движения в условиях расовой сегрегации. Расизм порождал состояние лишения темнокожих рабочих и уничтожал солидарность; это должно было компенсироваться другим состоянием лишения – отказом белых рабочих от своих привилегий ради солидарности. Таким образом, партия выстраивала тот самый нулевой уровень коммунизма, товарищество темнокожих и белых рабочих. Осмысление артефактов революции продолжает Владимир Рыжковский. Он обращается к интеллектуальной траектории Бориса Поршнева и к его проекту всемирной истории, синтезировавшему негативную диалектику и исторический материализм. Рыжковский подробно разворачивает институциональные, культурные и идеологические контексты работы Поршнева и показывает его актуальность для современных дискуссий. Кроме этих материалов, читатель найдет в номере статью Артемия Магуна о негативности в символизме (преимущественно в пластических искусствах), связывающей содержательную мрачность произведения и катастрофы, происходящие на уровне его формы. Также стоит обратить внимание на стенограмму интереснейшего «круглого стола» с участием петербургских философов об универсальных, философских и космических импликациях революции 1917 года. В завершение обзора этого номера вернемся к вопросу, сформулированному по итогам чтения номера предыдущего. Обещанные выше размышления о сопряжении элитаристских эмансипационных призывов и циничного бездействия, разочарованности людей читатель найдет в статье Кети Чухров. Она обращает внимание на то, что накрывшая многие страны волна популизма свидетельствует о когнитивном разрыве между лексиконами непривилегированных работников и производителей эмансипаторного знания. На языках эмансипации говорят не самые угнетаемые; самим угнетенным они недоступны. Это ведет к парадоксальной ситуации, в которой «неолиберальные технократические элиты и просвещенные прогрессивные работники культуры “оказываются” социально более однородными, нежели угнетенные массы и прогрессивные интеллектуальные работники» (с. 162). Чухров критикует современные эмансипационные нарративы (акселерационизм, ксенофеминизм, киберфеминизм), списывающие революцию в архив и заменяющие реполитизацию социальной сферы техническими решениями – перепрограммированием капиталистической машины, когнитивных практик, инновациями. Единственным политическим субъектом эмансипации в них оказывается технически и когнитивно продвинутая интеллигенция. Этот разрыв требует устранения – установления когнитивного равенства и социальной связи с массами. Будущий коллективный субъект эмансипации должен стать одновременно и субъектом Просвещения. В поисках путей к его изобретению Чухров переосмысляет условия конструирования пролетариата в октябрьскую революцию (с. 170).
Фуко и Foucault
От наследия революции – к наследию одного из ведущих философов XX века. Второй в этом обзоре номер «Логоса» (2019. № 2) тоже продолжает тему, начатую в журнале гораздо раньше (2008. № 2). Если тот номер был посвящен исследованиям самого Фуко и состоял преимущественно из первоисточников, то теперь выпуск целиком состоит из отечественных исследований, использующих или анализирующих его методологические инструменты. Ранний этап формирования методологии Фуко (1954--1957) обсуждается в статье Ольги Власовой. На основе анализа его ранних исследований истории психологии и психиатрии она показывает, как инструментарий философа складывается в «парадоксальном синтезе» феноменологии (Морис Мерло-Понти) и эпистемологии (Жорж Кангилем), как формируется археологический метод. Сергей Зенкин в свою очередь разбирает другой ранний текст Фуко, посвященный Жоржу Батаю (1963). В этом тексте Фуко реинтерпретирует батаевский концепт трансгрессии и переносит его с социальной на антропологическую почву. Именно в этом тексте, отмечает Зенкин, появляется идея исчезновения философского субъекта. С интересом к психиатрии у Фуко смыкался интерес к истории социальной медицины и медицинских институтов. Все эти три элемента -- психиатрия («моральное лечение»), социальная медицина (гигиена, вакцинация) и больница (пациенты как клинические случаи) – появились почти одновременно в конце XVIII века. В соответствующем им медицинском опыте французского исследователя интересовал вопрос о дисциплинирующей и нормализующей власти. Дмитрий Михель контекстуализирует соответствующие исследования – «философские истории» – Фуко 1960–1970-х годов и показывает, как в них реализовывался интерес к управлению индивидами и населением. Денис Скопин неожиданно обращает дисциплинарную и биополитическую оптики Фуко на умершие тела, прежде всего тела политических заключенных. Неожиданно – потому что в представлении Фуко смерть была пределом биовласти над жизнью. И дисциплинарная, с ее экономическим рационализмом (с. 85), и биополитическая (с. 90) власти пересекаются в точке мертвого тела. Первая идентифицирует, индивидуализирует его, извлекая из него полезный потенциал (с. 86, 89); вторая же, наоборот, расценивает его как часть подлежащей исключению популяции (что, следует заметить, не вполне соответствует собственно фукольдианскому определению биополитики). В своем исследовании Скопин обращается к литературному и историческому материалу для анализа двух практик, в которых ритуальное подменяется в концентрационных лагерях политическим, – кремации и погребению. Предложенный Фуко набор инструментов и подходов к анализу власти получил широкое распространение во множестве дисциплин и исследовательских программ. Например, подход позднего Фуко к анализу современных форм управления индивидами, связанный с понятием gouvernementalité, породил отдельное, в основном англоязычное, исследовательское поле governmentality studies и проник в историю науки и антропологию. Это понятие появляется в лекциях в Коллеж де Франс и не получает детальной разработки, однако почти сразу подхватывается исследователями. При этом в его понимание вносится много искажений. Статья Виктора Каплуна поможет читателю разобраться с отличием этого подхода от традиционных концепций власти и особенностями его устройства, а также поможет избежать ловушек, заложенных в некоторые русские переводы термина. Пример применения этого подхода дан в статье Игоря Кобылина. Он прочитывает организационно управленческий методологический проект Георгия Щедровицкого в свете идей Фуко о либеральной правительности и биополитике и вслед за Эгле Риндзевичуте сопоставляет их. Линия сопоставления Щедровицкий–Фуко крайне интересна и вполне обоснована. Надо сказать, рецепция Фуко в Советском Союзе началась сравнительно рано: книга «Слова и вещи» (1966) вышла в 1977 году. О рецепции французской философии и об интеллектуальном климате тех лет читатель сможет узнать из интервью с Натальей Автономовой, участвовавшей в переводе этого труда. Впрочем, представить себе возможность публикации в Советском Союзе более поздних работ философа, посвященных, например, осмыслению свободной речи, довольно сложно. Как показывает Алексей Глухов, проблематика авторства и свободной речи заинтересовала Фуко позднее, и в ней можно выделить три фазы развития. Если поначалу, в 1969-м, Фуко интересовали «сверхавторы», учреждающие целые дискурсивности (Маркс, Фрейд, с. 106), затем в 1979-м – связь свободной речи и критики (Кант, с. 110), то впоследствии он резко меняет ракурс поиска. Как убедительно предполагает Глухов, опасность тиранического присвоения свободной речи подвигает Фуко ограничить эту речь одним аспектом: истинно свободна та речь, что произносится в ситуации подчинения и под риском наказания -- то, что греки называли «бесстрашной речью», или парресией. Хотя этот исследовательский этюд ограничен рамками собственных работ Фуко, для Глухова он является частью его собственных изысканий в области политической философии. Иными словами, это не просто историко-философская работа, но фрагмент более масштабного исследовательского проекта, и идеи Фуко -- лишь один из его элементов. Илья Калинин продолжает предложенную Глуховым тему связи субъекта, его речи и власти дискурса, но выносит обсуждение за пределы интеллектуального пространства самого Фуко. Он применяет его оптику, дополненную постколониальной проблематизацией (с. 224), в анализе раннесоветских механизмов субъективации и управления индивидами, возникших в контексте ЛЕФ, «литературы факта» и движения рабкоров и селькоров 1920-х годов (с. 229). В фокусе внимания Калинина – момент совпадения подчинения и субъективации в дискурсе раннесоветских теоретиков. Французского мыслителя часто (и ошибочно) причисляли к постмодернизму. Еще относительно недавно это слово описывало если не zeitgeist, то некоторое явление в пространстве мысли, но сейчас его можно услышать разве что от старорежимных критиков «буржуазной философии» и ругающих философию естественников. Тому, что стало с постмодернизмом, и куда он исчез, посвящена статья Александра Павлова. Ключевой проблемой постмодернизма стала неспособность или отказ мыслить будущее (с. 18), и последующие концепции современности стремились решить именно ее. Павлов анализирует те концепции постпостмодернизма, которые продолжают линию связи постмодернизма и капитала, представленной в концепции Фредрика Джеймисона, – постмодернизма как культурной логики позднего капитализма. Если автор капиталистического реализма Марк Фишер открыто опирается на джеймисоновские идеи, то, например, акселерационизм и посткапитализм избегают отсылок к ним, хотя «на генетическом уровне», как показывает Павлов, вырастают именно из них. Этот номер «Логоса» демонстрирует, что мышление Фуко в России перестало быть предметом только восхищения и пересказа и оказалось аналитически разобрано гуманитариями и философами на инструменты для собственных исследований.
Перипетии гибридности: объединять противоречивое
Последние два номера «Ab Imperio» за 2018 год объединены годовой темой переосмысления гибридности и чистых форм в глобальной перспективе. Гибридность рассматривается авторами как принцип описания целого, сохраняющего непреодолимое многомерное разнообразие. Тема первого из них (2018. № 3) – «Амбивалентность гибридности». Редакторы журнала в предисловии отмечают, что гибридность может быть сомнительным понятием. Например, антиколониалисты и постколониалисты считают его способом замаскировать реальную социально-политическую дистанцию между угнетенными и колонизаторами; националисты, напротив, считают его угрозой чистоте национального; исторические империи, хотя и опирались на гибридность, отказывались ее признавать. Тем не менее есть целый ряд исследовательских ситуаций, в которых без этого понятия не обойтись. Например, культурная или социальная смешанность населения, промежуточные состояния общества, пространства коммуникации между большими целостностями (культурами, народами, империями), культурные трансферы, глобализация, да и любое взаимодействие с модерностью. Дискуссия открывается форумом «Политическое воображение в конце империи». Авторы тематизируют процесс деколонизации Индии и Африки и показывают, как политическое воображение, ассоциированное с проектом федералистского устройства бывших колоний, подавлялось гегемонными нарративами национального государства. Александр Семенов помещает федерализм в контекст проблематизации часто навязываемого представления о телеологичности перехода от империи к нации (с. 25–26): федерализм – постимперская альтернатива национальному государству, амбивалентная гибридность которой сочетает несовместимые вроде бы принципы империи и нации. Из материалов форума читатель почерпнет многое о проблеме эволюции имперского пространства в долговременной перспективе и о развитии постимперских проектов. Так, Каруна Мантена и Рама Сундари Мантена разбирают, какие проекты федералистского устройства были в ходу в Британской Индии в 1930-е годы. Рама Сундари Мантена в своей статье рассматривает отношения между федерализмом и антиколониальным национализмом Джавахарлала Неру и Махатмы Ганди. Она показывает, как раздробленность Индии вкупе с амбициями княжеств привели к победе национального варианта и вытеснению федералистской альтернативы. Кавита Сарасвати Датла сужает фокус до одного из наиболее могущественных княжеств, Хайдарабада, и на его примере показывает хитросплетения перехода от империи к национальному государству. Следующие две статьи посвящены во многом противоположным кейсам гибридизации административной культуры на закате Российской империи. Стивен Ригг разворачивает картину архаичного патерналистского правления кавказского наместника Илариона Воронцова-Дашкова. Ему удалось стабилизировать обстановку в регионе после потрясений 1905 года и даже примирить Армянскую церковь с российским государством, провести аграрные реформы. Ульфат Абдурасулов, напротив, исследует скорее модернистскую по своему характеру политику полковника Владимира Колосовского, отвечавшего за отношения с Хивинским ханством – политику, которая привела к восстанию туркменских племен в 1916 году. Колосовский, хотя и был военным чиновником, вел себя как публичный политик, одновременно развернув широкую коррупционную сеть. Абдурасулов очерчивает всю расстановку сил и ее динамику в 1914–1916 годах в Хорезме. Продолжая тематику Средней Азии, Кайрат Балабиев и Жулдыз Турекулова обращаются к исламскому правовому полю как гибридному единству разнородных источников исламского права (с. 192). В частности, они исследуют казахский суд аксакалов во второй половине XIX – начале XX веков. Сложность исследования заключалась в том, что этот суд был устным и не фиксировал решения на бумаге, а инструменты принуждения были ограничены лишь взаимной родовой или семейной порукой, из-за чего «документальный след» весьма мал и требует критического отношения (с. 188). Балабиев и Турекулова показывают, какими путями в суде аксакалов как разделе исламского правового поля осуществлялось сопротивление вторжению российской администрации. Бахтияр Бабаджанов и Паоло Сартори расширяют тему исламского правового поля и обращаются к изучению сообщества мусульманских реформаторов в Средней Азии в 1920–1950-е годы. Им удается показать гибридность этого сообщества за счет проблематизации четкого разделения между реформаторами-джадидами и традиционалистами-кадимистами. Также интересен кейс совсем другой гибридности: из статьи Евгения Акельева читатель узнает о причудливой судьбе «сыщика из воров» Ивана Каина. Изначально явившись в полицию как вор, чтобы донести на своих «коллег» (с. 267), он впоследствии смог изобрести для себя новаторскую роль полицейского сыщика, коим успешно был, оставаясь частным лицом, на протяжении 1740-х годов. При этом он сохранял связи с преступным миром и руководил собственной преступной группой, помогавшей ему в сыске. Следующий номер «Ab Imperio» (2018. № 4) рассматривает гибридность как историю и политику глобальности в призме транснационализма. Как отмечают в предисловии редакторы, обсуждение транснационализма сейчас (а не в 1990-е годы) – тяжелое наследство структуралистской эпистемы, господствовавшей в русистике на протяжении большей части XX века. Это господство, поддержанное политическим режимом, который, по мнению редакторов, опирался на саму эту эпистему (например, в территориальном делении и распределении прав между регионами), не позволило вовремя и чутко отреагировать на кончину структурализма и последовавшие за его критикой методологические инновации (с. 19--20). Одновременно сами эти инновации -- деконструкция, постколониальные исследования, исследования угнетенных – не смогли дать ответ на вопрос об альтернативных нации формах группности. Использование понятия нации и нациецентричного анализа –признак структуралистского подхода, который, таким образом, вполне жив в вопросе «концептуализации человеческого разнообразия как фундаментального условия общественного устройства». Те же корни и у транснационализма. Ядром номера является форум, посвященный связи этой методологической рамки и личного опыта разнообразия, проживаемого исследователями. Он организован вокруг размышлений Чой Чаттерджи «Случайный транснационалист: автобиографический манифест», а его участники – представители различных дисциплин, изучающие Северную Евразию. Чаттерджи делится соображениями о возникновении транснациональной истории как академического направления и политической практики, связывая их с собственным опытом и опытом своих студентов. Она критически оценивает постколониальную критику и предлагает своего рода «космополитизм снизу». Ответы участников затрагивают как личный опыт исследовательской субъектности, так и ограничения и преимущества различных аналитических языков. Ча Инь Сю, реагируя на эссе Чаттерджи, выражает несогласие с ней и ставит под сомнение необходимость в отдельном транснациональном подходе: с ее точки зрения, эпистемологически все же более продуктивна постколониальная теория, так как она разрушает очевидность и дает возможность критического осмысления. Эндрю Циммерман, напротив, одобряет проект Чаттерджи, хотя и считает его скорее потенциально реализуемой утопией, чем академической специализацией. Лия Фельдман, в свою очередь, погружается в личный опыт и размышляет о своем исследовании революции в контексте русско-азербайджанских литературных контактов на Кавказе, ограничениях постколониальной теории и прослеживает (пост)советские транснациональные и гибридные дискурсы. Алессандро Станциани поддерживает транснациональный проект истории и иллюстрирует его примерами из исследования Неаполя и своего детства в этом городе, а Брюс Грант приводит серию критических замечаний к методологической стороне проекта. Второй форум номера продолжает тему транснациональности, перенося ее на территорию позднесоветской городской среды. В противовес типичному постколониальному разоблачению «империи» как однозначного механизма доминирования авторы номера показывают противоречивую внутреннюю динамику позднесоветского общества, но не замалчивают его репрессивного аспекта. Однако советская «империя» предстает в их работах, прежде всего, как калейдоскопическая конструкция, а не монолитная репрессивная машина. Мориц Флорин обращается к исследованию советскости на примере столицы Киргизии Фрунзе (сейчас Бишкек). В центре ее работы -- различия в личном опыте советскости культурных и политических элит разнообразного в социальном и этническом плане города, приводившие к разным социальным последствиям. Штефан Гут обнаруживает разные, и даже противоречащие друг другу, версии советскости в промышленном освоении полуострова Мангышлак в Казахстане в 1960--1980-е годы. В ходе индустриализации региона советские власти изменили исходному обещанию национального развития местного населения и ради темпов работ ввозили рабочую силу из других регионов страны, что закончилось острым межэтническим конфликтом. Галина Зеленина показывает, что позднесоветское еврейское национальное движение было глубоко советским феноменом. В своем исследовании она опирается на предложенное Алексеем Юрчаком и скорректированное ею понятие вненаходимости (с. 217): быть ни за, ни против советской системы, а вне ее. На основе неопубликованных и самиздатовских текстов, а также интервью с участниками движения отказников ей удается деконструировать расхожие и присвоенные языком описания активистов движения оппозиции «советский--антисоветский» и «советский–еврейский» и выйти за пределы порочной телеологической и экстраполирующей логики. *** Сложившаяся подборка номеров скорее ставит читателя перед новыми проблемами, нежели наделяет его позитивным знанием. Действительно, аффективный поворот оказывается скомпрометирован критикой слева, подлинная праздность недостижима, а досуг зажат в тиски присвоения капитализмом, публичная сфера – в кризисе, и немалый вклад в этот кризис делает когнитивный элитизм самих эмансипационных нарративов, а исследования гибридности продолжают поиск подходящей позитивной методологии. И все же эта неопределенность продуктивна, поскольку позволяет надеяться, что рефлексивный подход в отечественной интеллектуальной среде сохраняет свои позиции, а поиски новых подходов продолжатся. Вернуться назад |