ИНТЕЛРОС > №1, 2013 > «Социалистический историзм»: образы ленинградской блокады в советской исторической науке

Татьяна Воронина
«Социалистический историзм»: образы ленинградской блокады в советской исторической науке


28 февраля 2013

Татьяна Юрьевна Воронина (р. 1977) – историк, ассоциированный сотрудник Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге.

 

Литература в истории / история в литературе

Размышляя о динамике коллективной памяти, историк Яель Зерубавель отмечает, что всякое упоминание о прошлом «воспроизводит “коммеморативный нарратив” – рассказ о тех или иных исторических событиях, объясняющий причины, по которым общество в ритуализированной форме вспоминает об этом эпизоде прошлого, и заключающий в себе нравственный урок членам данного социума». Такой «коммеморативный нарратив», как и сочинения историков, по мнению автора, «отличается от хроники тем, что подвергается определенной литературной обработке (нарративизации) – превращается из простого перечня фактов в связный рассказ»[1]. Этот рассказ в свою очередь подчиняется особым законам и воспроизводит определенные нарративные механизмы, делающие текст понятным и читаемым в том или ином обществе. Такая схема, равно присущая и художественному, и историческому письму, предполагает отбор фактов и особую форму изложения, подчиненные поэтике литературного жанра[2]. Таким образом, сама формальная конструкция текста задает рамки заключенной в ней исторической презентации.

Любой историографический текст в большей или меньшей степени ориентируется на стандарты «научного письма», то есть предполагает целый набор требований: описание методологии, наличие ссылок на источники, гипотезы, аргументы и контраргументы… Другое дело, что представления о самом академическом письме со временем меняются. Ссылки на выступления вождей и постановления съездов коммунистической партии, цитаты из работ Маркса, Энгельса и Ленина, апелляция к марксизму-ленинизму как целостной теории общества и его истории – таковы обязательные атрибуты советской историографии, легитимировавшие текст куда больше, чем ссылки на архивные материалы, доступ к которым к тому же был весьма не прост. Кроме того, история СССР традиционно находилась на особом положении по сравнению с другими областями исторического знания. Авторы, бравшиеся за изучение советского периода, оказывались на опасной стезе, когда упоминание опального лидера или расходящаяся с изменившейся линией партии интерпретация грозила не только запретом на публикацию, но и политическим обвинением. Особенно отчетливо это прослеживается на примере советских исторических трудов о Великой Отечественной войне, служившей мощным идеологическим оружием в деле легитимации власти[3]. Вероятно, именно поэтому советские монографии об этой войне были похожи друг на друга, воспроизводя одни и те же формулы и оценки. Не избежала этой участи и история ленинградской блокады.

Особенностью советских исторических нарративов о блокаде долгое время было то, что существенное воздействие на них оказывали интерпретации, озвученные или советскими политическими лидерами, или авторитетными писателями, создавшими художественные образы, отвечавшие требованиям своего времени[4]. Анализируя историографию блокады, историк Никита Ломагин писал:

«Вся литература о блокаде Ленинграда до конца существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться за новые, доселе запретные, темы»[5].

В результате в течение советского времени историки могли дополнять предшествующие презентации новыми подробностями, не меняя при этом общей смысловой схемы и не влияя на оценку и значение того или иного события.

Кроме того, блокадная тема связывалась властями с «ленинградским делом» и потому была непопулярна в момент запрета на упоминание репрессированной ленинградской партийной верхушки[6]. Написать же историю блокады без имен партийных руководителей было невозможно, так как сама принятая в то время конструкция исторического нарратива предполагала их обязательное наличие. Отсутствие соответствующих упоминаний могло навести читателя на мысль о недостаточной роли партии в деле обороны города или на другие недопустимые интерпретации. Поэтому первые монографии о блокаде стали появляться только после реабилитации ленинградских партийных лидеров, а любые более поздние дополнения к уже написанному о блокаде проходили тщательную проверку[7].

Еще одной причиной советского «единописания» о блокаде было то обстоятельство, что архивы, призванные давать историкам материал для работы, долгое время были закрыты, а устные свидетельства рядовых очевидцев и участников блокады не обладали достаточным академическим весом для полноценного использования их в качестве исторических источников. В то время, когда такие свидетельства оказались социально востребованы, что произошло в середине 1960-х годов, смысловая и формальная конструкции рассказа о блокаде уже были сформированы, и потому устные свидетельства лишь дополнили «ранее известное» так называемым «личным взглядом»[8]. В результате единственным способом написания истории блокады в первые послевоенные десятилетия были ссылки на компетентных предшественников, у которых в силу особых заслуг или был доступ к архивным материалам, или имелось достаточно полномочий рассказывать о блокаде на основе собственного опыта и впечатлений. Впоследствии рассказ о блокаде посредством публикации воспоминаний стал чрезвычайно распространен в СССР, что в свою очередь усилило влияние литературных нарративных конструкций на историографические сочинения. Таким образом, зависимость исторических текстов от характерных для советской литературы образов и сюжетных схем привела к формированию особой, историографической, версии социалистического реализма.

Чтобы продемонстрировать то, как соцреализм «работал» в исследованиях советских историков, мы возьмем две известные советские монографии о блокаде. Первая написана Дмитрием Павловым в 1958 году. Эта книга была издана большими тиражами и выдержала в общей сложности шесть изданий[9]. Ее структура является примером совмещения мемуаров и исторического сочинения. И, хотя этот тест редактировался и исправлялся автором для каждого нового издания, он сохранил все основные элементы соцреализма, на которых был основан с самого начала. Другая монография принадлежит исследователям, работавшим в ленинградском отделении Института истории АН СССР, которые в 1967 году подготовили пятый том «Очерков истории Ленинграда» – монументальный труд по истории блокады, – а затем переиздали его в несколько сокращенной версии в виде отдельной книги «Непокоренный Ленинград»[10]. Эта работа представляет собой один из наиболее репрезентативных образцов советского исторического академического письма, выдержавший три переиздания[11].

 

Социалистический реализм и советская историография

Социалистический реализм, ставший обязательным направлением советской литературы после первого съезда советских писателей (1934), был призван описывать реальность (как это делал реализм XIX века), но при этом предъявлять ее в «революционном развитии» – иными словами, живописать лучшее из того, что уже существует, или воображать то, чего еще нет. Андрей Синявский, размышляя об особенностях советской литературы, писал следующее:

«Произведения социалистического реализма весьма разнообразны по стилю и содержанию. Но в каждом из них присутствует понятие Цели в прямом и переносном значении, в открытом или завуалированном выражении»[12].

Таким образом разница между историком и писателем с точки зрения их функционального предназначения для государства была не столь велика: тот и другой описывали строительство советской действительности и воспитывали на его примере молодое поколение.

Американская исследовательница Катерина Кларк одной из первых проанализировала жанровую структуру советского романа и увидела в ней не просто повторяющиеся фабулу и сюжетные ходы, но и восходящие к архаической структуре ритуала конвенциональные основы советской культуры, закрепленные в соцреалистических текстах[13]. По ее мнению, противостояние «стихийного» и «сознательного» входило в ряд «ключевых бинарных оппозиций», сравнимых «с оппозицией реального/идеального в схоластике или субъекта/объекта в классической немецкой философии»:

«[“Сознательное” означало] контролируемую, подчиненную дисциплине… политическую деятельность, […а “стихийное” – активность,] не руководимую политически, спорадическую, некоординированную, даже анархическую… соотносимую скорее с широкими неперсонализированными историческими силами, чем с сознательными действиями»[14].

Конфликт сознательного и стихийного, как правило, оказывался в центре любого соцреалистического произведения. Так «стихийное» могли олицетворять бедствия, необузданная природа, внутренние и внешние враги. «Сознательным» в романах соцреализма были партия в лице ячейки или отдельных коммунистов, старший наставник, коллектив. Главный герой находился в центре противостояния, но, в конце концов, выбирал сторону «сознательного», что гарантировало роману неизменный счастливый конец. Это наблюдения Кларк впоследствии были развиты Евгением Добренко:

«Соцреализм включен в общую систему социального функционирования, поскольку он является существенной частью общего политико-эстетического проекта: именно в нем оформляла себя идеология, не только доминировавшая над экономикой, но дававшая ей смысл. Это не просто одна из “сторон” системы, но […] важнейшая часть социальной машины, действие которой распространялось на все стороны жизни – от завода до романа, от фабрики до оперы, от колхоза до художественной мастерской»[15].

Социализм как таковой был плотью и кровью социалистического реализма, поэтому и анализ последнего, по мнению Добренко, не должен ограничиваться анализом советской литературы. Следуя этой логике, он взял в качестве структурообразующей основы своей работы привычные категории марксистско-ленинской концепции, наделив их, правда, иным, чем ее авторы, смыслом. С помощью этого аналитического хода Добренко удалось продемонстрировать структуру создаваемой социальной реальности, где формулы соцреализма переставали быть просто примерами или идеалом светлого будущего, становясь воплощенным советским настоящим. В своей работе я коснусь еще одного аспекта социалистического настоящего, а именно, формирования исторического представления о прошлом. В этой связи исследование Кларк о соцреалистическом романе, с ее пристальным анализом фабулы соцреалистических произведений и объяснением его формул через обращение к структуре ритуала, оказалось в основе моей собственной попытки описания повествовательной структуры советской историографии, связанной с блокадным сюжетом.

 

Главный герой

В советской литературе идеи марксизма-ленинизма воплощал положительный герой, биография которого воспроизводила все стадии развития советского общества[16]. При этом такой романный персонаж олицетворял собой весь народ – истинного героя всех произведений.

В исторических сочинениях советский народ так же фигурировал как главный положительный герой. В исторических трудах о блокаде главные герои – это бойцы Красной армии и мирные жители Ленинграда. В «больших» исторических нарративах фабульная фигура «советского народа» распадалась на отдельные собирательные образы: войсковые части, рабочие коллективы, служащих предприятий – в некоторых случаях описывались и персонифицированные герои. Так, авторы главы о первой блокадной зиме в «Непокоренном Ленинграде» описывали героическое поведение рабочих хлебозаводов, поддерживавших бесперебойную выпечку хлеба, рассказывали о дружинницах местной противовоздушной обороны и включили цитату из дневника рабочего Кировского завода Н.Ф. Балясникова, обещавшего «умереть, но не пустить врага»[17].

«В первых изданиях монографии Павлова народ существовал в виде единой и монолитной общности, практически лишенной конкретизации по группам. Отдельные краткие замечания автора заслужили некоторые медики, артисты, ученые и рабочие с торфозаготовок[18]. В основном же он описывал поведение советского коллективного протагониста в целом:

Моральные силы ленинградцев проявлялись в самых разнообразных сторонах жизни и имели решающее значение в исходе осады. Особенно яркое выражение духовной силы населения сказалось в период наибольшего истощения материальных ресурсов. Никто не роптал, хотя пища к этому времени стала мечтой. Люди трудились на своих постах до последнего вздоха. Именно эта сила руководила действиями народа и привела к победе»[19].

В последнем переиздании книги в 1985 году автор ушел от схематичности в описании протагониста, добавив главу о жителях города, точнее о тех, кто, по его мнению, был наиболее активным и полезным, заслужив тем самым особое внимание[20]. Впрочем, причина, вынудившая автора дополнить первоначальный текст, заключалась в стремлении оспорить позицию некоторых исследователей (в первую очередь иностранных), которые, по мнению Павлова, «утверждали, что под влиянием непреодолимого голода люди теряют нравственные устои»[21]. Стремясь убедить читателя в обратном, Павлов описывал ситуации, при которых «обычные люди» демонстрировали героическое поведение и выдержку. Он пишет о том, что, помимо выполнения своих трудовых обязанностей, люди демонстрировали сознательность, собирая рассыпавшиеся буханки хлеба из разбитой снарядом повозки, сохраняли коллекцию зерновых культур в институте растениеводства, помогали ослабевшим от голода соседям, возвращали потерянные карточки[22].

Непростую роль в исторических произведениях о блокаде играло руководство страны и города. С одной стороны, оно выступало в качестве коллективного «наставника» для главного персонажа – народа, – с другой, именно руководители были ответственны за основные решения, которые, в соответствии с соцреалистическим каноном, обязан был реализовывать главный герой – народ. В итоге, нарративная функция главного героя оказалась разделена между двумя фигурами: советского народа и партийного руководства. Это обстоятельство, однако, не должно было смущать читателей. Во-первых, использование образа руководителя в качестве протагониста соцреалистического произведения не было новым для восприятия советского читателя. Так, в одном из первых произведений о блокаде Николая Тихонова «Киров с нами» главный герой – это легендарный руководитель Ленинграда, проверяющий готовность города к обороне[23]. А во-вторых, в соответствии с советским образом мира представители партии были «кровью и плотью» советского народа, что делало классические субъект-объектные отношения не столь жесткими. Как об этом пишет Добренко: «Речь идет о подмене объекта, ведь сам субъект (партаппарат, политические институции) создает свой образ и легитимирует себя через создание образа объекта – “народа”»[24]. В этом смысле авторы исторических сочинений не видели необходимости отдельно оговаривать, где заканчивалось геройство простых ленинградцев и начиналась мудрая политика партии, и наоборот.

Нередко в качестве характеристики протагониста использовались образы, взятые из художественной литературы. Так, в позднейшем переиздании «Непокоренного Ленинграда» авторы отсылали к «Блокадной книге» Алеся Адамовича и Даниила Гранина, поэтическим произведениям Веры Инбер, Николая Тихонова, Всеволода Вишневского[25], где главные герои – рабочие, служащие, девушки из отрядов местной противовоздушной обороны, дети и солдаты – героически противостояли трудностям и, в конце концов, выполнили возложенную на них историческую миссию победителей. Знание художественной литературы о блокаде, ссылки на нее, использование примеров, описанных в литературе, стали неотъемлемой частью исторического сочинения. Так, автор одной из первых исторических монографий Александр Карасев в 1958 году сетовал на отсутствие в художественной литературе произведений о блокаде, признавая таким образом, что именно литература призвана помогать осмысливать историю[26].

Использование характерных (по своей ритуальной обязательности сближающихся с фольклором) эпитетов при историческом описании было наиболее распространенным способом обозначить главного героя в качестве положительного персонажа. Эта особенность также позволяет проводить параллели между историческим сочинением и литературным произведением. Редкий автор советской монографии о блокаде избегал использования формулировки «героические защитники», «преданные коммунистическим идеалам» или «благородному делу защиты отечества». Так, например, Павлов резюмирует свое произведение о блокаде словами, в которых индивидуальный стиль полностью растворяется в формулах официального языка:

«Ленинград выдержал столь длительную осаду прежде всего потому, что население, воспитанное на революционных традициях, до последнего вздоха преданное социалистической Родине и Коммунистической партии, стояло насмерть в защите города. Вся страна, весь советский народ морально и материально поддерживали гордый дух осажденных»[27].

Устойчивые характеристики – будь то «воспитанное на революционных традициях население» или «гордый дух осажденных» – однозначно маркировали объект исторического описания. В пятом томе «Очерков истории Ленинграда», посвященном блокаде, в числе эпитетов, характеризовавших население города, так же читаем о «выдержке и стойкости», «самоотверженности и героизме», проявленном ленинградцами в «сражении с врагом»[28].

Любопытно: в каких отношениях защитники Ленинграда, как главные герои произведений о блокаде, находились с остальным советским народом? Этот вопрос был весьма щекотливым в канун «ленинградского дела», но и после него на этот счет не было единого мнения. С одной стороны, советские историки тщательно подчеркивали связь Ленинграда со всей страной; то, что город устоял – на этом внимание акцентировалось особо – было победой всего советского народа. В исторических нарративах это выражалось появлением обязательных глав о том, кто и как помогал выдержать блокаду. В «Непокоренном Ленинграде» соответствующая глава называлась «Помощь “Большой земли”. Ладожская ледовая трасса», а в заключение книги было ясно сказано:

«В самые тяжелые дни блокады, отрезанные от Большой земли, ленинградцы продолжали чувствовать себя неотъемлемой частью всего советского народа, они знали, что с ними вся страна, что помощь придет, что наступит долгожданный день победы над врагом»[29].

Как видно из этого фрагмента, метафора «большой земли» как родины-матери, единой в своей любви и требовательности ко всем своим сыновьям и дочерям, однозначно маркировала смысловые приоритеты. Ленинградцы не были ни первыми, ни главными – они были в ряду других «малых» земель по отношению к главной, «большой», советской земле. Описывая историографию блокады, Дзенискевич отмечал, что такой, по факту, «промосковский» взгляд был особенно характерен для исторических сочинений в годы, последовавшие сразу после «ленинградского дела», когда «о героической странице в истории города… говорилось стыдливо, кое-как», а заслуга освобождения Ленинграда приписывалась центральному московскому руководству[30].

Вместе с тем, с середины 1960-х и позднее, в эпоху перестройки, прежде всего благодаря усилиям писателей, этот вопрос актуализировался с новой силой. Собственно в художественной литературе о блокаде исключительный героизм ленинградцев никогда не ставился под сомнение. Достаточно вспомнить произведения ленинградских литераторов, создавших канон художественного описания блокадной повседневности[31]. Но в канун и во время «ленинградского дела» и они осознавали опасность особой интерпретации блокады, поэтому новых произведений о ленинградском героизме в это время практически не публиковалось. Лишь в 1960-е ленинградские авторы вновь «вернули» блокаде образ героического события, насыщенного локальным колоритом.

Художественная литература о блокаде конца 1960-х была представлена многочисленными произведениями, написанными для детского и юношеского возраста, что соотносилось с задачей воспитания молодого поколения. Способствовал этому и комсомол, активизировавший свою работу в связи с празднованием в 1968 году его 50-летнего юбилея. В Ленинграде в связи с этим событием были проведены мероприятия, посвященные памяти о войне и блокаде, в результате которых было образовано первое общество блокадников из числа бывших ленинградских школьников. Кроме того, комсомольский юбилей был отмечен публикацией книг о юных героях, в годы блокады давших потомкам примеры мужества и героизма[32]. Впоследствии произведения о храбрых блокадниках-ленинградцах заняли прочное место в ряду детской литературы, ориентированной на патриотическое воспитание[33].

И тем не менее появившийся в 1969 году роман «Блокада» Александра Чаковского описывал одновременно и ленинградской героизм, и мудрое московское руководство, не противопоставляя одного другому[34]. Созданные в нем образы не давали читателю повода видеть в описанных героях что-то отличное от уже изображенного ранее. Другое дело «Блокадная книга» Адамовича и Гранина, ставшая примером конструирования одновременно позитивной и локальной ленинградской идентичности[35]. После ее выхода все гражданское население Ленинграда, а не только его непосредственные защитники, члены групп местной противовоздушной обороны и рабочие оборонных заводов, пробрели ореол героев. Авторы «Блокадной книги» идеализировали поведение простых ленинградцев, щедро наделяя их героическими характеристиками, хотя и не скупились на изображение всевозможных трудностей, которые подчеркивали достоинства ленинградцев. Вот как писал Аркадий Эльяшевич, размышляя о «Блокадной книге»:

«Для того, чтобы оценить величие подвига ленинградцев, нужно представить себе прежде всего всю меру их лишений и утрат. И в этом тоже заключался подвиг ленинградцев. Они не только выстояли, не только защитили город, но и открыли в себе такие душевные чувства, которые им самим были неведомы. И недаром теперь, по прошествии многих лет, ленинградцы судят о людях по тому, как они себя проявляли в блокаду. Неписаные блокадные характеристики! Нет более авторитетных и надежных свидетельств, чем они»[36].

В «Блокадной книге» ленинградцы приобрели уникальные черты, выделяющие их из общей массы советских людей. Делалось это за счет описания высокой культуры поведения «обычных граждан» и ленинградской интеллигенции – хранителей библиотек, работников Эрмитажа, лаборантов и работников исследовательских институтов, которые, по мнению авторов, не только не теряли моральных императивов во время блокады, но, наоборот, становились еще более требовательными к себе. Именно такие люди были главными персонажами «Блокадной книги»[37].

Едва ли авторы документального романа в момент его написания предполагали возможность противопоставления своих героев остальному советскому народу. Налицо скорее формальное противоречие внутри самой концепции создания соцреалистического произведения. Социалистический реализм исключал возможность писать о протагонисте по-другому. Если протагонист – гражданское население Ленинграда, значит, население города обязано обладать идеализированными положительными качествами, и тут уже не важно, где о нем идет речь: в документальном романе, основанном на интервью и дневниках, или в художественных повестях и рассказах. Другое дело, что понимание блокады Ленинграда как места уникального со временем могло дать неожиданный эффект, а именно: способствовать формированию локальной городской идентичности, основанной на репрезентации блокадных событий.

Уже в перестройку один из авторов «Блокадной книги» – Даниил Гранин – еще более четко акцентировал эту идею в добавленных впоследствии в «Блокадную книгу» главах «О людоедстве» и «Ленинградское дело». В обновленный текст была включена запретная в прежние годы информация о случаях каннибализма, что, впрочем, не изменило основного вывода о массовом героизме населения, а «хорошее», вольнодумное ленинградское руководство противопоставлялось «плохому» московскому, что было актуально для перестроечных баталий и соответствовало положительному имиджу демократически ориентированных ленинградских руководителей периода перестройки[38].

В свою очередь профессиональные историки старались не акцентировать внимания на локальных характеристиках, но и они, следуя логике соцреалистического канона, были вынуждены проговаривать свое мнение о протагонисте и его взаимоотношениях с советским народом в целом. Так, в пятом томе «Очерков истории Ленинграда» жители города были представлены как образец для всеобщего подражания:

«Город Ленина массовым героизмом его защитников, своей выдержкой и стойкостью был примером для трудящихся всей советской страны, самоотверженно сражавшейся с ненавистным врагом»[39].

Героизм не был только формулой, повторявшейся из текста в текст, – он влиял и на структуру повествования. Рассказ о героической жертве, принесенной на алтарь победы «сознательного» над «стихийным», был необходимым условием соцреалистического романа[40]. В свою очередь советские словари называли отличительной чертой советского героизма «слияние индивидуального подвига, геройской инициативы отдельных групп с массовыми героическими действиями»[41]. Героизм, по их мысли, «требует от личности беззаветной жертвенности и мужества», приносимых на благо коммунизма. Вот эта «беззаветная жертвенность» героев оказалась весьма продуктивной формулировкой при описании событий войны и блокады, так как позволяла обезличить «заказчика» добровольной жертвы (грядущий коммунизм) и возлагала ответственность на самого героя, приносящего себя в жертву. Таким образом, концепт массового героизма, понимаемого как добровольная и сознательная жертва, помогал избежать вопроса о цене победы.

Героизм гражданского населения Ленинграда заключался в том, что, умирая, жители блокадного города делали это осознанно и беззаветно. С точки зрения организованного таким образом исторического нарратива массовая смертность в блокадном Ленинграде и катастрофическое положение людей осенью–зимой 1941–1942 годов не могли быть инкриминированы никому, кроме врага. А раз так, то и специального вопроса о количестве погибших от голода во время блокады в советской историографии долгое время (до середины 1960-х годов) не возникало. Посчитать можно было количество жертв, лишенных сознательного героического выбора (что и было сделано для Нюрнбергского процесса), а вот массовый героизм не требовал точного числа погибших. Павлов в своей книге по этому поводу пишет:

«Почему же так настойчиво западные историки, писатели приводят более высокие цифры смертности, чем было на самом деле? Их цель – преувеличить потери, понесенные защитниками Ленинграда, принизить их подвиг»[42].

Как количество смертей связано с подвигом, Павловым не проговаривается. Причиной его беспокойства, по-видимому, было предположение, что внимательный читатель, узнав о громадном количестве жертв среди гражданского населения, может задаться вопросом об ответственности, который затем может конкретизироваться в вопрос об ответственности городского руководства.

Авторы «Непокоренного Ленинграда», в числе которых были те, кто еще в 1965 году утверждал, что количество погибших выше, чем называлось до тех пор в исторической литературе, не усматривали в этой проблеме политического подтекста[43]. Они лишь дополняли новыми данными привычную повествовательную конструкцию. По их мнению, жертв блокады было больше, чем это считалось раньше, – но это не отменяло справедливости существующей на тот момент общей оценки самих событий как проявления массового и сознательного героизма[44].

 

Общественное задание

Представление о блокаде как о коллективном испытании и политической инициации, ставшее общим местом в литературных и исторических сочинениях, четко подпадает под еще одну особенность социалистического реализма, выделенную Катериной Кларк. Опираясь на анализ классического соцреалистического текста – «Молодой гвардии» Фадеева (в редакции 1951 года), – она писала:

«В большинстве сталинских романов можно огрубленно выделить следующую схему. Вначале герой имеет какое-то общественное задание, которым проверяется его сила и решительность. Далее он пытается выполнить задание, противостоя мощным препятствиям, и, встречая каждое следующее препятствие, постепенно достигает требуемых степеней мастерства и безличности. Формально роман завершается в момент завершения перехода. Персонаж, который ранее уже достиг желаемой сознательности, помогает герою преодолеть последние следы индивидуализма и перейти в новое качество. В этот момент диалектика между стихийностью/сознательностью символически разрешается»[45].

В исторических сочинениях эта схема работала следующим образом. В первых главах исторических монографий о блокаде говорилось о военном планировании и стратегическом предназначении обороны Ленинграда. Описывались планы Германии по захвату СССР и Ленинграда, затем объяснялось, что оборона Ленинграда способствовала срыву наступления Гитлера на Москву. Подчеркивалось, что на всем протяжении блокады немцы стремились захватить город, в то время как Красная армия этому препятствовала. Так, например, писал об этом, историк Александр Карасев:

«Учитывая огромные потери в тяжелых боях на внешнем и внутреннем фронте блокады и оказавшись перед перспективой уличной борьбы не на живот, а насмерть, немецкое командование вынуждено было отказаться от мысли овладеть Ленинградом. Немецко-фашистские войска приступили к осуществлению варварской директивы, предписавшей уничтожить Ленинград»[46].

«Общественное задание» Ленинграда, таким образом, состояло в том, чтобы «не сдаваться». В книге Дмитрия Павлова, которая была посвящена одному из частных аспектов блокады – продовольственному снабжению города, – описанию этого «задания» отведено место в первой главе («Военные действия на Северо-Западном направлении») и в заключительной части, где в виде краткой справки сказано, почему блокаду не сняли раньше 1944 года[47]. В «Непокоренном Ленинграде» общественное значение обороны также описывалось в первой главе («На дальних подступах»)[48].

Оставив за скобками детали историографического спора о том, какие планы в действительности были у немецкого командования и почему оно отменило штурм города, посмотрим на этот момент как на проблему, имеющую прямое отношение к фабуле соцреализма. Исходя из этой перспективы оборона Ленинграда была необходимым «общественным заданием», выполнение которого сулило протагонисту окончательное ритуальное перерождение. Ленинградцы сдержали натиск врага, спасли город, принесли жертву и выполнили важную миссию, возложенную на них страной. Предположение, что такая миссия у горожан могла отсутствовать, кардинально изменило бы общую картину происходящего. Так, запертые в кольце блокады ленинградцы оказывались бы скорее жертвами обстоятельств, а не героями, сознательно жертвующими собой, проходя испытание на прочность.

Справиться с этим испытанием и решить задание помогал другой, не менее обязательный, персонаж социалистического реализма – наставник, старший и опытный товарищ[49]. В соцреалистическом романе им мог быть старый рабочий, председатель колхоза или директор завода – но обязательно член партии. В историографическом дискурсе о блокаде таким героем-наставником была партийная организация в целом и ее представители в частности.

 

Старший наставник

Описывая деятельность партийной организации в блокадном Ленинграде, авторы исторических сочинений не скупились на хвалебные эпитеты. Образ наставников в лице представителей ленинградской парторганизации и кремлевского руководства создавался благодаря описанию личных качеств лидеров и проводимой ими продуманной и эффективной политики, направленной на пользу городу и его жителей. В монографии Павлова, изданной в 1958 году, такими достойными похвалы фигурами были Климент Ворошилов и Андрей Жданов: «От их мужества, умения и прозорливости многое зависело и прежде всего моральное состояние войск и населения»[50]. В последнем издании книги «моральное состояние войск и населения» уже зависело от Жданова, Кузнецова, Попкова и Соловьева[51]. Но и в первом, и в последующих изданиях автор писал о том, что «люди верили им так же, как они сами свято верили в победу в самые критические дни блокады»[52]. Описания личных качеств в последнем издании монографии Павлова были удостоены практически все (в том числе и репрессированные) гражданские и военные руководители Ленинграда: второй секретарь обкома А.А. Кузнецов, адмирал И.С. Исаев, представитель ставки главнокомандующего, маршал Н.Н. Воронов, начальник ленинградской противовоздушной обороны Е.С. Лагуткин, председатель Ленгорисполкома П.С. Попков[53].

У ленинградских историков деятельность партийной организации города описана менее персонализированно, но не менее восторженно:

«Руководители партийных и советских организаций, находившиеся в этот период на казарменном положении, делали все возможное и даже невозможное, чтобы облегчить страдания голодающего населения, сократить смертность. Они постоянно бывали на фабриках и заводах, выезжали в воинские части, на трассы подвоза продовольствия, в районы области, где рассказывали, как трудно приходится ленинградцам, призывали оказать им всемерную помощь. На заседаниях Бюро Областного и Городского комитетов партии обсуждались и решались самые насущные вопросы обороны города – о продовольственном положении, бытовом обслуживании населения, выпуске медицинских препаратов, производстве вооружения и боеприпасов»[54].

Если при чтении Павлова создавалось ощущение, что именно партийная организация была главным действующим героем повествования, то ленинградские историки описывали ее деятельность скромнее и даже позволяли себе критику – в частности, указывая на просчеты при организации эвакуации населения[55]. Более того, описывая положение в блокадном городе, авторы монографии уделяли внимание работе различных городских организаций, чьи заслуги в деле обороны, по их мнению, были ничуть не меньше, чем работа парторганизации[56].

Впрочем, такое различие между монографией Павлова, выпущенной в 1958 году, и текстами ленинградских ученых, написанными в 1960-х, говорит скорее о свершившемся ко времени выхода «Непокоренного Ленинграда» изменении общей политической атмосферы и расширении идеологической рамки для описания войны. Сталинское видение истории, где коммунистическая партия и ее вождь фигурировали в качестве главного исторического субъекта, было скорректировано обращением к массовому героизму[57]. Надо сказать, что Павлов так же перестроился под новый политический контекст, включив описание заслуг репрессированных по «ленинградскому делу» руководителей, но оставив в нетронутом виде исключительную роль партии.

Ленинградские историки тоже учли изменившуюся политическую конъюнктуру и апеллировали одновременно и к массовому подвигу, и к роли партийного руководства в победе над врагом. При этом они в большей мере отмечали заслуги местного партийного руководства, а не центрального комитета партии и комитета обороны. Так, заключительная глава «Непокоренного Ленинграда», которая отражала основную концепцию книги и повторяла ее наиболее важные идеи, начиналась панегириком всем участникам обороны Ленинграда, а затем детализировала вклад и значение отдельных социальных групп. В числе первых отмечалась важная роль в победе «такого твердого и испытанного руководителя, каким была Ленинградская партийная организация», а «душой обороны города» назывались областной, городской и районные комитеты партии во главе с Ждановым, Кузнецовым, Капустиным, Попковым, Штыковым[58]. Только после этого авторы писали о сплоченности советского народа с ЦК и о помощи «большой земли». При этом центральный комитет фигурировал в тексте безлично, то есть без упоминания Сталина. Под конец слов благодарности от авторов удостаивалось и все гражданское население города[59]. Таким образом, работа партийной организации по-прежнему понималась как важное условие обороны и освобождения города, хотя ее деятельность отныне рассматривалась в локальном контексте наряду с описанием производственной деятельности других организаций и предприятий Ленинграда.

В конце 1960-х годов роль наставника была примерена на другого персонажа – ленинградскую интеллигенцию, нового героя оттепельной советской литературы. Именно она знаменовала собой образцовые примеры мужества, стойкости и сознательности, проявленные ленинградцами. Это произошло благодаря «Блокадной книге», но в еще большей степени благодаря тому, что появившиеся в эти годы воспоминания о блокаде были записаны литераторами и журналистами, описывавшими героизм людей, принадлежавших прежде всего к их собственному кругу[60]. Впрочем, это было сделано без ущерба для ленинградских партийцев. Появившаяся уже в 1990-е годы новая глава «Блокадной книги» не просто воздала почести блокадному руководству города, но и усматривала в поведении ленинградского партаппарата задатки независимого мышления, противопоставляемого сознанию кремлевских функционеров[61]. Блокада только подтвердила политическую независимость ленинградцев, чем вызвала нарекания и опасения со стороны кремлевского руководства:

«Героизм ленинградской блокады воспринимался сталинским окружением как проявление вольнолюбивого духа, непокорность города, его излишнее, а то и угрожающее самостояние»[62].

Именно этим Гранин и объяснял последующие репрессии в отношении ленинградского партийного руководства и замалчивание блокадной темы.

 

Инициация героя

Дихотомия «сознательного и стихийного», как и в литературных произведениях, в исторических монографиях могла быть представлена в противостоянии положительного и отрицательного героев. При этом антигерой мог быть как внешним врагом, так и внутренним. В литературе о блокаде это выглядело следующим образом. Описание протагониста происходило в сравнении с «антигероем», где положительный герой олицетворял собой сознательное население города, а отрицательный – несознательное. При этом упоминаемые примеры «негероического» поведения сопровождались обильными объяснениями и подчеркиванием исключительности таких явлений. Так это делали авторы «Блокадной книги» при описании краж карточек:

«Попадались некоторые истории – неясные, вторичные, – о том, как отнимали хлеб (подростки или мужчины, наиболее страдавшие от мук голода и наименее, как оказалось, выносливые). Но, когда начинаешь спрашивать, уточнять, сколько раз, сами ли видели, оказывается, все-таки не очень частые случаи»[63].

Итак, прежде всего говорится о том, что это вторичная история, не характерная в целом для центрального сюжета блокады. Продолжает тему краж включенное в книгу воспоминание блокадницы о похищениях хлебных «довесочков» в магазине и смешанных чувствах, которые испытывали люди к таким похитителям, которыми чаще всего оказывались дети или подростки, то есть персонажи, не могущие быть в полной мере ответственными за свои поступки. В рассказанном эпизоде пострадавшая не держит зла на укравшего хлеб подростка, она просит очередь не расправляться с ним и оправдывает его поведение голодом.

Аналогичным образом были структурированы нарративы об «антигероях» и в исторических монографиях. Как и в художественном произведении соцреализма, главный герой обязан был встретиться с «антигероем» и победить его. В монографии Павлова в число последних попали заведующая хлебным магазином и ее помощница, которые обвешивали покупателей, а на остававшийся у них хлеб приобретали антиквариат[64]. Правда, автор тут же добавлял, что «ослепленные наживой, они забывали, что находятся хотя и в окруженном лютыми врагами, но в советском городе, где хранят и чтут законы революции. По приговору суда обе преступницы были расстреляны»[65]. Той же схемы придерживались и авторы «Непокоренного Ленинграда», когда рассказывали читателям о редких случаях спекуляции продовольствием «неустойчивыми элементами», как правило, подталкиваемыми к этой деятельности фашистской разведкой[66].

Но, естественно, главным антагонистом выступала немецкая армия. «Сознательность» в данном случае олицетворяла собой приверженность советских граждан цивилизованному миру, ценностям человеколюбия и гуманизма, верному политическому курсу, в то время как немецкие войска связывались с архаичными силами зла:

«Между тем, немецкие дивизии, используя превосходство своих сил, вторгались все глубже и глубже в пределы нашей земли, терзая ее гусеницами тяжелых танков»[67].

Отсюда и эпитеты, которыми награждалась вражеская армия: «фашистские полчища», «изверги», «варвары», «разбойники».

В большинстве текстов о блокаде, описывающих столкновение «сознательного» и «архаического», четко прочитывается мысль о пережитых испытаниях как коллективной инициации населения города. Согласно этому ритуализованному историческому нарративу, главным из испытаний была первая блокадная зима, показавшая величие духа ленинградцев: люди умирали, но не сдавались и выживали благодаря массовой взаимопомощи. Иллюстрировалась эта мысль примерами, почерпнутыми из дневниковых записей ленинградцев, или с помощью рассказов о конкретных людях, которым помогли или которые помогали другим зимой 1941–1942-го[68].

Здесь необходимо отметить особую функцию, которую в соцреализме играла природа и ее описание:

«В сталинских романах природа обычно является не местом действия, но антагонистом (или метафорическим обозначением антагониста), главным препятствием на пути к сознательности и выполнению задания»[69].

Тем же смыслом наделась природа и в исторических сочинениях о блокаде. Лютые морозы и обилие снега первой блокадной зимы описывались как одни из центральных мотивов, объясняющих драматическое положение населения наряду с уменьшением норм выдачи продовольствия, бомбежками и артиллерийскими обстрелами противником. Вот один из характерных примеров такого рассказа:

«Наступил ноябрь. Сухие, ясные дни октября сменились пасмурными, холодными днями с обильным снегопадом. Земля покрылась толстым слоем снега, на улицах и проспектах образовались сугробы. Морозный ветер гнал снежную пыль в щели землянок, блиндажей, в выбитые окна квартир, больниц, магазинов. Зима установилась ранняя, снежная и морозная. Движение городского транспорта с каждым днем уменьшалось, топливо подходило к концу, жизнь предприятий замирала. Рабочие и служащие, проживавшие в отдаленных районах города, шли на работу пешком несколько километров, пробираясь по глубокому снегу с одного конца города на другой. По окончании трудового дня, усталые, они едва добирались до дому»[70].

Итак, сугробы, ветер и зима так же играли роль «стихийного» антагониста, противостояние которому помогало герою совершить – требуемый от него соцреалиалистической фабульной схемой – переход в новое качество. Природа пытается заморозить жизнь в городе, но сознательность советских людей противостоит этому.

Любопытно, что тот же климатический мотив мог бы быть интерпретирован в текстах о блокаде совершенно иначе: благодаря морозу стало возможно организовать подвоз продуктов по льду Ладожского озера. И в этом смысле природу (даже в ее аномальных проявлениях зимы 1941–1942 годов) можно было бы оценивать как помощника, а не антагониста. Но этого не происходит – жанровая аксиология, требующая противопоставления сознательных человеческих усилий стихийному сопротивлению природы, берет верх над сложностью объективной реальности.

 

Счастливый финал

Счастливый финал – еще один обязательный компонент социалистического реализма. В художественной литературе главный герой зачастую погибал, что не меняло общего мажорного финала, так как смерть была лишь прологом его символического возрождения в памяти благодарных потомков.

«Смерть героя – чистая рефлексия более сущностной формы. […] История обладает превосходящим авторитетом, все, относящееся к индивидуальному, включая его физическую суть, имеет значение только в случае обретения символического смысла»[71].

В исторических сочинениях это формула проявилась столь же отчетливо, как и в художественных текстах. Финал историографического нарратива демонстрировал формулы и приемы, схожие с уже выработанными в литературе соцреализма схемами прохождения ритуальных испытаний. Испытание и принесение жертв заканчивалось победой «сознательного» над «стихийным», обретением более высокого, чем в начальной ситуации, социального и исторического статуса. Поэтому завершение описания блокады необратимо переходило в рассказ о послевоенном восстановлении города, в котором новый, возродившийся Ленинград позитивно противопоставлялся старому, довоенному. Характерным примером такой концовки является заключение книги Павлова:

«На месте разобранных и сгоревших деревянных домов воздвигнуты многоэтажные каменные жилые дома. Вновь построено 70 километров водопроводных линий. К концу 1956 года протяженность тепловых сетей превысила 260 километров (вместо 70 километров, имевшихся в 1940 году). Построена первая линия метрополитена – от Октябрьского вокзала до Автово протяженностью 11 километров. Весь путь комфортабельные поезда проходят за 15 минут, перебрасывая более 250 тысяч человек ежедневно. Разбиты новые парки и сады вокруг и внутри города. Промышленные предприятия выпускают наиболее современные машины и оборудование. Выпуск валовой продукции увеличился по сравнению с 1940 годом в три раза. Построено большое количество образцовых детских садов, яслей, школ. Население Ленинграда превысило 3 миллиона человек»[72].

История приходила здесь на помощь сюжетной необходимости: Ленинград был освобожден от врага и восстановлен, герои блокады получили символическое воздаяние в памяти потомков, жертва, принесенная жителями города, была воспета советскими поэтами:

«Не забыты и могилы погибших борцов за время блокады. На кладбищах посажены деревья, цветы. Сооружается монументальный памятник на Пискаревском кладбище. В центре на пьедестале из гранита будет возвышаться шестиметровая бронзовая фигура женщины, олицетворяющей мать-Родину. Посредине площади будет гореть факел вечного огня в память усопшим борцам-труженикам. И каждый человек, вступая на порог святилища или проходя мимо могил, склонит голову в знак глубокого уважения и признательности к погибшим во имя чести и независимости своей Родины»[73].

Авторы «Непокоренного Ленинграда» завершали свой труд схожим образом, рассказывая о стремительно развивающемся городе и мемориализации погибших героев:

«Памятники героическим защитникам Ленинграда, всем, кто стоял насмерть у стен города-героя, – не только величественные монументы из бронзы, гранита и мрамора. Памятник им – спасенный город, который, залечив свои раны, стал еще красивее и живет полной жизнью»[74].

При этом исторической травме, полученной жителями блокадного города, не оставалось места ни в литературе, ни в историографии. Если жертвы блокады были инкорпорированы в соцреалистический нарратив как необходимый элемент, легитимирующий право протагониста на победу и переход на новый уровень идейной сознательности, то описание катастрофических обстоятельств повседневной блокадной жизни и личный травматический опыт блокадников долгое время оставались за пределами публичного дискурса как такового.

 

* * *

Таким образом, советский историографический нарратив о блокаде впитал в себя все риторические и структурные элементы социалистического реализма. Наличие в исторических текстах главного героя и его старшего наставника, борьба стихийного и сознательного, акцент на общественном задании, испытание как инициация при выполнении поставленной герою задачи, природа как один из главных антагонистов – все эти формальные компоненты не просто вошли, но и определили схему повествования о блокаде в советской исторической науке.

Разумеется, только этим историография блокады не ограничивалась. Было написано немало важных работ, фокусирующих внимание читателя на частных моментах, уточняющих и проливающих свет на многие сферы жизни блокированного города[75]. Постепенно входили в научный оборот неизвестные ранее источники, расширялись возможности архивного поиска. Но в то же самое время наращивание деталей почти не влияло на базовую структуру повествования, которая по-прежнему осталась связанной с соцреалистическим формальным каноном. Видимо, поэтому у многих и складывается ложное впечатление об исчерпанности блокадной темы.

Соцреалистический канон, являясь сложной комбинацией идеологического заказа и постепенно сложившейся поэтики литературного текста, воздействовал на советскую историческую науку намного эффективнее, чем официальные директивы, инструкции и цензура вместе взятые. Молодые советские историки из числа тех, кто занимался советской эпохой, воспроизводили сложившиеся нарративные схемы и мотивные структуры не задумываясь, относясь к ним как к естественным и единственно возможным способам репрезентации недавнего исторического прошлого. В этом смысле социалистический реализм стал не только художественным направлением, но и необходимым условием функционирования поля социальных исследований в СССР, его «историей поля» в терминологии Пьера Бурдьё[76]. Соцреализм сделался элементом гуманитарного и социального академического дискурса.

И, хотя современные российские исследования все дальше уходят от советской модели описания блокады, укоренившаяся формальная логика построения по-прежнему оказывает на них значительное влияние, будучи встроенной в фундамент описания советской реальности.



[1] Зарубавель Я. Динамика коллективной памяти // Империя и нация в зеркале исторической памяти. М., 2011. С. 16.

[2] White H. The Content of the Form: Narrative Discourse and Historical Representation. Baltimore, 1987. P. 42.

[3] Копосов Н. Память старого режима. История и политика в России. М., 2011. С. 105.

[4] Дзенискевич А.Р. Блокада и политика. Оборона Ленинграда в политической конъюнктуре. СПб., 1998. С. 12.

[5] Ломагин Н.А. Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда: историография проблемы // Память о блокаде: свидетельства очевидцев и историческое сознание общества. М., 2006. С. 297.

[6] Блюм А.В. Как это делалось в Ленинграде. Цензура в годы оттепели, застоя и перестройки 1953–1991. СПб., 2005. С. 160–161.

[7] Например, сделанное ленинградскими историками Геннадием Соболевым и Валентином Ковальчуком уточнение количества погибших в блокаду спровоцировало конфликт с официальным историком осады Ленинграда Дмитрием Павловым – автором наиболее часто издаваемой монографии о блокаде, в годы войны входившим в аппарат управления страной, в 1960-е занимавшим пост министра внешней торговли. В своей работе Павлов указывал меньшее число погибших жителей, чем Соболев и Ковальчук. В результате конфликт завершился только с привлечением первого секретаря ленинградского обкома партии Григория Романова, обязавшего ленинградских ученых воспроизводить цифры, указанные в книге Павлова. Об этой истории см.: Дзенискевич А.Р. Указ. соч. С. 53; о том, как подсчет погибших горожан воздействовал на формирование исторической памяти о блокаде см.: Voronina T. Heroische Tote Die Blockade, die Opferzahl und die Erinnerung // Osteuropa. 2011. № 8-9. S. 155–167.

[8] О росте интереса к личным свидетельствам о прошлом и, в частности, о Великой Отечественной войне говорит, например, популярность документального романа Алеся Адамовича «Партизаны», основанного на рассказах очевидцев (первая часть, «Война под крышами», вышла в 1960 году, вторая, «Сыновья уходят в бой», – в 1963-м). Публикация в эти годы сборников писем с фронта указывает на ту же тенденцию, см.: Воронина Т. Как читать письма с фронта? Личная корреспонденция и память о Второй мировой войне // Неприкосновенный запас. 2011. № 3(77). С. 221–232.

[9] Павлов Д.В. Ленинград в блокаде. 1941 год. М., 1958 [1-е изд.]; Л., 1985 [6-е изд, испр. и доп.].

[10] Дзенискевич А.Р., Ковальчук В.М., Соболев Г.Л., Цамутали А.Н., Шишкин В.А. Непокоренный Ленинград. Краткий очерк истории города в период Великой Отечественной войны. Л.: Наука, 1970; далее цитирую по: Непокоренный Ленинград. Краткий очерк истории города в период Великой Отечественной войны / Под ред. А.Р. Дзенискевича, В.М. Ковальчука, Г.Л. Соболева, А.Н. Цамутали, В.А. Шишкина. Л., 1985 [3-е изд.].

[11] Первое издание вышло в 1970 году, второе – в 1974-м, третье – в 1985-м.

[12] Синявский А. Что такое социалистический реализм. Фрагменты из работы // С разных точек зрения: избавимся от миражей. Соцреализм сегодня. М., 1990. С. 56.

[13] Clark K. Soviet Novel: History as Ritual. Chicago: Chicago University Press, 1981; см. также рус. издание: Кларк К. Советский роман: история как ритуал. Екатеринбург: Издательство Екатеринбургского университета, 2002.

[14] Кларк К. Указ. соч. С. 23, 27.

[15] Добренко Е. Политэкономия соцреализма. М., 2007. С. 26.

[16] Кларк К. Указ. соч. С. 18.

[17] Непокоренный Ленинград… С. 111.

[18] Павлов Д. Указ. соч. [1958]. С. 116.

[19] Там же. С. 39–40.

[20] Там же [1985]. С. 169–186.

[21] Там же. С. 169.

[22] Там же. С. 170, 172–173.

[23] Тихонов Н. Киров с нами // Он же. Стихи. М., 1967.

[24] Добренко Е. Указ. соч. С. 268.

[25] Непокоренный Ленинград… С. 106, 109, 125.

[26] Карасев А.В. Ленинградцы в годы блокады. 1941–1943 гг. М., 1959. С. 5.

[27] Павлов Д.В. Указ. соч. [1958]. С. 157.

[28] Очерки истории Ленинграда. Период Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945. Л., 1967. Т. 5. С. 687.

[29] Непокоренный Ленинград… С. 314.

[30] Дзенискевич А.Р. Указ. соч. С. 14.

[31] Например: Берггольц О. Стихи и поэмы. Л., 1979; Инбер В. Душа Ленинграда. Избранное. Л., 1979.

[32] См., например: Дубровин В.Б. Мальчишки в сорок первом. Л., 1968; Карасева В.Е. Маленькие ленинградцы. М., 1969.

[33] Гоппе Г.Б. Взвод моего детства. Поэма о мальчишках блокадного Ленинграда. М., 1973; Тихонов Н.С. Ленинградские рассказы. Л., 1977; Дети города-героя / Сост. А.Л. Мойжес. Л., 1974; Ходза Н.А. Дорога жизни. Л., 1984.

[34] Чаковский А. Блокада. М., 1975.

[35] Первая часть опубликована в 1979 году. До этого отдельные главы публиковались в журнале «Новый мир» (1977. № 12), а позднее – в журналах «Аврора» (1981. № 1) и «Наука и религия» (1981. № 3–4). Вторая часть «Блокадной книги» вышла в журнале «Новый мир» (1981. № 11).

[36] Эльяшевич А. Горизонтали и вертикали. Современная проза – от семидесятых к восьмидесятым. Л., 1984. С. 90, 92.

[37] Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. СПб.: Печатный двор, 1994.

[38] Там же. С. 126–134; 372–378.

[39] Очерки истории Ленинграда… С. 687.

[40] Кларк К. Указ. соч. С. 154.

[41] Денисова Л.Д. Героизм // Большая советская энциклопедия. М., 1971. Т. 6. С. 422–423.

[42] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 184.

[43] Речь идет об историках Геннадии Соболеве и Валентине Ковальчуке, см. подробней сн. 7, а также: Ковальчук В.Г., Соболев Г.Л. Ленинградский «реквием». (О жертвах населения в Ленинграде в годы войны и блокады) // Вопросы истории. 1965. № 12. С. 191–194.

[44] Непокоренный Ленинград… С. 129.

[45] Кларк К. Указ. соч. С. 146.

[46] Карасев А.В. Указ. соч. С. 118.

[47] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 4–25, 220–236.

[48] Непокоренный Ленинград… С. 10–18.

[49] Кларк К. Указ. соч. С. 147.

[50] Павлов Д.В. Указ. соч. [1958]. С. 35.

[51] Там же [1985]. С. 73.

[52] Там же. С. 73.

[53] Там же. С. 18–19, 61, 65, 70, 75.

[54] Непокоренный Ленинград. С. 113.

[55] Там же. С. 56.

[56] См., например, главы «Прифронтовой город», «Голодная зима», «Вторая блокадная зима»: Там же. С. 43–68, 105–129, 189–121.

[57] Об особенностях изменения исторической памяти о войне при Хрущеве см: Копосов Н. Указ. соч. С. 94–102.

[58] Непокоренный Ленинград… С. 313.

[59] Там же. С. 313–316.

[60] См.: Воспоминания участников обороны города Ленина и разгрома немецко-фашистских захватчиков под Ленинградом. М., 1963; Возрождение. Воспоминания, очерки и документы о восстановлении Ленинграда. Л., 1977; Лукницкий П.Н. Сквозь всю блокаду. Л., 1978; Оборона Ленинграда. 1941–1944. Воспоминания и дневники участников. Л., 1968; Вишневский В.В. Дневники военных лет (1943, 1945 гг.). М.: Советская Россия, 1974; Королькевич А.В. «А музы не молчали...» Л.: Лениздат, 1965; Музыка продолжала звучать. Ленинград. 1941–1944. Л., 1969.

[61] Адамович А., Гранин Д. Указ. соч. С. 372–378.

[62] Там же. С. 376.

[63] Там же. С. 62.

[64] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 174.

[65] Там же. С. 174.

[66] Непокоренный Ленинград… С. 118.

[67] Павлов Д.В. Указ. соч. [1958]. С. 17.

[68] Там же [1985]. С. 170–181; Непокоренный Ленинград… С. 111–112.

[69] Кларк К. Указ. соч. С. 143.

[70] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 152.

[71] Кларк К. Указ. соч. С. 151, 155.

[72] Павлов Д.В. Указ. соч. [1985]. С. 228–236.

[73] Там же [1958]. С. 160.

[74] Непокоренный Ленинград… С. 318.

[75] Среди новых исследований отмечу сборники: Ленинградская эпопея. Организация обороны и население города / Под ред. В.М. Ковальчука, Н.А. Ломагина, В.А. Шишкина. СПб., 1995; Жизнь и смерть в блокированном Ленинграде. Историко-медицинский аспект / Под ред. Дж.Д. Барбера, Ф.Р. Дзенискевича. СПб., 2001; Жизнь и быт блокированного Ленинграда / Сост. Б.П. Белозеров. СПб., 2010.

[76] Бурдье П. Поле литературы // Он же. Социальное пространство: поля и практики. СПб., 2005. С. 368.


Вернуться назад