ИНТЕЛРОС > №2, 2013 > Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты

Илья Калинин
Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты


12 мая 2013

– Цель приезда?
– Этнографическая экспедиция.
– Понятно. Нефть ищете?
– Не совсем. Я ищу фольклор.

 

Думаю, многие узнали диалог из комедии Леонида Гайдая «Кавказская пленница» (1966). Этот обмен репликами произошел между главным героем фильма Шуриком – студентом, приехавшим на Кавказ на полевую этнографическую практику, – и местным администратором гостиницы. Помимо непосредственного комизма, этот характерный диалог культур иронично указывает и на устойчивые координаты, определяющие имперскую схему отношений между метрополией и национальными окраинами. В нем сконденсированы сразу несколько мотивов, через которые функционируют и описываются эти отношения: центр выступает здесь не столько как средоточие политической власти, но как субъект знания об окраинах; окраины идентифицируют себя как источник природных ресурсов, интересующих центр. Однако меня в данном случае будет интересовать не перспектива имперских или постколониальных исследований, а как будто случайно возникшая комичная смысловая рифма между нефтью и фольклором (культурным наследием, историческим прошлым в его наиболее фактурном и репрезентативном для эпохи модерна виде). То, что в 1966 году работало как вполне факультативный комедийный словесный гэг, в постсоветской ситуации работает как все более фундаментальная метафора, организующая в единую конструкцию такие, казалось бы, разнородные элементы, как культура (прошлое) и природные ресурсы[1]. Используя понятие метафоры, я говорю не просто о риторическом приеме, организующем дискурсивное пространство постсоветской России. Речь идет о принципиальных совпадениях механизмов, стоящих за функционированием различных сфер, что делает эту метафору не только поэтическим тропом, но и социокультурным симптомом, феноменом скорее экономического, нежели риторического порядка.

Интересующая меня дискурсивная симптоматика состоит в том, что сфера культурных ценностей начинает восприниматься, осознаваться и описываться в терминах природных ресурсов. Более того, она начинает работать (по крайней мере в той части, которая непосредственно контролируется государством или ориентируется на обслуживание его интересов), опираясь на те же механизмы, которые определяют и основы экономики, зависимой от эксплуатации природных ресурсов. В результате возникает структурная гомология между тем, как организованы сферы материальной экономической активности и нематериального производства (отношения между трудом, товаром и капиталом, роль государства, правовая база, уровень монополизации, степень зависимости от ресурсов и так далее)[2].

Особенно красноречиво это общая политэкономия государственно-корпоративного капитализма, пытающегося обрести политическую идентичность через обращение к историческим традициям государственности и национальной идее («духовным скрепам»), проявляет себя в области исторической политики, которая и должна обеспечить доступ к тем самым ресурсам исторического прошлого, которые необходимы для производства традиции и идеи. Речь идет о сознательных усилиях государства, направленных на формирование соответствующего его задачам общественного исторического сознания, равно как и на обеспечение контроля за производством и циркуляцией исторического знания. Определенным образом присвоенное и проинтерпретированное прошлое позволяет политической элите обосновывать свое право на власть не только через обращение к результатам выборов и полученному в конкурентной борьбе праву на представительство, но и через обращение к праву наследования, к фигуре исторического выбора, укорененного в традиции. Так или иначе, в рамках такого рода политики происходит инструментализация исторического знания – его прикладное использование в качестве аргумента во внутриполитической борьбе и внешней политике. Однако возможна и иная перспектива описания тех деформаций, которые происходят с историческим знанием и коллективными представлениями об историческом прошлом, попавшими в зону политических манипуляций. Помимо политической инструментализации, вписанной в логику воспроизводства властной элиты, у исторической политики (и шире, культурной политики в целом) есть и экономическое измерение – причем связанное не только с финансовыми затратами и инфраструктурными усилиями, необходимыми для ее проведения. Речь идет о механизмах капитализации, которую претерпевает историческое прошлое, превращаясь в санкционированное государством знание об этом прошлом; о механизмах символического обмена между теми, кто формирует эти представления, и теми, кто их потребляет; о механизмах доступа к производству этих представлений и извлечению той или иной прибыли из их распространения.

Переводя разговор об исторической политике на язык экономики, можно обнаружить более фундаментальный – нежели политическая злоба дня – политэкономический субстрат, определяющий то, каким образом историческое прошлое циркулирует в настоящем. Наиболее отчетливо он обнаруживает себя на уровне дискурсивной метафорики, отсылающей когда к сознательному, когда к бессознательному видению исторического поля и тех процедур, которые необходимы для того, чтобы извлечь из него актуальный для современности смысл. Однако метафора выступает здесь как симптом, отсылающий к принципам работы контролируемого государством производства культурных ценностей и исторических представлений, функционирование которого подчинено той же логике освоения ресурсов и контроля за их распределением, что стоит за освоением природных ресурсов и государственного бюджета (рассматриваемого административной элитой как тот же природный ресурс). В этом смысле производство и распространение исторических представлений может быть описано через экономическую модель разветвленного холдинга, в котором материнская фирма (государство) распределяет заказы и выдает лицензии на освоение ресурсов исторического прошлого другим фирмам (СМИ, Академия наук, высшая школа, школьное образование, институты высокой и массовой культуры, приближенные к государству общественные организации, вроде Географического, Исторического или Военно-исторического обществ). В свою очередь, последние оплачивают право на доступ к этому ресурсу и на распространение товаров, произведенных на его основе, своей политической лояльностью и идеологической спецификой поставляемых продуктов.

Расширение капиталистической экономики на сферу культуры – давно диагностированный факт. Производство нематериальных товаров неуклонно растет, вытесняя индустриальный труд на периферию. «Основные продукты общественной деятельности – уже не кристаллизованный труд, а кристаллизованное знание», – описывает этот переход к «экономике знания» один из ведущих теоретиков когнитивного капитализма[3]. Однако в случае с производством политически востребованного исторического знания стоит говорить не столько о расширении сферы производства, сколько о расширении ресурсной базы. Историческая политика реализуется через такую «экономику знаний», в которой продукт общественной деятельности (особым образом понимаемый государственный патриотизм, национальная идентичность, основанная на «непрерывной традиции российской государственности») есть не кристаллизованное знание, а кристаллизованный ресурс – капитализируемое в интересах правящей элиты историческое прошлое. Причем целью этой государственной мобилизации исторического прошлого является не извлечение экономической прибыли, как это имеет место при «капиталистической мобилизации культуры»[4], а изобретение исторической традиции, национального единства и политической лояльности. Естественным ресурсом изобретения традиции «единой России» служит ее прошлое, хранящее в своих недрах «единство исторической судьбы» – «историческую Россию», провиденциальный смысл которой состоял в том, чтобы служить «цивилизационным ядром», вокруг которого объединялись другие народы, и осваивать все те же окружающие ресурсы, главным из которых была и остается земля («Освоение огромных территорий, наполнявшее всю историю России, было совместным делом многих народов»[5]).

Взгляд на историческое прошлое как на ресурс автоматически запускает цепочку смысловых допущений, следы которых легко обнаружить в выступлениях государственных лидеров, откуда они просачиваются далее по дискурсивным капиллярам официальной исторической политики.

1. Работа с прошлым носит инструментальный характер, производство исторических представлений является средством для чего-то иного, лежащего по ту сторону самого исторического знания (этой внешней целью может быть утверждение государственной суверенности, единства нации, политической легитимности правящей элиты и так далее), – так что прошлое оказывается единственным проектом будущего:

 

«По сути, результат Великой Отечественной войны – это мы сами и наше будущее. Будущее наших детей»[6].

«Школы и университеты, по сути, создают новых граждан, формируют их сознание. Они передают память поколений, ценности, культуру, определяют те идеи и то видение будущего, которые будут продвигать общество вперед через несколько десятилетий» (Владимир Путин)[7].

 

2. Историческое прошлое мыслится субстанционально, по модели музея, выполняющего задачи патриотического воспитания; историческое знание не столько производится, сколько наследуется и используется в целях поддержания политической стабильности:

 

«Мы должны всецело поддержать институты, которые являются носителями традиционных ценностей, исторически доказали свою способность передавать их из поколения в поколение»[8].

«Мы должны не просто уверенно развиваться, но и сохранить свою национальную и духовную идентичность, не растерять себя как нация. Быть и оставаться Россией»[9].

 

3. У истории может быть только один неделимый субъект (народ, обретший единство благодаря сильному государству), поэтому и право доступа к богатствам национального прошлого может даваться только от лица государства. Лишь оно обладает монопольной привилегией контролировать возможность использования этого ресурса – попытки несанкционированного доступа пресекаются как фальсификации истории и проявления информационной войны:

 

«Конечно, в каждой науке могут быть свои трактовки, но, наверное, это объясняется и тем, что становится все меньше и меньше тех людей, кто участвовал в войне, видел ее собственными глазами. И вот этот вакуум, этот пробел – либо по неведению, либо зачастую умышленно – заполняется новым видением, новыми трактовками войны. [...] По сути, мы оказываемся в ситуации, когда должны отстаивать историческую истину и даже еще раз доказывать те факты, которые еще совсем недавно казались абсолютно очевидными. Это трудно, иногда даже, честно сказать, противно. Но это необходимо делать… мы никому не позволим подвергнуть сомнению подвиг нашего народа»[10].

 

4). Риторика борьбы за символические ресурсы, к которой государство стремится свести дискуссии об историческом прошлом, воспроизводит логику игры с нулевой суммой, в которой победят не все. Соответственно, само прошлое воспринимается как пусть и большое, но ограниченное множество, как ограниченный ресурс, которого не хватит на всех. Это «наше» наследие, которое необходимо сохранить от «чужих», от незаконных наследников, – тех, кто пытается им воспользоваться независимо от «государственного интереса» и «престижа России»:

 

«Очень важно не просто интересоваться историей – надо знать ее. [...] Это нужно прежде всего для вашего будущего, а стало быть, для будущего нашей страны. Мы должны сохранить историческую память – нашу с вами память»[11].

«Ужесточается конкуренция за ресурсы. Причем хочу вас заверить, уважаемые коллеги, и подчеркнуть: не только за металлы, нефть и газ, а прежде всего за человеческие ресурсы, за интеллект. Кто вырвется вперед, а кто останется аутсайдером и неизбежно потеряет свою самостоятельность, будет зависеть не только от экономического потенциала, но прежде всего от воли каждой нации, от ее внутренней энергии; как говорил Лев Гумилев, от пассионарности»[12].

 

Ключевой механизм во всей этой индустрии производства, хранения и распространения исторических представлений заключается в обеспечении контроля за доступом к ресурсу прошлого (понимаемого как «наша историческая память», «национальная и духовная идентичность», «традиционные ценности», «внутренняя энергия нации»), капитализация которого должна осуществляться исключительно в целях национального и государственного строительства, чья содержательная повестка целиком контролируется правящей элитой. Превращение исторического прошлого в ресурсную базу, обеспечивающую политическую и культурную легитимность элиты, казалось бы, противоречит необмениваемому характеру самого объекта. Как можно обменивать то, что принадлежит всем? В свою очередь то, что нельзя сделать частью рыночного обмена, нельзя и капитализировать. У него нет ни частного собственника, ни стоимости, которая могла бы стать чьим-либо достоянием. В этом качестве историческое прошлое и память о прошлом являются общественной, публичной собственностью, которая не может быть присвоена ни государством, ни какой-либо группой, которая говорит и действует от его лица. Однако необмениваемый, не капиталистический характер этого нематериального порядка может быть деформирован, если находится кто-то, кто способен приватизировать это общее достояние и отстоять свою привилегию осуществлять контроль за доступом к нему. Тогда нечто – во что не вложен труд тех, кто получил привилегию извлекать прибыль из того, что им не принадлежит, – превращается в ресурс, капитализируемый за счет его последующего превращения в товар, приносящий доход исключительно благодаря распределению лицензий на право доступа. Эту диалектику капитализации общественного достояния развернуто описал Андре Горц:

 

«То, что не произведено человеческим трудом, и тем более то, что не может быть произведено или обменено, а также не предназначено для обмена, – не имеет капиталистической стоимости. Это касается, например, природных ресурсов, которые нельзя ни произвести, ни сделать собственностью, ни “оценить”. В принципе это верно также для всеобщего достояния (например, культурного наследия), которое не может быть ни распределено между собственниками, ни обменено на что-то другое. Конечно, можно завладеть природными ресурсами или общественным культурным достоянием. Достаточно приватизировать возможности доступа к нему, чтобы заявить свои права на этот доступ. В таком случае общественное достояние превращается в псевдотовар, обеспечивающий доход продавцам от доступа к нему»[13].

 

Ирония развернувшейся в России капитализации исторического прошлого и культурной памяти заключается в том, что их реальная приватизация элитой осуществляется под знаменем национализации. Ресурс нельзя произвести, но можно контролировать его распределение, обменивая этот «псевдотовар» на политическую лояльность тех, кто стремится остаться или стать частью правящей элиты. Собственно, право на доступ служит не только товаром, обмениваемым на рынке политической лояльности, но и своеобразным клеем, удерживающим вместе всех тех, кто принадлежит к правящей коалиции. Более того, контроль над приватизированным прошлым не только обеспечивает стабильность господствующей коалиции, но и позволяет ей доминировать на рынке исторических представлений. Гегемония в сфере коллективных исторических представлений – как в плане их производства (академия и высшая школа), так и в плане инфраструктуры их распространения (от общеобразовательной школы до телевидения) – заставляет общество потреблять именно то, что продвигается на рынке в качестве сертифицированного государством знания, в котором «историческая истина» и «наша память» выступают как товарные знаки, сообщающие продукту символическую прибавочную стоимость. Происходит то же самое, что и в капиталистической сфере нематериального производства: потребляются не просто товары, а фирменные знаки, наделяющие их носителей особой идентичностью, стилем поведения и образом жизни (при этом фирменный знак составляет основу стоимости товара). Но в случае с исторической политикой речь идет не о производстве экономической стоимости, а о воспроизводстве политического господства. Производя и потребляя сертифицированные исторические представления, люди и институты приобретают соответствующую национальную, культурную и политическую идентичность, отсылающую к фирменному знаку, которым в данном случае и является российское государство, «историческая Россия», не раз демонстрировавшая свой исторический выбор:

 

«Для возрождения национального сознания нам нужно связать воедино исторические эпохи и вернуться к пониманию той простой истины, что Россия началась не с 1917-го и даже не с 1991 года, что у нас единая, неразрывная тысячелетняя история, опираясь на которую мы обретаем внутреннюю силу и смысл национального развития»[14].

 

Попытка иного понимания истории и иных способов возрождения национального сознания квалифицируется как акт, несущий внутреннюю угрозу и мотивированный каким-то иным, нежели интеллектуальный, интересом.

Стремление установить монопольный контроль за доступом к историческому прошлому[15] и извлекать из этого контроля политические и административные бонусы может быть описано через экономический феномен ренты, то есть дохода, регулярно получаемого с капитала, земли, имущества и не связанного с предпринимательской деятельностью. Механизм получения ренты всегда представляет собой результат сращивания экономического интереса и политической власти, поскольку основан на возможностях удержания контроля за доступом к различного типа ресурсам. Этим контролем могут обладать социальные группы большего или меньшего масштаба, но в любом случае привилегия на такое обладание предоставляется политической властью, которая в свою очередь пользуется поддержкой тех, чье право на получение ренты она охраняет. (Маркс подробно описал эти механизмы координации политического порядка и экономического режима применительно к собственности на землю и земельной ренте.) Являясь регулярным доходом, не требующим непосредственного вложения труда, рента представляет собой весьма притягательный способ заработка. В отличие от доходов, получаемых на конкурентном рынке, доход от ренты так или иначе связан с ограничением доступа к тому ресурсу, который выступает в качестве ее источника.

Авторы коллективной монографии «Насилие и социальные порядки» – Дуглас Норт, Джон Уоллис и Барри Вайнгаст, – опираясь на аналитическую рамку неоинституциональной экономики, созданную при активном участии Норта, – разработали исторический подход к описанию различного типа государств и механизмов перехода от одного типа к другому, основанный на том, какой режим доступа к ресурсам они практикуют[16]. Их классификация сводится к выделению двух типов государственного режима: государства ограниченного доступа и государства открытого доступа. Во втором случае основой государственного функционирования выступает конкуренция, инициированная открытым доступом к различного рода ресурсам (земле, труду, капиталу и организациям). В случае же «естественных государств», или государств ограниченного доступа, «политическая система… манипулирует экономической системой для создания ренты, которая затем обеспечивает политический порядок»[17]. Устойчивость таких государств основана на том, что доступ к привилегиям и рентам является стимулом для воспроизводства коалиции элит, готовых взаимно признавать эти привилегии для того, чтобы избежать их возможной потери в результате борьбы за перераспределение доступа к производительным ресурсам. В тех же целях блокируется и переход к режиму открытого доступа, поскольку в результате такого перехода политическая борьба и экономическая конкуренция неизбежно приведут к дестабилизации господствующей элиты, поставив под вопрос ее устойчивое воспроизводство[18].

Однако разговор о ренте и сферах ограниченного доступа может вестись не только тогда, когда политическая система манипулирует системой экономической. Стабильность политического порядка, основанного на контроле за привилегиями, распределяемыми внутри элиты, должна поддерживаться также и манипуляциями в сфере символического производства. А в тех случаях, когда речь идет о государствах, вынужденных заново строить или достраивать свою политическую и национальную идентичность, особую роль в этой сфере приобретает производство исторических представлений и, соответственно, – историческое прошлое, используемое как его ресурс. Встраиваясь в ту же логику поддержания стабильности элиты, историческая политика государства выступает как инструмент контроля за доступом к ресурсу и создания политической ренты, состоящей в обретении лояльности тех, кто получает этот привилегированный доступ (право производить лицензированное историческое знание), и поддержки тех, кто массово потребляет лицензированный государством продукт, производимый первыми.

В своем анализе политэкономического этоса буржуазии, противостоящем веберовскому подходу, в котором социально-экономическое поведение буржуа противопоставлено поведению аристократа, Иммануил Валлерстайн также выделил феномен ренты как пространство вторжения политической воли в принципы, регулирующие экономическую деятельность. Его расширенное понимание ресурса, служащего основой для извлечения ренты, позволяет с бóльшим основанием применять это понятие к такой ресурсной базе, как историческое прошлое. По словам Валлерстайна:

 

«Рента – это доход, который возникает из управления некой конкретной пространственно-временной реальностью, которая ни в каком смысле не может быть описана как создание ее собственника или как результат его личного труда (даже его предпринимательской деятельности)»[19].

 

В качестве такой «пространственно-временной реальности», которая ни в каком смысле не является результатом труда ее собственника, но над которой устанавливается контроль, приносящий ренту, без труда можно опознать и историческое прошлое России, «историческую Россию», которая (с точки зрения российской политической элиты) принадлежит только тем, кто готов производить историческое знание в рамках официальной исторической политики. Иными словами, «единая, неразрывная тысячелетняя история России» (Путин), «наша память» (Медведев) принадлежат только истинным патриотам России, а поскольку лицензию на патриотизм в нашей стране выдает ее политическая элита, не сложно сделать вывод относительно того, кому в действительности принадлежит собственность на товарный знак «наша память», фальсификация которого, как хотелось бы многим, должна преследоваться по закону РФ. Конечно, речь идет о самой претензии, исходящей от господствующей элиты, но в той мере, в какой эта претензия подкреплена политической властью, она является реальностью, поскольку контроль над наиболее мощными институтами производства исторических представлений и каналами их распространения в значительной степени уже установлен. Хотя тот факт, что интенсивность исторической политики и степень внимания политической элиты к вопросам истории лишь возрастает, говорит о том, что сама элита по-прежнему считает нынешний уровень контроля недостаточным.

В этом смысле доход от собственности на тот или иной ресурс все же предполагает приложение труда – только этот труд связан не с необходимостью производства ресурса, а с необходимостью им управлять. И, поскольку претензия на монопольный контроль всегда сопряжена с угрозой его утраты – и в еще большей степени чувствительна к воображаемой перспективе такой угрозы, – этот труд (усилия по удержанию контроля) носит все более интенсивный характер. (Самоубийственная и расточительная логика удержания контроля состоит в том, что, чем больший контроль уже установлен, тем больше усилий необходимо для того, чтобы его сохранить; чтобы его сохранить, его нужно еще более усилить, что требует еще больших усилий по сохранению вновь достигнутого уровня, – и так далее по экспоненте. В конце концов, сверхрасходы на удержание контроля начинают превышать сверхдоходы от монопольного доступа. Вполне возможно, что именно эта логика и покажет, в конце концов, границы устойчивости сложившейся политико-экономической системы.)

Но вернемся к историческому прошлому. Определенная «работа», дающая возможность получать ренту, все же необходима. И связана она не только с необходимостью поддерживать требуемый уровень контроля, ограничивающего доступ к тем или иным привилегиям и рентам. Как пишет Валлерстайн, «рента = прошлому, и рента = политической власти»[20]. Иными словами, рента требует гарантии со стороны политической власти (удержание контроля), а за самой возможностью ее извлечения в пользу ограниченной социальной группы стоит работа, которая была осуществлена в прошлом (нашими предками). Эта осуществленная в прошлом работа может быть связана с захватом или приобретением в частную собственность различного рода активов (земли, недвижимости, предприятий, акций и так далее), которые впоследствии были переданы по наследству, право на которое защищено государством. Однако в случае той специфичной исторической политики, о которой идет речь, мы сталкиваемся с ситуацией, когда в качестве такого актива выступает историческое прошлое, то есть совокупность труда, вложенного общими предками, вне зависимости от их социальной, конфессиональной, культурной, этнической, политической принадлежности. Измерить удельный вес наследия, принадлежащего отдельным группам их потомков, вряд ли возможно. Историческое прошлое принадлежит всем, что на уровне риторики утверждает и взявшая на себя менеджерские функции по его управлению элита. Однако конструкции вроде «наше прошлое», «наша память», «наше наследие», пронизывающие официальный дискурс исторической политики, носят не включающий, но исключающий характер. Соотносящийся с такой же, одновременно тотализирующей и исключающей, конструкцией «единой России». Право называть общее прошлое «наше» получает только тот, кому на это выдана соответствующая лицензия, позволяющая ему говорить от лица этого прошлого и вскрывать его исторический смысл. Таким образом, два выделенных Валлерстайном фактора, фундирующих феномен ренты, оказываются двумя сторонами одной монеты: получаемый от ренты доход восходит к работе, совершенной в прошлом, но возможность капитализации этой работы в интересах конкретной группы предоставляет политическая власть. Историческая политика в свою очередь оказывается механизмом управления прошлым, совершающим с ним ряд процедур: 1) прошлое опознается как естественный (природный) ресурс, над которым необходимо установить контроль; 2) устанавливающий режим ограниченного доступа контроль позволяет превратитьобщее достояние в частную собственность, принадлежащую определенной группе (элите и тем, кто ее обслуживает); 3) превращенное в частную собственность историческое прошлое капитализируется, превращаясь в актив, из которого извлекается политическая рента, взимаемая как с тех, кто производит сертифицированное историческое знание, так и с тех, кто его потребляет.

Надо сказать, что у этой темы – прошлое как ресурс – есть измерение, далеко выходящее за пределы исторической политики в современной России, равно как и за пределы исторической политики в целом. В определенной и весьма значимой мере промышленный, экономический, политический, социальный прорыв эпохи модерна был связан с тем, что Новое время создало технологию, позволяющую высвобождать энергию, сконденсированную в прошлом. На протяжении большей части человеческой истории энергия в основном получалась из природных возобновляемых источников, питаемых солнцем. Таким образом задействовалась преимущественно только та энергия, которая аккумулировалась за относительно короткие промежутки времени.

 

«Однако примерно с 1800 года все эти органические ресурсы начали постепенно вытесняться хранилищами концентрированной подземной солнечной энергии – залежами углеродов. Они формировались от 150-ти до 350 миллионов лет назад, по мере того, как торфяники и морские организмы разлагались во влажной и бедной кислородом среде, препятствовавшей нормальному процессу возвращения углерода в атмосферу в виде углекислого газа. Вместо этого разлагающаяся биомасса подвергалась компрессии, превращаясь в относительно редкие, но весьма богатые месторождения угля и нефти»[21].

 

Тимоти Митчелл в своей книге «Carbon Democracy» описывает политические метаморфозы демократизации и контрдемократизации XIX–XXI веков, обнаруживая в них связь со спецификой доминирующих в экономике того или иного периода природных ресурсов. Технология добычи и инфраструктура перевозок каменного угля делали мировую экономику зависимой от рабочей силы, занятой в этих отраслях, что заставляло капитал идти на уступки трудящимся. Переход на новые источники энергии позволил крупному капиталу взять реванш, поскольку характер добычи и транспортировки нефти и газа позволил снизить количество людей, занятых в соответствующих отраслях, сделал инфраструктуру последних более гибкой и, соответственно, менее зависимой от требований тех, кто в них трудится[22].

Однако, помимо того, что технологическая и экономическая модернизация XIX века, связанная с переходом на аккумулированную за миллионы доисторических лет энергию, привела к изменению политического порядка, она оказалась синхронна (и вряд ли это случайное совпадение) с революционным изменением и в отношении к историческому прошлому. Переход на залегающий на глубине каменный уголь совпал с эпохой романтизма и небывалым прежде интересом к прошлому человеческой истории, в котором стали искать истоки собственной культурной идентичности. Переход на новый источник энергии, высокая степень концентрации которой была связана именно с продолжительностью ее накопления, совпал с возникновением концепции «исторического и культурного наследия» – то есть прошлого, сконцентрированного в памятниках материальной и нематериальной культуры. В обоих случаях речь шла о возможности извлекать энергию из сконденсировавших ее носителей. В первом случае такая возможность возникла благодаря развитию технологии извлечения на поверхность залежей каменного угля и изобретению парового котла, во втором – благодаря новому культурному инструментарию работы с прошлым, который лег в основу формирования наций. Таким образом, и здесь процесс модернизации, частью которого было национальное строительство, оказался связан с возникновением новой технологии работы с прошлым, только явленным не в виде доставшихся в наследство от доисторических эпох природных ресурсов, а в образе исторического наследия, неожиданно обретенного потомками, столкнувшимися с необходимостью рационального обоснования собственной идентичности и границ сообщества, более не совпадавшего с религиозным. Изобретение парового котла, высвобождавшего энергию угля, точнее его широкое промышленное применение, ненадолго опередило то, что Эрик Хобсбаум назвал «изобретением традиции», – множество процедур работы с прошлым, в результате которых общество смогло вступить в права наследования и извлечь политический и культурный эффект (высвободить энергию) даже из того, чего никогда прежде не было[23]. В каком-то смысле изобретение традиции стало ответом на изобретение парового котла и вызванные им бурные трансформации: оно давало сконструированную и потому устойчивую основу «национальной традиции» там, где реальные локальные традиции стремительно исчезали.

Именно тогда, в эпоху романтизма, когда началось активное освоение сконцентрированных под землей природных ресурсов, был открыт и еще один источник, потенциал которого научились преобразовывать в энергию социальных процессов. Историческое прошлое тогда впервые выступило в качестве ресурса, утилизируемого для решения актуальных задач (античность, на которую ориентировался Ренессанс, была не исторически специфичной, но универсальной системой координат). Постсоветская Россия – как и многие другие восточно-европейские государства, столкнувшиеся с необходимостью перестройки собственной политической идентичности, помноженной на незавершенность процесса формирования нации, – на новом историческом витке воспроизводит уже имевшую место в эпоху романтизма ситуацию. Прошлое вновь должно дать ответ на вопросы, диктуемые современностью. Проблема в том, что сама современность стала иной, и те вопросы, которые обращала к прошлому эпоха рождения наций, а теперь вновь озвучиваются в эфире, кажутся все более анахроничными. «Духовные скрепы», «воля нации», «единая и неделимая тысячелетняя история», несмотря на свой универсалистский пафос, не могут скрыть стоящего за ними частного интереса правящей элиты, компенсирующей пустоту наскоро изобретаемых традиций лишь благодаря риторической возгонке и политическому весу тех, кто взял на себя ответственность «хранить и защищать нашу память». Есть и еще одно – уже чисто экономическое – отличие от эпохи двухсотлетней давности. Тогда казалось, что, в отличие от минеральных ресурсов, за которые развернулась ожесточенная борьба, ресурсов исторического прошлого хватит на всех – и на консерваторов, и на революционеров. Публичные дискуссии между ними порой выплескивались на баррикады, а государство в свою очередь было лишь одним, причем далеко не самым влиятельным, игроком на этом поле. Современность одержима идеей нехватки ресурсов. Отсюда и стремление поставить под контроль и ограничить доступ ко всем ресурсам, имеющимся в наличии. Ирония состоит в том, что сама одержимость ресурсами ввергает экономический порядок и поддерживающий его политический режим в логику игры с нулевой суммой, препятствуя росту производства общественных благ. Поэтому ресурсное государство всегда существует в перспективе дефицита ресурсов (даже тогда, когда в действительности их в избытке) и под угрозой ресурсного кризиса, из которого оно пытается выйти, ужесточая контроль и режим ограниченного доступа[24].

Однако сама эта перспектива дефицита, преодолеть которую не удается, имеет не только отрицательные стороны. Точнее, ее отрицательные стороны распространяются в основном на сферы экономики и национального благосостояния. Однако политическая элита научилась извлекать выгоду из постоянно довлеющей угрозы ресурсного кризиса (в том числе и кризиса символических ресурсов). Нагнетание этой угрозы позволяет мотивировать ужесточение контроля и таким образом дает возможность воспроизводства элиты на основе ее привилегированного доступа к ресурсам. Наличие угрозы позволяет мгновенно запустить дискурс национальной безопасности, не важно идет ли речь о сепаратизме, «проявлениях экстремизма», социальных протестах или «попытках фальсификации истории». Концептуальная фигура угрозы позволяет не только обосновать необходимость политической консолидации и национального единства, но и приватизировать прибыль от поставленных под контроль областей, признанных сферами «стратегической национальной безопасности»[25]. Очевидно, что, помимо традиционных для такой квалификации сфер, в России в их число попала и область производства исторического знания и работы с прошлым.

Вот лишь два примера того, как историческое прошлое осознается и предъявляется через метафорическую симптоматику ресурса, за обладание которым разворачивается борьба, вызывающая настоятельную необходимость в том, чтобы обеспечить устойчивый контроль за распределением этого ресурса. Причем характерно, что в этих примерах мы выходим уже на уровень эксплицитной метафорики, на более глубоком концептуальном уровне пронизывающей весь дискурс российской исторической политики.

Примечательный образец этой политэкономической симптоматики – небольшой текст, названный «Всемирный стыд и срам» и опубликованный прошлой осенью в «Деловой газете “Взгляд”»[26]. Автор этого текста Ольга Туханина, «провинциальная домохозяйка» (как она сама себя представляет), первоначально поместила его на своей персональной интернет-странице под еще более красноречивым названием – «Исторический Клондайк»[27]. Тональность текста такова, что уверенно диагностировать его в качестве пародии, написанной либералом и обнажающей паранойю патриотов, или непосредственно как паранойю патриота, маскирующуюся под либеральную пародию, практически невозможно. Но это и не важно. Важно то, что в нем настойчиво и одержимо воспроизводится то симптоматическое сближение между природными ресурсами и историческим прошлым, о котором я говорю. И, если центральным метафорическим ходом этого текста является опознание прошлого как ресурса, то алармистская интонация является его основным тезисом:

 

«Мир нам должен. Должен столько, что и за несколько веков не расплатится. Ведь в ХХ веке США и Европа украли у России все победы и всю хорошую жизнь. Воры должны быть наказаны, а справедливость – восстановлена».

 

Далее автор переходит к обоснованию того, как можно исправить эту историческую несправедливость:

 

«История сегодня, как бы это сказать, нечто вроде полезного ископаемого. И у нас вокруг не только залежи минералов, не только газ и нефть где-то глубоко в недрах. Под нашими ногами целый океан тысячелетней истории. Верхние пласты буквально сочатся ею»[28].

 

Патетической эксплицитности, с которой выражена эта и без того рассеянная в коллективном политическом бессознательном конструкция, могли бы позавидовать многие признанные мастера политической метафоры вроде Суркова, Павловского, Кургиняна или Проханова. Совершенно предсказуемо и то, что, определив историческое прошлое как полезные ископаемые, автор немедленно сталкивается с вопросом, кому они принадлежат и кто извлекает прибыль из их эксплуатации:

 

«И вот, пока мы… ведем разные баталии дилетантов, а историки наши вяло строят разные теории, ушлые хлопцы давно поставили исторические вышки, качают наше добро из нашей земли, торгуют им оптом и в розницу. Не так прибыльно, как нефтью барыжить, само собой, но, если брать в расчет перспективу... да там миллиарды. В движимом и недвижимом. Пора бы уже присмотреться к этому хозяйству».

 

Этот образец «наивного» дискурса, циркулирующего в Сети, является хорошей демонстрацией того, как историческое прошлое России превращается в черное золото русской истории. Его заслуга в том, что в нем последовательно развернута вся та метафорическая цепочка, которая в свернутом виде представляет собой ядро современной российской исторической политики. Проблема в том, что, разворачивая эту цепочку, автор не преследует цели проблематизировать концептуальные метафорические связи, из которых она выстраивается, но лишь делает эту цепочку еще более развернутой. Остается только утешить обеспокоенную домохозяйку: «к этому хозяйству» уже давно «присмотрелись».

Через два дня после републикации этого текста во «Взгляде» (12 сентября) состоялась встреча Путина «с представителями общественности по вопросам патриотического воспитания молодежи». Остается только догадываться, скрывается ли за именем провинциальной домохозяйки один из спичрайтеров президента или он прочитал ее текст перед тем, как сесть за написание открывающего встречу с общественностью президентского выступления. Но совпадения – причем как самой метафорической симптоматики, так и параноидально-обсессивной уверенности в наличии угрозы – налицо:

 

«Как показывает в том числе и наш собственный исторический опыт, культурное самосознание, духовные, нравственные ценности, ценностные коды – это сфера жесткой конкуренции, порой объект открытого информационного противоборства, не хочется говорить агрессии, но противоборства – это точно, и уж точно хорошо срежиссированной пропагандистской атаки. И это никакие не фобии, ничего я здесь не придумываю, так оно и есть на самом деле. Это как минимум одна из форм конкурентной борьбы. Попытки влиять на мировоззрение целых народов, стремление подчинить их своей воле, навязать свою систему ценностей и понятий – это абсолютная реальность так же, как борьба за минеральные ресурсы, с которой сталкиваются многие страны, в том числе и наша страна»[29].

 

Остановить «ушлых хлопцев», «барыживших» российской нефтью, в свое время удалось, ставшей во всех смыслах государственной, корпорации «Роснефть». Будущее за созданием еще одной госкорпорации – «Росистория», которая прекратит «срежиссированные атаки» на российское прошлое.



[1] Об историческом прошлом как о ресурсе, восприятие которого формируется на основе представления о природных ресурсах см.: Калинин И. Бои за историю: прошлое как ограниченный ресурс // Неприкосновенный запас. 2011. № 4(78). С. 330–339.

[2] Об этой структурной изоморфности различных сфер государства, организованного как корпорация по добыче природных ресурсов, писал Симон Кордонский: «Ресурсная организация государства фрактальна, то есть на любом уровне устройства она воспроизводит основные свои структурные особенности. Каждый фрагмент государственного устройства, в том числе люди, есть ресурс для другого фрагмента. И перед каждым таким фрагментом государством “ставится” задача быть ресурсом, то есть быть полезным с точки зрения достижения великой государственной цели, которую конкретизируют вплоть до отдельного человека» (Кордонский С. Ресурсное государство. М., 2007. С. 14).

[3] Горц А. Нематериальное. Знание, стоимость и капитал. М., 2010. С. 41.

[4] См. колонку Александра Кустарева «Капитализм. Культура. Интеллигенция», опубликованную в этом номере «НЗ».

[5] Путин В. Россия: национальный вопрос // Независимая газета. 2012. 23 января (www.ng.ru/politics/2012-01-23/1_national.html).

[6] Медведев Д. Великая Отечественная война никогда не будет для нашего народа исторической абстракцией (http://blog.da-medvedev.ru/post/80/transcript).

[7] Встреча с представителями общественности по вопросам патриотического воспитания молодежи (http://президент.рф/новости/16470).

[8] Послание Президента Федеральному Собранию 12 декабря 2012 года(http://pda.kremlin.ru/news/17118).

[9] Там же.

[10] Медведев Д. О Великой Отечественной войне, исторической истине и о нашей памяти (http://blog.da-medvedev.ru/post/11/transcript).

[11] Там же.

[12] Послание Президента Федеральному Собранию 12 декабря 2012 года.

[13] Горц А. Указ. соч. С. 43.

[14] Послание Президента Федеральному Собранию 12 декабря 2012 года.

[15] Естественно, речь идет не о тотальной монополии, но о самом стремлении установить контроль за всеми сферами, так или иначе подчиненными государству, зависящими от него или желающими получать от государства различные привилегии.

[16] North D.С., Wallis J.J., Weingast B.R. Violence and Social Orders. A Conceptual Framework for Interpreting Recorded Human History. Cambridge: Cambridge University Press, 2009.

[17] Норт Д., Уоллис Д., Вайнгаст Б. Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества. М., 2011. С. 63.

[18] Там же. С. 63–78.

[19] Валлерстайн И. Буржуа(зия): понятие и реальность с XI по XXI век // Балибар Э., Валлерстайн И. Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности.М., 2004. С. 174.

[20] Там же. С. 175.

[21] Mitchell T. Carbon Democracy. Political Power in the Age of Oil. London; New York: Verso, 2011. P. 12; см. также перевод главы «Машины демократии» из этой книги, опубликованный в данном номере «НЗ».

[22] Ibid. P. 12–43.

[23] Ср., «традиции, которые кажутся или представляются старыми, действительно часто являются древними по происхождению, но также иногда – и изобретенными» (Hobsbawm E. Introduction: Inventing Tradition // Hobsbawm E., Ranger T. (Eds.). The Invention of Tradition. Cambridge: Cambridge University Press, 2003. P. 1).

[24] См. об этом: Корнаи Я. Дефицит. М., 1990.

[25] Ср., «Термин “безопасность” просто стал жупелом, который использует бюрократия для обретения контроля над теми или иными активами. [...] Как только та или иная отрасль или производство выйдут на приличный уровень рентабельности, то правящая клика тут же стремится объявить их продукцию “стратегической” в целях постановки потока доходов под свой контроль» (Заостровцев А.П. Нефть, погоня за рентой и права собственности (обзор концепций) // Нефть, газ и модернизация / Под общ. ред. Н.А. Добронравина, О.Л. Маргания. СПб., 2008. С. 25).

[26] Туханина О. Всемирный стыд и срам // Взгляд. 2012. 10 сентября (www.vz.ru/opinions/2012/9/10/597431.html).

[27] См.: tuhanina.ru/2012/09/10/istoricheskij-klondajk.

[28] Там же.

[29] Встреча с представителями общественности по вопросам патриотического воспитания молодежи.


Вернуться назад