ИНТЕЛРОС > №2, 2013 > РецензииРецензии12 мая 2013 |
Государство будущего Недавно вышедшая по-русски работа лингвиста, философа, публициста и анархиста Ноама Хомского была написана на основе лекции, прочитанной им в далеком 1970 году. В центре внимания автора, последовательно отвергающего любые формы государственного насилия, в очередной раз оказались эволюция государства в развитом индустриальном обществе, а также структуры и механизмы власти, которые придут на смену классическому институту государства. В Соединенных Штатах Америки текст издали лишь в 2005 году, то есть с тридцатипятилетним лагом. Первопричину многочисленных противоречий, присущих современному индустриальному обществу, автор видит в особенностях доминирующих в нем идеологий и диктуемых ими общественных форм. Ни государственный социализм, ни государственный капитализм более не соответствуют запросам и нуждам времени. По его мнению, «правильным и естественным продолжением классического либерализма в современную эпоху» выступают лишь идеи либертарианского социализма, под которым Хомский понимает широкий спектр воззрений, простирающийся от левого марксизма до анархизма (с. 5). Первым и очевидным предшественником такого социализма стал классический либерализм, традиционно оппонировавший власти в ее попытках вмешиваться в личную и социальную жизнь. Среди фигур, подготовивших переход от классической либеральной идеологии к либертарианству социалистического типа, автор выделяет философа-гуманиста Вильгельма фон Гумбольдта. Уже в 1790-х годах, занимаясь выяснением пределов государственного могущества, он одним из первых констатировал, что всякое государство желает «превратить человека в инструмент обслуживания собственных, произвольно выбранных целей, никак не учитывающих его собственные намерения» (с. 12). Поскольку этот институт фундаментально антигуманен, само его существование несовместимо с гармоничным развитием человеческой личности. «Все, что идет не от свободного выбора человека, – цитирует Хомский фон Гумбольдта, – не становится частью его существа, а остается чуждым его природе; он исполняет все это не с истинной человеческой энергией, а лишь с механической точностью» (с. 17). Человек, познающий и творящий, исходя из своего свободного выбора, становится художником, а не орудием производства. Последующее соприкосновение подобных воззрений с взглядами молодого Маркса можно считать вполне закономерным явлением. Но, как отмечает автор, разрабатывая свою концепцию в конце XVIII века, фон Гумбольдт не мог представить всех форм грядущего промышленного капитализма. Поэтому он не предвидел и абсолютной неизбежности государственного вмешательства в общественную жизнь, обусловленного, в частности, защитой окружающей среды и самого социума от «хищнической капиталистической экономики». Тем не менее, воззрения фон Гумбольдта значительно опередили свое время; автор усматривает в них анархическое видение новой стадии эволюции индустриального общества, получившей название либертарианского социализма. Именно благодаря таким людям, как Вильгельм фон Гумбольдт и его последователи, классический либерализм с его концепцией свободы созидания противостоял капитализму, настаивая на обременении его социальными обязательствами. «Классическая либертарианская мысль ведет прямо к либертарианскому социализму», – констатирует Хомский (с. 30). Дорогу новому социальному мировидению активно прокладывали и анархисты. Среди прочих Хомский выделяет Шарля Фурье, называвшего новую грядущую свободу «третьей и последней исторической фазой освобождения», имея в виду то, что первая из минувших фаз обратила рабов в крепостных, а вторая сделала крепостных наемными работниками. В третьей фазе, по мнению французского мыслителя, предстоит освободить пролетариат, «устранив характер труда как товара, […] подчинив коммерческие, производственные и финансовые институты демократическому контролю» (с. 25). Впрочем, заслуги Фурье, в глазах автора, затмевает тот грандиозный вклад, который внес в анархистское дело Михаил Бакунин, безапелляционно заявивший в 1865 году: «Чтобы быть анархистом, нужно прежде всего стать социалистом» (с. 32). Опираясь на излюбленную мысль русского революционера, Хомский неоднократно подчеркивает, что последовательный анархизм должен противостоять как частной, так и государственной собственности на средства производства, поскольку рабочий класс не добьется освобождения от эксплуатации, просто сменив правление буржуазии на правление государственной бюрократии. Касаясь конвергенции между экстремистской ветвью марксизма и социалистическим анархизмом, автор отмечает, что «радикальный марксизм, который Ленин называл “детской болезнью левизны”, сливается с анархистскими течениями», а ленинскую работу «Государство и революция» (1918) он удостаивает звания «самого либертарианского труда Ленина» (с. 34, 36). Еще важнее слов были попытки реализовать анархистские идеи в «спонтанных революционных акциях» – в частности, в Германии и Италии после Первой мировой войны, а также в Каталонии в годы испанской гражданской войны. Последний пример особенно интересен: в регионе с трехмиллионным населением в 1936–1937 годах была проведена коллективизация сельского хозяйства и экспроприация промышленных предприятий, причем за точку отсчета брался советский опыт, включая и присущие ему методы принуждения. Но насилие революционеров-реформаторов в свою очередь неизбежно девальвировало либертарианский идеал. По мнению автора, в условиях преобладания государственного социализма и государственного капитализма реализация либеральных начал под контролем автократической элиты, пусть даже имитирующей народную демократию, абсолютно невозможна. В этом плане анархизм постоянно «корректировал» социалистическую мысль, препятствуя ее вырождению. В столетнем противостоянии марксистов и анархистов, как показывает Хомский, значительные расхождения во взглядах на государство носили тактический характер. Уже опыт Парижской коммуны заставил Маркса изменить свое понимание места и роли государства и принять некоторые анархистские взгляды на природу социальной революции. Соответственно, в Испании «защиту революции могла обеспечить более последовательная либертарианская политика», а не установление диктатуры левых сил. И вообще, после всех потрясений первой половины ХХ века «крайне наивно игнорировать настойчивые предупреждения Бакунина о том, что “красная бюрократия” окажется “самой отвратительной, мерзкой, гнусной и опасной ложью нашего века”» (с. 44). Среди прочего анархистский антиэтатизм уникален в том, что наряду с абсолютной свободой он требует неограниченного политического равенства. Социальная революция, по Хомскому, заменит властные структуры народным контролем над всеми институтами нового общества «с прямым и подлежащим отзыву представительством» (с. 48). Среди прочих значимых установок анархизма он упоминает следование естественному порядку жизни, в котором отношения между людьми диктуются лишь свободно состоявшимися взаимными соглашениями, и антиклерикализм, обусловленный тем, что религия отвлекает человека от совершенствования земной жизни. Отнюдь не последним по важности предстает и требование экономических свобод, обусловленное, вопреки теории Маркса, анархистским неприятием государственногосоциализма и государственного капитализма. Хомский резонно полагает, что присущая обеим системам «авторитарная психология незаметно накладывает отпечаток на массовое сознание – сознание людей, вынужденных подчиняться приказам сверху» (с. 63). Рассматривая политическую систему парламентских демократий, он говорит об огромном влиянии, которое «концентрированная частная власть и авторитарная модель мышления» оказывают на демократическую сферу, а также о постоянном снижении политической роли парламента после Второй мировой войны. И, соответственно, – об усилении центральной исполнительной власти «по мере того, как функции планирования в государстве становятся все более важными». «Это трюизм, – резюмирует американский мыслитель, – но я не устану раз за разом повторять, что капитализм и демократия в конечном счете несовместимы» (с. 65). По словам автора, давно идущий процесс политической и экономической централизации власти в США распространился сегодня на весь мир; он связан с интенсивной концентрацией капиталовложений за рубежом в рамках проекта «интегрированной мировой экономики во главе с американским капиталом», поддерживаемой транснациональными корпорациями (с. 73). Даже советско-американская конфронтация в годы «холодной войны» использовалась правителями сверхдержав в качестве «полезного инструмента», предоставляя им возможность контролировать собственное население в их имперских системах, что отчасти объясняет длительность этого противостояния. Вмешательство государства в экономику в США производится через перманентные бюджетные вливания в наиболее динамичную сферу – военное производство, – стимулирующие «непрерывную милитаризацию американского общества» (с. 76). Как и в других его произведениях, Хомский говорит здесь о том, что традиционная пропаганда американских «национальных интересов» на деле означает отстаивание интересов людей и институтов, стоящих у власти (с. 88). Свой взгляд на советскую политику автор выразил кратко: «Российский империализм, безусловно, не является выдумкой американских идеологов. Он вполне реален, например, для венгров и чехов» (с. 83). Все сочинение Хомского пронизано стремлением избавить человечество от любых видов насилия и социального угнетения. При наличии уже сегодня необходимых технических и материальных ресурсов для жизнеобеспечения, пишет он, мы так «и не развили культурные и нравственные ресурсы или демократические формы социальной организации, которые дали бы нам возможность гуманно и рационально использовать наше материальное благосостояние и власть» (с. 89). Подобные идеалы достижимы лишь после упразднения всех, в том числе частных, репрессивных и авторитарных институтов посредством революционного движения широких слоев населения. Оформление такого движения есть «задача, которая стоит перед нами и которую надо решить, если мы хотим спастись от современного варварства», – заключает свою книгу автор (с. 90). Александр Клинский
Mein Großvater im Krieg. 1939–1945. Erinnerung und Fakten im Vergleich Для сегодняшней ФРГ книга «Мой дед на войне. 1939–1945. Сопоставление памяти и фактов» необычна и неудобна. Необычна, потому что профессиональный историк реконструирует нацистское прошлое своей страны через призму истории собственной семьи. Неудобна, потому что автор напрямую касается больных вопросов о национальной вине и национальной ответственности «простых немцев» за диктатуру Гитлера и преступления Второй мировой войны. Что и вызывает «интеллектуальное беспокойство»[1], по словам журналиста Немецкого радио, подготовившего передачу о книге. Налицо явный контраст с тем, что в Германии преобладает тяга к незапятнанной фамильной истории[2], нередко происходит стилизация поколения дедов под невиновных «попутчиков» режима, а то и участников Сопротивления (или по крайней мере сочувствовавших антифашистам). Молодой историк Мориц Пфайфер принадлежит к третьему послевоенному поколению ФРГ. Он родился в 1982 году, вырос в благополучной немецкой семье, уважал родителей, почитал деда. Закончив гимназию, поступил на философский факультет университета во Фрайбурге. В ходе учебы, уже на старших курсах, под воздействием университетских лекций и семинаров задумался над тем, «в какой степени национал-социализм, его характерные черты, его структуры и его преступления находятся в сфере ответственности “нормальных немцев”», в какой степени «третий рейх» является «частью истории жизни отцов и дедов, следовательно, частью фамильной истории» (s. 24, 21). Были записаны многочисленные интервью с дедом. При этом начинающий исследователь сумел избежать малейшей доли назидательности. Замысел Пфайфера находится в русле демократического течения германской историографии, нашедшего яркое выражение в трудах берлинского историка Гётца Али. Заслуживают самого пристального внимания вопросы, которые задает Али: «Как немцы могли допустить беспримерные массовые убийства?»; «На чем базировалась поощряемая государством ненависть к “неполноценным” немцам, к полякам, “большевикам” и евреям?»[3]. Мориц Пфайфер решил подробно записать воспоминания Ганса Германа К. – деда по материнской линии, родившегося в 1921 году в Вуппертале (Рейнская область) в семье среднего достатка. В обстановке националистического мифа о «позоре Версальского договора» и необходимости этот позор «преодолеть» К. стал (как и его будущая жена) функционером молодежной нацистской организации, добровольно вступил в вермахт, сдал экзамен на звание младшего офицера в начальные дни Второй мировой войны, был назначен адъютантом (начальником штаба) батальона. В составе 208-го пехотного полка 79-й дивизии 6-й армии вермахта воевал в Польше и во Франции, а с июня 1941 года – на территории СССР, участвовал в боевых операциях под Белгородом и Харьковом. Был награжден Железным крестом 1-го и 2-го класса. Под райцентром Серафимович (бывшая станица Медведицкая в 150 километрах от Сталинграда) был ранен и лишился глаза. Это спасло ему жизнь, потому что 79-я дивизия была передислоцирована на северную окраину Сталинграда в расположение завода «Красный октябрь», окружена и почти полностью уничтожена в ходе операции «Кольцо». После госпиталя последовал перевод в резервную воинскую часть во Франции и американский плен. Ганс Герман К. скончался в 2006 году. Используя хорошо освоенные в немецкой исследовательской практике методыoral history, начинающий ученый последовательно и мастерски осуществил сопоставление трех видов источников. Это подробные воспоминания его деда, документы фамильного архива – письма и фотоснимки – и, наконец, материалы журналов боевых действий 79-й дивизии, хранящиеся в Государственном военном архиве во Фрайбурге[4]. Пфайфер пришел к обоснованному выводу, что высказывания его деда о нацистском периоде, особенно о войне против Советского Союза, «значительно отличаются от выводов современных исследователей и от фактов, отраженных в источниках» (s. 84). Когда Гансу Герману К. был задан вопрос относительно «хрустальной ночи» – всегерманского еврейского погрома 9 ноября 1938 года, – тот ответил: «Мы не воспринимали это как несправедливость, мы должны были следовать за временем. Время было таким». И тут же стандартная формулировка: «Это были СА и СС… Мы не могли решительно ничего сделать» (s. 42). Между тем, «хрустальная ночь» была шагом к «окончательному решению еврейского вопроса». В Вуппертале в 1933 году жили 2900 евреев. Более тысячи из них были убиты в концлагерях (s. 50). Аналогичной была аргументация Ганса Германа К. касательно преступлений немецких солдат и офицеров против мирного польского населения: «Вермахт ничего не предпринимал, активными были только СС» (s. 56). Так называемый «приказ о комиссарах» («Директива об особом обращении с политкомиссарами») был издан верховным командованием вермахта за две недели до начала войны, 6 июня 1941 года. В приказе недвусмысленно говорилось, что советские политработники «не должны рассматриваться в качестве военнопленных», что их следует «незамедлительно, с максимальной строгостью» подвергнуть «особому обращению по приказу офицера». Специально подчеркивалось, что по отношению к комиссарам «невозможно применять соображения международно-правового характера». Нацистский документ был лицензией на безнаказанные убийства и одновременно инструкцией по их осуществлению. В ходе беседы Пфайфер предъявил деду архивные копии этого и подобных приказов. Ответ был следующим: «Я ничего о них не слышал, я их не знаю… Нашими врагами были большевики… С точки зрения нашей семейной истории все это не интересно». Позднее Ганс Герман К. признал, что знал о «приказе о комиссарах» (умолчав, что он отвечал за его реализацию в своем батальоне), но добавил: «Это были СС… Я ничего не видел… Никаких СС в нашем расположении не было, они были южнее… Нам не разрешалось оценивать их действия» (s. 70–72). Архивные разыскания Пфайфера показали, что подразделения 79-й дивизии прямо участвовали в уничтожении еврейского населения в Киеве и в Белой Церкви, в расстрелах заложников под видом «борьбы с партизанами». Затронув в ходе интервью трагическую тему обращения вермахта с советскими военнопленными, Пфайфер привел общеизвестные факты: из 5,7 миллиона советских бойцов и командиров Красной армии, оказавшихся в неволе, погибли в плену 3,3 миллиона, то есть 57%. Вывод историка: «Мой дед не мог не знать, что погибло множество советских пленных, что вермахт вел преступную войну и питался за счет грабежа местного гражданского населения» (s. 93–94). В вермахт были призваны 17–18 миллионов человек, из них 10 миллионов участвовали в войне на Восточном фронте. Но большинство выживших солдат «не ощущали своей вины и своей ответственности» (s. 147). Под руководством профессора Вольфрама Ветте Пфайфер подготовил и успешно защитил магистерскую работу, которая и легла в основу рецензируемой книги. Ветте счел необходимым открыть труд молодого историка содержательным введением (s. 7–15). Результаты исследования оказались для автора «неприятными и мучительными» (s. 175). Содержание и направленность работы Пфайфера не встретили понимания у его сверстников: «Отвечая на мой вопрос, как жили в 1933–1945 годах и что рассказывали им родители, они – почти все без исключения – беспомощно пожимали плечами» (s. 28). Мориц Пфайфер задает себе и читателям нелицеприятные вопросы. Как бы ты поступил в подобных условиях? Отвечают ли взрослые дети за дела своих дедов и прадедов? Он приходит к непростому заключению, что потомки должны обладать «особой ответственностью: учиться у прошлого здесь и сейчас». И далее: если я не приму на себя эту ответственность, «то окажусь в той же самой опасной ситуации, в которой находились мои дед и бабушка». Важное добавление: по отношению к ним «я не ощущаю никакого превосходства» (s. 174). Ныне молодой исследователь является научным сотрудником мемориального Центра в Вевельсбурге (земля Северный Рейн-Вестфалия), где действует постоянная экспозиция «Идеология и террор СС». P.S. Моя работа над этой рецензией была практически завершена, когда в печатной прессе и в Интернете Германии появились многочисленные (и разноречивые) отклики на трехсерийный телефильм «Наши матери, наши отцы» (режиссер Нико Хофман, автор сценария Стефан Кольдиц). 17-го, 18-го и 20 марта 2013 года фильм прошел по каналу ZDF, его посмотрели более 7 миллионов зрителей. Выдающийся историк, профессор Иенского университета Норберт Фрай, отозвался о сериале следующим образом: «[Сериал] воплощает прогресс уже потому, что война против СССР еще никогда на немецком телевидении не представала в столь неприглядном виде… Содержание сериала соответствует результатам современных исторических исследований: участие вермахта в убийствах евреев, в расстрелах заложников, приказ о комиссарах»[5]. Но дело не только и даже не столько в общности тематики фильма и книги Морица Пфайфера. Дело в этических аспектах правдивого освещения нацистского периода в истории Германии. Авторы сериала, уверен Гётц Али, выступают за восстановление правды о войне, «замороженной» после 1945 года. «Политической формой, которая была для этого найдена, стала “холодная война”»[6]. Известный публицист Франк Ширрмахер с полным основанием указывает на важность реконструкции памяти о Второй мировой войне, на необходимость «высказаться до конца»: «Вскоре не останется в живых никого, кто был там и тогда. […] Следовало бы написать историю тех, кто на протяжении нескольких десятилетий в этой успешной Федеративной Республике мучился ночными кошмарами, и тех, кто спал спокойным сном»[7]. Аналогии здесь более чем очевидны. Книга Пфайфера, как и телефильм «Наши матери, наши отцы», говоря словами Ширрмахера, ставит «вопросы, обращенные к будущему, вопросы, ответить на которые зачастую невозможно». Речь идет о вероятных путях и возможных тупиках сложного и внутренне противоречивого процесса трансформации исторической культуры ФРГ. Александр Борозняк
Stalingrad. Eine Ausstellung des Militärhistorischen Museums der Bundeswehr С 14 декабря 2012 года до 30 апреля 2013-го в Военно-историческом музее бундесвера (Дрезден) развернута масштабная выставка, посвященная 70-летию Сталинградской битвы. К открытию экспозиции был выпущен образцово оформленный фолиант «Сталинград. Выставка Военно-исторического музея бундесвера», включающий 18 аналитических статей и подробный иллюстрированный каталог. Создатели выставки и авторы статей представляют новое поколение историков, в значительной мере свободное от предвзятых подходов немецких ученых прежних генераций. Организаторы выставки опирались на предшествующие научные достижения – в частности, на вышедшие ранее основательные коллективные монографии под редакцией Юргена Фёрстера[8], Вольфрама Ветте и Герда Юбершера[9]. Но в ходе подготовки дрезденской экспозиции был сделан значительный шаг вперед. Научный куратор Йенс Венер следующим образом характеризует концепцию выставки: «Речь идет в меньшей степени о том, что думали или что планировали генералы, но о том, что происходило во время битвы с немецкими солдатами, красноармейцами и с мирным советским населением»[10]. В изучении повседневности войны (в том, в частности, что касается немецких войск в Сталинграде) немецкими учеными был накоплен определенный опыт. Но в Дрездене впервые показаны и прокомментированы обширные материалы о повседневной жизни советских солдат и офицеров, равно как и мирных жителей Сталинграда. Выставка стала результатом тесного профессионального сотрудничества Военно-исторического музея бундесвера с музеями и архивами Российской Федерации, прежде всего с Волгоградским музеем-заповедником «Сталинградская битва». Из 600 экспонатов выставки примерно половина представлена российскими музеями и архивохранилищами. В статье Венера содержится прямая критика традиционных и широко распространенных в ФРГ утверждений о том, что вермахт якобы являлся «неполитической, но мужественно сражавшейся армией». Посетители выставки получают четкое представление о том, что солдаты и офицеры 6-й армии вермахта на своем пути к Сталинграду совершили немало преступлений. Они активно (зачастую добровольно) сотрудничали с СС, участвуя в массовом расстреле евреев Киева в Бабьем Яру и в злодеяниях против мирных граждан Харькова. Репрессии были продолжены и против жителей Сталинграда с окрестностями. Здесь были убиты 44 649 мирных жителей, 66 224 угнаны на принудительные работы в Германию. В этой связи Венер пишет: «Большинство красноармейцев были убеждены в том, что немецкие солдаты являлись не освободителями от сталинизма, как это утверждала нацистская пропаганда, но – преступными оккупантами, которые не останавливаются перед массовыми убийствами» (s. 32, 29–30). Читатели книги получают достаточно полное и объективное представление о ходе боевых действий на подступах к Сталинграду, об уличных боях, об операции Донского и Сталинградского фронтов по уничтожению окруженной группировки противника. Но авторы выставки уделяют первостепенное внимание человеческому измерению войны, ее трагической повседневности, документам личного происхождения (немецкие ученые именуют их Ego-Dokumente). Придать истории сражения на берегах Волги и Дона человеческое измерение оказалось возможным лишь тогда, когда в научный оборот были введены прямые свидетельства о жизни и смерти окруженных немецких солдат, когда была осуществлена критическая проверка текстов, считавшихся прежде бесспорно достоверными. Речь идет о комплексе уникальных источников – подлинных письмах полевой почты 6-й армии. Такие источники – в результате самоотверженных усилий российских сотрудников Волгоградского музея-заповедника – стали достоянием международной науки, «недостающим звеном» в цепи познания реальной истории боевых операций под Сталинградом. Первым немецким ученым, приступившим еще в 1989–1999 годах к исследованию указанной коллекции эпистолярных источников, был Йенс Эберт[11]. Ему же принадлежит содержательная статья, опубликованная в рецензируемом издании. Кроме писем из волгоградского собрания, на выставке были представлены документы из частных немецких коллекций, а также из фондов Берлинского музея коммуникаций. Если до октября 1942 года послания немецких солдат из Сталинграда мало отличались от писем с других участков фронта, то с началом советского контрнаступления содержание корреспонденции существенно меняется. Из текстов писем практически исчезают нацистские пропагандистские штампы. Январские письма 1943 года адекватно отражают микроуровни человеческого бытия на грани жизни и смерти. Они подобны бутылке, брошенной с гибнущего корабля и содержащей мольбу о помощи. В письмах, датированных первой половиной января 1943 года, когда замкнулось кольцо окружения 6-й немецкой армии, главным становится мотив предчувствия смерти: «Мы никогда уже не покинем Россию»; «Каждый из нас здесь и погибнет»; «Если из-за этого письма меня притянут к военному трибуналу и расстреляют, это будет для меня благом» (s. 263, 300, 307, 310, 313). Содержание писем может служить одним из индикаторов медленно, подспудно развивавшихся сдвигов в сознании и подсознании немецкого общества. Впервые в оборот германской исторической науки и общественного исторического сознания вводятся письма советских солдат и офицеров из Сталинграда, хранящиеся в Волгоградском музее-заповеднике и в Белорусском государственном музее Великой Отечественной войны. Анализ этих ценнейших источников представила берлинская исследовательница Эльке Шерстяной (s. 228–237). Приведу несколько фрагментов из красноармейских фронтовых писем: «Мы делаем все возможное, чтобы разгромить врага у ворот Сталинграда»; «С самого начала моего пребывания на фронте я защищаю Сталинград. Многие их этих фашистских свиней уже уничтожены»; «Скоро, очень скоро мы одолеем врага»; «Я ранен в обе ноги и в одну руку, но это мелочи, которые я перенес легко… Кости не затронуты, и я скоро буду танцевать фокстрот»; «Когда до меня дошло ваше трогательное письмо, я находился в бою против немцев и был ранен осколком в правый глаз. Сейчас я нахожусь в санбате, осколок был удален, и я надеюсь, что все скоро заживет и мой глаз будет видеть так же, как и прежде» (s. 272, 278, 319). В экспозицию дрезденской выставки включены выразительные материалы документального проекта «Лица Сталинграда», осуществленного Йохеном Хелльбеком – немецким историком, работающим в США, и американской фотожурналисткой Эммой Хансон. Это фотографии и записи рассказов пяти советских и пяти германских ветеранов битвы на Волге. Характерны слова немецкого артиллериста Хайнца Хуна: «Россия нас шокировала… Мои товарищи думали, что мы будем продолжать с таким же успехом, как во Франции. А как все обернулось – это был для всех нас настоящий шок». Вера Булушова, ушедшая на фронт добровольно, служила в разведке 62-й армии: «Военную службу тогда принимали как должное, как неизбежное, как патриоты, хотя люди падали на наших глазах» (s. 86–97). Уцелевшие офицеры и солдаты 6-й армии вермахта стали ядром антифашистских групп в советском плену. Летом и осенью 1943 года были созданы Национальный комитет «Свободная Германия» (НКСГ) и Союз немецких офицеров (СНО), деятельности которых посвящены статьи историков Йорга Морре и Торстена Дидриха. Значительное внимание авторов уделено драматическим судьбам президента СНО, генерала артиллерии Вальтера фон Зайдлица, и вступившего в движение осенью 1944-го генерал-фельдмаршала Фридриха Паулюса (s. 118–127, 142–157). Непривычная для западного читателя концепция международного значения Сталинградской битвы изложена в обстоятельном очерке английского историка Ричарда Овери[12]. Автор подробно повествует о воздействии битвы на Волге на внешнюю политику и общественное мнение Великобритании (s. 106–117). Летом 1942 года спецслужбы союзников прогнозировали поражение Красной армии на Сталинградском и Кавказском направлениях. В разгар битвы на Волге были прекращены поставки вооружения и продовольствия через Мурманск и Архангельск. Овери прямо пишет о том, что английские и американские власти проявляли «недостаточный интерес к военным усилиям СССР». Налицо была явно «сдержанная позиция британской консервативной элиты по отношению к советскому союзнику». Историк выступает против привычной для литературы Великобритании и США гиперболизации военных успехов в Северной Африке, хотя там «в сражении участвовала только горстка немецких дивизий». Но исход Сталинградской битвы заставил западных политиков, «хотели они этого или нет», выразить восхищение успехами советских вооруженных сил. В феврале 1943 года в Великобритании была объявлена Неделя Красной армии, в которой участвовали представители самой широкой общественности, требовавшие открытия второго фронта. Была создана общественная организация «Помощь для России», занимавшаяся сбором денег и медикаментов для СССР. Писатель и публицист Джордж Оруэлл, настроенный по отношению к СССР весьма критически, в выступлении по радио в марте 1943 года признавал: «Советский Союз никогда не был так популярен, как сегодня». Овери подробно рассказывает об изготовлении английскими мастерами легендарного меча, предназначенного «гражданам Сталинграда, твердым как сталь». Особого внимания в статье Овери заслуживает опровержение широко распространенного на западе мифа о том, будто солдатами Красной армии двигал лишь страх перед расстрелами и заградотрядами. В ФРГ существует немалое число публикаций об отражении Сталинградской битвы в киноискусстве. Они посвящены только фильмам, снятым в Германии. Но в статье научного работника Дрезденского военно-исторического музея Яна Киндлера речь идет (впервые!) о советском документальном фильме 1943 года «Сталинград», режиссером которого был Леонид Варламов, а автором текста – Василий Гроссман. Киноленте дана высокая оценка, говорится о триумфальном шествии фильма в странах антигитлеровской коалиции (s. 188–197). Руководители Военно-исторического музея бундесвера Магнус Рогг и Горьх Пикен справедливо указывают на то, что выставка «Сталинград» означает «смену перспективы», «проливает новый свет на старую тематику» (s. 7). Дрезденская экспозиция стала заметным явлением в общественной жизни ФРГ. Очевидно, она будет иметь долговременные последствия для немецкой историографии. Александр Борозняк
Блокада Энциклопедия блокадной жизни: блокада и блокиада Анатолия Дарова (1946–2012) В 2012 году московским отделением издательства «Посев» переиздан роман Анатолия Дарова «Блокада», впервые опубликованный в Мюнхене в 1946-м. Статус романа в литературной историографии блокады уникален – это единственный известный на сегодняшний день текст подобного жанра и объема, созданный очевидцем событий без расчета на советскую публикацию, то есть без расчета на столкновение с советской официальной цензурой. Следует отметить, что блокада нашла разнообразные отображения в эмигрантской неподцензурной литературе: писатели за рубежом, сочувствующие ленинградским испытаниям, в своих текстах пытались представить, как выглядит осажденный город, используя для реконструкции исторический материал, пережитый ими непосредственно, – будь то осада Юденича и последовавшая за ней разруха (или даже наводнение 1924 года). Однако случай Дарова уникален: перед нами попытка фикционализации непосредственного блокадного опыта, созданная по свежим впечатлениям. Анатолий Даров (Духонин) пережил первую блокадную зиму студентом факультета журналистики ЛГУ, был эвакуирован весной 1942 года на Кубань, где (после оккупации этих территорий немцами) оказался связан как журналист с Русской освободительной армией. Блокадные очерки Дарова были впервые опубликованы в 1943 году в газетах «Новая мысль» и «Доброволец» (издавались в городе Николаеве-на-Днепре). Эта ситуация делает сегодняшнюю рецепцию романа вдвойне проблематичной – Даров с его навязчивым желанием говорить о самых «негероических» эпизодах блокадной эпопеи подвергается заведомому подозрению. Прежде всего как блокадник, отказывающийся замалчивать самое страшное, и, во-вторых, как «коллаборационист», один из огромного числа наших соотечественников, в конце войны «оказавшихся на Западе» (именно такой эвфемизм часто встречается в биографических словарях, где эта формула стыдливо замещает подробный рассказ о попытке человека пройти между жерновами тоталитарных государств). Для нас роман представляет ценность именно как избежавший воздействия советской цензуры; однако у некоторых современных исследователей он вызывает недоверие, так как связан с задачами нацистской пропаганды (примечательно, что именно подобным образом он описан в вышедшей в прошлом году истории блокады американки Анны Рид)[13]. Любопытно также, что анонимно история Дарова уже проникла в историографию блокады: есть основания полагать, что именно глава из его романа «Мертвые кормят живых» стала одним из источников главы о каннибализме в знаменитой монографии американского журналиста Гаррисона Солсбери «900 дней»[14], вызвавшей гнев и возмущение советских историков[15]. Ведь только после того, как открылись архивы, «патриарх» отечественных историков блокады Андрей Дзенискевич первым опубликовал в своей компиляции «Ленинград в осаде» документы, доказывающие правоту Дарова и Солсбери[16]. То, что ужасающая реальность, описанная в романе, могла быть использована как пропагандистский материал, не делает работу Дарова недостоверной с точки зрения отображения исторических событий – и в этом один из мучительных парадоксов, с которым нам постоянно приходится сталкиваться. Роман Дарова, как бы мы ни относились к идеологической позиции ее автора, представляется в первую очередь чем-то вроде энциклопедии блокадной повседневности именно из-за универсальности и широты рассматриваемых явлений. Перед нами предстает блокадный быт профессоров и студентов, военных и работников привилегированных спецучреждений. Даров изображает преображение человечности, метаморфозы семьи и творчества. Среди наиболее мучительных тем в разговоре об этой катастрофе – блокадный эрос: один из протагонистов хоронит свою возлюбленную, еврейку (что позволяет Дарову предоставить читателю экскурсы и в мир блокадных похорон, и в мир блокадного антисемитизма), а другой вступает в разнообразно-выгодные отношения с буфетчицами и булочницами. Герои романа проходят через столкновения с НКВД, они вынуждены «собирать» и интерпретировать слухи и формировать свое отношение к официальным источникам информации. Повествование «посещает» выморочные квартиры и общежития, театры и госпитали, Эрмитаж, церкви и кладбища. Поскольку беллетристическая форма позволяет Дарову активизировать ситуации и точки зрения различных персонажей, охват реалий в романе шире, чем в каком-либо из известных автору этой рецензии блокадных дневников, где задачей в первую очередь является изображение не панорамы, но того, что автор выдающегося дневника, архивист Георгий Князев, называет «близким радиусом», собственным кругом в круге блокады. Кроме прагматической топографии и антропологии города в ситуации катастрофы, Даров делает смелую попытку осознать и определить экзистенциальный смысл этого явления: «Время остановилось в блокаде. Столетий больше не будет – после этой войны. Будут лишь годы, дни, часы, кажется, сейчас все это сочтено. И одиночество, как торичеллиева пустота. Торичеллиево одиночество. Попытаемся определить – что же такое блокада? Блокада – это “недотерпеть”– пропасть, “перетерпеть” – пропасть. Но – перетерпевшие до конца спасутся... Блокада – это ни просить, ни давать пощады. Блокада – это тьма внешняя, удушающая свет внутренний. Почему свет? Потому что погибают беззащитные, женщины и дети, стойкие и покорные, герои мук. Блокада – это разведенные вокруг города мосты – на Большую землю, в прошлое и в будущее. Для всего мира – блокада – это обреченная отреченность от всего мира. И грозное для всего мира предупреждение: залитая кровью льдина – кусок Апокалипсиса...» В последнее время появились несколько научных трудов, также пытающихся ответить, каждый по-своему, на мучительный вопрос: что же такое блокада? Не столько как военная катастрофа, но как катастрофа культурная, психологическая – и даже лингвистическая. В первую очередь я имею в виду монографии Сергея Ярова[17] и Ирины Сандомирской[18], издание блокадного архива Лидии Гинзбург[19] и последовавшую за ним антологию статей о Гинзбург[20]. Представляется крайне важным, чтобы роман Дарова занял надлежащее место в этой замечательной иерархии как первая беллетристическая попытка отразить события и интерпретировать смысл катастрофы. Например, при том, что Лидия Гинзбург первой в своих записях задалась вопросами о том, какой язык был порожден дистрофией, а блокадные последователи обэриутов (Геннадий Гор, Павел Зальцман и Дмитрий Максимов) воссоздали этот афатический язык в своих текстах, Даров также разительно описал тот страшный способ общения: «Апокалиптяне говорят – будто каждый сам с собой: заплетающимся языком, будто пьяные. Но легко понимают друг друга, не переспрашивают. Продлись блокада десятилетие – выработался бы полуживотный язык, стали понимать бы с полуслова, полувздоха и полувзгляда». Именно Дарову принадлежит особый термин для блокадников – «апокалиптяне», симптоматический для его понимания этого бедствия как последнего этапа петербургского периода русской истории. Наибольшее влияние оказала на него историософия Блока. Не случайно, чтобы отвлечься от мук голода, юные герои Дарова по вечерам играют в особую игру «блокиаду»; она помогала им создать реальность, параллельную официальной советской версии: «Уставясь обиженными глазами в пустые тарелки, наперебой читали стихи Блока: по первой строке надо было определить: что и откуда?» Вызвавший острый интерес роман Игоря Вишневецкого «Ленинград»[21], получивший в 2011 году премию «НОС», обращается к той же теме: как причудливо сплелись в блокадной эпопее советские и внесоветские компоненты и интерпретации истории Прочтение (пусть и столь запоздалое) романа Анатолия Дарова дает нам возможность снова попытаться вернуться в то время, чтобы искать ответ на вопрос: что же это такое – остановившееся время блокады? Полина Барскова
Странники войны. Воспоминания детей писателей. 1941–1944 Наталья Громова – писатель и драматург, автор нескольких книг о жизни и быте литераторов 1920–1930-х годов, а также военных и послевоенных лет. Все ее произведения опираются на обширные архивные источники и рассказы непосредственных участников описываемых событий. Новую работу, подготовленную Громовой, составили воспоминания детей советских писателей. В основном это подростки, которые с первых дней войны были эвакуированы в интернат Литфонда в город Чистополь. Почти каждому из них довелось испытать нужду и страдать от неустроенности, пережить гибель близких и друзей, почти каждый из них стремился на фронт. Несмотря на то, что пожар боев полыхал далеко, война была рядом: ярким напоминанием об этом, как пишут в своих записках Елена Левина и Евгений Зингер, стала гибель на военных занятиях осенью 1942 года нескольких мальчиков-воспитанников интерната, среди которых оказался и пасынок Василия Гроссмана. Находясь в эвакуации, герои книги общались не только между собой – вместе с детьми прозаиков, поэтов, переводчиков в Чистополь были эвакуированы немецкие антифашисты и их семьи. Жизнь в интернате была не слишком разнообразной, и поэтому появление в нем в сентябре 1941 года Георгия Эфрона, сына Марины Цветаевой, стало настоящим событием. «Ироничный юноша с хорошими манерами, в заграничном костюме» воспринимался неважно одетыми советскими детьми как «инопланетянин» (с. 8). Это не удивительно: Георгий Эфрон родился в Чехии, до четырнадцати с половиной лет жил во Франции и только потом приехал с матерью в Советский Союз. Сама Громова дает ему следующую характеристику: «Был воспитан на высочайших образцах мировой культуры, свободно изъяснялся по-французски, прекрасно анализировал политику, общественную жизнь, состояние культуры. Он одевался как денди, умел вести светские разговоры» (с. 15). Кто-то из детей в шутку прозвал его «настоящим арийцем» – за безупречную выправку и безукоризненные манеры (c. 57). Кстати, сын Цветаевой, в отличие от сверстников, не желал воевать, но был призван, попал в строительную роту, где служили в основном уголовники, и через некоторое время оказался на передовой. Этот подросток производил неизгладимое впечатление на всех, кто видел его хотя бы раз. Гедда Шор в своем очерке вспоминает, что он казался совершенно взрослым. Так, по ее словам, бывает с «породистыми» детьми. Мур был высок ростом, прекрасно сложен; большелобый и большеглазый, смотрел «чересчур прямо и беспощадно» (с. 362). Сверстники не были ему ровней, ощущение собственного превосходства возникало при этом закономерно, но оно должно было пройти с возрастом. Кстати, образ самой Цветаевой в воспоминаниях Шор возникает и еще в одном, весьма неожиданном контексте. Мемуаристка рассказывает, как временно приютившая ее семью жена писателя Н. демонстрировала свои заграничные туалеты, оказавшиеся парижскими вещами покончившей с собой поэтессы, которые сын Цветаевой продавал за бесценок и которые расхватывали «алчущие» обновок писательские жены. По словам Шор, тогдашнюю холодность и жестокость Георгия по отношению к матери не стоит судить слишком строго, поскольку он был еще ребенком. Кроме того, пишет она, «кто знает, какое место в детском его эгоизме занимало предчувствие собственной ранней смерти и какое место в безмерной любви матери к сыну, питавшей этот эгоизм, занимало предчувствие?» (с. 364). Георгий Эфрон погиб на фронте уже через неделю после прибытия на передовую, как и сын поэта Эдуарда Багрицкого – Всеволод, – чья мать тогда была в лагере. Трагические судьбы двух подростков во многом перекликались. Оба вели очень откровенные дневники, стремились осмыслить собственные трагические судьбы и участь своих родителей, страдали от безграничного одиночества и погибли сразу же, как попали на фронт. Тая Макашина вспоминала, что Всеволод специально плавал на пароходе в Елабугу, разыскивать могилу Цветаевой. А на могильной плите Багрицкого-младшего вырезаны ее стихотворные строки, которые он любил: Я вечности не приемлю,
Рассказывая об этой истории, повествователь упоминает и о том, что двум другим юношам из интерната писателей, Никите Шкловскому и Юнику Кушнировскому, удалось окончить школу в Чистополе, но они ушли на фронт и тоже погибли – не дожив месяца до победы. Помимо погибших юношей, вышедших из поэтической среды, героем нескольких очерков выступает еще одно лицо, к которому было приковано внимание не только обитателей интерната, но и жителей города, даже не очень разбиравшихся в поэзии. Это был Борис Пастернак. Он отличался от всей писательской братии, отмечает Громова: «О его радостной улыбке вспоминают многие чистопольцы, встречавшие его с судками на улице или галантно расшаркивающегося в писательской столовой...» (с. 9). Пастернак часто посещал интернат, держался просто, ходил в телогрейке. По словам Шор, она и ее сестра Агда знали его стихи наизусть уже в том возрасте, когда детям обычно читают только «Муху-Цокотуху». Девочки соревновались, кто первой продолжит начатые мамой строки. Мемуаристка пишет, что в те годы поэт представлялся ей каким-то небожителем: «Я никогда не пыталась выйти из столбняка обожания, застенчивости, дистанции. О, скольких мальчиков и девочек знала я, “запросто” ходивших к Пастернаку с бесцеремонной навязчивостью, отнимая у него время и нимало этим не смущаясь!» (с. 370). О том, что поэта все боготворили и почитали, говорит и Елена Левина: «Летом он читал нам первым перевод “Ромео и Джульетты”. Было видно, что ему интересно, как мы слушаем. После его окружили и высказывались не только воспитатели, но и дети» (с. 139). Однако, по воспоминаниям, не всех писателей дети любили столь же горячо. К числу иных относились, в частности, Николай Асеев и Леонид Леонов. Первым были недовольны из-за его отношения к несчастной Цветаевой, в чьей судьбе он не захотел участвовать. Кроме того, Шор рассказывает, что воспитанники интерната часто видели Асеева, носившего с рынка гусей. Полуголодные дети, между тем, гуляли по рынку, как по музею. «И как же потешались мы над контрастом – асеевской покупательной способностью и его отрешенно мечтательным взором, устремленным в небо! Дети любят давать прозвища, я тогда прозвала Асеева – Гусеевым» (с. 354). Напоминая, что в Москве отсутствуют улицы Пастернака и Цветаевой, но есть улица Асеева, автор очерка добавляет: «Мне показалось знаменательным, что половину этой улицы занимает рынок» (с. 354). Такое же негодование вызвал у детей и Леонид Леонов, который однажды купил на рынке целую бочку меда, в то время когда за ним выстроилась очередь с маленькими баночками и бутылочками. Вероятно, именно тот чистопольский случай Евгений Евтушенко позже описал в известной поэме «Мед». Левина упоминает также, что, когда Леонов пришел по каким-то делам к начальству и оставил шубу в комнате подростков, дети, не задумываясь, порезали полу его шубы. Одна из воспитательниц, пытаясь вразумить подростков, на вопрос, почему Леонов не на фронте, ответила: «Он хороший писатель». Это еще больше настроило воспитанников против него (с. 134). Авторы воспоминаний, по свидетельству Громовой, не боятся казаться нелепыми или наивными: им приходилось самостоятельно принимать вполне недетские решения и находить выход из тупиковых, казалось бы, ситуаций. В этом плане, в частности, интересен рассказ Елены Левиной о том, как их с Алешей Сурковым, двенадцатилетних детей, отправили на чуть было не закончившиеся для них трагедией поиски дезертиров. Все очерки, вошедшие в книгу, написаны ярко и интересно. Парадокс в том, замечает Громова, что многие писательские дети с малых лет получали своеобразную прививку от литературного творчества. Как правило, их родители не хотели, чтобы будущие занятия детей были связаны с литературой, не желая для них судьбы «гонимого, вечно зависимого, униженного и рискующего своей головой» советского писателя (с. 9). Но литературный дар, тем не менее, коснулся многих: возможно, так получилось еще и потому, что сама жизнь в Чистополе «была пропитана особым воздухом», а дышалось здесь легче, чем в больших городах. Эту атмосферу пытаются воспроизвести почти все мемуаристы: в их повествованиях есть чтение Пастернаком его стихов и переводов в местном Доме учителя, незабываемые концерты пианистки Елизаветы Лойтер, спектакли с участием Ангелины Степановой, исполнительский талант юного Станислава Нейгауза, первые слушания «Василия Теркина» Александра Твардовского и «Землянки» Алексея Суркова. Главные воспоминания у писательских детей остались не о трудностях, а о том, как читали замечательные книги, занимались балетом, учили «вражеский» немецкий язык, ставили самодеятельные спектакли. «Я никогда не устану повторять, – пишет Лариса Лейтес, – что два военных года в Чистополе были самыми наполненными, самыми осмысленными и важными во всей моей жизни» (с. 225). Антология «Странники войны» представляет лишь небольшую часть огромного свода военных воспоминаний детей советских писателей. Эта книга продолжила работу, начатую в сборнике «Чистопольские страницы»[22], представившем историю литературной эвакуации в документах и частично в произведениях самих писателей. Именно этот труд в свою очередь побудил Громову к созданию еще одной книги на ту же тему – «Дальний Чистополь на Каме…»[23]. В итоге получилась своеобразная трилогия, способная заинтересовать всех, кто увлечен историей и повседневностью советской литературы. Юлия Александрова
Россияне и немцы в эпоху катастроф В книге представлены материалы большой международной конференции, состоявшейся в Волгограде 7–10 сентября 2010 года и посвященной трагической истории взаимоотношений России и Германии в ХХ веке. Сборник адресован российскому и немецкому читателю одновременно: все тексты представлены на двух языках. Несмотря на то, что форум носил академический характер, его участников трудно упрекнуть в «холодной нейтральности» по отношению к событиям недавнего прошлого (с. 10). Докладчики представляли, порой весьма эмоционально, самые разные позиции и точки зрения, причем далеко не всегда идейные разломы проходили по «межнациональной» линии. Универсальным отправным пунктом, объединяющим все затрагиваемые сюжеты, был избран тезис о советско-германской войне как мировоззренческом конфликте, который предопределил характер боевых действий и жестокость «нового порядка» на оккупированной территории. Влияние национал-социалистической идеологии на преступную практику вермахта раскрывается в статье Бернда Бонвеча (Германский исторический институт в Москве) «“Другая война” на Востоке (1941–1945): взгляд из Германии». Автор отмечает, что в войне против Советского Союза многие внутренние предписания и акции вермахта были санкционированы «преступными приказами», которые напрямую обусловливались национал-социалистической доктриной. «В высшем эшелоне власти и гражданские, и военные чины если сами не были выразителями этой идеологии, то приспосабливались к ней как к данности. Сопротивление, или скорее только протест, проявлялись лишь в узких рамках» (с. 21). Разумеется, всю совокупность преступлений германских войск на территории Советского Союза невозможно свести к влиянию нацистского мировоззрения и соответствующей моральной обработке, хотя недооценивать этих факторов тоже нельзя. Для подтверждения данного тезиса немецкий ученый обращается к опыту войн в Индокитае, Алжире, Кении, Вьетнаме и Афганистане, констатируя: «Все они доказывают, что и без соответствующей обработки, даже вопреки отданным приказам дело доходит до преступлений, которых от обычных солдат никто никогда не ожидал» (с. 20–21). Способствуют этому и другие обстоятельства: во-первых, «нерегулярная война» провоцирует подобное поведение в особых масштабах; во-вторых, в правовых конституционных сообществах наказания за такие преступления в военное время несоразмерно малы. Об идеологии нацизма рассуждают и российские участники конференции. В частности, в статье Михаила Ерина (Ярославский государственный университет) «Восприятие нацистской военной и политической элитой Советского Союза, его руководства и русских в годы Второй мировой войны» доказывается тезис о том, что в наиболее концентрированном виде ее воздействие на поведение гитлеровцев проявилось в отношении к советским военнопленным. Причем пропаганда «третьего рейха» дополнила расово-идеологическую интерпретацию классово-идеологической, утверждая, что именно немцы выполняют миссию спасения Европы от большевистской угрозы. Откликаясь на подобные заявления российских коллег, немецкие участники конференции в нескольких выступлениях напомнили, что призывы к «общеевропейскому походу против коммунизма» не являлись чем-то оригинальным, поскольку их неоднократно озвучивали в самых разных странах на протяжении всего межвоенного периода. В свою очередь похожую эволюцию претерпевала и советская пропаганда, которая, обращаясь и к собственному народу, и к солдатам вермахта, постепенно переходила от навязанной сверху интерпретации фашизма как порождения монополистического капитала к оценкам войны как столкновения «цивилизации» и «варварства». В итоге нацистская ненависть к «недочеловекам» зеркально оборачивалась лозунгом «Убей немца!», который распространялся не только на армию Гитлера, но и на гражданское население Германии. О некоторых практических аспектах советской пропаганды пишет Александр Епифанов (Волгоградская академия государственной службы) в статье «Советская пропаганда и обращение с военнопленными вермахта в ходе Сталинградской битвы». Согласно автору, советские политработники умело и эффективно разжигали межнациональную рознь в рядах гитлеровцев. Так, сквозным направлением работы пропагандистских отделов Красной армии выступала антигерманская агитация, проводимая среди солдат союзных Гитлеру стран. Немцы в ней изображались злейшими врагами их народов. Еще во время Сталинградской битвы имел место эпизод, когда генерал Паулюс, заявив в одном из своих приказов о том, что немцы окружены, но их вины в этом нет (фронт не удержали румынские войска), предоставил советской пропаганде повод воспользоваться этим обстоятельством. Та в свою очередь принялась активно разлагать части противника, играя на взаимном недовольстве и даже ненависти румын и немцев (с. 67). Роль военной пропаганды резюмируется Александром Ватлиным (Московский государственный университет) в статье «Образ врага в советской и немецкой фронтовой пропаганде». По мнению автора, не бывает особой психологической войны, которую можно было бы выиграть независимо от реального хода боевых действий, но при этом, «опираясь на успехи реального оружия, пропаганда, в том числе и обращенная через линию фронта, способна внести реальный вклад в победу. Это подтверждают как опыт Второй мировой войны в целом, так и конкретные уроки Сталинградской битвы» (с. 158–159). Еще одним фундаментальным вопросом конференции оказался вопрос о жертвах войны по обе линии фронта. Причем речь шла не только о физических потерях участников Сталинградской битвы, но и о тех моральных травмах, которые были причинены людям, пережившим оккупацию или плен. Один из выступавших ученых обратил внимание на интересный факт: в первые послевоенные годы 13% населения Сталинграда составляли немецкие военнопленные, которым все-таки довелось увидеть Волгу – они восстанавливали город, до основания разрушенный оружием «третьего рейха» (с. 11). Война, однако, оставила неизгладимый след не только на руинах, но и в письмах, дневниках, рисунках ее участников. Этот тип исторических материалов наиболее сложен для «расшифровки» – по сравнению с официальными сводками боевых действий. Но именно в этом пласте памяти запечатлено человеческое измерение военного опыта, о котором мы имеем представление благодаря художественным произведениям. Ряд опубликованных в книге докладов характеризует специфику военных источников личного происхождения. Татьяна Евдокимова (Волгоградский государственный педагогический университет) в статье «Личные воспоминания одного сталинградского мальчишки» анализирует мемуары Владислава Мамонтова, который был ребенком во время войны. Йохен Хелльбек (Университет Ратгерс) в статье «Предпоследние письма с войны: немецкий путь на Сталинград» обращается к письмам с Волги солдат вермахта. Вольфганг Шмидт (Академия командования бундесвера, Гамбург) «Немецкие военные художники на Восточном фронте: их портрет русского врага» рассматривает зарисовки советских и немецких художников, находившихся под Сталинградом по разные стороны линии фронта. Современную историческую память о войне формируют не только личные воспоминания, но и произведения искусства, среди которых особое место занимают монументальные памятники и кинофильмы. О влиянии кино на память о событиях военных лет рассказывается в статье Сергея Каптерева (Институт киноискусства) «“Москва наносит ответный удар” (1942): американизация советского кинодокумента как выполнение союзнического долга», а также в очерке Елены Барабан (Университет провинции Манитоба) «Рождение мифа: первые советские фильмы о Сталинградской битве». В статье историка и сценариста из Германии Манфреда Ольденбурга «Первая заповедь: развлекай! История в прайм-тайм» говорится о том, что для немецкого зрителя «путь в Сталинград» оказался сложным и был обусловлен приходом в активную политику первых послевоенных поколений, которые не побоялись заявить о том, что «Гитлер еще не побежден до конца». Эта парадоксальная фраза подразумевала, что считать войну оконченной можно будет только тогда, когда в ней не останется объектов замалчивания. Лишь в начале 2000-х годов, начиная с ленты «Сталинград – подлинная история», в немецких документальных фильмах, посвященных Сталинградской битве, стали появляться свидетельства ветеранов и с той и с другой стороны. Судя по книге, об исторической памяти в современной России в ходе конференции спорили не менее остро, чем о преодолении «комплекса побежденных» в Германии. Что понимают российские власти под «фальсификацией прошлого», можно ли бороться с ней административным путем, как меняется стилистика военных памятников – вопросов здесь было явно больше, чем ответов, и читатель сборника как бы приглашается к размышлениям на эти темы. В целом выступавшие историки сошлись во мнении, что у нас никогда не будет единых представлений о войне, которая для россиян так и останется Великой Отечественной, а для немцев – «войной на Востоке». В последние годы в «регулирование» этих тем все активнее включаются российские власти, корректируя историческое повествование политическими методами. Но историкам, по их словам, нужен иной подход: полный доступ к источникам, в том числе к военным архивам, равные возможности публикации своих трудов и, наконец, свободная от административного влияния трибуна для межкультурного диалога. Юлия Александрова [1] www.dradio.de/dkultur/sendungen/kritik/1859280. [2] Welzer H., Moller S., Tschuggnall K. «Opa war kein Nazi». Nationalsozialismus und Holocaust im Familiengedächtnis. Frankfurt a. M., 2002. S. 78–80. [3] Aly G. Hitlers Volksstaat. Raub, Rassenkrieg und nationaler Sozialismus. Frankfurt a. M., 2005. S. 35. [4] См. также: Sänger H. Die 79. Infanteriedivision. Friedberg, 1979. [5] Stern. 2013. № 12. [6] Die Zeit. 2013. 14 März. [7] Frankfurter Allgemeine Zeitung. 2013. 15 März. [8] Förster J. (Hrsg.). Stalingrad. Ereignis – Wirkung – Symbol. München, 1992. [9] Wette W., Ueberschär G.R. (Hrsg.). Stalingrad. Mythos und Wirklichkeit einer Schlacht. Frankfurt a. M., 1992. [10] Frankfurter Allgemeine Zeitung. 2012. 22 Dezember. [11] Ebert J. Feldpostbriefe aus Stalingrad. Göttingen, 2003; см. также: «…Хоть разнапишу тебе правду». Письма солдат вермахта из сталинградскогоокружения. М., 2013. [12] Подробнее см.: Overy R. Russia's War: A History of the Soviet Effort, 1941–1945. London, 1998. [13] Reid A. Leningrad: Tragedy of a City Under Siege, 1941–44. London: Bloomsbury, 2011. [14] Солсбери Г. 900 дней. М.: Культура; Прогресс; Литера, 1994. [15] Щелоков А., Комаров Н. Оборона Ленинграда в ложном свете мистера Солсбери // Военно-исторический журнал. 1970. № 6. С. 85–91. [16] Ленинград в осаде. Сборник документов о героической обороне Ленинграда в годы Великой Отечественной войны, 1941–1944 // Отв. ред. А.Р. Дзенискевич. СПб.: Лики России, 1995. [17] Яров C. Блокадная этика: представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг. СПб.: Нестор-История, 2011. [18] Сандомирская И. Блокада в слове. Очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2013. [19] Гинзбург Л. Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека / Ред. А. Зорин, Э. Ван Баскирк. М.: Новое издательство, 2011; см. рецензию на эту книгу в 76-м номере «НЗ». – Примеч. ред. [20] Van Buskirk E., Zorin A. (Eds.). Lydia Ginzburg's Alternative Literary Identities: A Collection of Articles and New Translations. London: Peter Lang, 2012. [21] Вишневецкий И. Ленинград. М.: Время, 2012. [22] Чистопольские страницы: стихи, рассказы, повести, дневники, письма, воспоминания / Сост. Г.С. Муханов. Казань: Татарское книжное издательство, 1987. [23] Громова Н. «Дальний Чистополь на Каме…». Писательская колония. Москва – Чистополь – Елабуга – Москва. Елабуга: Дом-музей Марины Цветаевой, 2005. Вернуться назад |