ИНТЕЛРОС > №2, 2017 > Карамзин в Лейпциге: естественный, европейский порядок вещей

Кирилл Кобрин
Карамзин в Лейпциге: естественный, европейский порядок вещей


21 июня 2017

[стр. 98 – 110 бумажной версии номера]

 

14 июля 1789 года, когда парижская толпа, подстрекаемая ораторами, ворвалась в Бастилию и линчевала коменданта и несчастных инвалидов из гарнизона, Русский Путешественник – alter ego Николая Михайловича Карамзина, полувымышленный автор «Писем русского путешественника»[1] – мирно въезжал в Лейпциг. До того он провел несколько дней в Дрездене, где наслаждался созерцанием великих произведений живописи в известной местной галерее, привлекающей любителей прекрасного со всего мира по сей день. Выехав из Дрездена, РП посетил по пути Мейсен, город, в котором находилась мануфактура, производящая знаменитый одноименный фарфор, опять-таки ценимый любителями прекрасного до сего дня. Наконец, в довершение этой идиллии сама дорога была столь прекрасна, что РП и один из его спутников не выдержали и решили пройтись мили две пешком рядом с медленно едущей коляской. Спутник – «прагский студент», погруженный в философию и теологию, бегущий женского пола, этих легкомысленных ветреных особ, которые могут погубить настоящего ученого. Вернувшись в коляску, РП и студент оказались свидетелями теологического спора попутчиков – другого студента, лейпцигского, с неким благочестивым магистром. На следующее утро спор заканчивается невинной шуткой, пассажиры смеются, мир безмятежен и прекрасен, как пейзаж, открывающийся из окна: «Река, кроткая и величественная в своем течении, журчит на правой стороне, а на левой возвышаются скалы, увенчанные зеленым кустарником, из-за которого в разных местах показываются седые, мшистые камни». Так выглядит старый мир за мгновение до того, как начинает рушиться. Утром 14-го коляска въезжает в Лейпциг.

Этот город многое значит для РП, как и для Карамзина, – и между прочим для русской культуры XVIII века тоже. РП говорит, что в Лейпциге «желал он провести свою юность», сюда некогда стремились его мысли, здесь надеялся он отыскать истину. Учитывая возраст нашего героя (23 года, столько же, сколько и придумавшему его Карамзину), получается, что он рвался учиться в местном университете, стремился окунуться здесь в культуру, которая всегда была для него самой близкой из всех европейских – в немецкую. Ни один город не описан в «Письмах русского путешественника» с таким мягким воодушевлением, как Лейпциг, нигде так хорошо себя РП не чувствует. Далее он будет восхищаться и Базелем, ему неплохо живется в Женеве, Париж потрясает его, да и Лондон сначала понравился. Но истинный дом его души здесь – в Лейпциге книжных лавок, университета, бюргерских домов, публичных садов и церквей.

Лейпциг – самый соразмерный РП город, Лейпциг, принадлежащий старому миру, дореволюционному. Въезжая сюда – пусть пока это мало кому известно – в первой день новой эпохи, РП ненамеренно проводит черту между милым его сердцу немецким XVIII столетием и неведомым пока, уже общеевропейским XIX. Сложно сказать, случайно ли Карамзин заставил своего героя оказаться в любимом его (и своем) месте именно в такой день, на самом ли деле он приехал в Лейпциг 14 июля, но для читателя «Писем» это не столь уж и важно. Внимательный отметит это совпадение и задумается, невнимательный пройдет мимо. В любом случае знаменательная дата отмечается в повествовании аллегорическим природным явлением:

 

«В нынешнее лето я еще не видал и не слыхал такой грозы, какая была сегодня. В несколько минут покрылось небо тучами; заблистала молния, загремел гром, буря с градом зашумела, и – через полчаса все прошло».

 

То, что гремело в Париже в тот день – в отличие от лейпцигской грозы, – не прошло никогда.

Идеальный, на взгляд скромного просвещенного русского европейца, город характеризуется особым соотношением Природы и Культуры, ландшафта и человеческой деятельности.

 

«Местоположение Лейпцига не так живописно, как Дрездена; он лежит среди равнин – но как сии равнины хорошо обработаны и, так сказать, убраны полями, садами, рощицами и деревеньками, то взор находит тут довольно разнообразия и не скоро утомляется. Окрестности дрезденские прекрасны, а лейпцигские милы. Первые можно уподобить такой женщине, о которой все при первом взгляде кричат: “Какая красавица!”, а последние – такой, которая всем же нравится, но только тихо, которую все же хвалят, но только без восторга; о которой с кротким, приятным движением души говорят: “Она миловидна!”».

 

Разумная деятельность людей, живописное разнообразие, порожденное хозяйственной пользой, результат способности людей улучшать саму Природу – таков идеал РП. Образ не новый, в том числе и для русской публики, однако он, кажется, никогда до того не был выполнен из урбанистического материала. Обычно пейзаж описывался как прекрасный, аллегорически указывая на красоту мира. Город же описывался либо как средоточие порока, грязи и бытового неудобства (смотри письма Фонвизина о Париже), либо как вместилище самых разнообразных чудес. Второму случаю РП – и Карамзин – отдали дань в тех частях «Писем», что посвящены Парижу и Лондону. Но Германия (и отчасти Швейцария) – совсем другое, здесь города – живые организмы, они имеют свою физиономию и могут быть описаны через образ человека. В случае Лейпцига и Дрездена – посредством сравнения с красотой женщины. Таким образом, русской публике предлагается совсем другой способ мышления об окружающей ее повседневной жизни; город не есть «оскорбление Натуры», которое противопоставляется сельской идиллии, город – среда обитания, и эта среда может быть устроена наилучшим, на взгляд путешествующего философа, образом. Было бы ненужным преувеличением именовать Карамзина «первым русским урбанистом», но факт, что именно он обратил внимание русского просвещенного общества на город как на феномен не только моральный или политический, но как социальный и культурный, неоспорим.

Лейпциг миловиден; более того, он удобен для жизни. Город многолюден и интернационален, ибо «торговля и университет привлекают сюда множество иностранцев». Обратим внимание и на это – в Лейпциг едут не для того, чтобы искать милостей у государя или найти хорошее место службы; здесь процветают знание и частная инициатива, именно они обустроили Лейпциг самым наилучшим образом. Отсюда и неявное, но намеренное противопоставление его Дрездену – ведь последний был столичным городом, местом, где находился двор саксонского курфюрста Фридриха-Августа III. Оттого в Дрездене дворцы и великая курфюрстская коллекция живописи, а в Лейпциге – просвещенные бюргеры, книгоиздатели и книготорговцы – и, конечно же, профессора. Но перед тем, как перейти к людям Лейпцига, прогуляемся по нему самому вслед за РП.

РП очень нравятся городские сады. Подобного рода заведения были относительным новшеством в Европе, появившимся лет за сто до того. Прежде сады и парки при дворцах были закрыты для публики. Демократизация досуга стала одним из важнейших рычагов превращения европейского города в место, где средний человек не просто «жил» и «радовался жизни», но становился частью большого сообщества горожан, которое принципиально отличалось от прежних городских сообществ – цеховых, приходских и так далее. Город, в котором можно без особой цели просто так бродить по улицам, прогуливаться по парковым аллеям, заглядывать в книжные лавки или кафе (это уже по склонности), – такой город мы называем «современным». Он и является на сегодня образцом, хотя, конечно, очень многое поменялось, и все больше и больше, вместо городов модерного европейского типа, появляются гигантские, безразмерные конгломераты районов, никак между собой не связанных, жители которых уже не чувствуют себя «парижанами», «москвичами» или «чикагцами». Но это сейчас, двести с лишним лет спустя после путешествия Карамзина. Тогда же европейский тип модерного урбанизма только складывался и публичные городские парки и сады были важнейшими элементами этого процесса. Возможность наслаждаться идеальной гармонией Природы и Искусства, не выходя за городские ворота, – вот, что в глазах Карамзина и его современников было огромным достоинством, причем даже и нравоучительного свойства. РП посещает два городских сада – «Рихтеров» и «Вендлеров». В первом милая девушка двенадцати лет дарит ему букет цветов, во втором он набрел на памятник поэту и философу Христиану Фюрхтеготту Геллерту. Геллерт писал дидактические басни, сентиментальную прозу, моральные трактаты, духовные стихи и – конечно же – был лейпцигским профессором. РП с детства знаком с его сочинениями, так что вид этого памятника, а потом и другого, в церкви неподалеку, вызывает у него целый поток славословий добродетельной жизни, поток, который завершается почти детским восклицанием:

 

«Я не пойду ужинать. Сяду под окном, буду читать Вейсееву “Элегию на смерть Геллерта”, Крамерову и Денисову оду; буду читать, чувствовать и – может быть, плакать. Нынешний вечер посвящу памяти добродетельного. Он здесь жил и учил добродетели!»

 

Именно так: добродетель вместо ужина.

Впрочем, несмотря на подлинность этих возвышенных чувств, они, конечно же, довольно условны – в том смысле, что «ужин», точнее, «идея ужина», материальные приятности лейпцигской жизни никуда не исчезают. «Письма русского путешественника» адресованы публике, далекой от мистических крайностей и от аскетизма; скромность и умеренность вместо крайностей – вот кредо Карамзина. Собственно, Германия этому и учит, по большей части; точнее, та «Германия», которую он считает таковой: Германия просвещенных горожан, мирных пейзан, сочинителей и книгоиздателей. Любопытно, что кого бы из своих культурных героев РП ни посещал, от Канта до – уже в Швейцарии – Лафатера, он всегда с похвалой отзывается о мещанском достатке, скромности и удобстве их жизни. Благодетельный человек не может жить одним духом – и даже Кант представлен в «Письмах» как бюргер, каковым этот великий философ, безусловно, и был – с некоторыми разве что мелкими странностями. Таков урок Европы и образ Европы, который демонстрирует Карамзин русскому читателю: истинное просвещение точно так же преобразует повседневную жизнь человека, как и его сознание, и его сердце. Европа есть равновесие разных сторон человеческой жизни и натуры – соответственно, двигаясь по пути великого Петра, Россия должна стремиться к подобному равновесию. Точнее, не «Россия» как государство, монархия, административно-бюрократическая система, а русское общество, отдельные просвещенные русские люди, читатели этих «Писем». Так начинает формироваться национальная общественная повестка: преобразования повседневной жизни отныне должны осуществляться не сверху и не по приказу, как это был сделано (впрочем, совершенно справедливо, с этим Карамзин спорить бы не стал, конечно) Петром, а снизу, добровольно, по убеждению и персонально. Любопытно, что индивидуальный характер действий, имеющий целью изменить содержание и смысл русской жизни, сделать ее лучше, оставался в центре этой повестки вплоть до 1840-х годов, когда на смену эпистолярной проповеди Чаадаева, обращенной к одной даме, пришли коллективные проекты вроде славянофильства, западничества и, чуть позже, народничества. И вот что еще интересно: русскую общественную повестку принято, по умолчанию, считать коллективистской, в то время как – и мы наблюдаем это здесь на примере «Писем русского путешественника» – она с самого начала своего формирования была индивидуалистской, лишь позже приобретя известный нам вид.

А вообще же в Лейпциге хорошо:

 

«Говорят, что в Лейпциге жить весело, – и я верю. Некоторые из здешних богатых купцов часто дают обеды, ужины, балы. Молодые щеголи из студентов являются с блеском в сих собраниях: играют в карты, танцуют, куртизируют. Сверх того, здесь есть особливые ученые общества, или клубы; там говорят об ученых или политических новостях, судят книги и проч. – Здесь есть и театр; только комедианты уезжают отсюда на целое лето в другие города и возвращаются уже осенью, к так называемой Михайловой ярманке. – Для того, кто любит гулять, много вокруг Лейпцига приятных мест; а для того, кто любит услаждать вкус, есть здесь отменно вкусные жаворонки, славные пироги, славная спаржа и множество плодов, а особливо вишни, которая очень хороша и теперь так дешева, что за целое блюдо надобно заплатить не более десяти копеек. – В Саксонии вообще жить недорого».

 

Просвещенный европеец живет не там, где «дорого», и не там, где «дешево», отнюдь. «Недорого» – вот эта золотая середина. Истина столь же актуальная и сегодня.

Карамзин пером РП не просто восхваляет удобство и приятность немецкого устройства жизни, он заставляет своего героя как бы примерять эту жизнь на себя – и посредством этого то же, предположительно, проделывает и читатель. Не просто еще один образ Чужого, который можно любить, или презирать, или даже быть к нему равнодушным; перед русской публикой открывается возможность в идеальной европейской жизни поучаствовать, оставаясь дома, в Москве или Самаре – но с тем, чтобы потом обсудить этот опыт с социально и культурно близкими соотечественниками. «Европа» входит в эти разговоры, в зарождающуюся русскую общественную дискуссию не официальной своей витриной, не под звук героических кантат и гром орудий и даже не в обрамлении великих произведений искусства прошлого. Для обсуждения и размышления предлагается частная европейская жизнь, которая только и способна сделать человека счастливым. Да, Карамзин странным образом вводит в русскую общественную мысль столь неуловимое общественное понятие, как «счастье». И оно, по большому счету, остается в этой мысли очень надолго, до своей полной исчерпанности. После Карамзина о «счастье» – причем индивидуальном – говорит Чаадаев, о нем же – Достоевский и Толстой, сколь несчастливыми ни казались писания первого и сколь жестокими, нигилистичными – взгляды второго. Почти через двести лет после «Писем русского путешественника» представление о счастье как о необходимой, важнейшей составляющей устройства человеческого общества воплотилось, уже анекдотически, в позднесоветской агитпоп-музыке:

 

«Будет людям счастье,

Счастье на века;

У Советской власти

Сила велика!»

 

Впрочем, до этого еще очень далеко – как и до более раннего мощного утопического культа всеобщего счастья времен революции, гражданской войны и 1920-х, до Хлебникова и платоновской «Счастливой Москвы». Собственно, и сам подход иной: Карамзин видит возможность общественного благоденствия, предполагающего наличие счастья, здесь и сейчас[2] – вот оно, достаточно пересечь границу Российской империи в районе Курляндии, потом доехать до Кёнигсберга, потом до Берлина, оттуда – до Дрездена и, наконец, в Лейпциг. Все на месте, все можно пощупать руками, попробовать на вкус. Проблема заключается в том, что это «там», в Германии, а не «тут», в России. Оттого, несмотря на блаженство лейпцигской жизни, РП в какой-то момент становится довольно тоскливо:

 

«Милые друзья мои! Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных, – но все они далеки от моего сердца. Кто из них имеет во мне хотя малейшую нужду? Всякий занят своим делом, и никто не заботится о бедном страннике».

 

Дело здесь не только в обычных для сентименталистской литературы вздохах по поводу скоротечности жизни и холода существования вдалеке от тепла дружеских чувств. РП тоскует, так как столь приятный глазу, сердцу и голове мир, в котором он оказался на несколько дней, почти не имеет отношения к родине, и что друзья его не могут разделить – хотя бы на неделю – наслаждения соучастия в здешней счастливой жизни. Друзья – «там», он – «здесь». Несмотря на то, что в Лейпциге тогда бывало немало соотечественников – и РП пишет об этом, поминая с лейпцигским профессором Платнером «К*, Р* и других русских, которые здесь учились»[3], – и что актер Иван Дмитриевский, оказавшись в этом городе, сочинил якобы историю русского театра, переведенную неизвестным русским студентом на немецкий. Несмотря на это, всех друзей и единомышленников, всех философов и добродетельных людей России не привезешь в Саксонию, да и незачем. Лейпциг, Германию – я имею в виду символический «Лейпциг» и символическую «Германию» – нужно обустраивать там, на восток от Курляндии.

Но продолжим изучать устройство идеальной европейской жизни по Карамзину. Помимо общей недороговизны, хорошей еды и приятного просвещенного общества, для РП важны книги – их написание, издание, продажа. Идеальная Европа Карамзина – Европа книжная, причем книги не должны быть усладой исключительно книжников или высших слоев общества. Книжная культура – культура народная; просвещение, добрые нравы, исследование Натуры и природы вещей – все это возможность (если не обязанность) любого благонамеренного грамотного человека. Не буду утверждать наверняка, но не исключаю, что Карамзин был первым в России, кто публично объявил широкое распространение книжной культуры важнейшим условием существования счастливого общества. Кажется, самая безмятежная картина европейской жизни – не считая условных картин немудреных сельских любовных радостей – в «Письмах» нарисована так:

 

«Нынешний вечер провел я очень приятно. В шесть часов пошли мы с г. Мелли в загородный сад. Там было множество людей: и студентов, и филистров. (Так студенты называют граждан, и господину Аделунгу угодно почитать это слово за испорченное, вышедшее из латинского слова Balistarii. Сим именем назывались городские солдаты и простые граждане.) Одни, сидя под тенью дерев, читали или держали перед собою книги, не удостоивая проходящих взора своего; другие, сидя в кругу, курили трубки и защищались от солнечных лучей густыми табачными облаками, которые извивались и клубились над их головами; иные в темных аллеях гуляли с дамами и проч. Музыка гремела, и человек, ходя с тарелкою, собирал деньги для музыкантов; всякий давал что хотел».

 

Ничего особенного: одни читают, другие беседуют, пуская дым, третьи прогуливаются с дамами. Но именно так и должно быть устроено общество: книги, разговоры, приличествующая образованному обществу сексуальная жизнь, иными словами – разумно-сотканная социальная ткань, то, что позволяет человеку, находясь в душевном и материальном комфорте, стремиться к усовершенствованию.

В лейпцигском саду книги читают вне зависимости от социального статуса – филистры и студенты. В Лейпциге городское хозяйство во многом стоит на книгах, как и во всей Германии: «Германия, где книжная торговля есть едва ли не самая важнейшая». Это настоящая экономика: с проблемами ценообразования и конкуренции (в том числе и недобросовестной). Особенность идеальной Европы в изображении Карамзина в том, что устройство ее хозяйства не является идеальным: перед нами действительно существующая экономика, преимущественно рыночная, но в основном доиндустриального периода. Это в Британии, которую РП посетит в конце своего вояжа, промышленная революция уже началась; на континенте распространены еще не фабрики и заводы, а мануфактуры, все делается руками и без особого участия машин. Карамзин, конечно же, замечает недостатки европейского хозяйства, но оно все равно для него является единственно возможным и, как это ни странно звучит, единственно справедливым. Причина вовсе не в том, что Карамзин считает германскую экономику «эффективной» или приносящей богатство, отнюдь; дело тут в другом: такая экономика кормит людей, они принимают в ней участие по собственной воле, она не противоречит принципам разума и справедливости. Вот, собственно, и все. Эта экономика дает свои социальные, культурные – а значит, и моральные – плоды. Еще одна тема для обсуждения русской публикой – ведь в России хозяйство было устроено совсем по-иному, не говоря уже об удручающей имущественной пропасти между высшим слоем и остальным свободным населением страны. Что же до русских «рабов» – крепостных крестьян, – то здесь уже и речи нет об экономике. Впрочем, опасных тем Карамзин не трогает, по крайней мере явно.

Но вернемся в Лейпциг и к лейпцигским книгам.

 

«Почти на всякой улице найдете вы несколько книжных лавок, и все лейпцигские книгопродавцы богатеют, что для меня удивительно. Правда, что здесь много ученых, имеющих нужду в книгах; но сии люди почти все или авторы, или переводчики, и, собирая библиотеки, платят они книгопродавцам не деньгами, а сочинениями или переводами. К тому же во всяком немецком городе есть публичные библиотеки, из которых можно брать для чтения всякие книги, платя за то безделку. – Книгопродавцы изо всей Германии съезжаются в Лейпциг на ярманки (которых бывает здесь три в год; одна начинается с первого января, другая – с Пасхи, а третья – с Михайлова дня) и меняются между собою новыми книгами».

 

Да, это Германия – не политическая единица в то время, а культурная, – где примерно за триста пятьдесят лет до появления в ней РП Гутенберг изобрел книгопечатание.

Первая дошедшая до нас достоверно гутенберговская книга вышла в 1455 году; и, конечно же, это Библия. Стоила она немало, 30 флоринов, что, как утверждают историки, составляет три годичных оклада тогдашнего писца-чиновника. В этом факте можно уловить странную иронию – три года скрябать по бумаге, чтобы заработать на одну печатную книжку. В любом случае, и книгопечатание, и продажа только что появившихся печатных изданий сразу стали коммерческой деятельностью, что нисколько не мешало высокой духовной и культурной миссии новой технологии. Не зря среди первых печатных опытов Гутенберга были официальные церковные документы, папские письма и даже индульгенции. Интересное обстоятельство: именно индульгенции послужили одной из главных причин недовольства католической церковью, приведшего к Реформации. В свою очередь сама Реформация дала сильнейший толчок книгопечатанию: протестанты хотели сами читать Библию без посредников в виде латинского языка и священника. Спрос на печатные Библии, сначала на немецком, а потом на других европейских языках, стремительно рос. Дальше – больше; можно сказать, что с XV по XVII век с книгоизданием случилось то, что называют «эффектом домино». После начала Реформации, с ее нуждой в печатных Библиях на европейских языках, мяч оказался на стороне католиков, которые наводнили Европу памфлетами и увесистыми томами контрреформационного содержания, в ответ на контрреформационные памфлеты и трактаты появились контрконтрреформационные – и так далее. Во всех этих событиях Германия, с ее Лютером, ее католичнейшими императорами и ее книгопечатниками, играла огромную роль. Именно этот период заложил основу книжной отрасли немецкой экономики; роль, значительно окрепшую благодаря немецким университетам и немецкой учености вообще, слава которой сложилась после Реформации и даже Тридцатилетней войны – во второй половине XVII – XVIII веке. Лейпцигская книжная ярмарка появилась еще в XVI веке, а в 1632 году стала крупнейшей в стране.

Между тем 1632-й – один из самых страшных годов немецкой истории. Значительная часть военных действий Тридцатилетней войны (1618–1648), которая по доле погибших от общего населения была даже чудовищнее, нежели Вторая мировая, велась на немецких землях[4]. Германия раскололась на протестантские и католические княжества еще в XVI веке; сто лет спустя раскол привел к катастрофе: помимо собственно немецких армий, немецкие города и деревни сжигали и разоряли испанские, австрийские, шведские, датские, французские войска, не говоря уже о наемниках из прочих стран. Эта катастрофа, подобной которой совсем не мирная Европа не видела ни до, ни довольно долго после, оставила мало следов в литературе – настолько она была ужасна. Отдельные ее эпизоды можно обнаружить в стихах и прозе того времени, но книги, посвященной кошмару, происходившему на немецкой земле, за исключением одной, нет. Исключение – роман «Симплициссимус» Ганса Якоба Кристоффеля фон Гриммельсгаузена – история похождений простака (отсюда и прозвище героя), который перепробовал самые разные социальные роли и профессии, бродя по Германии, а потом и по другим частям Европы, включая Московию. «Симплициссимус» издан в 1669 году в Нюрнберге и стал чрезвычайно популярным у немецкого читателя, прежде всего, как мне кажется, благодаря своей социо-психологической терапии. Когда реальные ужасы описываются в плутовском романе, они становятся комичными и уже не столь страшными. Впрочем, сегодня специалисты утверждают, что Гриммельсгаузен не «описывал» чудовищную реальность, а придумывал ее. Что же, в таком случае поздравим воображение немецкого автора: оно создало мир, идеально совпадающий с тем, что Гриммельсгаузен – похищенный гессенской солдатней в десятилетнем возрасте, сражавшийся в мушкетерском полку во время Тридцатилетней войны, после войны управлявший поместьями знати и даже работавший городским магистратом – видел собственными глазами.

Так вот, Лейпциг стал крупнейшим книжным ярмарочным центром – опередив Франкфурт – в 1632 году, как раз в разгар Тридцатилетней войны. Саксонский курфюрст Иоанн Георг I долго не хотел ссориться с католическим императором Фердинандом II, однако в 1631 году после нападения имперской армии на Саксонию вступил в союз со шведским протестантским королем Густавом-Адольфом. Саксонская армия приняла участие в сражении при Брейтенфельде, в котором войска Фердинанда были разгромлены. Брейтенфельд – деревушка около Лейпцига, военные действия велись и в окрестностях города, и в нем самом. Впрочем, Лейпциг стал местом и мирных баталий. Незадолго до описываемых событий именно сюда Иоанн Георг созвал многих протестантских князей Германии для – тогда еще дипломатического – давления на императора. На лейпцигском съезде важную роль играл известный и влиятельный лютеранский проповедник Матиас фон Хёнегг, издавший в Лейпциге (где же еще?) свои знаменитые комментарии к Откровению Иоанна Богослова. И уже через год после съезда протестантских князей и битвы у Брейтенфельда в Саксонии, наводненной солдатней, как саксонской, так и шведской, лейпцигская книжная ярмарка становится крупнейшей в Германии. Нет, не парадокс – типичная черта высокой европейской культуры, в которой книги, книжность, книжная экономика не воспринимались как нечто излишнее, избыточное, находящееся за пределами простых человеческих потребностей вроде пищи, крова и одежды, не считались атрибутами роскоши, характерной для мирной жизни. В Европе, особенно в Германии, книги не только «переживали» тяжелые времена – они могли в такие времена процветать. Именно это сделало, по замечанию РП, «книжную торговлю в Германии едва ли не важнейшей».

Собственно, пассаж «Писем» о книжной индустрии в Лейпциге подтверждает эту мысль. «Лейпцигские книготорговцы богатеют, что для меня удивительно». Почему же удивительно? Ведь даже никакой войны в Саксонии на тот момент нет – последний раз боевые действия велись во время Семилетней войны, когда в 1756 году прусская армия Фридриха Великого вторглась в княжество. Следующая война будет здесь только в 1806-м, когда саксонцы после поражения Пруссии в войне с Наполеоном переметнутся на сторону победителя – и саксонский курфюрст получит титул короля. Впрочем, эта затея не увенчалась успехом: не где-нибудь, а именно под Лейпцигом в 1813 году французский император потерпел сокрушительное поражение в «битве народов», саксонская армия дезертировала, саксонский король Фридрих Август I – тот самый, что был курфюрстом во время визита в его владения РП, – оказался в прусской тюрьме. Но пока в Лейпциге все спокойно, в отличие от Парижа, где в те самые дни начинается Революция. В этом смысле Германия Карамзина, идеальная Германия, – «вечное настоящее Европы», только вот вечность эта оказалась мнимой. Европа – а вместе с ней и Германия, Лейпциг – стояли на ее пороге.

Итак, несмотря на мир и процветание, богатство лейпцигских книготорговцев вызывает у РП удивление. Причины тому не внешние, а внутренние, порожденные самóй книжной культурой и экономикой. РП поражает спрос на книги в Лейпциге – ведь те, кто, казалось бы, составляет главную группу потребителей этой продукции, могут получить доступ к ней либо почти бесплатно (публичные библиотеки), либо в результате бартерного обмена (книга на книгу). Кто же покупает книги? На чем зиждется богатство лейпцигских книготорговцев – тем более, что индустрии угрожает издательское пиратство? Оно основывается как раз на спросе тех, кто, как мы узнаем из «Писем», сидит в публичном саду и почитывает книги – на добропорядочных бюргерах. И на тех, кто читает дома, не имея возможности предаваться любимому занятию в общественных местах, – на их дочерях и женах. Книги, являясь важной частью рыночной экономики, производства товара и торговли, несут немцам не только добродетель и просвещение, но и материальный достаток. И это еще один сюжет, который Карамзин хочет привнести в русскую общественную жизнь. Книги не для избранного круга образованных добродетельных людей, не для масонов, мартинистов, философов, богачей-аристократов и просто «книжников» – они для всего общества, по крайней мере той ее части, что разумеет грамоту.

Конечно, Карамзин имел в виду и опыт своего старшего современника Николая Новикова – невероятно талантливого и энергичного культурного подвижника, затеявшего и издававшего около дюжины периодических изданий, выпустившего десятки книг, открывавшего книжные лавки в столицах и в провинции. Как Петр, как Карамзин, Новиков в одиночку пытался изобрести, создать, практически с нуля, новую Россию – в его случае, книжную. Историк Василий Ключевский писал:

 

«Издательская и книгопродавческая деятельность Новикова в Москве вносила в русское общество новые знания, вкусы, впечатления, настраивала умы в одном направлении, из разнохарактерных читателей складывала однородную читающую публику, и сквозь вызванную ею усиленную работу переводчиков, сочинителей, типографий, книжных лавок, книг, журналов и возбужденных ими толков стало пробиваться то, с чем еще незнакомо было русское просвещенное общество: это – общественное мнение. Я едва ли ошибусь, если отнесу его зарождение к годам московской деятельности Новикова, к этому новиковскому десятилетию (1779–1789)»[5].

 

Начатое Новиковым Карамзин продолжал – не только как журналист и журнальный редактор, но и как создатель языка русского общественного мнения и как фигура, ответственная за направление общественной дискуссии.

Здесь же мы обнаруживаем еще один – почти полностью невидимый – разворот сюжета «Россия и Европа» в том виде, как его понимал Карамзин. Это сюжет о том, как соотносится моральная ценность книги – книги как таковой, Книги с большой буквы – с ее рыночной ценой, с тем, что приносит богатство лейпцигским книготорговцам. Здесь Карамзин следует за одним из главных течений общественной мысли XVIII века, за французской школой экономистов – физиократами. Эта школа была очень влиятельна во Франции второй половины того столетия, представители ее занимали важные государственные должности, их учение хорошо знали в других странах Европы. Безусловно, Карамзин отлично знал теорию физиократов, тем более, что в России на ранней стадии царствования Екатерины Великой было даже создано Вольное экономическое общество, да и вообще хозяйственная политика императрицы до 1780-х годов во многом опиралась на их идеи. Впрочем, в 1790–1791 годах, когда сочинялись и публиковались «Письма русского путешественника», отношение как Екатерины, так и вообще российской власти к физиократам сменилось на отрицательное. Сыграл свою роль и визит одного из них, Мерсье де ла Ривьера, которого императрица пригласила в Россию по рекомендации Дидро – поездка закончилась взаимным охлаждением. Оттого осторожный Карамзин физиократов не упоминает, но некоторые идеи их круга излагает, пользуясь, казалось бы, не очень подходящим материалом.

В основе учения физиократов лежит идея идеального соответствия экономических отношений между людьми так называемому «естественному порядку» вещей. Здесь мы опять оказываемся среди представлений века Просвещения с его – в крайней форме сформулированным Жан-Жаком Руссо – культом «естественного», «природного», следующего Натуре. Прав только естественный порядок вещей, неправы те, кто пытается этот порядок втиснуть в искусственные рамки и ограничить запретами. Оттого следует отменить все сковывающие естественные законы хозяйственные барьеры и дать людям спокойно трудиться и обмениваться плодами своего труда. Нелепые же препоны на этом пути есть наследие старого феодального порядка, средних веков, «черная легенда» о которых уже сложилась к XVIII веку. Из такой исходной точки следовало несколько магистральных путей рассуждения на экономические, политические и социальные темы, однако нас здесь интересует довольно узкий вопрос. Мишель Фуко в книге «Слова и вещи», анализируя работы Этьена Бонно де Кондильяка (который физиократов критиковал) и классика этого направления Анна Робера Жака Тюрго, пишет:

 

«В качестве отправной точки он [анализ Кондильяка, Тюрго и других. – К.К.] выбирает не то, что отдано, но то, что получено в обмене: та же самая вещь, по правде говоря, но рассматриваемая с точки зрения того, кто в ней нуждается, кто ее просит и кто согласен отказаться от того, чем он обладает, чтобы получить эту другую вещь, оцениваемую им как более полезную и с которой он связывает большую стоимость. Физиократы и их противники движутся фактически в рамках одного теоретического сегмента, но в противоположных направлениях; одни спрашивают, при каком условии и какой ценой благо может стать стоимостью в системе обменов, а другие – при каком условии суждение, связанное с оценкой, может превратиться в цену в той же самой системе обменов»[6].

 

Речь идет именно о «суждении» по поводу той или иной вещи, о суждении, приводящем к формированию цены на нее. Именно так «благо становится стоимостью в системе обменов». Книги, несомненно, по мнению Карамзина, являются «благом», точнее, благом является то, что содержится в книгах. Книги становятся «стоимостью», причем немаленькой – соответственно, лейпцигские книготорговцы богатеют, несмотря на возможность раздобыть книгу и иным образом, без участия денег. Это происходит оттого, что публика действительно нуждается в книгах и согласна отказаться от части своего капитала ради возможности ими обладать. Именно такая нужда определяет условную стоимость книги – то есть ее место в представлениях общества о необходимом. Это место высоко, оттого торговля книгами – как и их издание – идет бойко. Однако перед нами вовсе не банальность вроде «спрос диктует предложение» – дело в том, что без априорного существования книг и книжной культуры не может быть и спроса на книги в данный конкретный момент. То есть наличие в мире вещи – книги – и наличие содержащегося в ней «блага» определяет, в конце концов, то, что люди хотят ими обладать. Ничто ничему не предшествует: ни «спрос» «предложению», ни «предложение» «спросу» – наоборот, одновременность блага и выражающей его стоимости заложена в естественном порядке вещей. Но здесь нас поджидает еще одна ловушка: ведь «естественный порядок вещей» есть порядок природный, однако в природе нет книг, а руссоистский «естественный человек» не читает. Все верно; только здесь «естественность» подразумевает не Природу, а Культуру; Культура – естественность второго порядка, отражающая естественность более фундаментальную. Природа устроена таким-то и таким-то образом. Свободные люди избирают для себя следование этому порядку вещей и надстраивают над ним свой порядок, конгруэнтный изначальному, естественный, но не совпадающий с базовым во всех деталях, ибо никто, кроме безумцев вроде того же Руссо, не станет утверждать, что следует сжечь книги, разрушить академии, сломать музыкальные инструменты. В конце концов, даже Руссо зарабатывал переписыванием нот.

Иными словами, Карамзин – незаметно следуя за спорами вокруг теорий физиократов – предлагает русской публике свободно избрать именно «естественный порядок вещей», но на европейский, культурный лад. Он вносит возможность такого выбора в русскую общественную жизнь, пытается навести фокус формирующегося общественного мнения на устройство общества, которое он обнаружил в Германии, точнее, в Лейпциге. Вообще вояж РП – перемещение от одного варианта «естественности» к другому: от немецкого идеального – к швейцарскому, слишком идеальному, слишком близкому Природе; затем – к французскому, где Революция происходит под лозунгом слома нелепых преград на пути человека к счастью, которое также понимается как следование тому же самому естественному порядку вещей. Французский вариант внушает РП опасения, а самому Карамзину – страх, ведь он сочинял и публиковал «Письма» уже во время кровавой стадии Революции. Есть еще один вариант – английский. Здесь, на острове, все традиционно и все следует установлениям прошлого. В то же самое время Англия – в каком-то смысле самая передовая из европейских стран. Карамзину пришлось как-то справляться с этим парадоксом, что оказалось делом трудным, учитывая, что в Англии он был недолго. В результате «английская часть» «Писем русского путешественника» самая формальная и даже отчасти условная. Идеал Европы для РП – как и Карамзина – не там. Он – в Лейпциге, где-то между городскими садами, улицами, книжными лавками, церквями и университетом.

 

[1] Далее в тексте – РП. О том, зачем Карамзину понадобилось придумывать медиум между собой и читающей публикой, а также о разнице между настоящим и фиктивным автором «Писем» (в частности, о разнице маршрутов и хронологии перемещения по Европе) написано немало. Здесь для экономии места я не буду давать ссылок на эти работы – карамзиана в русской филологии развита неплохо. Среди относительно недавних работ см. статью Александра Чудинова о некоторых исследовательских сюжетах, связанных с пребыванием Карамзина и РП в Париже: Чудинов А. Лотман, Карамзин, Ромм: реконструкция одной реконструкции // Неприкосновенный запас. 2008. № 3(59). С. 224–231.

[2] Карамзин весьма интересовался утопическими взглядами и идеями идеального устройства человеческого общества. В 1791 году, после возвращения из европейского путешествия, он написал рецензию для «Московского журнала» на второе русское издание «Утопии» Томаса Мора. Приведу здесь – исключительно для красоты, – что можно было прочесть на титульном листе этой книги (тираж второго издания не был распродан, и вскоре оно вновь появилась в книжных лавках с другой обложкой и под несколько иным заглавием): «Философа Рафаила Гитлоде странствование в Новом Свете и описание любопытства достойных примечаний и благоразумных установлений жизни миролюбивого народа острова Утопии».

[3] К примеру, в Лейпцигском университете во второй половине 1760-х учился Александр Радищев, автор еще одного важнейшего русского «путешествия», написанного и изданного практически одновременно с карамзинским.

[4] В 1618 году на немецких территориях жили двенадцать миллионов человек. В 1648-м – четыре миллиона.

[5] Ключевский В.О. Воспоминание о Н.И. Новикове и его времени // Он же. Исторические портреты. Деятели исторической мысли. М., 1990. C. 388.

[6] Фуко М. Слова и вещи. СПб., 1994. С. 223–224.


Вернуться назад