ИНТЕЛРОС > №4, 2017 > Культурная гегемония социалистов в Российской революции 1917 года

Борис Колоницкий
Культурная гегемония социалистов в Российской революции 1917 года


16 января 2018

[стр. 72 – 87 бумажной версии номера]

 

Борис Иванович Колоницкий (р. 1955) — историк, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, ведущий научный сотрудник Санкт-Петербургского института истории РАН.[1]

 

Понятие «гегемония» имеет немалое значение для марксистов. Ленин понимал под гегемонией «политическое воздействие на другие слои населения». Особое внимание этой теме он уделил в работе «Реформизм в русской социал-демократии» (1911), однако идея гегемонии пролетариата в демократической (буржуазно-демократической) революции, которой должно предшествовать осознание пролетариатом своей гегемонии, звучала во многих его текстах. За суждениями Ленина, социологически обосновывающими принципы создания классовых коалиций, можно увидеть обоснование тактических политических задач «авангарда», политической партии, претендующей на роль руководителя рабочего класса, а в условиях революции — и всего «народа». Как отмечал советский исследователь Марк Волин: «Ленин не мыслил гегемонии вне партии»[2].

В эпоху «оттепели» группа историков попыталась по-новому подойти к изучению предреволюционной истории России. Среди лидеров «нового направления» можно назвать Павла Волобуева и Константина Тарновского. Методологической основой для исторических работ должно было стать «новое прочтение» работ Ленина — так что этих историков порой иронично называли «новопрочтенцами»[3]. Некоторые историки, примыкавшие к этому течению, затрагивали и тему гегемонии, в результате чего появился сборник статей «Российский пролетариат: облик, борьба, гегемония» (1970). В статье, опубликованной в этой книге, Волобуев выдвинул положение о том, что пролетариат после свержения монархии на время потерял гегемонию в буржуазно-демократической революции, оказавшись подверженным мелкобуржуазному влиянию[4]. Это утверждение, предлагавшее объяснение слабого влияния большевиков в марте—апреле 1917 года, стало скорее поводом, чем причиной, для атак идеологического свойства на труды сторонников «нового направления». В начале 1970-х статьи Волина, Волобуева и других исследователей были подвергнуты критике партийными идеологами и догматичными историками партии, видевшими в творчестве «новопрочтенцев» опасный «ревизионизм». Дискуссии, в том числе и о гегемонии, были свернуты, а возможности карьерного роста и профессиональной реализации для многих сторонников направления стали ограничены: кто-то потерял административные должности, другим затрудняли защиты диссертаций, третьих заставляли менять темы исследований. Симпатии нынешних историков исторической науки находятся на стороне сторонников «нового прочтения», однако нельзя не признать, что и они, и их оппоненты использовали привычный для советской историографии метод аргументации: участники полемики оперировали различными цитатами из Ленина, доказывая свою правоту (интересно, что к работам Маркса и к трудам других марксистов «новопрочтенцы» вовсе не обращались). Во время перестройки появилась возможность вновь вернуться к дискуссии о «гегемонии пролетариата»[5]. Однако в это время она не получила развития, внимание историков привлекли иные сюжеты, прежде всего история политических партий, противостоящих большевикам.

Мне в конце 1980-х эта дискуссия представлялась неинтересной и бесперспективной, и я охотно соглашался с одним уважаемым мною старшим коллегой, который в разговоре со мной назвал подобные споры историков «борьбой тупоконечников» и «остроконечников», описанной Джонатаном Свифтом. Идеологическое давление на историков приводило к тому, что вся методология казалась многим историкам моего поколения чем-то избыточным и бесполезным, исследователи истосковались по фактам и устремились в приоткрывшиеся архивы.

Сейчас же я должен признать, что недооценил некоторые смыслы, которые вкладывали в ту давнюю дискуссию советские историки старшего поколения. В иных условиях она могла бы поставить интересные исследовательские вопросы, чему способствовало бы привлечение работ других авторов — в том числе и марксистов. Разумеется, речь идет прежде всего о трудах Антонио Грамши. Сегодня нередко обращаются к известному фрагменту из «Тюремных тетрадей» Грамши:

«Можно сказать… что каждая культура проходит через свой спекулятивный и религиозный момент, который совпадает с периодом полной гегемонии социальной группы, выражающей данную культуру, и, может быть, даже с тем именно периодом, когда реальная гегемония разлагается в основе, полностью, когда система идей именно поэтому (именно для противодействия этому разложению) совершенствуется догматическим путем, становится трансцендентной “верой”»[6].

Однако рассуждения о гегемонии в трудах итальянского марксиста разбросаны по разным текстам, что неизбежно ведет к очень разным интерпретациям его концепции.

Понимание гегемонии Грамши отличается от ленинских и, соответственно, от советских интерпретаций гегемонии в их как догматических, так и «новопрочтенческих» вариантах: последние подчеркивают прежде всего политический и социально-политический характер гегемонии, в то время как Грамши указывает на важность культурного фактора, культурного фронта, культурной деятельности — наряду с экономическими и собственно политическими факторами осуществления классового господства. Немалое значение он придает воспитанию и образованию как условиям политической борьбы.

Подход Грамши к гегемонии, который ныне используется далеко не только одними марксистами, близок к идеям некоторых других русских революционеров. Особенно здесь следует выделить работы Александра Богданова, который много рассуждал о культурных основаниях политических процессов. Так, в мае 1917 года в газете меньшевиков-интернационалистов он опубликовал статью, в которой на примере партии большевиков анализировал культ вождя, который, однако, был присущ и другим российским политическим партиям вне зависимости от их идеологии — социалистической, демократической или либеральной. Согласно Богданову, свергнутый политический строй продолжает воспроизводиться в политической культуре, влияя на государственный и общественный строй, который будут создавать победившие партии. Чтобы избежать этого, политическая революция должна быть дополнена революцией культурной, меняющей авторитарные, вождистские принципы организации принципами демократическими[7]. Текст Богданова может восприниматься и как зловещее сбывшееся пророчество, и как утопичный проект: наивно полагать, что глубинные культурно-политические традиции изменятся столь быстро даже при условии сознательных и решительных действий.

В этом отношении подход Богданова отличается от подхода Грамши: желаемая последовательность действий у последнего иная. Продолжительная «позиционная война» — деятельность социалистов в области культуры и философии — создает, по мнению итальянского марксиста, необходимые условия для собственно политической борьбы за власть — «маневренной войны». Александр Богданов же предлагает, если использовать предлагаемые Грамши метафоры, вести одновременно и «позиционную войну», и «войну маневренную». Но все же и Грамши, и Богданов, так же использовавший понятие «гегемония», указывают на важность «культурного фронта» как важной части революционной борьбы.

Оба автора демонстрируют важность изучения гегемонии, то есть доминирующей культуры эпохи революции, как своеобразной рамки и важнейшего ресурса борьбы за власть. При исследовании же революционной культуры особое значение имеет изучение случаев политической мимикрии, когда доминирующие, популярные, модные слова и образы импортируются, присваиваются, утилизируются политическими оппонентами, а также активно «потребляются» и «продаются». Обращение к этому вопросу позволит нам высказать и некоторые суждения относительно гегемонии в революционный период.

До революции бóльшая часть населения России была отчуждена от полноценной политической жизни и на национальном, и даже на местном уровне: особенности избирательной системы были таковы, что возможность влиять на состав Государственной Думы и местных органов самоуправления была ограничена, а для многих и вовсе отсутствовала. Даже в тех губерниях, где существовали земские учреждения, крестьяне имели непропорциональное их количеству представительство и поэтому не считали их «своими» органами власти. Так что земства смогли сыграть некую политическую роль лишь в самом начале революции: несмотря на демократизацию земств и создание земств на волостном уровне, крестьяне многих губерний не проявили к ним интереса, предпочитая традиционные общинные приемы организации, а также новые институции — крестьянские Советы, земельные комитеты, которые могли сосуществовать с общиной. То же можно сказать и о старом городском самоуправлении: для революции, провозгласившей «демократию» одним из своих главных лозунгов, существовавшие местные органы власти были недостаточно демократическими. Деятельность многих общественных организаций, прежде всего профсоюзов, при монархии была ограничена, они так же не могли стать инструментом массового гражданского обучения. Существовавшие в дореволюционной России институты гражданского общества не смогли подготовить население к политической жизни. Разумеется, невозможно быть совершенно аполитичным: любой человек постоянно вступает в отношения власти—подчинения, однако подданные русского царя ощущали себя прежде всего объектом политического воздействия, лишенными правовой возможности влиять на власть. После свержения царя различные политические силы, несмотря на существовавшие между ними разногласия, требовали от жителей страны именно того, чтобы они стали гражданами, активно создающими новый политический строй.

Многие жители России в 1917 году с интересом и энтузиазмом обратились к политике. Гиперполитизация, присущая первым месяцам революции, проявлялась и в крайней форме политизации досуга: люди готовы были тратить свое свободное время на посещение собраний и митингов, свои деньги — на покупку политической литературы и символики. Важнейшим инструментом ускоренной политической социализации стали разнообразные Советы и комитеты, прежде всего Советы рабочих и солдатских депутатов и войсковые комитеты, а также профсоюзы, фабричные комитеты, национальные организации и так далее. Во многих этих организациях доминировали социалисты разного толка, что оказывало воздействие и на характер вовлечения в политику.

В ситуации двоевластия многие Советы и комитеты действовали как органы управления, оспаривая монополию официальных государственных институтов на использование насилия, на правотворчество и правоприменение. Депутаты и члены комитетов становились новым политическим классом, который влиял на дальнейший ход революции и исход гражданской войны. Только в действующей армии число членов войсковых комитетов достигло нескольких сотен тысяч человек. Всего же через всевозможные Советы и комитеты в 1917 году прошли более миллиона человек — большей частью это были мужчины 20—30 лет, многие из которых имели опыт военных действий и/или революционного насилия. Хотя некоторые из них участвовали в революции 1905 года, для большинства серьезное вовлечение в политику произошло именно после свержения монархии. Процессы вхождения во власть и процессы политического обучения и воспитания протекали одновременно, переплетаясь и вступая друг с другом в конфликт.

Между тем процессы политического обучения сопровождались и процессами изобретения новой политической традиции. После падения монархии было необходимо по-новому структурировать политическое пространство. Требовалось одновременно и обучать новому политическому языку, и вырабатывать этот новый политический язык. Соответственно, важным измерением политической борьбы было культурное и языковое творчество: борьба шла и между разными политическими словарями, которые предоставляли политизирующимся гражданам новой России свои ключи для интерпретации текстов, и между правом определять значение широко распространенных политических терминов. Борьба за «правильные» слова сопровождалась конфликтами за «правильные» коннотации, за верный «перевод» тех или иных политических терминов и символов.

Овладение новым политическим языком — знание востребованных слов и авторитет их интерпретатора — становилось важным источником символической власти. Для неофитов политической жизни новые слова обладали почти магической силой, зачастую накладываясь на представления традиционной культуры[8].

На самоорганизацию рабочих и других слоев населения большое воздействие оказала радикальная политическая традиция, которая создавалась десятилетиями: прежде, чем стать историческим фактом, революция стала исторической традицией. Важные и авторитетные тексты, символы и ритуалы становились проявлениями и инструментами дальнейшего распространения этой традиции. Так, исследование чтения радикально настроенных рабочих показывает, насколько востребованы были различные издания — «сказки», песенники и сборники стихов, популярные описания экономики и исторические романы, — созданные и переведенные на русский язык несколькими поколениями радикально настроенных российских интеллектуалов[9]. Эти тексты в свою очередь переводились на идиш, польский, украинский и другие языки империи. Некоторые произведения из этого обязательного канона чтения «передовых рабочих» неоднократно переиздавались и в 1917 году, становясь настоящими «бестселлерами» эпохи революции. Таким примером может послужить памфлет Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи» (во время Первой мировой войны авторство ошибочно приписывалось его сыну Карлу).

Революционная символика после падения монархии фактически стала исполнять роль государственной символики новой России. Двуглавый орел, бело-сине-красный флаг и, разумеется, старый гимн «Боже, царя храни» воспринимались именно как символы старого режима. Временное правительство не приняло решения относительно новой символики, однако красный флаг часто использовался на государственных церемониях, а красные знамена были вручены нескольким полкам российской армии. Роль нового государственного гимна стала выполнять «Марсельеза». Впрочем, вернее было бы говорить о сосуществовании двух «Марсельез»: оркестры исполняли знаменитый гимн Французской революции, который в то же время был и гимном союзника по войне. Но пели при этом так называемую «русскую Марсельезу» — «Рабочую Марсельезу» Петра Лаврова, этот вариант отступал от мелодии французского оригинала, звучал в ином ритме, будучи по существу самостоятельным произведением. Эта песня, призывавшая к бескомпромиссной социальной борьбе, стала одним из наиболее распространенных символов революционного социалистического движения[10].

Уже сложившаяся революционная культура оказывала воздействие и на создание новых политических символов. Сейчас перекрещенные серп и молот воспринимаются как коммунистическая эмблема, но несколько ее вариантов были созданы уже в первые месяцы после свержения монархии разными авторами, которые, по-видимому, работали независимо друг от друга. Так, именно серп и молот украшали Мариинский дворец, резиденцию Временного правительства, во время праздника 1 мая (18 апреля по старому стилю)[11].

Культурная гегемония социалистов в сфере политической символики новой России была важна в нескольких отношениях. Во-первых, в условиях быстрой политизации огромных масс неграмотных или малограмотных людей именно эти символы становились важнейшим инструментом политического образования и воспитания, политического описания и классификации. Во-вторых, предлагаемые социалистами символы, обладающие особым эмоциональным воздействием, становились важнейшим инструментом политической мобилизации. Наконец, с помощью данных символов маркировалось новое сакральное ядро в сфере политического.

В то же время возрастал и чисто потребительский спрос на различные социалистические символы, на который откликались производители песенников и значков, почтовых карточек и граммофонных пластинок. Чаще всего воспроизводилась «Рабочая Марсельеза» в исполнении различных хоров и солистов, в том числе и весьма известных. Желающие могли приобрести и иные пластинки, в том числе с записью социалистического похоронного марша «Вы жертвою пали в борьбе роковой»[12].

Характерной чертой культурной ситуации начала революции был колоссальный спрос на печатное слово. Однако восприятие текстов затруднялось плохим знанием политической терминологии. В итоге различные издательства стали выпускать политические толковые словари, которые позволяли неофитам политической жизни понимать язык современной политики и интерпретировать сделанные на нем высказывания. Наряду с другими источниками эти словари позволяют реконструировать различные значения политических терминов революционной эпохи.

В 1917 году люди самых разных взглядов использовали антибуржуазную риторику. Далеко не всегда употребление термина «буржуазия» соответствовало его «правильному», марксистскому, пониманию: во многих случаях под этим понятием вовсе не подразумевался социальный класс, состав и характер которого определялся определенным отношением к собственности. Иногда к «буржуазии» относили людей определенной культуры, порой же это слово использовалось как этическая и даже эстетическая характеристика. Еще больше значений имел простонародный уничижительный термин «буржуй», который часто использовался и в политических конфликтах, и в бытовых ссорах.

Подобное употребление термина имело свою историю. Нередко противопоставление «буржуазии» позволяло оформить собственную идентичность. Так, например, некоторые люди, считавшие себя «интеллигентами», отрицали это право за людьми, ведущими «буржуазный» образ жизни: в качестве маркера последнего могли выступать костюм, убранство жилища, темы разговоров и так далее[13]. Слова «буржуазия» и «мещанство» в различных контекстах нередко использовались как синонимы.

Антибуржуазная традиция имелась не только в России. Во время Первой мировой войны задачи патриотической мобилизации и ремобилизации требовали использования всех наличных культурных ресурсов. Так, например, в Германии подобная мобилизация шла под лозунгами защиты высокой немецкой культуры от западной механической цивилизации, которую воплощала «торгашеская» Англия. Пропаганда такого рода могла иметь и антибуржуазную окраску. Англофобия занимала важное место и в германской пропаганде, адресованной русским солдатам и русскому обществу в целом. Независимо от этого антибританские настроения, традиционно сильные в России, получили известное распространение в годы войны; они были присущи и правым, и левым, прежде всего социалистам-интернационалистам, переплетаясь с антибуржуазными настроениями обоих полюсов политического спектра[14].

В то же время в патриотической мобилизации в России особое место имела германофобия. Еще до революции в милитаристской пропаганде звучала тема борьбы с «германским империализмом», однако после свержения монархии она заняла центральное место, включаясь в «дискурс социализма». Однако борьба с «внутренним немцем» могла подпитывать в известной ситуации и антимонархические, и антикапиталистические настроения, что также способствовало развитию антибуржуазных настроений.

Во многих странах в годы войны росло негодование против «мародеров тыла», предпринимателей, наживающихся на войне. Нередко эти настроения также оформлялись с помощью антикапиталистической и антибуржуазной риторики. Таким образом, антикапиталистическая и антибуржуазная пропаганда российских социалистов падала на благоприятную, подготовленную почву, оформляя политические, экономические, этнические и даже религиозные конфликты, — однако восприятие этой пропаганды, перевод предлагавшихся терминов мог быть совершенно непредсказуемым. В принадлежности к «буржуазии» и в «буржуазном» поведении могли быть обвинены буквально все.

В «буржуи» могли зачислять не только предпринимателей разного толка, крупных, средних и даже мелких собственников, но и интеллигентов, офицеров армии и флота. Так, в середине мая 1917 года солдаты, недовольные требовательным командиром, потребовали, «чтобы он категорически присоединился к солдатам, а не к офицерам, принадлежащим к буржуазии». Отказ офицера привел к его «разжалованию»: солдаты демонстративно сорвали погоны со своего бывшего командира. Высшему же начальству они заявили, что единение с офицерами возможно, если последние «откажутся от буржуазии и полностью перейдут на сторону пролетариата»[15]. В некоторых же случаях даже не поведение офицера, а сама офицерская форма становилась знаком принадлежности к «буржуазии» — так современник сообщал: «Война капитализму понимается как призыв к немедленному уничтожению капиталистов и буржуев — причем под этим понимаются все те, кто не в солдатской форме». Соответственно, унтер-офицеры, произведенные в офицерский чин, воспринимались как предатели своего класса: «Надел погоны офицерские — значит, продался буржуазии»[16].

И в других конфликтах разного характера и разного уровня их инициаторы считали себя «пролетариатом», «рабочим классом», а своих оппонентов — «буржуазией», «буржуями». При этом порой солдат, рабочих, даже социалистов — не исключая и самих большевиков — могли назвать «буржуями».

Яркие примеры использования таких ярлыков дают многочисленные конфликты в православной церкви. Современники говорили о настоящей «церковной революции» в 1917 году. Наиболее важное противостояние возникло в связи со свержением старых епископов и выборами новых глав епархий, но разного рода конфликты происходили и на фоне иных столкновений — духовенства и мирян, «черного» и «белого» духовенства, священников и низших священнослужителей. Показательно, что культурная гегемония социалистов проявлялась также и здесь: низшие священнослужители, например, именовали себя «духовным пролетариатом», а своих оппонентов — «церковной буржуазией». Те же в свою очередь обличали «социал-дьяконов» и «социал-псаломщиков». Сторонников радикального реформирования церкви даже называли «церковными большевиками», а то и «церковными ленинцами», в «церковном большевизме» обвиняли даже некоторых епископов[17]. Разумеется, никаких связей с большевиками сторонники обновления церкви в то время не имели, хотя в прессе умеренных социалистов они иногда печатались[18].

Предпринимались и попытки основать различные издания и организации, опираясь на концепции религиозного и христианского социализма, а в убранстве церквей и в религиозных процессиях стала использоваться революционная социалистическая символика. Некоторые священники и даже отдельные епископы в 1917 году участвовали в праздновании 1 мая, тем самым они способствовали распространению языка социалистов и сакрализации текстов, символов и ритуалов революционного движения[19].

О распространенности антибуржуазной риторики свидетельствует использование ее беспартийными коммерческими издательствами. Социализм же становился востребованным брендом: так, некоторые газеты, стремившиеся привлечь новых читателей, стали именовать себя изданиями «беспартийных социалистов»[20].

О гегемонии социалистов свидетельствуют и концепции демократии, распространенные в 1917 году. Один из самых популярных лозунгов Февраля гласил: «Да здравствует демократическая республика!». Однако люди, выдвигавшие этот лозунг, могли подразумевать под этим призывом совершенно разные вещи, о чем свидетельствуют и политические словари, и иные источники. В одних случаях подразумевался государственный строй, основанный на идеях народного представительства. Наряду с этим «демократию» часто воспринимали и как множество субъектов политического процесса. Так могли называть, например, общественные организации — либо избранные демократическим путем, либо руководимые «демократами». В разных текстах к «демократии» могли относить Советы, комитеты, органы власти, избранные в 1917 году, — большинством этих организаций руководили социалисты разного толка. В то же время «демократией» могли называть и различные социальные группы, «демократические слои населения» — рабочих, крестьян, солдат, то есть те группы, на которые опирались социалисты. Это влияло и на политическую классификацию: «демократия» в текстах и выступлениях 1917 года часто противопоставлялась не монархии или диктатуре, но «буржуазии». В некоторых текстах того времени, в том числе и в социалистических по своей политической направленности, использовался термин «буржуазная демократия», но для многих участников политического процесса подобное словосочетание было оксюмороном. Соответственно, борьба за «демократию» воспринималась как подавление «буржуазии», так что отстранение представителей «буржуазии» от выборов, лишение их гражданских прав вовсе не воспринималось как нечто антидемократическое. Неудивительно, что большевики использовали слова «демократия» и «демократизация» для самоидентификации и после прихода к власти[21].

Гегемония социалистов проявилась и при подготовке наступления российской армии, которое началось 18 июня (1 июля по новому стилю). Вопрос о наступлении стал центральным политическим вопросом, при этом конфликт становился многомерным: противостояние противников и сторонников наступления дополнялось полемикой между разными группами сторонников наступления, прежде всего между конституционными демократами и руководством социалистов-революционеров (левые эсеры нередко выступали против планирующейся операции). Это проявлялось и в разных темах, использовавшихся при пропагандистской подготовке к наступлению, которая приобретала в тех обстоятельствах особое значение: в условиях «демократизации» армии одних приказов было недостаточно, следовало убедить, уговорить военнослужащих, прежде всего членов войсковых комитетов, чтобы их соединения приняли участие в войсковой операции. Российские либералы и консерваторы подчеркивали необходимость верности союзникам, при этом акцентировались моральные, правовые и геополитические аспекты. В то же время «революционные оборонцы» считали наступление средством давления на все «империалистические» страны, не исключая и союзников: только победоносная революционная армия может принудить к заключению действительно «демократического» мира без аннексий и контрибуций. При этом российская армия, наступающая на врага под красными знаменами, описывалась как истинный союзник германских социал-демократов, которые якобы ждут благоприятной возможности для начала революции в своей стране. «Революционные оборонцы» описывали Карла Либкнехта как своего союзника, а оратор, выступавший на съезде солдатских депутатов в Риге, провозгласил: «Мы пойдем вперед, и разобьем войско Вильгельма, и будем биться до того момента, пока германский народ не водрузит красное знамя над рейхстагом»[22]. Другие солдаты заявляли, что они пойдут в бой не только ради защиты родины и революции: они наступают за «торжество правды во всем мире», «За III Интернационал»[23].

Эта тема звучала в официальных выступлениях. Так товарищ (заместитель) Александра Керенского в Морском министерстве, социалист-революционер и лейтенант французской армии Владимир Лебедев, уже во время наступления писал в газете Военного министерства:

«И каждый наш шаг вперед придает могучую силу германскому социалистическому меньшинству… Ведь это революционная страна побеждает императорский произвол. Ведь это красные знамена повергают к земле черного орла»[24].

Если «революционные оборонцы», призывавшие к экспорту революции, изображали наступление как выполнение интернационального долга, то большевики и другие противники наступления, считавшие Карла Либкнехта своим соратником, рассматривали военную операцию как удар по международному социалистическому движению. Использование противостоящими политическими силами «дискурса социализма» лишний раз свидетельствовало о доминировании языка социалистов и объективно укрепляло их символическую гегемонию.

О том значении, которое социалистическая и революционная риторика и символика играли в пропагандистской подготовке наступления, свидетельствует и то, что ее стали использовать военачальники, пытавшиеся воодушевить свои войска. Так, будущий лидер белого движения, генерал Лавр Корнилов, с красным знаменем в руках приветствовал военного министра Александра Керенского:

«С красными знаменами в руках армия просит верить нам; если войска армии совершали подвиги и умирая, не зная за что, то ныне, когда мы деремся за счастье русского народа, армия пойдет вперед под этими красными знаменами революции и исполнит свой долг».

Революционной риторикой были пропитаны и боевые приказы Корнилова, которого его сторонники прославляли как «революционного полководца»[25]. Именно такая репутация была важна для укрепления авторитета командующего в условиях революции.

Известно, что после введения всеобщего избирательного права в 1917 году различные партии российских социалистов одержали убедительные победы на выборах — сначала при избрании местных органов самоуправления, а затем и на выборах в Учредительное собрание. На выборах в Учредительное собрание в городах России социалисты-революционеры получили 16,2%, большевики — 34,3%, меньшевики — 6,4%, народные социалисты — 1,5%, прочие социалистические группы — 7,9%. В то же время конституционно-демократическая партия получила 19%, правые партии — 3,4%, национальные — 8,1%. Иными словами, совокупно социалисты получили 66,3% голосов. Деревня, в которой проживало большинство населения России, голосовала иначе, здесь явно лидировали социалисты-революционеры, получившие — 39,7%, что обеспечило им общую победу на выборах. Большевики в деревне получили 21%, меньшевики — 3,1%, народные социалисты — 1%, прочие группы социалистов — 14,3%. Таким образом, в деревне социалисты получили еще больше голосов, чем в городах, — почти 80%. Конституционные демократы получили здесь всего 4,8%, национальные списки — 8,7%[26]. В мировой истории это очень редкий случай, когда на выборах социалисты разных политических ориентаций получали столь много голосов. Фактически уже начавшаяся к открытию Учредительного собрания гражданская война была скорее не войной между сторонниками и противниками социализма, но войной между разными группами социалистов. Лишь впоследствии гражданская война изменила свой характер, хотя конфликты между социалистами, в том числе и между разными силами, поддерживающими красных, и впоследствии составляли ее важнейшую часть. Показательно, что о социализме много говорили и на единственном заседании Учредительного собрания, при открытии которого все делегаты, несмотря на свои политические разногласия, пели социалистический гимн «Интернационал». Исследователь подсчитал, что выступавшие большевики и левые эсеры употребили слово «социализм» 19 раз, а их противники — 56, так что риторическая тактика и большевиков, и их оппонентов определялась ссылками на приверженность социализму[27].

И современники, и историки объясняли успех различных партий социалистов их программными установками, предвыборными обещаниями и практическими действиями. Эсеры в 1917 году смогли создать образ народной, крестьянской партии, а большевики приняли «Декрет о земле», заключили перемирие и обещали окончательный мир. Это оказало влияние и на состав Учредительного собрания, в котором преобладали социалисты-революционеры, а большевики и сотрудничавшие с ними левые эсеры имели значительное представительство. Однако это объяснение следует дополнить: важно было не только то, чтообещали своим избирателям различные партии социалистов, но и как были оформлены их обещания, какой язык они использовали. Культурная гегемония социалистов была важной предпосылкой их политических успехов, в том числе и побед на выборах.

Социалистическая символика во время революции фактически монополизировала сферу политической репрезентации, а язык социалистов использовали самые разные акторы — и активисты национальных движений; и предприниматели, распространявшие социалистическую литературу, руководствуясь коммерческой выгодой; и политики, прибегавшие к политической мимикрии ради тактических успехов; и генералы, желавшие воодушевить свои войска. Вне зависимости от своих намерений все они способствовали распространению и легитимации социалистических и/или антибуржуазных настроений. Особое значение имело то обстоятельство, что социалистические символы и тексты оказывали воздействие на массы, ранее в принципе отчужденные от политики. Исключения не составляли и представители многочисленного «комитетского класса», которые зачастую получали политическое образование, уже находясь у революционной власти: «язык социализма», таким образом, был первым политическим языком, который они усваивали.

Создание подобной культурной рамки было особенно благоприятно для сторонников углубления революции, прежде всего для радикальных социалистов — большевиков, левых эсеров, меньшевиков-интернационалистов и анархистов. В то же время умеренные социалисты (прежде всего меньшевики и социалисты-революционеры) оказывались в сложном положении: они не могли отказаться от своей политической традиции, не могли позволить своим оппонентам слева монополизировать тексты и символы, которые обосновывали идеи классовой борьбы. Между тем эти тексты и символы все менее и менее подходили для символического обоснования той политической задачи, которую ставили перед собою лидеры умеренных социалистов: достижения компромисса, соглашения с «буржуазией», то есть с либеральными политиками, частью предпринимателей и генералитета. Напротив, этот язык работал скорее на углубление революции, а затем и скатывание к гражданской войне.


[1] Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ, проект «Политизация языка религии и сакрализация языка политики во время “гражданской войны”» № 17-81-01042.

[2] Ленин В.И. Полное собрание сочинений. М., 1973. Т. 20. С. 308. Обзор взглядов Ленина на гегемонию пролетариата см.: Волин М. Учение Ленина о гегемонии пролетариата // Российский пролетариат: облик, борьба, гегемония / Ответ. ред. Л.М. Иванов. М., 1970. С. 26—50.

[3] См.: Поликарпов В.В. «Новое направление» 50-70-х гг.: последняя дискуссия советских историков // Советская историография / Ответ. ред. Ю.Н. Афанасьев. М., 1996. С. 349—400; см. также статьи этого автора в книге: Поликарпов В.В. От Цусимы к Февралю: царизм и военная промышленность в начале XX века. М., 2008.

[4] Волобуев П.В. Пролетариат — гегемон социалистической революции // Российский пролетариат: облик, борьба, гегемония… С. 55.

[5] Соболев Г.Л. Рабочий класс России — решающая сила Великого Октября (Некоторые итоги изучения проблемы в 70 — 80-е годы) // Рабочий класс России, его союзники и политические противники в 1917 году: Сб. научн. трудов / Ответ. ред. О.Н. Знаменский. Л., 1989. С. 6—15.

[6] Грамши А. Избранные произведения. Т. 3: Тюремные тетради. М., 1959. С. 64.

[7] Богданов А. Что же мы свергли? // Новая жизнь. 1917. 17 мая.

[8] Smith S.A. Russia in Revolution. An Empire in Crisis, 1890—1920. Oxford, 2017. P. 352—353.

[9] Pearl D. Creating a Culture of Revolution: Workers and the Revolutionary Movement in Late Imperial Russia. Bloomington, 2015.

[10] См.: Колоницкий Б.И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры Российской революции 1917 года. СПб., 2001.

[11] Корнаков П.К. 1917 год в отражении вексиллологических источников (По материалам Петрограда и действующей армии). Дис. на соиск. уч. ст. к.и.н. Л., 1989. С. 105; Он же. Символика и ритуалы революции 1917 г. // Анатомия революции: 1917 год в России: массы, партии, власть. СПб., 1994. С. 358—359.

[12] Граммофонный мир. 1917. № 6—7. С. 6—7, 8—9, 14—15; № 8. С. 8—9.

[13] Об идентичности русского «интеллигента» см.: Колоницкий Б.И. Интеллигент конца XIX — начала ХХ века: проблемы идентификации (К постановке вопроса) // Социальная история: Ежегодник. 2010. СПб., 2011. С. 9—42.

[14] См.: Он же. Политические функции англофобии в годы Первой мировой войны // Россия и Первая мировая война (Материалы международного научного коллоквиума) / Ответ. ред. Н.Н. Смирнов. СПб., 1999. С. 271—287; Колоницкий Б.И. Занимательная англофобия: образы «Коварного Альбиона» в годы Первой мировой войны // Новое литературное обозрение. 2000. № 41. С. 69—87.

[15] Революционное движение в русской армии (27 февраля — 24 октября 1917 года). М., 1968. С. 101.

[16] Пролетарская революция. 1923. № 5(17). С. 303.

[17] Рогозный П.Г. Церковная революция 1917 года (Высшее духовенство Российской Церкви в борьбе за власть в епархиях после Февральской революции). СПб., 2008; Он же. «Церковный большевизм»: к изучению языка борьбы за власть в Российской православной церкви // Политическая история России первой четверти ХХ века (Памяти профессора В.И. Старцева). СПб., 2006. С. 329—340.

[18] Введенский А. Революция в церкви // Дело народа. 1917. 6 мая.

[19] Бабкин М.А. Священство и Царство (Россия, начало ХХ в. — 1918 г.): исследования и материалы. М., 2011. С. 384—388.

[20] Kolonitskii B. Antibourgeois Propaganda and Anti-«Burzhui» Consciousness in 1917 // The Russian Review. 1994. Vol. 53. № 2. P. 183—196.

[21] Idem. «Democracy» in the Political Consciousness of the February Revolution // Slavic Review. 1998. Vol. 57. № 1. P. 95—106; Колоницкий Б.И. Язык демократии: проблемы «перевода» текстов эпохи революции 1917 года // Исторические понятия и политические идеи в России XVI—ХХ века: Сб. научн. тр. / Ответ. ред. Н.Е. Копосов. СПб., 2006. С. 152—189.

[22] Единство. 1917. 14 мая.

[23] Wildman A.K. The End of the Russian Imperial Army. Princeton, 1987. Vol. 2. P. 32. III Интернационал, разумеется, еще не существовал, но требования его создания получали широкое распространение.

[24] Русский инвалид. 1917. 22 июня.

[25] Там же. 27, 28, 30 июня.

[26] Протасов Л.Г. Всероссийское Учредительное собрание: история рождения и гибели. М., 1997. С. 216, 228.

[27] Там же. С. 313. Интересно, что слово «демократия» большевики и левые эсеры употребляли пять раз, а их противники — 127 раз. Примечательно, однако, что и в этот драматический момент противники большевиков включали их в состав «демократии».


Вернуться назад