ИНТЕЛРОС > №6, 2012 > Рецензии

Рецензии


24 января 2013

Moscow Graffiti: Language and Subculture
John Bushnell
Boston: Unwin Hyman, 1990. – P. 256.

Ретрорецензия[1]

Сам факт попадания в раздел актуальных рецензий книги, изданной более 20 лет назад, достаточно необычен, но не случаен. Рискну предположить, что подобные «открытия» со временем могут стать рутиной российских городских исследований. Интерес к городу как к пространству жизни сегодня в России удивительно демократичен и на редкость «всеяден». Определение «городской» если и не гарантирует успеха событию, книге, фильму, то обеспечивает стабильный интерес к ним. При этом поле городских исследований в России только формируется, позволяя всем интересующимся городской тематикой в полной мере испытать хорошо забытое ощущение дефицита, в этом случае – нехватки критической массы текстов, описывающих российскую урбанистическую среду.

«Интеллектуальный импорт» на сегодняшний день, пожалуй, самый распространенный способ решения проблемы. Книга Джона Бушнелла «Московские граффити: язык и субкультура», вышедшая в свет в 1990 году, попала в наше поле зрения достаточно случайно – при поиске материалов о современном состоянии граффити и стрит-арта в России. Выяснилось, что 20 лет назад ее появление сопровождалось сдержанной реакцией критиков, отмечавших:

«Книга Бушнелла вряд ли заинтересует публику за пределами достаточно ограниченного поля Soviet Studies… Хотя в его пределах это достаточно значимая работа»[2].

Наверное, в начале 1990-х нужно было обладать очень богатым воображением, чтобы предположить заинтересованность в такой книге неакадемического русскоязычного читателя.

Для нового читателя, заинтересованного в граффити как спонтанном творчестве, за последние годы преобразившем пространство российских городов, сама возможность обратиться к истории явления – уже неожиданная удача. Книга Джона Бушнелла оказывается одним из немногих описаний эфемерной визуальной среды советского города, культурного слоя, не подлежащего восстановлению. Отмеченные критиками недостатки: «Текст не резонирует с культурными практиками, не обладает теоретической четкостью, чтобы преодолеть свою пространственно-временную специфичность»[3] – для новой аудитории читателей превращаются в безусловные достоинства: чувствительность к локальным особенностям и гибкость авторской интерпретации. Отдельным плюсом становится изначальная ориентированность текста на публику, не знакомую с советской культурой. Выступая проводником в чужую повседневность, автор реконструирует значимые контексты, заботливо поясняет детали, обычно находящиеся на грани видимости.

Сегодня «Московские граффити» воспринимаются как архив с открытым доступом, обеспечивающий всем любопытствующим возможность погружения в повседневность позднесоветского города. Неожиданное второе рождение книги невольно вызывает в памяти шутку о двух неотъемлемых условиях получения Нобелевской премии: сделать выдающееся открытие и прожить долго.

История создания книги не менее интересна. Ее автор, американский историк Джон Бушнелл, специализирующийся на русской истории начала XX века, в один из своих приездов в Москву, в сентябре 1983 года, взглядом, натренированным на распознавание граффити в «плотно записанных» американских городах, отмечает не свойственную ранее интенсивность появления надписей на московских стенах. К тому времени в Америке граффити – хотя и по-прежнему нелегальный, но уже признанный и описанный исследователями, журналистами, арт-критиками, а также криминалистами феномен городской культуры, один из распространенных видов повседневной городской коммуникации.

По всей видимости, современным исследователям граффити и стрит-арта стоит специально поблагодарить московских знакомых Джона Бушнелла, его коллег и просто прохожих, оказавшихся неспособными декодировать язык граффити и объяснить ему, что же все это значит. Так из заинтересованного непонимания рождается замысел статьи, постепенно увеличивающейся до размеров книги. «Городская слепота»[4] москвичей начала 1980-х – свидетельство ненастроенности оптики обывателей на определенный тип городских сообщений, в свою очередь эта ненастроенность есть следствие «низменности жанра», его культурной незначительности. Для того, чтобы заметить и оценить «настенную живопись», требуется взгляд внешнего наблюдателя, лишенный «культурной невинности»[5], – в чьи визуальные и ценностные настройки уже включен соответствующий фокус. Читая книгу, я ловила себя на мысли, что город моего детства приобретает необычную четкость и насыщенность. Авторская оптика позволила вспомнить то, что давным-давно позабылось, в какой-то момент будучи отброшенным как «визуальный мусор», но внезапно вернулось, приобретя новую притягательность.

Сюжетная линия книги образуется тремя темами: создатели настенных надписей, их язык и место в городском пространстве. Жанр книги – этнографическое описание, хотя точнее было бы говорить об археологии граффити, реконструкции их смыслов не в процессе коммуникации с создателями, но с помощью текстов, создающих представление о культурном ландшафте советского общества 1970–1980-х годов. Такими источниками выступают прежде всего тексты классиков отечественной социальной журналистики[6], посвященные молодежной тематике. Голос молодежных субкультур звучит опосредованно, прорываясь в цитатах из газетных интервью. За создателей граффити чаще всего говорят журналисты – их полномочные представители на публичных аренах позднего советского общества.

Эта книга, как и многие ранние тексты о граффити, еще не определилась с границами своего объекта, поэтому в поле внимания автора оказывается если не все многообразие надписей, оставленных в городских общественных пространствах, то их значительное количество. Граффити еще не рассматриваются как феномен молодежной культуры, не воспринимаются как новая эстетическая форма и система конвенций, но уже вполне однозначно определяются как атрибут городской культуры, а их появление датируется становлением городских поселений Киевской Руси – необходимый реверанс в сторону истории, предшествующий окончательному осознанию специфики явления в начале 2000-х.

Граффити для Джона Бушнелла – одно из воплощений «права на город», своеобразный индикатор общественной доступности пространства, измеряющий возможность задействовать городские поверхности в качестве средства и канала коммуникации. Не подвергая сомнению жесткость социального контроля в советском городе, Бушнелл, тем не менее, показывает его ограниченность, неспособность распространяться на все городское пространство, быть тотальным, ежесекундным. Подобно дыркам, непременно обнаруживающимся в самых непроницаемых заборах – неотъемлемых атрибутах советской городской среды и «нашем главном вкладе в мировую архитектуру»[7], – обывателям всегда остаются лазейки и прогалы для обозначения своего присутствия в городе, создания собственного текста. Бушнелл отмечает, что количество граффити в советских городах стремительно увеличивается в конце 1970-х – начале 1980-х, делая очевидным уменьшение способности властей контролировать городское пространство и общественную жизнь в целом.

Взгляд автора во многом направлен субкультурной теорией – основной интеллектуальной модой конца 1980-х, влияние которой проявляется прежде всего в представлении о граффити как о способе отражения групповой идентичности – спортивных и музыкальных фанатов, политических движений (диссидентов, националистов, неофашистов, пацифистов), других субкультур, существующих в городском пространстве. В качестве иллюстраций автор приводит с детства знакомые жителям советских городов надписи «Спартак – чемпион», «AC/DC», делающие языки отдельных сообществ видимыми, хотя и не всегда понятными обывателю. Поздний советский город внезапно начинает «разговаривать» на множестве языков: особом групповом жаргоне или, к примеру, на английском – языке современной массовой культуры (поп- и рок-музыки, молодежных субкультур и политических движений). Советское общество 1980-х годов, по мнению Джона Бушнелла, оказывается достаточно плотно интегрированным в мировую массовую культуру, перенимая не только английский язык, но и культурные коды и символы.

В логике субкультурного подхода именно консолидированные группы молодежи выступают одним из основных агентов, преобразующих городскую среду второй половины XX века, создающих особые городские пространства и «город для многих»[8]. Достаточно вспомнить появление молодежных кафе, баров, клубов, магазинов в «свингующем Лондоне» 1960-х. Однако тема стихийного «градостроения» не занимает автора «Московских граффити». Наличие надписей, их распространение в городе выступает для Бушнелла лишь условным показателем жизнеспособности субкультуры, отражением ее статусных претензий в системе символических иерархий. Автор отдает себе отчет в приблизительности подсчетов, основанных на анализе сотен метров городских поверхностей. Цифры для него – лишь инструмент, позволяющий в самом общем виде обнаружить тематические приоритеты городских сообщений, значительная часть которых, подобно «На убийство Джона Леннона ответим убийством Иосифа Кобзона» (с. 133), сопротивляется однозначной интерпретации. Наиболее популярными оказываются спортивные сюжеты, составляющие порядка 50% всех сообщений (с. 68). Еще 20–25% граффити отражают музыкальные предпочтения. Самым редким оказывается голос политических движений и контркультур, что не удивительно – ведь уже само появление граффити на городских стенах в тщательно контролируемом городе приобретало статус политического высказывания. Настенная активность, яркая перформативность фанатских сообществ, их проявление как консолидированных групп, в том числе и в настенных баталиях, дают автору основания описать спортивные субкультуры как один из первых случаев реальной самоорганизации молодых людей в СССР, отличающейся от официальных идеологизированных объединений.

Книга Джона Бушнелла значима как подробнейшее описание молодежных культурных сцен 1980-х, а также культурного фона, на котором они появляются. Так, описание советского рока и его героев – Бориса Гребенщикова и Константина Кинчева – связано с характеристикой советской поп-музыки и подробным размышлением о творчестве Аллы Пугачевой. Складывается ощущение, что субкультурная оптика, необходимая автору как некоторый способ упорядочивания материала, является гибким и подвижным инструментом, способным в любой момент измениться, приспособиться к особенностям изучаемого культурного пространства[9]. Так, одна из глав очевидным образом выпадает из общей логики книги – своеобразного каталога молодежных субкультур. Это глава, посвященная «самой большой, наиболее интересной и влиятельной коллекции граффити в Москве» (р. 173), вдохновленной романом Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Существующие описания граффити в американских и европейских городах в 1970–1980-е годы практически не содержат упоминаний об образах, возникающих как отклик на литературные тексты. Ситуация потребовала от исследователя чувствительности к особенностям московской визуальной среды, понимания литературоцентричности советского общества. Рисунки и надписи, вдохновленные «Мастером и Маргаритой», свидетельствовали о появлении и проявлении в городе совершенно особой группы – активных читателей, предпочитающих карнавализацию, публичную игру прямой оппозиции советскому режиму. Благодаря тысячам надписей и рисунков, регулярно закрашиваемых коммунальными службами и возвращающихся вновь усилиями неизвестных художников, подъезд на Садовой вошел в список городских достопримечательностей, став общепризнанным булгаковским местом. Инициатива группы энтузиастов была подхвачена, и весной 1988 года под давлением общественного мнения городские власти согласились создать музей Булгакова в «нехорошей квартире» (с. 181). Таким образом, граффити оказались действенным средством мобилизации горожан, эффективным способом давления на официальные институты.

Пример булгаковского подъезда отчасти проясняет логику функционирования общественных пространств советского города. Будучи хоть и не окончательно, но вытесненными из больших публичных зон с интенсивным контролем (улиц, площадей), граффити находят свое убежище во дворах и подъездах, создавая особую разновидность продленного общественного пространства – пространства коммуникации, защищенного от внимания городских контролирующих структур своей близостью к приватному пространству. Обратную ситуацию мы наблюдаем в современном российском городе, когда граффити становятся неизменным атрибутом открытых городских пространств и улиц, устраняясь из квазиприватных зон благодаря действенному контролю – успешным практиками огораживания, бдительностью соседских сообществ и ударным трудом коммунальных служб.

«Московские граффити» полезны современному читателю не только как редкое описание повседневности советского города 1980-х, сделанное с позиции молодежных групп, но и как повод для проблематизации наших представлений о прошлом и настоящем российской городской среды, ее социальной ткани.

Возвращаясь к причудливой судьбе книги Джона Бушнелла, логично было бы завершить рецензию сакраментальным булгаковским «рукописи не горят». Но мне, как и всякому социальному исследователю, знаком если не священный ужас, то ощутимый трепет по поводу реакции «аборигенов» на описывающий их текст. Возможно, автору будет приятно услышать другую булгаковскую фразу: «Мы в восхищении!» – как благодарность за тонкость, многослойность и неоднозначность «Московских граффити». Через двадцать лет после выхода в свет книга продолжает задавать исследователям неудобные вопросы и своим примером доказывает продуктивность сопротивления соблазнительной очевидности готовых теоретических схем.

Оксана Запорожец

 

 

Вашингтонская U-стрит
Блэр Рубл
М.: Московская школа политических исследований, 2012. – 424 с.

Автор этой книги, именитый политолог и специалист по России, долгие годы возглавлял Институт русских исследований имени Джорджа Кеннана. Кроме того, он был содиректором проекта сравнительных урбанистических исследований при Международном исследовательском центре Вудро Вильсона в Вашингтоне. Творческий путь Блэра Рубла отличают два необычных обстоятельства. Во-первых, успешные администраторы и организаторы научных проектов редко пишут удачные исследования, однако к работам Рубла это не относится. Во-вторых, автор на редкость логично выстроил свою исследовательскую стратегию. Изучая российские, украинские, японские города, он как будто бы заранее готовил читающую публику к тому, что после благожелательно принятой в научном сообществе трилогии о развитии городского социокультурного пространства в Ленинграде, Ярославле, Москве, Чикаго, Осаке[10] появится биография одной из улиц столицы США – города, у которого историки не находили «настоящей» локальной истории.

Главная идея книги заключается в том, что у Вашингтона есть своя история, заслуживающая внимания. До недавнего времени это утверждение многим в Америке казалось спорным, поскольку эволюцию U-стрит в основном считали достижением афроамериканцев. Действительно, «черный Бродвей» был культурным и общественным центром негритянского населения Соединенных Штатов. «Дюк» Эллингтон, который стал наиболее известным за пределами Вашингтона и США героем бурно развивавшейся культурной жизни U-стрит, вспоминал, что «величайшая расовая гордость» и стремление знать историю черной Америки пронизывали школьное образование в Вашингтоне (с. 86). Но вместе с тем U-стрит позволяла жителям федеральной столицы осознавать и идею расового равенства. Неслучайно ближайшие сподвижники Эллингтона вспоминали о нем как о «нерасовом» человеке – как о композиторе, который никогда не ставил расу выше своей музыки[11].

Несомненно, этому способствовала особая атмосфера, сложившаяся на U-стрит уже к началу XX века. Район начали активно осваивать после гражданской войны 1861–1865 годов. По словам Рубла, переселяться сюда людей заставляли несколько факторов: военные действия, освобождение рабов, развитие инфраструктуры, расширение трамвайной сети, разумная политика местных властей. Причем приток афроамериканцев в Вашингтон явно опережал рост белого населения, и постепенно U-стрит превратилась в место, где начал селиться чернокожий средний класс. Современный биограф Эллингтона Харви Коэн подчеркивает, что даже до гражданской войны «Вашингтон представлял собой лучшее для проживания место в США», поскольку здесь отсутствовали законы, дискриминирующие черных; а после гражданской войны город вообще заслужил репутацию «центра респектабельного негритянского общества»[12]. Такова еще одна важная черта этого необычного городского пространства.

Однако не только черные, но и белые считали U-стрит частью собственной истории. Несмотря на то, что со временем в районе появились такие атрибуты города, как университеты, театры или клубы, явные и неявные «перегородки» продолжали поддерживать размежевание людей на основе расовых, классовых, лингвистических и прочих различий. Политическая борьба 1950–1960-х годов дестабилизировала окрестности U-стрит. Десятилетиями назревавший кризис выплеснулся наружу в 1968-м, когда после убийства Мартина Лютера Кинга улица погрузилась в пучину насилия. Толпа громила и жгла аптеки, магазины, кинотеатры, нанеся колоссальный материальный и моральный ущерб. Последствия того памятного бунта окончательно не сгладились до сих пор.

Автор книги уделяет много внимания достижениям групповой социологии, выдвигая на первый план те городские районы, которые становились площадками группового взаимодействия и тем самым – производства новых идентичностей. Именно в качестве городской контактной зоны и развивалась U-стрит. Говоря о подобных зонах, Рубл определяет их как такие пространства городской среды, где встречаются, сталкиваются, «сцепляются» различные культуры, сосуществующие в городе. Автор показывает, как сообщества, создаваемые контактной зоной U-стрит, генерировали специфичность городского пространства. Тем самым воспроизводился сам субстрат городской жизни, ее основа и смысл. Важность этого обстоятельства подчеркивал, в частности, французский философ и социолог Анри Лефевр, по мнению которого, города, не производящие особых социальных пространств, обречены на исчезновение[13].

Важным сюжетом книги выступает изучение повседневной истории города. У Рубла ее осмысление подкрепляется достижениями социальной истории и культурной антропологии. Главное преимущество такого подхода заключается в том, что в его русле исследуется каждодневная практика как известных, так и простых людей. Рубл предлагает читателю галерею биографических портретов городских знаменитостей, очередная пара которых завершает каждую главу.

Автор справедливо считает, что социальные технологии, отработанные на U-стрит, могут принести пользу мегаполисам, для которых эпоха глобализации стала временем обострения самых разнообразных противоречий. С этой точки зрения опыт знаменитой вашингтонской улицы может быть востребован и в России. Страницы, посвященные коррупционному прошлому американской столицы, несомненно, заставляют вспомнить о современной российской жизни, но очень важно не ограничиваться только этими параллелями. Да, отечественные реалии 2000-х свидетельствуют о «распаде» традиционных сообществ; но Америка в свое время смогла успешно справиться с похожими симптомами, опираясь на гражданские структуры.

Александр Ходнев

 

 

Rebellion in Brunei. The 1962 Revolt, Imperialism, Confrontation and Oil
Harun Abdul Majid
London: I.B. Tauris, 2007. – 200 p.

В декабре 1962 года в миниатюрном султанате Бруней, одном из последних британских владений в Восточной Азии, вспыхнуло восстание. Несколько сотен мятежников, обученных и экипированных в соседней Индонезии, одновременно атаковали резиденцию султана, полицейские участки, офисы британских чиновников, нефтяные месторождения. Восставшие объявили о свержении колониального владычества и создании островной федерации, призванной объединить независимый Бруней с другими британскими владениями, расположенными на острове Калимантан (Борнео), – коронными колониями Саравак и Северное Борнео. Правительство и военное командование Великобритании были застигнуты врасплох: армейских баз на территории Брунея не было, а переброска воинских подразделений с военно-морской базы в Сингапуре началась лишь через несколько дней. Между тем, коммунистические правительства в Пекине и Ханое объявили о солидарности с освободительной борьбой «братского народа», а харизматичный президент Индонезии Ахмед Сукарно пообещал инсургентам военную помощь. Впрочем, после того, как на острове все-таки появились британский спецназ и непальские стрелки-гуркхи, у повстанцев не осталось никаких шансов. В начале 1960-х годов, приобретя хороший опыт борьбы с партизанами в Кении и Малайе, английские десантники считались лучшими специалистами по антитеррористической войне в джунглях. В считанные дни сопротивление было сломлено, а мятежники, лидеры которых бежали за границу, – уничтожены или арестованы.

Таковы, вкратце, события, описываемые и анализируемые в рецензируемой книге. Но весь этот событийный ряд мало что значит без внешнего контекста, которому автор также уделяет значительное внимание. Если же привлечь сторонние обстоятельства и погрузиться в подробности, то мы получим довольно поучительную историю о том, насколько трудно быть маленькой страной в эпоху большой политики и как важно не ошибиться в выборе пути, ведущего к благополучию. В конце 1950-х годов султан Брунея оказался перед лицом сложнейших дилемм. Ослабленная изнуряющей мировой войной Великобритания более не могла позволить себе содержать обширную колониальную империю, крошечным кирпичиком которой был султанат. Деколонизация проходила с огромными трудностями, и во многих регионах мира уход англичан обернулся управленческим коллапсом или даже кровопролитием; по этой причине местные политические элиты далеко не всегда приветствовали свертывание колониальных знамен, всячески убеждая колонизаторов остаться хотя бы еще на несколько десятилетий. Султан Брунея, располагая всего пятью с половиной тысячами квадратных километров территории и имея на тот момент около ста тысяч подданных, понимал, с какими невероятными проблемами ему придется столкнуться, чтобы сохранить в будущем свой трон. Он был отчаянно заинтересован во внешней обороне своих владений, но как раз в этом англичане собирались ему отказать, поскольку эта часть их протекции была наиболее дорогостоящей. Взамен монарху предлагались несколько опций, каждая из которых была хуже другой.

Интересно то, что весьма цитируемую книгу, посвященную восстанию в Брунее, написал не профессиональный историк, а бизнесмен. Гарун Абдул Маджид занимался этим восстанием, обучаясь на кафедре военных исследований в Kings College, в Лондоне, а после завершения образования решил издать свою работу. Книга принесла автору успех, которого он, вероятно, и не ожидал, но который вполне объясним. Бунт 1962 года многие десятилетия считался в Брунее закрытой темой; роль в тех событиях тогдашнего главы государства, отца нынешнего султана, не прояснена до сих пор, а многие зарубежные исследователи убеждены, что он втайне сам подстрекал мятежников к восстанию, рассчитывая с их помощью добиться от англичан необходимых уступок. Кстати, свободно рассуждать на подобные темы можно только за пределами Брунея, поскольку султанат лишь теоретически является конституционной монархией – на протяжении полувека в стране сохранялось чрезвычайное положение, введенное в конце 1962 года, а политические партии были разрешены лишь несколько лет назад. Именно поэтому выход в 2007 году этой небольшой публикации спровоцировал бурную дискуссию в местном интеллектуальном сообществе, а также среди зарубежных ученых, занимающихся политическими проблемами юго-восточной Азии.

Но вернемся, однако, к тому распутью, на котором в начале 1960-х годов оказалась элита Брунея. Деколонизация не вызывала у нее оптимизма прежде всего из-за того, что соседняя многомиллионная Индонезия, переживающая последние всполохи национально-освободительной революции – эта страна получила независимость от Нидерландов еще в 1945 году, – недвусмысленно заявляла о своей готовности принять под революционную опеку все земли, оставляемые британцами на острове Борнео. У Великобритании такая перспектива не вызывала восторга, ибо индонезийский лидер Сукарно, пытаясь сдерживать амбиции консервативного генералитета, постоянно заигрывал с мощной Коммунистической партией Индонезии, а в своей антиимпериалистической риторике во многом совпадал с «красным» Китаем. Проживающие в британских колониях в юго-восточной Азии китайские общины вообще составляли главную опору коммунистических и прочих левых организаций, особенно после победы маоистов в гражданской войне в Китае в 1949 году: так было и в Малайе, и в Сингапуре, и на острове Борнео. (В Брунее, кстати, китайцы составляли около пятой части населения.) Но и не уйти англичане тоже не могли: во-первых, у Лондона теперь не было денег на оплату счетов, поступавших из-за южных морей, а во-вторых, покоя Вестминстеру не давала молодая Организация Объединенных Наций, озабоченная тотальной и скорейшей деколонизацией. «Оказывается, избавиться от империи гораздо сложнее, чем собрать ее», – сетовал в 1962 году премьер-министр Гарольд Макмиллан в своем дневнике[14].

Иными словами, перед слабеющими колонизаторами стояла сложная задача. Им надо было уйти с минимальными издержками, сохранив свой вес и влияние в стратегически важном регионе, где одна война, корейская, недавно завершилась, а другая война, вьетнамская, вот-вот должна была начаться, – но при этом предельно минимизировав издержки. В итоге родился интересный административно-политический проект, который жив до сих пор: Малазийская федерация. С конца 1950-х годов Лондон начал убеждать малайскую правящую верхушку в том, что молодое государство, располагающееся на материке, следовало бы расширить за счет островных частей – присоединив к нему Сингапур, а также расположенные через пролив и оставляемые англичанами колонии Саравак и Северное Борнео с примыкающим к ним протекторатом Бруней.

«Бруней был бы идеальным сырьевым ресурсом для Малайзии. Проблемы расовой, языковой, религиозной разнородности, обременявшие Сингапур, Саравак и Северное Борнео, в Брунее просто отсутствовали. Среди всех этих территорий, собиравшихся вступить в Малазийскую федерацию, процент малайцев здесь был самым высоким, малайский был официальным языком, а ислам государственной религией» (с. 67).

Подобный сценарий позволял одновременно решить несколько задач, первейшей из которых считалось сдерживание коммунизма в Азии. Властители Малайи, только что покончившие при содействии англичан с продолжавшейся несколько лет коммунистической герильей, восприняли идею с воодушевлением, ибо, как отмечал еще Уильям Райкер, в постколониальную эпоху федерализм остается единственным легитимным средством приобретения новых территорий[15]. Но на пути объединения возникали серьезные проблемы: освобождающиеся колонии предстояло убедить в том, что присоединение к Малайе отвечает их интересам.

С законодательными собраниями островитян удалось договориться достаточно быстро (хотя главные проблемы ожидались именно там), Сингапур тоже убедили, но вот с султаном Брунея возникли проблемы. Его колебания можно было понять, поскольку возглавляемое им государство являлось не бесправной колонией, а протекторатом, и по Конституции 1959 года оно располагало многочисленными внутриполитическими прерогативами, у колоний просто отсутствующими. Поэтому, как отмечает автор, «любые схемы слияния должны были учитывать эту конституционную особенность» (с. 41). Планируемая федерация предполагала, безусловно, уступку части суверенитета федеральному центру, в роли которого предстояло выступить Куала-Лумпуру, причем султана очень беспокоил вопрос о грядущем распределении нефтяных доходов. Сомнения владыки усугубляли и сами малайские власти, рассуждавшие о вступлении Брунея в новую федерацию как о деле, не требующем размышлений и едва ли не решенном. Султан же сомневался: конечно, союз с расширяющейся Малайзией защитил бы от индонезийской экспансии, но за него пришлось бы заплатить значительной толикой собственной неограниченной власти. На монарха давили все: местная оппозиция, англичане, малазийцы, индонезийцы, причем каждая сторона старалась перетянуть его на свою сторону. Но он, в свою очередь, тянул время, обещая вступить в федерацию – и не делая необходимых для этого шагов. Конечно, в немалой мере подобный оппортунизм объяснялся наличием у Брунея месторождений нефти, которых не было у соседей: в Британском содружестве эта страна была третьей среди нефтедобывающих владений, уступая только Тринидаду и Бирме (с. 7).

В конечном счете такая тактика оказалась верной. Когда вспыхнуло восстание, реальную помощь маленькому государству оказали только колониальные власти, в то время как Малайзия обусловила предоставление военной помощи его безоговорочным вступлением в федеративный союз. Англичане не только подавили мятеж, но и вступили в военную конфронтацию с Индонезией, попытавшейся поддержать повстанцев. Как справедливо отмечает автор, «главным победителем из декабрьских событий 1962 года вышел именно султан» (с. 131). Более того, наличие недруга у ворот и продолжавшиеся до 1965 года приграничные стычки с индонезийцами позволили султанату договориться с метрополией о продлении ее политического присутствия в Брунее: протекторат стал независимым государством только в 1984 году, гораздо позже всех своих соседей. В исторической перспективе султан оказался прав: англичане остались, в 1963 году на территории султаната открыли новые богатейшие залежи нефти, а Сингапур, который также принуждали к вступлению в Малазийскую федерацию, изгнали оттуда в 1965 году.

Мораль этой истории видится в следующем. Прежде всего, в эпоху великих противостояний и противоборств маленькие страны, вопреки банальной логике, все же могут выживать в одиночку. Разумеется, это требует от их правителей изрядной искушенности и сопряжено с немалыми рисками, но, как показывает случай Брунея, такой выбор – играть только за себя – вполне рационален. Далее, федеративные союзы оказываются эффективными только тогда, когда в их основе лежит добровольный и свободный выбор. Бруней со всех сторон настойчиво убеждали, что альтернативы вступлению в Малазийскую федерацию для него просто нет; султан поначалу и сам так думал, но в итоге федералисты переусердствовали в своем давлении, а решение Брунея воздержаться от вступления в новоявленную федерацию впоследствии оказалось выигрышным. Наконец, прежде, чем думать о независимости собственной маломощной страны, ее правителю полезно запастись нефтяными или газовыми месторождениями. Ничто не влияет на суверенитет столь благотворно, как нефтяные вышки или газовые трубы. Ныне султан Брунея входит в десятку богатейших людей мира. И кто после этого скажет, что маленькое – не прекрасно?

Андрей Захаров

 

 

Неофициальная Одесса эпохи нэпа. Март 1921– сентябрь 1929
Виктор Савченко
М.: РОССПЭН, 2012. – 800 экз. – 288 с.
Серия «История сталинизма»

В книге рассказывается о тех аспектах социально-политической истории Одессы, которые не нашли отражения в официальных источниках. Автор анализирует большой город эпохи нэпа, отталкиваясь от настроений и мнений различных социальных групп и раскрывая теневые стороны их жизни, исполненной лишений, страхов, мечтаний. При чтении книги становится понятно, что даже в те смутные годы одесситы находили возможности реализовывать экономические и политические свободы, о чем красноречиво свидетельствуют сводки ЧК и ОГПУ.

На первых же страницах заявляется о феномене специфически одесского самосознания – чувства «особой принадлежности к своему городу, уникальной общности людей, которым свойствен буржуазный оптимизм и прагматизм, юмор и самоирония» (с. 11). В Одессе всегда жили легче и зажиточнее, не так, как в остальной Российской империи или советской республике. Обращаясь к историческим предпосылкам этого положения дел, автор пишет, что в революционную эпоху здесь то и дело возникали квазигосударственные образования: Вольный город Одесса (январь 1918 года), Одесская Советская Республика (январь–март 1918-го), Юго-Западный край под протекторатом французов (декабрь 1918-го – апрель 1919-го). Летом 1919 года сторонники независимой Украины даже помышляли превратить город в столицу Украинской Народной Республики. Соответственно, в окончательном утверждении советской власти большинство одесситов увидело покушение на свою культурную особость.

И до 1917 года, и позже, в 1920-е, Одесса не представляла собой единого социального организма. До революции городская жизнь отличалась резким «социально-этнографическим» расслоением и наличием, по выражению автора, «корпоративных каст»: университетских профессоров, юристов, врачей, служителей культа, купцов. После гражданской войны возникло несколько новых закрытых корпораций: среди них «ответственные работники» из ветеранов РКП(б), старая интеллигенция («бывшие»), советская левая богема, нэпманы, «воровской» мир. В 1920–1921 годах в городе произошел грандиозный перелом: носители старой элитарной имперской культуры почти исчезли с его площадей и улиц. Часть из них выехала из страны, а другие погибли от эпидемий, голода, рук ЧК или на фронтах гражданской войны. Оставшиеся в Одессе единичные представители дореволюционной элиты были уже не в состоянии влиять на культурную жизнь города, лишившись прежних политических и социальных прав.

Согласно подсчетам Савченко, в то время большевистскую власть в Одессе поддерживали не более 20% населения: это были члены коммунистической партии, советские и профсоюзные активисты, элита рабочего класса, «новая» интеллигенция. Но все же режиму удалось выстоять и к 1929 году заметно укрепиться. Вопреки мнению, довольно часто встречавшемуся в «перестроечной» публицистике 1980-х годов, нэп не был временем социального мира и экономической гармонии: от него, в частности, страдал рабочий класс – и не он один. Разочарование в нем испытывали и многие партийцы, но слабости утверждающейся системы уравновешивались вызреванием в послереволюционной России новых внутренних противоречий, не позволявших противникам режима сформировать единый фронт. Рабочее движение было раздроблено и аполитично, остатки прежней интеллигенции полностью отошли от общественной жизни, украинские и еврейские националисты не имели единой линии. В наибольшей степени итоговая победа коммунистов была обусловлена тем, что народившаяся «советская» буржуазия самоустранилась от политики, направив все свои усилия на занятия бизнесом. Она рассчитывала, что нэп постепенно сам преобразует многоукладную экономику в полноценный капитализм.

Важнейшим фактором выживания коммунистического режима стало то, что он смог подкупить национальную интеллигенцию Украины, которая тоже надеялась на скорую смену политических и социальных ориентиров. В программе «украинизации», проводимой коммунистами в 1920-е годы, многие местные интеллектуалы увидели начало создания истинной украинской государственности. Одесса, как известно, отличалась смешанным составом населения: в то время как большинство украинцев поддержали курс на украинизацию, русские и прочие этнические группы относились к ней с опаской, что порой порождало недоразумения и конфликты. Так, в 1927 году скандал вызвало то, что городской совет Одессы, готовясь к выборам, выпустил избирательные карточки на русском и идише, «забыв» про украинский язык. Это вызвало насмешки и пересуды: люди, получившие карточки, высказывались в том духе, что «украинцы – ничтожная нация», а украинизация проводится только для того, чтобы Запад «не отнял Украину» (с. 181). Во второй половине 1920-х одесситы устали от форсированной украинизации, хотя, по признанию автора, эта политика решила свою базовую задачу: она расколола общество, позволив властям взаимодействовать с каждой национальной группой по отдельности.

Попытка вжиться в нэп породила для одесситов множество других острейших проблем. В Одессе 1920-е годы характеризовались балансированием ранее зажиточного общества на грани голода и бунта. После гражданской войны революционное сознание военного коммунизма полностью не исчезло, но лишь эволюционировало, найдя воплощение в командно-административном укладе, который распространялся на все сферы жизни.

«“Новое” советское общество сплачивалось властью, постоянно искавшей и создававшей внешних и внутренних врагов, “парий” и “лишенцев”, формировавшей в стране систему всеобщей коммуналки и всеобщего страха» (с. 284).

Но гнетущая серьезность режима постоянно профанировалась или высмеивалась одесской городской культурой. Например, в 1923 году многие одесситы были уверены в том, что «у Ленина паралич, явившийся следствием сифилиса», а после кончины вождя обыватели рассуждали о том, что в действительности тот «давно умер, но это скрывали от народа». Высказывалось также мнение, будто Ленин бежал за границу, а теперь от его преемников нужно ожидать «больших пакостей». В траурные дни некоторые одесситы даже ликовали, негативно отзываясь об усопшем: «туда ему и дорога», «таких собак много». Во дворах и на улицах шло активное обсуждение странного ритуала похорон и планов сохранить «нетленное» тело в мавзолее. Как отмечает автор, некоторые одесситы видели в этом факте «надругательство над православием» и «еврейские штучки» (c. 40).

В неофициальном фольклоре одесситов, помимо Ленина, присутствовали и другие большевистские лидеры. Особое место, естественно, отводилось Льву Троцкому, которого парадоксально считали сторонником продолжения нэпа и которому в основном сочувствовали. Уже с 1924 года, после газетных сообщений об отпуске Троцкого по болезни, в городе распространялись слухи о том, что на самом деле он арестован, выслан, исключен из партии, ранен, бежал за границу и так далее. Ходили и анекдоты: «Лев Давыдович, как ваше здоровье? – Не знаю, я еще не читал сегодняшних газет» (с. 41). Наряду с Лениным и Троцким определенной популярностью в Одессе пользовался «всесоюзный староста» Михаил Калинин, который, будучи этническим русским, представлялся политически активным горожанам бесхитростным и потому безвредным «мужичком из народа». Гораздо меньше авторитета имел Николай Рыков, за которым утвердилась репутация «горького пьяницы», особенно после появления в продаже новой водки, за скверное качество и 30-градусную крепость презрительно прозванной «рыковкой». В то же время в среде одесской интеллигенции Калинина и Рыкова вполне реалистично оценивали как «пешек», за спиной которых стоят «сильные фигуры» Троцкого, Зиновьева, Каменева, Сталина.

Поскольку Одесса была портовым городом, контактировавшим с зарубежьем, на здешней психологической ситуации заметно сказывалась международная обстановка. Во второй половине 1920-х годов, отмечает автор, горожане опасались не столько внутренних напастей, сколько внешней угрозы, причем события в стране и в мире способствовали этому. Так, в мае 1927 года Исполком Коминтерна опубликовал тезисы «О войне и военной опасности», а вскоре Николай Бухарин публично заявил: «Необходимо в упор поставить вопрос о возможном нападении на СССР». Той же весной Великобритания разорвала дипломатические отношения с Советским Союзом, а нарком обороны Клим Ворошилов именно в Одессе заявил о возможности военного конфликта. По мере того, как одесситы раскупали спички и соль, им «навязывались стереотипы, что внешний мир – постоянный источник военной угрозы» (с. 45). Кстати, военная истерия сказывалась на настроении местных жителей и раньше. Так, в 1925 году, после подготовленного коммунистами взрыва в православном соборе в Софии и ареста его инициаторов, ожидалась война с Болгарией, а избрание Пауля фон Гинденбурга президентом Германии породило волну слухов о том, что «немцы снова придут на Украину» (с. 42). В уличных и кухонных разговорах обсуждались такие фантастические перспективы, как налет вражеских аэропланов на Москву и использование против СССР химического оружия. «Коммунисты будут перевешены, против Советов весь мир, а СССР бедный и не имеет вооружения», – так содержание подобных бесед фиксировалось в сводках НКВД (с. 42). Упомянутая перспектива войны с Англией в 1927 году только подтверждала самые худшие опасения одесситов.

Среди других факторов, сказавшихся на самоощущении горожан, были начавшаяся коллективизация и сопровождавшая ее антирелигиозная кампания. Обострение социальной борьбы в деревне мобилизовало власть и подтолкнуло ее к «закручиванию гаек», сказавшемуся и на городах. Выборы 1929 года сопровождались многочисленными «антисоветскими» выступлениями. Значительно большее количество людей, чем прежде, на этот раз было лишено избирательных прав. В Одессе распространялись оппозиционные листовки, оживились сторонники Троцкого. Коммунистам пришлось понервничать: в частности, из-за ситуации на судоремонтном заводе, рабочие которого выдвинули в местный совет инженера-меньшевика и техника-левого эсера. В итоге, однако, им удалось сохранить контроль над городом: на смену нэпу уже шел Большой террор.

В конце 1920-х годов одесская пресса развернула широкую кампанию по разоблачению «гримас» и «угара» нэпа, постепенно подготавливая почву для будущих массовых репрессий и новой «экспроприации экспроприаторов». Обывателей натравливали на нэпманов, кулаков, специалистов, интеллигенцию. Вскоре началось массовое изъятие ценностей у «неплательщиков налогов». «Нэп в Одессе заканчивался под крики и проклятия матерей и плач детей, мат новых экспроприаторов “активистов из рабочих”» (с. 53). Для одесситов он завершился в 1929 году, хотя формально от новой экономической политики отказались только через два года – 11 октября 1931 года, когда было принято постановление о полном запрете частной торговли в СССР.

Эта книга важна тем, что посвящена неофициальной, человеческой, истории отдельно взятого города. Автор показывает, как целая эпоха запечатлелась во мнениях, слухах, анекдотах и ностальгии одесситов по лучшей жизни. Несомненно, Одесса была покалечена 1920-ми. Но, всячески сопротивляясь унификации, она всегда продолжала бороться за сохранение собственной самобытности. Одесса выстояла в трудные 1920-е, страшные 1930-е, военные 1940-е:

«Годы испытаний делали одесситов другими – более осторожными, сдержанными, циничными, но сохранившими ироничное отношение к действительности и знаменитый одесский юмор» (с. 284).

Вера Шведова

 

 

Rettungswiderstand. Über die Judenretter in Europa während der NS-Zeit
Arno Lustiger
Göttingen: Wallstein Verlag, 2011. – 462 s.

Арно Лустигер, автор книги «Сопротивление спасателей. О гражданах Европы, спасавших евреев в период нацистской диктатуры», скончался в мае 2012-го – через полгода после выхода рецензируемого труда. Он родился в 1924-м в еврейской семье и после оккупации Польши нацистской Германией стал узником гетто и нескольких концентрационных лагерей, в том числе Освенцима и Бухенвальда. В апреле 1945 года он сумел бежать из-под охраны эсэсовцев во время «марша смерти», оказался в американской оккупационной зоне Германии и с этого момента постоянно жил во Франкфурте-на-Майне, был основателем возрожденной еврейской общины этого города. С начала 1980-х основным занятием Лустигера становится история: он опубликовал ряд исследований о трагедии Холокоста, об участии евреев в антифашистском Сопротивлении, о судьбах евреев в СССР[16]. Под руководством Лустигера в 1994 году был осуществлен перевод на немецкий «Черной книги» о геноциде еврейского народа, составленной Ильей Эренбургом и Василием Гроссманом. Лустигер был удостоен многочисленных научных международных премий.

Понять новаторский характер книги «Сопротивление спасателей» можно в контексте длительных дебатов о характере и историческом значении германского движения Сопротивления. Так, в современной историографии ФРГ утвердился подход к антифашистскому движению как многомерному явлению, как к результату действий несхожих политических и социальных групп. Было пересмотрено и уточнено понятие антифашистской борьбы, в рамки которой были включены не только акции организованных, политически мотивированных антифашистов, но и изолированные друг от друга, остававшиеся неизвестными действия граждан «третьего рейха», представителей самых различных социальных слоев, нашедших в себе мужество противостоять нацистской идеологии, террору, уничтожению «неарийских» народов. Они не выступали за свержение нацизма, но наносили диктатуре удар по ее наиболее чувствительному месту – расовой политике. Историк Фриц Штерн советовал немцам гордиться не только теми, кто сознательно боролся против режима, но и теми, кто «сумел сохранить достоинство»[17].

Под несомненным воздействием фильма Стивена Спилберга «Список Шиндлера» (1993) в Германии развернулись интенсивные исследования деяний «других немцев», сохранивших человечность и рисковавших жизнью ради спасения обреченных на смерть евреев Германии и оккупированных стран Европы. Общепринятыми стали и другие определения: «тихие», «забытые» или «невоспетые» герои. Ведь ни в ГДР, ни в ФРГ они не были официально признаны участниками антифашистской борьбы – со всеми моральными и материальными последствиями, вытекающими из такого признания. Их деятельность и получила общепринятое ныне наименование «cопротивление спасателей» (Rettungswiderstand), предложенное в 2001 году Арно Лустигером.

В чем причина сегодняшнего внимания к абсолютно непопулярным и прежде неизвестным широкой публике проявлениям солидарности, противостоявшим Холокосту? Очевидно, немалую роль сыграло то, что период формирования единой государственности в Германии совпал с периодом смены поколений. Неудобная, болезненная проблематика национальной вины и национальной ответственности (прежде всего рядовых немцев), проблематика индивидуального выбора в условиях кровавого террора оказалась ныне в центре дискуссий.

В ФРГ сложилось несколько научных коллективов, занимающихся этой проблематикой. Были введены в исследовательский оборот и стали общедоступными уникальные документальные материалы. Широкую известность получили работы, осуществленные под руководством Вольфганга Бенца (Берлин) и Вольфрама Ветте (Фрайбург)[18]. Помощь преследовавшимся евреям стала сюжетом работ, подготовленных немецкими школьниками в рамках общенационального конкурса и собранных прежде всего посредством методов устной истории[19]. Российский историк Самсон Мадиевский (1921–2007), работавший в Аахене, выпустил первую книгу на русском языке о сопротивлении спасателей[20].

Отдавая должное бесстрашию мужчин и женщин, которые противостояли Холокосту, Арно Лустигер подчеркивает, что подавляющее большинство немцев было опьянено идеей расового превосходства. Эти немцы участвовали в преступлениях против евреев (так же, как и против советских пленных и советского гражданского населения) по собственной инициативе, нисколько не терзаясь муками совести.

«Истории преследовавшихся и их помощников могут способствовать познанию важных аспектов нацистской диктатуры. Спасатели, которые были ничтожным меньшинством, ощущали себя вовсе не борцами Сопротивления, но – “нормальными” людьми, совершавшими само собой разумеющиеся поступки. Их поступки противостоят послевоенному самооправданию многих немцев, которые утверждали, что в условиях террора предпринять что-либо было просто невозможно» (s. 37).

Исследование Лустигера выводит проблему сопротивления спасателей на принципиально новый научно-политический уровень. Материал рецензируемого труда, явившегося результатом многолетних архивных изысканий, охватывает территории тридцати стран. Опубликованы биографии и описания мужественных поступков более чем двухсот граждан Германии и других стран Европы, Азии и Америки.

Среди них – офицеры вермахта (в основном, призванные с началом войны из резерва). Капитан Вилли Шульц, служивший интендантом оккупационных войск в Белоруссии, вывез с территории минского гетто 25 узников, стал дезертиром (что каралось смертным приговором) и перешел в расположение партизанского отряда. Мотив: любовь к 18-летней еврейской красавице Ильзе Штейн, ставшей участницей вооруженной борьбы против фашистов и награжденной впоследствии орденом Отечественной войны[21]. Призванный из резерва фельдфебель Антон Шмид, использовав положение начальника склада военного имущества, при поддержке участников польского Сопротивления освободил из еврейского гетто в Вильнюсе около трех сотен мужчин и женщин. В январе 1942 года Шмид был арестован, а в апреле, отказавшись направить прошение о помиловании, расстрелян по приговору нацистского военного трибунала. В предсмертном письме, адресованном жене и дочери, говорилось: «Я действовал как человек, который не хотел никому причинить зла» (s. 97–99).

Коммунисты Роберт Зиверт и Вильгельм Хаманн, находившиеся в заключении в Бухенвальде скрывали в лагерных бараках еврейских детей, спасли трехлетнего еврейского мальчика Ежи Цвейга, доставленного вместе с отцом из варшавского гетто (s. 73–76)[22].

В книге подробно рассказывается об уникальном случае относительно массового протеста против нацистской расовой политики – так называемой «акции протеста на Розенштрассе». В начале марта 1943 года на улицу вышли десятки «арийских» женщин Берлина, бывших замужем за евреями, занятых рабским трудом на военных заводах. Женщины выступили против отправки их мужей в Освенцим. Депортация была, хотя и частично, прекращена (s. 49–52)[23].

Немецкие коммерсанты Оскар Шиндлер и Бертольд Байц, успешно занимавшиеся бизнесом в оккупированной Польше и Западной Украине, внесли в списки сотни «необходимых для военного производства» и «не подлежавших уничтожению» евреев, предотвратив тем самым их отправку в газовые камеры. Шиндлеру и Байцу удалось сохранить жизни более двух тысяч человек (s. 78, 155–156).

Берлинский слепой предприниматель Отто Вайдт организовал производство обувных щеток для вермахта, в его мастерской работали евреи – инвалиды и не инвалиды. Вайдт сумел спасти около тридцати еврейских женщин от отправки в концлагерь. Его бесстрашной помощницей была Хедвиг Поршютц, нелегально предоставившая собственную квартиру «неарийским» семьям и снабжавшая их продуктами с черного рынка (s. 44–46)[24].

Всемирную известность получила деятельность шведского дипломата Рауля Валленберга, спасшего во второй половине 1944 года тысячи венгерских евреев, обреченных нацистскими оккупантами на гибель в Освенциме. Из 800 тысяч евреев, проживавших в Венгрии до войны, выжили 204 тысячи. Многие из них обязаны своим спасением Валленбергу. В январе 1945-го по приказу НКВД он был арестован, переправлен в Москву и предположительно погиб в советской тюрьме (s. 335–337)[25]. Но за несколько лет до Валленберга не меньшее мужество проявил Тиунэ Сугихара, служивший в должности вице-консула Японии в Каунасе. Вскоре после присоединения Литвы к Советскому Союзу, он помог более чем шести тысячам польских и литовских евреев, бежавших от преследования нацистов, покинуть страну, выдавая транзитные японские визы, по которым был возможен выезд на Дальний Восток через территорию СССР (s. 344–346).

В Иерусалиме, на территории Национального мемориала Холокоста и героизма «Яд Вашем» находится аллея, где высажены оливковые деревья в честь Праведников народов мира – не евреев, которые по велению совести, рискуя собственной жизнью, спасали от смерти евреев. У каждого дерева – памятная табличка с указанием имени Праведника и страны его проживания. По состоянию на 1 января 2011 года были известны 23 778 имен, в том числе из Польши – 6 266, Нидерландов – 5 108, России, Украины и Белоруссии – 3 091, Венгрии – 764, Германии – 495, Швеции – 10, Испании – 4, Турции – 1, Японии – 1 (s. 417–418).

Арно Лустигер завершает свою книгу, ставшую его научным и политическим завещанием, следующими словами:

«И все-таки существует вопрос, от которого я не могу избавиться и на который я не могу ответить. Сколько людей остались бы в живых, если бы в Европе существовало больше героев сопротивления спасателей, чем об этом сказано в моей книге?» (s. 425)

Александр Борозняк

 

 

Lev Kopelev und Heinrich Böll
Aufrechter Gang
Berlin: Berliner Wissenschaftsverlag, 2012. – 152 s.

Прямой походкой: Лев Копелев и Генрих Бёлль

9 апреля 2012 года исполнилось 100 лет со дня рождения Льва Копелева – выдающегося историка, культуролога, правозащитника, публициста, имя которого по праву принадлежит России и Германии. Редакция германского журнала «Osteuropa» приурочила к юбилею сборник, посвященный его памяти. В центре внимания авторов книги – многолетняя творческая дружба Копелева и знаменитого немецкого писателя, лауреата Нобелевской премии Генриха Бёлля (1917–1985).

Говоря об органической связи Льва Копелева с немецкой историей и культурой, профессор Бременского университета Вольфганг Айхведе констатирует:

«Ни один другой российский мыслитель и писатель не оказал столь глубокого воздействия на политическую культуру, на общественное сознание ФРГ… Жизнь Копелева и его творчество воплощают в себе послание гуманизма» (s. 5).

В январе 1981-го насильно лишенный советского гражданства и оставшийся в Германии до своей кончины 18 июня 1997 года, Копелев, по убеждению Айхведе, «изменил сложившийся у немцев образ России».

«В чем же заключалась харизма этого человека, его притягательность и сила его убеждения?» – вопрошает автор статьи (s. 6). И отвечает на этот вопрос словами издательницы еженедельника «Die Zeit», графини Марион Дёнхофф: «Меня больше всего восхищает в нем степень свободы, которой он обладает» (s. 36).

Лев Копелев прошел мучительный путь от убежденного большевика, участвовавшего в насильственной коллективизации на Украине, до майора Красной армии, мастера военной контрпропаганды. По собственным словам, он «ни минуты не сомневался в справедливости Отечественной войны» (s. 39), но решительно выступил против бессмысленной жестокости и мародерства части солдат-победителей на территории Восточной Пруссии весной 1945 года. Тогда на Копелева донесли и на десять лет упекли в ГУЛАГ, а реабилитация пришла только в 1956-м. Обо всем этом Копелев рассказал в своих мемуарах «И сотворил себе кумира», «Хранить вечно» и «Утоли мои печали»[26]. Мастерски написанные, предельно откровенные воспоминания, переведенные на немецкий язык, принесли ему заслуженную популярность в Германии. По словам Вольфганга Айхведе, который именует Копелева «адвокатом правды», «его жизнь стала его произведением […] это нечто большее, чем историческое исследование, исполненное с личной точки зрения» (s. 7, 23).

В послесловии к книге Копелева «Хранить вечно» Генрих Бёлль писал:

«Он русский, но не русоцентрист. Он не замыкается во внутрисоветских делах. Он рассматривает их извне, изнутри, в их связях с другими народами, и это придает его исповеди столь важное международное звучание»[27].

Копелев сказал об этом своими словами, значение которых особо выделяет Айхведе: «Русская история – это моя история. И русская трагедия – это моя трагедия» (s. 28). Бременский профессор чрезвычайно высоко оценивает опубликованные в ФРГ диалоги Бёлля с Копелевым «Почему мы стреляли друг в друга», в которых рассказана – с позиций людей, сражавшихся по разные стороны фронта, – правда о войны[28].

Не меньшее значение, чем публицистика, имеет, по убеждению Айхведе, грандиозная научная деятельность Копелева. Под его руководством был реализован так называемый Вуппертальский проект (Копелев работал в должности профессора-исследователя в Бергском университете в Вуппертале), результатом которого стал монументальный десятитомный труд «Западно-восточные отражения. Немцы о России и русских. Русские о Германии и немцах».

Льву Копелеву удалось сформировать коллектив талантливых единомышленников (среди них Дагмар Херрман, Карл-Хайнц Корн, Мехтильд Келлер, Мария Классен, Герд Кёнен), сделав за относительно короткий срок то, что в иных условиях оказалось бы под силу целому научному институту с солидным штатом сотрудников. В 1985 году вышел первый том серии «Немцы о русских», в 1988-м – первый том серии «Русские о немцах». Всего при жизни Копелева были выпущены или подготовлены к печати десять томов первой и второй серий, охватывающих период от эпохи Киевской и Новгородской Руси до первых десятилетий ХХ века[29]. В статье, посвященной выходу первого тома проекта, Копелев писал:

«Наша задача скромна. Мы хотим познавать и познанное излагать объективно. Наша цель проста: пробудить взаимопонимание между людьми и между народами. Этого удавалось достигнуть всегда лишь на время, в благоприятные исторические моменты. На каждом поколении лежит нелегкий долг вновь и вновь стремиться к достижению взаимопонимания и добиваться этого»[30].

Вольфганг Айхведе оценивает Вуппертальский проект как одно из важнейших научных достижений ХХ века в гуманитарной сфере: проект, явившийся «осуществлением юношеской мечты Копелева», «не имеет аналогов в истории германо-российских культурных взаимоотношений» (s. 37, 31). Деятельность Копелева в качестве «посла российской культуры в Германии и посла немецкой культуры в России» (s. 35) могла бы, по мнению Айхведе, составить отдельный том «Западно-восточных отражений».

Заслуги Копелева были оценены немецкой общественностью. Он стал почетным доктором Кёльнского университета, лауреатом Премии мира, присуждаемой союзом книгоиздателей и книготорговцев ФРГ. А к столетнему юбилею был выпущен внушительный том его переписки с Генрихом Бёллем[31]. Письма, как правило, адресовались не только Бёллю («Дорогой Хайн!») и Копелеву («Дорогой Лева!»), но и их супругам – Анне Мари Бёлль и Раисе Орловой. Характер отношений участников переписки лучше всего характеризует приведенная в статье Эльсбет Циллы выдержка из письма Копелева Бёллю от 10 июня 1973 года: «Нет никого другого в Европе и во всем мире, к кому мы могли бы обращаться столь часто и столь откровенно» (s. 141).

«Генриха Бёлля и Льва Копелева, – отмечает Цилла, – объединяло не только большое личное мужество, стремление к справедливости и честности по отношению друг к другу, но и глубинный гуманизм, сформированный в значительной мере посредством литературы» (s. 145). В эпистолярном наследии Копелева и Бёлля постоянно присутствуют имена и произведения Льва Толстого, Федора Достоевского, Александра Пушкина, Николая Гоголя, Антона Чехова, Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Константина Паустовского, Томаса Манна, Райнера Марии Рильке, Франца Кафки. Неоднократно возникает в письмах имя Фридриха Гааза – немецкого врача, работавшего в первой половине XIX века в Москве и посвятившего всю свою жизнь бескорыстной помощи заключенным русских тюрем[32]. Поразительно, что многие (в том числе и хорошо образованные) немцы только от Копелева узнали о «святом докторе».

Обстоятельный научный комментарий к эпистолярному наследию Бёлля и Копелева принадлежит профессору университета «Виадрина» (Франкфурт-на-Одере) Карлу Шлёгелю, который рассматривает переписку и как корпус свидетельств о «длительном окончании послевоенного времени», и – одновременно – как отражение «миров, микрокосмов и биотопов Бёлля и Копелева» (s. 45, 51, 61). Примечательной особенностью их писем Шлёгель справедливо считает «полную свободу от блокового мышления, господствовавшего в восточной и западной частях разделенной Европы», что позволяет рассматривать эпистолярные документы как свидетельство «подвижек на демаркационной линии между Востоком и Западом» (s. 50, 55).

Содержание переписки необычайно богато. Это подробная хроника правозащитного движения в СССР и усилий властей, направленных против этого движения. Представляют несомненный интерес факты об акциях в поддержку «пражской весны» и солидарности с «узниками совести». Неоднократно в письмах возникает имя Андрея Сахарова, с которым и Копелев, и Бёлль были в близких отношениях. Через десятки писем проходит тема дискуссий о политических воззрениях Александра Солженицына.

Материалы рецензируемого сборника свидетельствуют о том, что мы находимся в долгу перед памятью Льва Копелева. До сих пор мы не располагаем его научной биографией. До сих пор не изданы на русском языке его диалоги с Генрихом Бёллем. До сих пор у нас не переведены и не изданы тома Вуппертальского проекта, которые Копелев изначально предназначал не только для немецкой, но и для российской аудитории.

Александр Борозняк

 

 

Сталинская священная война. Религия, национализм и союзническая политика. 1941–1945
Стивен Меррит Майнер
М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2010. – 455 с. – 1500 экз.
Серия «История сталинизма»

Обращаясь к недавно открытым советским архивам, а также к новейшим американским и английским источникам, автор этой книги, возглавляющий Институт современной истории при Университете штата Огайо, исследует весьма сложную и противоречивую роль религии (особенно русского православия) в политике, которую сталинское руководство проводило в годы Второй мировой войны. По его мнению, Сталин в военный период решил возродить церковь не для того, чтобы разжечь пламя русского национализма, а ради привлечения ее авторитета к восстановлению советской власти на территориях, освобожденных Красной армией от немецкой оккупации. Кремль также вовлекал Русскую православную церковь (РПЦ) в пропагандистские кампании по убеждению западных союзников в том, что Советский Союз – вовсе не источник репрессий против религии, а, наоборот, оплот свободы вероисповедания. Анализ церковно-государственных отношений военной поры дополняется исследованием вопроса о том, как сталинская политика в религиозных делах повлияла на послевоенную историю СССР. В целом эта работа помогает понять, почему советская власть так и не смогла до конца искоренить религиозных верований. Сосредоточив внимание в основном на опыте 1941–1945 годов, Майнер с помощью документов демонстрирует вопиющий разрыв между решениями, принимавшимися наверху, и практикой, реально осуществлявшейся на местах.

Книга состоит из трех частей. Вписывая советский сюжет в исторический контекст, вступительная глава дает краткий обзор взаимоотношений царского правительства с православной церковью, причем особый акцент делается на том, как российская монархия использовала церковь для усиления контроля метрополии над беспокойными границами империи и проведения российской внешней политики. Поскольку сталинская политика военных лет в сфере религии рассматривается автором в качестве всего лишь новой интерпретации этой традиционной для России схемы, здесь же описываются и первые два десятилетия большевистской борьбы с религией, проводимой до 1939 года.

В первой части («Возвращение церкви») анализируется практика использования церковных структур в 1939–1941 годах, во время оккупации Красной армией западных пограничных областей, а также лимитированный допуск религиозных и церковных институтов в публичное поле в первые полтора года войны с Германией.

«Московскую религиозную политику того времени можно объяснить только соображениями безопасности, о которой задумывалась Москва, особенно в контексте ее обеспокоенности недовольством нерусских национальностей» (с. 25).

С этой точки зрения Кремль видел в русской церкви не столько орудие, позволяющее манипулировать русским национализмом, сколько один из инструментов борьбы с нерусским и антисоветским национализмом и его нейтрализации. Для Сталина, как и для большинства русских царей, Русская православная церковь была активным проводником политики русификации этнически неоднородных и беспокойных западных пограничных областей.

Вторая часть («В сражениях священной войны») посвящена отношениям между РПЦ и государством в период их краткого сближения после 1943 года и до окончания войны, когда Сталин заключил своеобразный «конкордат» с Московской патриархией. В то время одной из важнейших задач, стоявших перед Кремлем, стало восстановление советской власти в нерусских районах, где антисоветские националисты и партизаны оказывали сопротивление Красной армии, нередко опираясь на поддержку местного духовенства. РПЦ, как полагает автор, вполне могла содействовать коммунистам в этом направлении, упорядочивая хаос в религиозных делах. Она, например, имела возможность усмирять или убирать нелояльных к режиму священников, сохраняя при этом видимость религиозной терпимости, а также оказывать действенную помощь в русификации приграничных районов. Кроме того, ее можно было использовать для борьбы с Ватиканом, имевшим заметное влияние на население западных окраин и народов Восточной и Центральной Европы.

Выстраивая довольно сложную конфессиональную политику, Москва не принимала в расчет спонтанного религиозного возрождения среди граждан СССР, идущего снизу. Но, стремясь манипулировать православием, как и другими русскими национальными символами, руководство постепенно начало терять контроль над этим процессом. Восстановив Московскую патриархию с надеждой взять под опеку религиозные институты, Кремль вдруг оказался перед лицом неожиданного и тревожного факта: бурного оживления религиозной жизни на местах. Сам опыт войны и обращение к образам русской истории тоже внесли важные изменения в советский подход к государственному управлению: партийное и советское руководство было вынуждено апеллировать не столько к «героическим» большевистским традициям, сколько к исторической, в том числе и религиозной, памяти русского народа.

Третья часть книги («Пропаганда сталинской священной войны») посвящена использованию религиозного вопроса в советской внешней политике и зарубежной пропаганде. Поскольку Красная армия не могла победить немцев в одиночку, Москва остро нуждалась в материальной и военной помощи Запада. Конечно, то же самое можно сказать и о западных союзниках, но военная обстановка, в которой в 1941 году оказался СССР, была намного более катастрофичной, чем положение западных демократий. Для получения внешней помощи Москве нужно было развеять серьезные и вполне заслуженные подозрения относительно воинствующего советского атеизма, широко распространенные на Западе. Поэтому на протяжении всей войны Кремль и его агенты за рубежом неустанно трудились над изменением западного общественного мнения относительно предвоенных гонений на религию. На смену ему должен был прийти новый имидж СССР как защитника христианской цивилизации. По причинам, подробно рассматриваемым в книге, СССР удалось справиться с поставленной задачей на удивление успешно.

В заключение говорится о том, что история религии во время Второй мировой войны раскрывает многие особенности внутреннего положения Советского Союза в послевоенный период.

«Алхимия войны замешала в своей пробирке кажущееся невероятным соединение противоположностей: свинец большевистского интернационализма превратился если не в золото, то, по меньшей мере, в невиданный сплав русского националистического коммунизма, который бросается в глаза в постсоветской России» (с. 27).

По мнению автора, только осознав этот факт, можно понять, каким образом на сегодняшних коммунистических демонстрациях над колоннами протестующих могут соседствовать портреты Ленина и Николая II, фотографии Сталина и православные иконы.

«Пользуясь марксистской терминологией, можно сказать, что если православие и русский национализм были тезисом, а большевистский атеизм и интернационализм – антитезисом, то их диалектический синтез, вызванный к жизни войной против Германии, был ущербной и зыбкой формой национал-большевизма» (там же).

Автор подчеркивает, что его книга есть не просто военная история Русской православной церкви. Скорее, это анализ религиозного вопроса в широком смысле слова, связывающий его с советской внешней политикой, государственной безопасностью и пропагандой. Благодаря широкому охвату темы работа оказалась на стыке традиционного исследования дипломатических отношений и социальной истории. По словам автора, эволюция подхода советского режима к религии в годы войны может быть осмыслена только в контексте русской истории и традиций в целом, советской идеологии и политической практики.

Майнер не готов согласиться с теми, кто объясняет изменения советской религиозной политики сугубо внешнеполитическими мотивами. Утверждения некоторых российских историков, согласно которым до 1943 года никто в правящих кругах СССР не обращал на церковь внимания, абсолютно неверно, настаивает автор. Действительно, до 1943-го церковь почти не выступала публично, но и в сентябре 1939-го, во время раздела Польши, и летом 1940-го, после захвата прибалтийских стран, она оказывала советскому государству важные услуги. Так, Москва использовала податливых церковных иерархов, вроде митрополита Николая и архиепископа Сергия (Воскресенского), в ходе насаждения советской власти на территориях, аннексированных в результате германо-советского пакта. А в 1941–1943 годах, несмотря на сведение роли церкви к минимуму, она тоже не оставалась в стороне от происходящего: иерархи РПЦ регулярно, при каждом изменении ситуация на фронтах, обращались к пастве с призывами помочь победе над фашистами.

В книге обосновывается тезис, что, невзирая на десятилетия атеистических кампаний, религиозные верования, комбинируемые с национализмом, на протяжении всей советской эпохи оставались важнейшей социальной силой. Никогда это не было настолько очевидным, как во время войны с нацизмом, когда, борясь за выживание, советская система испытывала невиданное напряжение. Согласно автору, религия отнюдь не была для советского руководства каким-то маргинальным фактором – напротив, религиозный инструментарий весьма ощутимо и стабильно присутствовал в советской внешней и внутренней политике. И данное обстоятельство ускользнуло от многих специалистов, занимающихся историей СССР.

Вера Шведова



[1] В тексте использованы результаты, полученные в ходе выполнения проекта «Граффити и стрит-арт в культурном пространстве мегаполиса», осуществляемого в рамках программы «Научный фонд НИУ ВШЭ» в 2012 году, грант № 12-05-0002.

[2] Moore J. Review on John Bushnell «Moscow Graffiti: Language and Subculture» and Richard Goldstein «Reporting the Counter Culture» // Textual Practice. 1992. Vol. 6. № 3. P. 531.

[3] Ibid.

[4] Одна из популярных метафор городских исследований, впервые использованная Мишелем де Серто в его работе «Practice of Everyday Life» (1984).

[5] Отсылка к классическому высказыванию Эрнста Гомбриха «The innocent eye is blind» («Слепота невинного взгляда»).

[6] Особенно часто Джон Бушнелл использует материалы интервью с Юрием Щекочихиным и его статьи.

[7] Держать и не пущать. Роль забора в русской жизни // Finam FM. 2010. 8 декабря (finam.fm/archive-view/3419).

[8] Удивительно, что роль молодежи как одного из наиболее активных реформаторов городского пространства практически игнорируется как зарубежной, так и российской урбанистикой, оставаясь видимой лишь для теорий субкультуры и отдельных направлений культурных исследований.

[9] Отмеченная гибкость авторского подхода, его вольная трактовка субкультур делает избыточной критику субкультурной перспективы, столь популярную сегодня в социальных науках.

[10] См.: Ruble B. Second Metropolis: The Politics of Pragmatic Pluralism in Gilded Age Chicago, Silver Age Moscow, and Meiji Osaka. Washington; Baltimore: Woodrow Wilson Center Press; Johns Hopkins University Press, 2001; Idem. Money Sings: The Politics of Urban Space in Post-Soviet Yaroslavl. Washington; New York: Woodrow Wilson Center Press; Cambridge University Press, 1995; Idem. Leningrad: Shaping a Soviet City. Berkeley: University of California Press, 1990.

[11] Cohen H. Duke Ellington’s America. Chicago: University of Chicago Press, 2010. P. 3.

[12] Ibid. P. 10.

[13] См.: Лефевр А. Социальное пространство // Неприкосновенный запас. 2010. № 2(70).

[14] См.: Jones M. Conflict and Confrontation in South East Asia, 1961–1965: Britain, the United States and the Creation of Malaysia. Cambridge: Cambridge University Press, 2001. P. 132.

[15] См.: Riker W.H. Federalism: Origin, Operation, Significance. Boston; Toronto: Little, Brown and Co, 1964.

[16] Lustiger A. «Schalom Libertad!». Juden im Spanischen Bürgerkrieg. Frankfurt a. М.: Athenäum, 1989; Idem. Zum Kampf auf Leben und Tod. Das Buch vom Widerstand der Juden 1933–1945. Köln, 1994; Idem. Rotbuch: Stalin und die Juden. Die tragische Geschichte des Jüdischen Antifaschistischen Komitees und der sowjetischen Jüden. Berlin, 1998; Люстигер А. Сталин и евреи. Трагическая история Еврейского антифашистского комитета и советских евреев. М., 2008.

[17] Stern F. Das feine Schweigen. Historische Essays. München, 1999. S. 170.

[18] Solidarität und Hilfe für Juden während der NS-Zeit. Вd. 1–7. Berlin, 1996–2004; Retter in Uniform. Handlungsspielräume im Vernichtungskrieg der Wehrmacht. Frankfurt a. M., 2002; Zivilcourage. Empörte, Helfer und Retter aus Wehrmacht, Polizei und SS. Frankfurt a. M., 2004; Wette W. Rettungswiderstand aus der Wehrmacht. Widerstand gegen die nationalsozialistische Diktatur 1943–1945. Bonn, 2004; Hilfe für Verfolgte in der NS-Zeit. Jugendliche forschen vor Ort. Ein Lesebuch. Hamburg, 2002.

[19] Hilfe für Verfolgte in der NS-Zeit

[20] Мадиевский С.А. Другие немцы. Сопротивление спасателей в третьем рейхе. М., 2006.

[21] См. также: Retter in Uniform… S. 123–141.

[22] Этот сюжет лег в основу романа узника Бухенвальда Бруно Апица «Голый среди волков» и одноименного кинофильма, поставленного в ГДР Франком Байером в 1963 году.

[23] Stoltzfus N. Resistance of the Heart. Intermarriage and the Rosenstrasse Protest in the Nazi Germany. New Brunswick, 2001.

[24] В здании, где находилась мастерская Вайдта, в 2008 году открыта музейная экспозиция, а на стене повешена мемориальная доска в честь Хедвиг Поршютц.

[25] Подробнее см.: Бирман Д. Праведник: история о Рауле Валленберге, пропавшем герое Холокоста. М., 2007.

[26] В 2010–2011 годах харьковское издательство «Права людины» опубликовало на русском языке полное собрание мемуаров Копелева, а также книги, написанные им совместно с его женой Раисой Орловой: «Мы жили в Москве» и «Мы жили в Кёльне».

[27] Независимая газета – Ex Libris. 1997. 7 августа.

[28] Böll H., Kopelew L. Warum haben wir aufeinander geschossen? Merten, 1981.

[29] Подробнее см.: Лев Копелев и его Вуппертальский проект. М., 2002.

[30] Die Zeit. 1985. 12 april.

[31] Heinrich Böll – Lew Kopelew. Briefwechsel. Göttingen, 2012.

[32] Перу Копелева принадлежит популярная биография доктора Гааза (Копелев Л. Святой доктор Федор Петрович. М., 2012). Бёлль незадолго до смерти опубликовал предисловие к этой книге, вышедшей в немецком переводе (Böll H. Die Fähigkeit zu trauern. Schriften und Reden 1984–1985. München, 1988. S. 9–10).


Вернуться назад