ИНТЕЛРОС > №6, 2013 > Викторианские дочери, агенты модерна

Кирилл Кобрин
Викторианские дочери, агенты модерна


27 января 2014

В 1882 году парламент Великобритании принял закон о собственности замужних женщин, так называемый Married Women's Property Act. Это стало одним из самых важных событий в истории викторианского общества; согласно парламентскому акту, жена окончательно объявлялась самостоятельным субъектом имущественного права, а не «женщиной, находившейся под покровительством мужа, или барона, или лорда», как до этого гласил common law. Супруга могла теперь беспрепятственно распоряжаться своей собственностью, иметь ее отдельно от мужа, получать и оставлять сепаратное наследство. За 12 лет до этого, в 1870-м, парламент принял закон с таким же названием, где утверждалось право женщин получать и владеть наследством отдельно, находясь в состоянии замужества. Более того, закон утверждал их право распоряжаться заработанными собственноручно средствами (или доходом от своих вложений и так далее), а не передавать их в собственность супруга. На самом деле именно это положение, в более общем виде, и было положено в основу закона 1882 года. Акт 1870-го вызвал довольно сильную критику как непоследовательный, полный противоречий, дающий возможность мужу все-таки наложить лапу на все имущество жены. Тем не менее можно с уверенностью утверждать, что в последней трети XIX века был нанесен удар, кажется, по самой вопиющей гендерной несправедливости Нового времени – в том, что касается собственности, этого столпа буржуазного порядка. Впрочем, британцы давно уже выработали способы обходить несправедливые установления архаичного common law; к примеру, отец семейства мог специально оговаривать долю наследства, которое отойдет незамужним пока дочерям в случае его смерти. Получалось, что даже если, потеряв супруга, его жена решит связать свою жизнь с другим мужчиной, то последний не получит в свое полное распоряжение всех средств, которые покойный оставил своим детям. Он может только распоряжаться доходами с них (если эти средства вложены в ценные бумаги или просто находятся в банке) до замужества падчериц (или до их 21-летия), что логично и даже отчасти честно: отчим должен же обеспечить пропитание и качество жизни девушек, а это немало стоит! Тут возникал вопрос о том, куда денутся средства и имущество покойного отца, когда его дочь наконец-то выйдет замуж и обретет собственный дом, – и вот здесь должны были помочь парламентские акты 1870-го и 1882 годов. Пока же, если наследницы оставались не замужем, отмечает Эми Луиз Эриксон в книге «Женщины и собственность в Англии раннего модерна», они имели статус «одиноких женщин» (feme sole), получали полный контроль над своей собственностью и распоряжались ею самостоятельно – либо с помощью опекуна, если таковой назначен[1]. Естественно, выделяя специальную «дочернюю» долю наследства, родители (прежде всего отцы) назначали опекунов заранее: мало ли на что эти несмышленые девушки будут швырять с таким трудом заработанные (или накопленные) капиталы...

Через шесть лет после принятия Married Women's Property Act в английском графстве Суррей произошла странная история. Владелец поместья Сток-Морен – удалившийся от дел доктор Гримсби Ройлотт – был найден мертвым в собственной комнате. Расследование назвало в качестве причины смерти укус ядовитой индийской змеи, которую Ройлотт держал в сейфе. Наличие столь смертоносного существа в обычном английском доме в данном случае мало кого удивило: Ройлотт долгие годы провел в Калькутте, откуда вывез множество странных предметов и даже животных. По его поместью бегали гиена и павиан. Жившая в том же доме падчерица доктора Ройлотта Эллен Стонер также не была чужда колониальной экзотике: дочь генерал-майора британской бенгальской артиллерии, она, наверняка, провела детство в Индии. Дело о смерти Ройлотта закрыли, а вскоре Эллен Стонер вышла замуж за Перси Эрмитеджа из Крэнуотера. Впрочем, нервная система молодой женщины была так потрясена произошедшей трагедией – и случившейся за два года до этого странной смертью ее сестры-близнеца Джулии, – что Эллен скончалась несколько лет спустя после трагического происшествия с отчимом. Один из тех, кто был вовлечен в дела семейства Ройлотт-Стонер – коллега Гримсби Ройлотта по врачебной профессии мистер Ватсон, – позже описал это дело, а в феврале 1892 года отставной шотландский врач Артур Конан Дойл опубликовал историю под своим именем в журнале «Strand Magazine».Рассказ назывался «The Adventure of the Speckled Band» (в русском переводе «Пестрая лента»).

За год до этой публикации там же был напечатан другой рассказ Конан Дойла «A Case of Identity» (русский перевод «Установление личности»). Так как этот текст менее известен, нежели «Пестрая лента», позволю себе более подробное изложение. Дело происходит в октябре 1890 года, то есть через два года после истории про Ройлотта и его падчериц (но еще раз – этот рассказ написан раньше!). К Холмсу приходит довольно комичная особа, мисс Мэри Сазерлэнд, нелепо одетая, близорукая, несчастная. Несмотря на доход в сто фунтов в год (по тем временам неплохая сумма), она вынуждена работать машинисткой – доходы от полученного от дяди Нэда из Окленда наследства, которое было вложено в новозеландские ценные бумаги, Мэри отдает семье – матери и отчиму (он на пятнадцать лет моложе супруги) – мистеру Уиндибеку. Девушке уже давно хочется на волю (что тогда означало, увы, замуж), однако родители, особенно отчим, всячески препятствуют социализации Мэри. Здесь мы не в мире провинциальных сквайров, как в «Пестрой ленте», мы в Лондоне, в самом сердце среднего класса – отец Мэри, покойный мистер Сэзерлэнд, владел паяльной мастерской на Тоттенхэм-Корт-роуд. После него, кстати, осталась неплохая сумма, вырученная от продажи предприятия, но уж эти-то средства бедной девушке явно не полагались; судя по всему, отец умер внезапно, не оставив толкового завещания. Сам же мистер Уиндибек, который лишь немного старше своей падчерицы, служит коммивояжером в винной торговле и часто ездит во Францию. И вот, во время одной из таких отлучек, Мэри, рискнув разгневать отчима, отправилась на (о, Боже!) «бал газопроводчиков». Там она познакомилась с неким мистером Госмером Эйнджелом, странным существом с сиплым голосом, в черных очках, кассиром. Интересно, что, вернувшись из поездки и узнав об отчаянной смелости падчерицы, Уиндибек не рассердился, напротив, он махнул рукой на все попытки оградить ее от внимания (к) противоположного(-му) пола(-у). Невинные свидания, прогулки продолжались, однако осторожный Госмер Эйнджел предпочитал встречаться, лишь когда отчим был в отъезде. И письма свои он не подписывал, опасаясь родительского гнева. Обратный адрес – всегда до востребования. Наконец, влюбленные решили пожениться. Поставив в известность мать Мэри, они подготовили все для молниеносной матримониальной операции в отсутствие мистера Уиндибека (впрочем, ему было-таки послано письмо в Бордо, где виноторговец, наверное, скупал кларет для лондонских джентльменов) – два экипажа, церковь у вокзала Кингз-Кросс, потом предполагался легкий ланч в привокзальном отеле Сент-Панкрас. К церкви мать с дочерью прикатили на двуколке первыми, а жених – чуть позже на кэбе. И тут случилась неприятность: жениха в кэбе не было. Он испарился за несколько минут проезда к церкви. Все поиски оказались безуспешными; того, где Госмер Эйнджел жил, работал, кто он таков вообще, выяснить бедной невесте не удалось. Самое странное: ни мать, ни отчим не предприняли никаких шагов, никаких. Отчаявшись, Мэри прибежала к Холмсу. Тот мгновенно раскрыл дело, которое вдруг потеряло свой комический характер, превратившись в зловещую историю человеческой низости и мелкого цинизма. Конечно, – как и в случае с бедными сестрами Стоунер в «Пестрой ленте» – отчим отчаянно не хотел потерять доход, который ему приносила незамужняя падчерица. Ее брак означал финансовый удар, почти катастрофу, оттого, вступив в сговор с женой (то есть матерью несчастной Мэри; видимо, та тоже не хотела обеднеть из-за марьяжных прихотей дочери), он стал изображать загадочного Госмера Эйнджела (обратим внимание на фамилию Angel – ангел), ухаживать за собственной падчерицей, обольщать (что было несложно, учитывая неискушенность девушки и искушенность мерзавца, который уже окрутил небедную вдову на пятнадцать лет его старше), наконец, довел ее до венца, улизнув в последнюю минуту самым оскорбительным образом. Трюк очень простой: Мэри поклялась быть верной жениху, жениха больше нет – значит, деньги ее останутся у мамаши с отчимом. В конце рассказа Уиндибек даже посещает Холмса и, будучи последовательно разоблачен и морально уничтожен, в какой-то момент начинает вести себя невыносимо нагло. Да, – говорит он, – это так, но мне ничего не будет, закона я не нарушал. Холмс тянется было к хлысту, намереваясь проучить подонка, тот быстро ретируется, на чем сюжет заканчивается. Ничего сообщать мисс Мэри Сэзерлэнд Шерлок Холмс не будет, ибо ни к чему. Пусть позабудет Ангела и спокойно живет себе дальше.

В том же, что и «Пестрая лента», 1892 году (в июне), в том же «Strand Magazine» опубликован еще один рассказ Конан Дойла о несчастной дочери, которую не пускают замуж, чтобы не потерять ее денег, – и о фальшивой персоне. Это «The Adventure of the Copper Beeches» («Медные буки»). Мы возвращаемся в мир сельских сквайров, в клаустрофобическую обстановку «Пестрой ленты». Действие, как утверждают некоторые холмсоведы, происходит весной 1890 года[2]. В «Медных буках» отец семейства по имени Джефро Рукасл запирает в четырех стенах уже не падчерицу, а собственную дочь от первого брака Алису; он – исчадие ада, резко меняющий невероятное дружелюбие и жовиальность на вспышки ужасающего ледяного гнева. Его покойная жена оставила дочери наследство, а сейчас у Рукасла молодая (на пятнадцать лет младше) жена, маленький сын (маленькое исчадие ада, по общему убеждению[3]) и дом, который надо содержать. Отец пытается заставить дочь отдать ему ее деньги, но та отказывается. Он запирает Алису в дальней комнате поместья, она чуть не умирает от воспаления мозга, и ее прекрасные рыжие волосы остригают. У Алисы есть поклонник, некий моряк – мистер Фаулер. Чтобы отвадить его, Рукасл придумывает дьявольский план. Якобы для присмотра за сыном он нанимает гувернантку мисс Вайолет Хантер, которая издалека похожа на дочь. Хантер платят необычайно щедро; эта щедрость и погубила Рукасла – он предложил Хантер 10 фунтов в месяц вместо обычных для этой должности четырех, внушив, тем самым, тяжкие подозрения. От мисс Хантер требуется только остричь волосы и раз в день, надев платье Алисы, сидеть в определенном месте гостиной с большим окном, выходящим на дорогу. Потом становится понятно, что хозяин пытается выдать гувернантку за свою дочь, которая, как он уверяет, живет в Филадельфии, – но только потом. Мисс Хантер колеблется, идет за советом к Холмсу, наконец, соглашается на предложение Рукасла и уезжает в поместье «Медные буки», откуда, впрочем, уже через несколько дней телеграфирует о надвигающейся беде. Она что-то высмотрела, куда-то проникла, жизнь ее кажется в опасности. Холмс с Ватсоном мчатся на помощь и успевают вовремя: Фаулер смог-таки похитить и увезти возлюбленную, а мерзавца Рукасла искалечила его собственная собака, которую он завел для вящего устрашения всех в доме и вокруг[4]. Мужественная мисс Хантер покидает прóклятое место, и в финале рассказа мы обнаруживаем ее в должности директора частной школы в Уолсоле. Что же до дочери мистера Рукасла (она, кстати, присутствует в рассказе исключительно своим отсутствием, никто из «положительных» действующих лиц ее не видел – ни мисс Хантер, ни Холмс, ни Ватсон, ни читатель), то она обвенчалась с Фаулером в Саутгемптоне и живет с мужем на острове Святого Маврикия. Он там служит чиновником.

Все три рассказа написаны Конан Дойлом примерно в одно время (год–полтора) и имеют примерно один и тот же социально-экономический сюжет с похожими сексуальными подтекстами. Если говорить попросту, перед нами драма позднего викторианства, не желающего осознавать себя модерном, не принимающего «современности», отчаянно пытающегося – угрозами, зловещими трюками, инцестом, убийством – сохранить для себя ренту, возможность продлить существование в настоящем своем виде, без изменений. Правит в этой стране королева Виктория, женщина, но «викторианство» – это мужчина средних лет, не привыкший к работе, психологически уверенный в себе, в своем праве распоряжаться жизнями других, прежде всего женщин. Любопытно, что этот мужчина может принадлежать к разным слоям общества, но суть его поведения, его страшное рассудочное хитроумие и отвратительная подлость от социального статуса не меняются. Доктор Гримсби Ройлотт – потомок старинной саксонской аристократической фамилии; его предки растратили семейное состояние, так что ему пришлось оканчивать медицинский факультет, искать счастья в колониях, жениться на богатой генеральской вдове. О Рукасле мы не знаем почти ничего, кроме того, что он зажиточный сельский житель и что он явно не принадлежит к высшим слоям общества. Об этом говорит его простонародная фамилияRucastle[5] и особенно его имя Jephro, явно происходящее от более известногоJethro (ветхозаветный Иофор), – так называли детей в пуританских семьях. До аристократии здесь очень далеко.

Перед нами образ сельской викторианской Англии, образ ставший иконическим, нет, точнее – созданный как иконический, во второй половине XIX века. Богатство Британии, ее величие и мощь покоились на плодах индустриальной революции, на новых промышленных городах вроде Манчестера (он вообще был индустриальной столицей мира во второй половине столетия, точно так же, как – во всех остальных смыслах – «столицей мира», буржуазного мира, конечно, был Париж). Но британские правящие классы «стыдились» индустрии, предпочитая видеть в своей стране все то же самое: сельские ландшафты, поместья, фермерские коттеджи, тихую деревенскую жизнь предыдущей исторической эпохи. Отчасти это связано с социальной структурой Англии, в которой по-прежнему доминировала (пусть и теряя позиции) аристократия; буржуазия же (и даже рабочий класс) пыталась ей подражать. Об этом пишет Мартин Дж. Уинер в знаменитой книге «Английская культура и закат индустриального духа»[6]; современный британский архитектурный критик и культуролог Оуэн Хэзерли отмечает:

«Уинер утверждал, что британский индустриальный капитализм достиг расцвета в 1851 году, – в том самом, когда был построен Хрустальный дворец[7], чью постмодернистскую архитектуру распирали приметы британской индустриальной мощи. После этого на индустриальный капитализм принялись нападать и слева и справа – по сути, как считает Уинер, позиции левых и правых были практически неразличимы. Те, кто формировал мнение во второй половине XIX века – будь то явные консерваторы вроде Огастеса Уэлсби Пьюджина, архитектора, работавшего в неоготическом стиле[8], или марксисты, вроде Уильяма Морриса[9], – все они сходились в том, что промышленность изуродовала Соединенное Королевство, что здешние города и архитектура безобразны, что фабрики напоминают ад и что индустриализм следует заменить возвращением к устоям, более старым, предпочтительно – средневековым. [...] Этот испуг, эта реакция на развитие промышленности, а более всего – на индустриальный город, повлияли на вкусы среднего класса (а вкусы рабочего класса, согласно Уинеру, неизменно следовали за ними). Теперь идеалом стал коттедж в деревне. [...] Настоящая Англия – утверждали комментаторы левые, правые и стоящие посередине – находится в сельской местности; несмотря на то, что с середины XIX столетия (тогда это произошло впервые в мировой истории) большинство жило в городах»[10].

Шерлок Холмс – один из главных критиков этого социального цайтгайста, основанного на страхе и трусливом стремлении сделать вид, что урбанистической современности в Англии не существует, что модерн не наступил. В «Медных буках» они с Ватсоном едут в поместье Рукасла в Хэмпшире; стоит прекрасный весенний день, и доктор пытается обратить внимание друга на прелести сельских ландшафтов. Холмс же произносит следующую тираду:

«Знаете, Уотсон, […] беда такого мышления, как у меня, в том, что я воспринимаю окружающее очень субъективно. Вот вы смотрите на эти рассеянные вдоль дороги дома и восхищаетесь их красотой. А я, когда вижу их, думаю только о том, как они уединенны и как безнаказанно здесь можно совершить преступление. [...] Они внушают мне страх. Я уверен, Уотсон – и уверенность эта проистекает из опыта, – что в самых отвратительных трущобах Лондона не свершается столько страшных грехов, сколько в этой восхитительной и веселой сельской местности. [...] И причина этому совершенно очевидна. То, чего не в состоянии совершить закон, в городе делает общественное мнение. В самой жалкой трущобе крик ребенка, которого бьют, или драка, которую затеял пьяница, тотчас же вызовет участие или гнев соседей, и правосудие близко, так что единое слово жалобы приводит его механизм в движение. Значит, от преступления до скамьи подсудимых – всего один шаг. А теперь взгляните на эти уединенные дома – каждый из них отстоит от соседнего на добрую милю, они населены в большинстве своем невежественными бедняками, которые мало что смыслят в законодательстве. Представьте, какие дьявольски жестокие помыслы и безнравственность тайком процветают здесь из года в год».

Перед нами очень точное и трезвое высказывание, в котором этическое является прямым следствием социального. Холмс здесь (впрочем, и практически во всех посвященных ему текстах) выступает как убежденный сторонник «современности», как человек модерна, рационально понимающий мир, в котором живет, наблюдатель, не оставляющий никаких шансов социальным или иным другим иллюзиям. Зло – оно здесь, в деревне, так как прогресс, сколь бы уродливыми ни казались его проявления, сюда еще не пришел. Но еще хуже, отвратительнее зло там, куда он уже пришел, но в прикиде сельской сентиментальности и следования (отчасти изобретенным) традициям. Зло коренится в обмане, в потере идентичности, в создании фальшивой личности – неважно всего общества или конкретного человека. В этом пытаются преуспеть пропагандисты старой-доброй Англии, тем же самым занимается и злодей Джефро Рукасл. В обоих случаях помыслы явно нечисты – преследуется прагматическая, корыстная цель.

В отличие от Рукасла, доктор Гримсби Ройлотт действует прямее и экзотичнее. Он представитель еще правящего, но уже деградировавшего класса, оттого затея его носит более старомодный характер – и более беспощадный. Не запереть дочь в задней комнате, не заставить ее отдать ему собственность, а просто убить. Так вернее; мертвые не побегут венчаться в церковь с первым встречным. Неспособный, как типичный аристократ, ни к какой созидательной деятельности, он затеял в своем доме триллер в духе готической прозы конца XVIII – начала XIX века, да еще с заметным колониальным душком: абсурдный ремонт, привинченные к полу кровати (какой-то просто Эдгар По), бесполезные вентиляторы и шнурки от звонка, наконец, смертоносная гадюка, кусающая полуобнаженную грудь падчерицы, то ли смерть Клеопатры, то ли пародия на грехопадение. И в сущности доктор-злодей победил: одну падчерицу убил, вторая оказалась настолько запугана, что так и не смогла насладиться свободой и умерла через несколько лет после гибели Ройлотта. Отравленная отчимом, она не вынесла современного мира, который открылся ей за пределами усадьбы Сток-Морен.

Преступление мистера Уиндибека, напротив, чисто городское. Он женился на вдове хозяина паяльной мастерской, торгует вином, а чтобы обмануть падчерицу, изображает кассира. Сама мисс Мэри Сазерлэнд работает машинисткой. Можно даже более-менее локализовать место действия рассказа – это район лондонских вокзалов Юстон, Кингз-Кросс и Св. Панкраса плюс Тоттенхэм-Корт-роуд[11]. «Установление личности» интересно анализировать прежде всего с историко-социальной точки зрения; я бы рискнул даже сказать, с вульгарно-марксистской. Покойный мистер Сазерлэнд занимался производительным трудом, был нестроевым бойцом армии промышленной революции. Судя по стоимости его мастерской (4700 фунтов – сумма большая по тем временам), бизнес шел хорошо, у Сазерлэнда были наемные работники и даже «старший мастер, мистер Харди». Его преемник на брачном ложе миссис Сазерлэнд заниматься производством решительно не хочет, утверждая, что какие-то там паяльные работы совсем не комильфо для его статуса виноторговца; он заставляет вдову продать мастерскую – но при этом совершенно непонятно, куда пошли вырученные деньги. Вряд ли Уиндибек вложил их в свое дело – он ведь всего лишь коммивояжер, не больше. Получается, что четыре тысячи семьсот фунтов помещены либо в банк, либо в ценные бумаги. В ценные же бумаги вложено и наследство мисс Мэри Сазерлэнд (2500 фунтов); при четырех с половиной процентах годовых это дает сто фунтов в год – те самые, кстати, которыми в «Медных буках» мистер Рукасл сначала заманивал в гувернантки Вайолет Хантер. Судя по всему, это неплохой доход для одинокой девушки, вот и Холмс говорит то же самое: «Получая сто фунтов в год и прирабатывая сверх того, вы, конечно, имеете возможность путешествовать и позволять себе другие развлечения». У мистера Уиндибека с его женушкой – если они вложили деньги хотя бы на тех же самых условиях, что и покойный дядюшка Нэд, – доход должен быть почти в два раза больше, плюс заработки винного коммивояжера, получается неплохо для скромных буржуа. Но, нет, оказывается, что без ежегодных ста фунтов Мэри они просто не проживут, – иначе зачем так сильно рисковать? Ведь отчим, выдающий себя за возлюбленного падчерицы при живой жене, – это покушение на двоеженство с явным инцестуальным подтекстом, что бы там Холмс ни говорил о юридической недосягаемости мистера Уиндибека. Впрочем, в те времена на такие преступления действительно смотрели сквозь пальцы и больших тюремных сроков уже не давали. Но тем не менее. И главный вопрос: зачем этому проходимцу столько денег? Ответ напрашивается: женившись на обеспеченной вдове на пятнадцать лет его старше (плюс доходец падчерицы), Уиндибек тратит деньги на любовницу или на любовниц. Скорее всего он вообще не был никаким винным коммивояжером, а просто жил на два дома, что, естественно, требует средств. То, как он окрутил несчастную мисс Мэри, говорит, что опыт обхождения с женским полом у него был – и немалый. Итак, жиголо, брачный аферист, авантюрист в старом европейском смысле этого слова, паразитирует на добропорядочном семействе времен промышленного роста; собственно, перед нами еще один лик викторианства – не парадный, без основательных джентльменов в клетчатых панталонах, без краснорожих деревенских сквайров, но тоже очень узнаваемый.

Подлый мужской викторианский паразитический мир, живущий на ренту, против отважного работящего женского мира модерна – так выглядит главный конфликт в трех рассказах Конан Дойла о несчастных падчерицах/дочерях. Реализуется же этот конфликт в форме тихого восстания женщин против ложной идентичности викторианизма. Именно они – при помощи совершенно асексуального Холмса – становятся агентами современности, выявляют ее в окружающем мире. Они смелы – эти девушки, отчаянно смелы. Эллен Стонер вырывается из страшных лап отчима и – покрытая синяками! – едет к незнакомому джентльмену в Лондон, чтобы получить помощь (заметим, не к жениху, который, чувствуется, та еще благодушная тряпка). Мисс Мэри Сазерлэнд прямо идет против воли матери и отчима – и обращается за советом к Холмсу, несмотря на то, что рассказывать приходится о чудовищном унижении. Наконец, гувернантка Вайолет Хантер, самый самостоятельный, трезвый, рациональный, смелый герой «Медных буков», не только (за большие деньги, конечно, они этой особе очень нужны) отваживается согласиться на странное предложение Джефро Рукасла, она переигрывает хозяина и фактически сама раскрывает мрачную интригу в поместье. Дочь Рукасла Алиса тоже не из робкого десятка – несмотря на насилие, она отказывается отдать деньги свихнувшемуся папаше, а потом просто бежит с любимым морячком – распахнутый люк, веревочная лестница, как в приключенческом романе. И все из-за денег.

Главный герой этих трех рассказов – и главный мотив их действия – деньги. Причем в двух случаях это «новые деньги», не «старые» – они сделаны в колониях («Пестрая лента») или в «сфере производства» («Установление личности»). Но тут важно не столько их происхождение, сколько дальнейшее использование. Викторианский мир в лице своих патриархов (отцов, отчимов) пытается навсегда отобрать их у молодых женщин, которые хотят начать собственную, современнуюжизнь; если это произойдет, викторианизм рухнет, так как останется без ренты. А он привык существовать на ренту, привык обманывать себя и других в собственной старомодной деревенской идилличности, укорененности в прошлом. Впрочем, иногда, как в случае мистера Уиндибека, он пытается убедить окружающих в собственном высоком статусе, в том числе и моральном (отчим не разрешает мисс Мэри ходить на пикники и балы, где можно встретить «папиных друзей», то есть представителей мира производства, а не мира финансов, к примеру; неудивительно, что Уиндибек изобретает себе фальшивую персону именно кассира). Викторианский мир пытается остаться со своей ложной, иллюзорной идентичностью; восстание падчериц развеевает эту иллюзию и вносит страшную ясность в то, как на самом деле устроена жизнь. Мир стоит на деньгах. Отчимы хотят присвоить эти деньги. Мы их не отдадим – тем более, что послеMarried Women's Property Act 1882 года дочери и падчерицы могли спокойно выходить замуж. Все их теперь оставалось за ними. Так закалялся модерн.

 

[1] Erickson A.L. Women and Property in Early Modern England. London: Routledge, 1993. P. 19.

[2] Тут явная путаница: в самом начале рассказа сыщик упоминает происшествие с Мэри Сазерлэнд, а ведь оно точно произошло в октябре того же 1890 года! Любопытно, что здесь – как и в «Установлении личности» – есть отсылка к Ирен Адлер («Скандал в Богемии»). В первой сцене «Установления личности» Холмс угощает Ватсона табачком из великолепной золотой табакерки с аметистом на крышке, приговаривая, что, мол, вот подарок от короля Богемии; но в самóм «Скандале», как мы помним, сыщик просит за свои услуги у короля Богемии всего лишь фото Ирен. Холмс явно что-то скрывает от Ватсона. В любом случае с самого начала «Медных буков» нам дают понять: речь пойдет об актерстве, переодеваниях и надувательстве. Так оно и есть, но только гораздо мрачнее.

[3] Сам папаша рассказывает о нем с каким-то даже хармсианским воодушевлением: «...очаровательный маленький проказник, ему только что исполнилось шесть лет. Если бы вы видели, как он бьет комнатной туфлей тараканов! Шлеп! Шлеп! Шлеп! Не успеешь и глазом моргнуть, а трех как не бывало». Гувернантка Хантер: «Мне еще ни разу не доводилось видеть такое испорченное и злобное маленькое существо. Для своего возраста он мал, зато у него несоразмерно большая голова. Он то подвержен припадкам дикой ярости, то пребывает в состоянии мрачной угрюмости. Причинять боль любому слабому созданию – вот единственное его развлечение, и он выказывает недюжинный талант в ловле мышей, птиц и насекомых». Наконец, экспертное мнение Шерлока Холмса: «Этот ребенок аномален в своей жестокости, он наслаждается ею, и унаследовал ли он ее от своего улыбчивого отца или от матери, эта черта одинаково опасна для той девушки, что находится в их власти». В общем, милый мальчик.

[4] Такая вот символическая месть животного мира алчным отцам: Ройлотта кусает его собственная гадюка, Рукасла – его собственный цербер.

[5] На прекрасном сайте ancetry.co.uk, введя фамилию Rucastle, можно найти десятки Рукаслов, уехавших во второй половине XIX века в Штаты и даже в Африку. На том же сайте есть карта распространения этой фамилии, согласно которой, перед нами – типичные жители северо-востока Англии, рядом с шотландской границей.

[6] Wiener M. . English Culture and the Decline of the Industrial Spirit. Cambridge: Cambridge University Press, 1981.

[7] Возведен ко Всемирной выставке в Лондоне 1851 года. Изначально был построен в Гайд-парке, а затем перенесен в южную часть города. Уничтожен пожаром в 1936-м.

[8] Среди его работ – лондонский Биг-Бен.

[9] Выдающийся английский писатель, художник, социальный реформатор второй половины XIX века. Участник группы «прерафаэлитов».

[10] Хэзерли О. Будут ли строить и дальше в темные времена? // Неприкосновенный запас. 2013. № 3(89). С. 55–56.

[11] Кстати говоря, топографические городские традиции Лондона редко исчезают – вместо паяльных мастерских на этой улице сейчас множество компьютерных лавок и мастерских по ремонту всяческой электроники.


Вернуться назад