ИНТЕЛРОС > №6, 2017 > Народ или множества Жак Рансьер
|
Жак Рансьер (р. 1940) — философ и политический теоретик, профессор университета Париж VIII.
[стр. 12—19 бумажной версии номера] Отвечая на вопрос одного из основателей журнала «Multitudes» Эрика Алье об употреблении понятия «народ» и о пользе, которую, с его точки зрения, могла бы принести замена им понятия «множества», Жак Рансьер напоминает, что понятие «народ» является по-настоящему учреждающим для политики, будучи родовым именем для совокупности процессов субъективации, которые заставляют критически отнестись к представлениям о равенстве. Политика — это всегда один народ против другого. По причине страха перед политикой, определяющей себя отрицательным образом, мысль о множествах отказывается от негативного. Понятие «множества» противопоставляет понятию «народ» требование, чтобы политика больше не была отдельной сферой. Политические субъекты должны выражать множественное, являющееся Законом бытия. На самом деле понятие «множества» вписывается в расширительную трактовку производительных сил. Но мысль о множествах не избегает альтернатив, с которыми сталкивается мысль политических субъектов в целом. «Multitudes» [1]: В книге «Несогласие» вы предлагаете анализ конфликта между полицейской идентификацией сообщества (определяющей места и участи в зависимости от идентичностей) и политической субъективацией, открывающей «особые миры общности»[2], производящей новые поля опыта, опираясь на «зыбких субъектов, которые расстраивают любое представление мест и участей»[3], нарушают «однородность чувственного»[4] и так далее. Вместо того, чтобы выражать этот конфликт в виде плюральных множеств, противопоставленных объединенному народу (народному суверенитету, редуцированному к своему представительству), именно к «народу» вы относите то, что называете «чертой равенства», конститутивной для политического действия, поскольку она является «локальным и особым выстраиванием прецедентов универсальности»[5]. За рамками узких вопросов письма на какие мысли вас наводят нынешние попытки связать с биополитическим понятием множества: а) «феноменологическое» описание антиглобалистских движений и б) «онтологическую» детерминированность современных процессов разрыва с капиталистическим мировым порядком? Жак Рансьер: «Народ» или «множества»? Прежде, чем мы узнаем, какое понятие предпочтительнее, необходимо знать, понятием чего оно является. Для меня «народ» является именем некоего политического субъекта, то есть сверхдополнением по отношению к любой логике учета населения, его частей и его целого. Это означает разрыв с любой идеей народа как объединения частей, коллективного движущегося тела, идеального тела, воплощенного в суверенитете, и так далее. Я понимаю его в смысле «народ — это мы» манифестантов в Лейпциге[6], которые очевидно не были народом, но совершали акт высказывания, порывающий с включенностью в государство. В этом смысле «народ» является для меня родовым именем для совокупности процессов субъективации, которые эффективно применяют черту равенства, ввергая в спор формы видимости общего и идентичности, принадлежности, разделения, определяющиеся этими формами, — процессов, которые могут выводить на сцену самые разные имена, состоятельные и несостоятельные, «серьезные» или пародийные. Это также означает, что данные процессы инсценируют политику как искусственный аппарат равенства, которое не является никаким «реальным» основанием и существует лишь как условие, приводимое в действие во всех этих диспозитивах спора. Имя «народ» для меня интересно тем, что оно инсценирует двусмысленность. Политика в этом смысле является различающей дискриминацией в действии того, что в конечном счете принимает имя «народ»: это или операция различения, которая учреждает политические коллективы, приводя в действие несостоятельность равенства, или операция идентификации, пригвождающая политику к свойствам социальных тел или фантазму славного тела сообщества. Политика — это всегда один народ над другим, это всегда один народ против другого. Возможно, именно это и отвергается мыслью о множествах. Оппозиция молярного и молекулярного, паранойяльного и шизофренического только заслоняет собой суть. Проблема не в том, что народ является слишком молярным, слишком захваченным фантазмами Единого. Она в том, что народ является состоятельным только в особых прецедентах разделения — в том, что политика является отдельной сферой, особым раскладом действий и актов высказывания. В мысли о «множествах» есть боязнь негативного, боязнь политики, которая определялась бы через свое «против» — но также и боязнь политики, которая была бы только политикой, то есть не основывалась ни на чем другом, кроме несостоятельности черты равенства и рискованного конструирования ее действенных прецедентов. Еще до того, как стать отказом от паранойяльной структуры дуальной оппозиции, предрешающая ставка «множества» является предрешающей ставкой на такого субъекта политического действия, который не отмечен никакой отделенностью — «коммунистического» субъекта в том смысле, что он отвергает любую особость диспозитивов и сфер субъективации. Коммунистического также и в том смысле, что в нем действует само могущество того, что обеспечивает сущим бытие сообща. Понятие «множества» противопоставляет понятию «народ» коммунистический запрос: чтобы политика не была отдельной сферой, чтобы все было политическим, то есть чтобы политика выражала природу всего, его неотделимую природу: чтобы сообщество было основано на самой природе бытия сообща, природе могущества, сводящего в общность сущие в целом. Если «множества» отделяют себя от «народа», то именно посредством этого онтологического притязания, субстанциализирующего предпосылку равенства: чтобы не быть учрежденной оппозиционно и реактивно, политика должна получать свой принцип и телос из чего-то другого, нежели она сама. Политические субъекты должны выражать множественное, являющееся самим законом бытия. Тем самым мысль о множествах вписывается в ту традицию политической философии, которая хочет возвести политическую исключительность к принципу того, что сводит сущие в сообщество. Если точнее, она вписывается в метаполитическую традицию, характерную для политической философии в Новое время: для метаполитики характерно препровождать хитросплетения политической сцены к истине имманентного могущества, которое сводит существа в сообщество, и отождествлять истинное сообщество с ощутимой и осознаваемой эффективностью этой истины. Метаполитический парадокс состоит в том, что утверждение общего могущества здесь отождествляется с истиной непроизвольного бытия сообщества, непроизвольного бытия Бытия. Для современной метаполитики воля к сообществу означает волю к нему согласно тому непроизвольному, что является самой основой Бытия. Вопрос для меня состоит в том, чтобы понять, не является ли то, что учреждает политику, именно тем, что также делает ее невозможной. Подлинное имя для того, что онтология предписывает в качестве модальности действия, — это этика: воля к непроизвольному — это par excellence то, что провозглашает ницшеанская или делезианская этика Вечного возвращения, утверждающая случай и выбирающая то, что было, этика становлений, противопоставляющая и—и множественных сборок и сопряжений — или—или действующих воль, преследующих свои цели против других целей. Чтобы множественные становления субстанциализировались в «множества», необходимо еще кое-что: недостаточно, чтобы Бытие было утверждением — необходимо, чтобы это утверждение было имманентным содержанием любого отрицания, необходимо, чтобы развертывание Бытия-без-воли не было отдано на откуп комбинациям случая и их обратным осуществлениям, но впустило в себя имманентную телеологию. «Множества» являются именем для такого избыточного могущества бытия, отождествляющегося с сущностью сообщества, но, кроме того, самой своей избыточностью заряженного на слом барьеров, препятствующих его осуществлению в виде ощутимого сообщества. Поскольку негативность политических субъектов должна быть отменена, необходимо, чтобы могущество утверждения было могуществом разрыва, обретающемся в любом состоянии господства как его последнее содержание — как содержание, которое заставит затрещать его барьеры. Необходимо, чтобы «множества» были содержанием, чьим содержащим и сдерживающим является Империя. Это могущество разрывного утверждения, утверждающее и окончательное могущество того, что есть «без воли», в марксистской теории получило имя: оно зовется «производительными силами». У этого термина дурная репутация. Слова «производительный» и «производство» подозреваются в том, что отсылают к навсегда ушедшей эпохе завода и партии, а также к этике труда, ограничительной по отношению к коллективному могуществу жизни и мысли, которое хотят выразить «множества». Многочисленные дебаты в «Multitudes»свидетельствуют об этой трудности. Но не столь важно конкретное содержание, которое придают «производству»: понятие «производство» достаточно широко, чтобы включить в сферу производительных сил все что угодно, в том числе лень и отказ от работы. Главное здесь — это определение могущества бытия общего как производства, это идея производства как силы, привечающей телеологию, имманентную ее утверждающей сущности. Авторы «Империи» могут обращаться к «плюральному множеству производящих, творческих субъективностей глобализации», к их «непрерывному движению», к формируемым ими «сочетаниям сингулярности», к их «процессам смешения и гибридизации», которые не могут быть редуцированы ни к какой простой логике соответствия между системным и внесистемным[7]. Такой широкий диапазон, предоставляемый множественным гибридизациям, не столь важен по сравнению с гарантией, которая дается самим понятием: гарантией, что эти производительные расклады являются реальностью самой Империи, что именно борьба множества и «произвела Империю как собственный перевернутый образ»[8] — так же и здесь на манер фейербаховского человека, который, создав своего Бога, способен взять у него его атрибуты для полностью человеческой жизни. Принципиальным здесь является метаполитическое утверждение истины системы как истины, наделенной собственной действенностью. Нерешительность относительно «производительного» идеала лишь свидетельствует о несовпадении онтологического понятия «производств» и его эмпирических аватар. Это несовпадение также является диапазоном, позволяющим переформулировать «производительное» утверждение, сталкивающееся со своими апориями. Здесь понятие «множества» вписывается в ту большую работу по расширению понятия «производительная сила», которой отмечены марксистские теория и движения второй половины XX века. Классический марксизм стремился сделать производительные силы могуществом истинного, способным развеять политические призраки. Ленинизм был признанием краха этой концепции, декларацией необходимости и практики архиполитического акта, чтобы совершить работу, которую должны были совершить производительные силы. Крах самой этой архиполитики вызвал к жизни третью эпоху марксизма, который отныне хотел не противопоставлять экономическую истину политической видимости или революционное решение — экономическому фатализму, но интегрировать в понятие «производительные силы» всю совокупность процедур, которые тем или иным образом делают нечто общее: от научной и технической деятельности или же творческой интеллектуальной деятельности в целом до политической практики и всех форм сопротивления или бегства от существующего мирового порядка. Ревизионистская теория «науки как прямой производительной силы», культурная революция, студенческая революция и операизм представляли собой разные формы проекта, который сегодня намереваются радикализовать множества: отнести любую форму деятельности, трансформирующей положение вещей, на счет производительных сил, то есть на счет логики содержания, которое не может не взорвать своего содержащего. В этом смысле метаполитическое высказывание «все является политическим» полностью тождественно высказыванию «все является экономическим», тождественному в конечном счете архиполитическому высказыванию «всякая мысль есть бросок кости» — что можно перевести как «всякий бросок кости является производительной силой». Поэтому роль, которую множества отводят случаю, не столь важна по сравнению с отождествлением самого случая с необходимостью, антипродуктивизм не так важен по сравнению с его интеграцией в единственную внутреннюю оппозицию Империи — то есть в конечном счете Капитала — с его интеграцией в силы, которые она «развязывает». Принципиально сильным — но точно так же и слабым — пунктом является утверждение этой «имперской» сцены как единственной. Мысль о множествах хочет иметь дело с миром, ставшим действительно мондиализированным — против народа, все еще привязанного к национальным государствам. Притязание обоснованно, если при этом не забывают о том, что — есть ли мондиализация или нет — сегодня существует в два раза больше национальных государств, в два раза больше военных, полицейских и так далее аппаратов, чем 50 лет назад. Оно обоснованно, если оно не закрепляет под ярлыком «номадизм» реальность массовых перемещений населения, следствие репрессивной мощи этих национальных государств. Превознесение этих номадических движений, которые «переполняют и разрушают границы меры» и создают новые пространства, описывающиеся «необычными топологиями, подземными и ничем не сдерживаемыми ризомами»[9], в своем энтузиазме совершает ту же операцию, что и влекомый сочувствием фотограф, который под одним ярлыком «изгнание» объединял бразильских крестьян, приехавших в поисках работы в город, и обитателей лагерей беженцев, спасавшихся от геноцида в Руанде[10]. Номадические движения, привлекаемые в качестве доказательств взрывного могущества множеств, являются в большинстве случаев движениями населения, изгоняемого насилием национальных государств — или абсолютной нищетой, куда его ввергает их крах. «Множества» точно так же, как и «народ», являются субъектом всевозможных проблематичных идентификаций. Именно поэтому в 7-м номере «Multitudes» события 11 сентября привели к вопросам, которые расцвели еще в те времена, когда настаивали на том, что «народ», или «массы», «желали фашизма»: являются ли арабские толпы, во имя Аллаха аплодирующие бойне в «башнях-близнецах», множествами? Все ли множества являются «хорошими» или «истинными»? Эмпирически данным множествам тогда заново противопоставляют «утвердительную» сущность множества. Но совершенно недостаточно массово перемещаться между континентами или нестись по свету с компьютерной скоростью: всегда есть точка, где утверждение становится делом людей, которые вместе организуют манифестацию, отказ. Это может быть символическое мировое место, где перед лицом хозяев мира собираются манифестанты, испытывающие необходимость придать общий вид множественности отказов их господству. Это может быть парижская часовня, где устраивают голодовку манифестанты, требующие документов, которые позволили бы им перемещаться и иметь во Франции удостоверение личности[11]. Авторы «Империи» первыми готовы это подтвердить: в самом деле, после превознесения неслыханных топографий следует вопрос: «Как действия множества могут стать политическими?». На что они отвечают самым классическим образом: что это действие становится политическим, «когда оно напрямую и вполне осознанно направлено против базовых репрессивных операций Империи». И первым же лозунгом, который приводится в качестве свидетельства этого осознания, оказывается лозунг «всемирного гражданства», взятый из требований движения людей без документов во Франции: документы для всех[12]. Нет лучшего способа сказать, что политика разыгрывается в первую очередь по линиям включений и исключений, в операции перемещения принадлежностей. Но вся двусмысленность состоит в следующем: это требование, говорят авторы, не является нереалистичным, поскольку требует улаживания юридического статуса с экономическим, чего добивается сама капиталистическая интернационализация производства. Но это вносящее разлад улаживание можно понимать двояко: либо мы его понимаем как политическую демонстрацию разрыва между «интернационализмом» производства, необходимым для капиталистической прибыли, и «национализмом» правового и государственного порядка, который обеспечивает условия эксплуатации, то есть как явное противоречие тому, чего требует мировой порядок; либо мы его понимаем как утверждение универсальности, имманентной развертыванию Империи, которая «содержит-сдерживает» множества. Либо мы мыслим множества как процессы политической субъективации и ставим проблему отношения между местами и формами этих процессов; либо мы мыслим их метаполитически, как само имя могущества, которым одушевляется все, тем самым рискуя отождествить его с некой бессознательной волей Бытия, которая не волит ничего. Мысль о множествах не может избежать альтернатив, с которыми сталкивается мысль политических субъектов в целом. Перевод с французского Сергея Ермакова [1] Перевод осуществлен по изданию: Rancière J. Peuple ou multitudes? // Multitudes. Revue politique, artistique, philosophique. 2002. № 9 (www.multitudes.net/Peuple-ou-multitudes/).
[2] Рансьер Ж. Несогласие. Политика и философия. СПб.: Machina, 2013. С. 94. [3] Там же. С. 142. [4] Там же. С. 147. [5] Там же. С. 189. Перевод немного скорректирован. — Примеч. перев. [6] Имеются в виду «Понедельничные демонстрации» (Montagsdemonstrationen), начавшиеся в Лейпциге в сентябре 1989 года и вскоре распространившиеся на всю ГДР. — Примеч. перев. [7] Хардт М., Негри А. Империя. М.: Праксис, 2004. С. 69. Перевод немного скорректирован. — Примеч. перев. [8] Там же. С. 364. Перевод немного скорректирован. — Примеч. перев. [9] Там же. С. 366. Перевод немного скорректирован. — Примеч. перев. [10] Вероятно, речь идет о фотографе Себастьяне Салгаду и его альбоме «Exodus». — Примеч. перев. [11] Имеется в виду оккупация рабочими африканского происхождения парижской церкви Сен-Бернар де ля Шапель в 1996 году. — Примеч. перев. [12] Там же. С. 368. Перевод скорректирован. — Примеч. перев. Вернуться назад |