ИНТЕЛРОС > №8, 2006 > Модернизационный колониализм и пределы империи

Модернизационный колониализм и пределы империи


09 августа 2007
Автор: Фредерик Купер
Несколько лет тому назад ученые с громкими именами вовсю рассуждали о неизбежном отмирании национального государства и появлении новых форм глобальных связей, которые изменят мировой порядок. Теперь государство вернулось, причем в настолько могущественной форме, что публичные интеллектуалы начали называть его империей. Поначалу горячие либералы сетовали на имперское высокомерие американского правительства, но затем пришли отважные консерваторы и объявили, что Соединенные Штаты и есть империя и что ничем не сдерживаемое использование ими государственной мощи будет благом для мира в целом.

Идея об отмирании национального государства 10 сентября 2001 года была не менее ошибочной, чем сегодня, и в том способе, которым Соединенные Штаты в настоящее время осуществляют свою власть, особенно поразительным — и даже в каком-то смысле зловещим — кажется то, что такие действия совсем не похожи на империю. Отношения между территориально ограниченными институтами и транстерриториальными связями постепенно меняются, и нынешний этап истории не является исключением. Но рассмотрение этих изменений сегодня производится в таком ключе, который не способствует разрешению проблемы, провозглашая смерть государства или господство одного государства.

Империя используется в большей степени как метафора, чем как категория, обозначающая определенную форму политического устройства. Но ряд наиболее важных вопросов, встающих перед нами, связан со структурами, при помощи которых происходит осуществление власти в асимметричном мировом порядке, институтами, могущими сочетать территориальные и детерриториализованные процессы, формами совместного (или разделенного) суверенитета, предполагающими создание Европейского Союза и других единиц международного сотрудничества, и управлением мультикультурными объединениями. Историческое осмысление империи полезно тем, что оно позволяет определить место национального государства. Не нужно считать историю сменой цельных эпох: от империи к нации и постнациональной глобальности. Признание важности империи в XX веке и движений, стремившихся изменить и заменить империи, связано с более общей проблемой, по-прежнему сохраняющей свою актуальность: областью возможностей для осуществления власти. Сообщества были воображаемыми в прошлом и останутся такими в будущем, но не все из них воображались как национальные.

Имеет смысл начать рассмотрение своеобразия политических форм, предполагающих навязывание извне, достижение компромисса по поводу суверенитета и общее преобразование, с проведения различий между имперским, гегемонистским и колониальным. И все же такие разграничения говорят слишком много и слишком мало: мало для того, чтобы провести общие различия в процессах и последствиях каждого из них, и много для того, чтобы понять двусмысленность и взаимодействие между ними. Если допустить, что американская позиция по Ираку не является позицией империи в формальном смысле (установление продолжительного суверенитета над Ираком) и, следовательно, является гегемонистской или имперской, но не колониальной, вскоре выяснится, что колониальные мотивы здесь довольно сильны. Взять хотя бы следующий фрагмент полемической статьи, опубликованной в New York Times: в Ираке Соединенные Штаты сталкиваются с

задачами восстановления и переустройства, требующими десятилетий. Речь идет о восстановлении портов, ферм, дорог, системы телекоммуникаций, электростанций, больниц и систем водоснабжения, а также введения системы медицинского и пенсионного обеспечения и принятия новых законов об иностранных инвестициях и правах на интеллектуальную собственность. Эта страна нуждается в пересмотре уголовного кодекса и судебной системы, в новом налоговом кодексе и системе сбора налогов, а также в избирательной системе с соответствующей технологией… Общие затраты за десятилетие составят, по меньшей мере, двести миллиардов долларов.

Такое определение круга задач хорошо знакомо историкам британской и французской империй в Африке. Оно не похоже на колониализм в целом, но очень похоже на колониализм эпохи, наступившей после окончания Второй мировой войны, когда ведущие колониальные державы, пытаясь восстановить свою легитимность и сделать свои империи более упорядоченными и производительными, признавали свои прошлые экономические и социальные достижения в колониях не слишком успешными и провозглашали новую политику «развития». Цели Закона о британском колониальном развитии и благосостоянии (принятом в 1940 году и введенном в действие в 1945 году) и Французского инвестиционного фонда экономического и социального развития 1946 года во многом схожи с обозначенными. И только через десять лет британское и французское правительства, столкнувшись со всеми трудностями такого трансформационного проекта, осознали, что их налогоплательщики не захотят оплачивать осуществление поставленных задач, что их вмешательство вызвало больше конфликтов, чем умиротворения, и что отказ от империи, несмотря на все ее высокие цели, был гораздо более благоразумным, чем попытка заставить ее работать.

Оглядываясь еще дальше в прошлое, можно понять, что уже довольно обширная история империй противоречит полемическому использованию понятия империи, показывая, что империя — это форма ограниченного правления, ограниченного и в отношении полноты осуществления власти, и в отношении ее готовности и способности преобразовывать общества. Когда Британия и Франция со значительным запозданием наконец задумались об использовании колонизации в качестве инструмента социальной трансформации, они очень быстро пошли на попятную. Теперь рассмотрим поподробнее ограниченность империи — даже в случаях крайней асимметрии власти — и противоречия модернизационного колониализма.

ЦИВИЛИЗАТОРСКАЯ МИССИЯ, ПРОЕКТЫ РАЗВИТИЯ И ИХ ПРЕДЕЛЫ

Провозглашая «цивилизаторскую миссию», некоторые лидеры Третьей республики во Франции 1870-х годов пытались убедить своих коллег и избирателей, что колониальные завоевания не обязательно должны быть слишком авантюрными для буржуазного общества или слишком милитаристскими для республики. Новые подданные не становились полноценными гражданами, но они и не пребывали в состоянии перманентной «инаковости». Это вполне согласовывалось со старыми представлениями о французской империи как включающем, но дифференцированном государстве: она имела центр в европейской Франции, «старые колонии» в Карибском бассейне, жители которых с 1848 года были объявлены гражданами, форпосты в Южной Азии и Сенегале, где жители имели некоторые гражданские права, и Алжир, который был неотъемлемой частью метрополии, но большинство населения которого было лишено гражданства. В конце XIX века Франция приобрела «новые колонии», чьи народы были подданными, но не гражданами, и протектораты — государства, добровольно уступившие часть своего суверенитета Франции, сохранив при этом свои собственные национальности. Республиканские колонизаторы утверждали, что Франция могла пользоваться успехом у новых подданных, пока она занималась их «цивилизацией» и предоставляла им гражданство, когда они доказывали, что достойны его. Это процессуальное видение колонизации означало, что империя была единицей, имевшей политическое и моральное значение. Гаитянская революция 1791–1804 годов намного раньше поставила вопрос о применении к колониям Декларации прав человека и гражданина, почти сразу после того, как она была выпущена в Париже.

Британцы не имели аналогичной конструкции гражданства — все были подданными королевы, — но движение против рабства имело еще большее влияние: утверждалось, что такое отношение к народам империи, независимо от цвета кожи или культуры, могло быть пятном на британском флаге. Завоевание в конце XIX века во многом стало значимым для британской публики или той ее части, которой оно касалось, потому что влиятельное миссионерское лобби с 1860-х годов описывало Африку как отсталый континент, все еще занимающийся работорговлей, управляемый тиранами и нуждающийся в освобождении. Но опыт империи был неоднозначным: надежды на освобождение британских рабов в Вест-Индии были расстроены несогласием многих бывших рабов с отведенной им ролью покорных свободных работников, и они все чаще описывались в виде расовых исключений из правила оптимизации поведения в условиях свободных рынков и справедливого правления. Идеи освобождения и неизбежного подчиненного положения сосуществовали в имперском дискурсе конца XIX века. И наряду с этим амбивалентным отношением чиновники видели определенные риски в попытках содействия развитию: восстание сипаев в Индии в 1857 году заставило правительство признать, что Индией необходимо править жестко, но осторожно.

Как политические образования империи были одновременно включающими и разделяющими. При слишком жестком разделении и промежуточных властях, от которых зависел центр, в сотрудничестве не было никакого смысла; при слишком большом включении могли появиться требования политического голоса и автономии. То, что кто-то во Франции и Британии оценивал пространство империи в моральных терминах и утверждал, что порабощение или дурное обращение с покоренным населением нарушало целостность империи, не мешало имперским правительствам и поселенцам быть грубыми и осуществлять эксплуатацию, но в то же время гарантировало, что в демократических государствах периодически будут возникать скандалы из-за рабства, резни, колониальных войн, принудительного труда и бедности.

Политика имперских реформаторов в отношении политических движений самого колонизированного населения была непростой, но такие движения не ограничивались дихотомическим выбором между требованием полного участия в имперском государстве на условиях этого государства или преобразованием отличия в национальную автономию. Различные формы культурного самоутверждения и различные требования политического голоса и представительства — от превращения колоний в департаменты Франции до превращения империи в федерацию различных наций и других форм транснациональных связей (панисламизм, панафриканизм) — были составляющей политической мобилизации внутри империй и против них. До самого конца колониального правления пересечение этих различных видов движений подчеркивало важность империи как единицы, в которой обсуждались политическая мораль, права и благополучие и отмечалась неустойчивость баланса включения и дифференциации. То, что империя на протяжении двух столетий вызывала споры внутри имперских метрополий и противодействие и мобилизацию внутри колоний, используя и бросая вызов идеологиям самих имперских держав, позволяет объяснить обеспокоенность, которая выказывается сегодня политическими последствиями действий Соединенных Штатов или любой другой державы во время силового вмешательства за пределами своих границ.

На самом деле управление империей было более сложным делом, чем полагали цивилизаторы, реформаторы и освободители. Важным преимуществом завоевателей в эпоху телеграфа и пулемета была способность концентрировать силы, а затем переходить в наступление. Колонизация означала налет на деревню, открытое запугивание населения, захват скота, поджог хижин и движение дальше. Правление на повседневной основе — совсем другое дело; и оно противоречило логике всякой цивилизаторской миссии или проекту создания нового политического порядка. Единственной возможностью осуществлять управление большими пространствами и рассеянным населением Африки было привлечение местных элит для выполнения грязной работы. «Непрямое правление» в Африке, как и во многих других империях, возникло задолго до появления соответствующей доктрины. Более того, и Франция, и Британия соблюдали основной принцип старой имперской доктрины: колонии сами должны содержать себя. Даже знаменитый защитник империи Джон Сили говорил об Индии в 1880-х годах: «В основе нашей индийской империи лежит идея о том, что для ее поддержания не требуется значительных усилий». Британский и французский колониализм, по крайней мере до Второй мировой войны, обходился недорого: предполагалось, что колонии сами оплачивали издержки своего собственного угнетения.

Найалл Фергюсон в основном тексте своей «Империи» ясно дает понять, что британское правление ограничивалось своей дешевизной и опорой на промежуточные власти, но в конце противоречит сам себе, утверждая, что британское правление означало господство права, справедливое и честное правительство, поддержание мира и политику свободного рынка. Британия не имела ни желания, ни возможности играть такую роль — и уж, конечно, речь не шла об Африке, где ее правление во многом зависело от сохранения власти местных правителей; от использования «обычного» права, которое не было кодифицированным; а в поселенческих колониях — от произвольной конфискации земли у африканцев и запрета на собственность африканцев в других местах; а также от сегрегации в общественных местах. Экономическая политика отдавала предпочтение британским экспортно-импортным фирмам перед местными торговыми сетями, и, как признает Фергюсон, вызывала «имперское предпочтение» ограничивать торговлю за пределами блока стерлинга, когда этого требовали интересы Британии. И если в «белых» колониях британская империя действительно преподавала уроки права и свободных рынков, то африканцы имели дело с чем-то совсем другим.

Иногда в первые годы колонизации Африки чиновники пытались превратить африканских земледельцев или рабов в наемных рабочих или фермеров. Такие инициативы быстро сходили на нет, отчасти потому, что сами власти, от которых зависели правители, по всей видимости, были заинтересованы в сохранении зависимого статуса (несмотря на формальную отмену рабства), отчасти потому, что потребность в экспортных зерновых культурах была для властей слишком острой, чтобы задавать очень много вопросов о том, как они были произведены, а отчасти потому, что новых участников, особенно белых поселенцев, не так уж волновали принципы «свободного» труда. Различными ухищрениями, иногда вопреки протестам миссионеров, чиновники приспосабливались к многообразным формам организации труда на африканских территориях. К началу Первой мировой войны они радовались тому, что им хватило мудрости не особенно сильно изменить африканское общество.

В начале 1920-х годов французское и британское правительства отказались от программ «развития», которые использовали средства метрополии для перехода к более систематическому использованию африканских ресурсов, в пользу старой доктрины самоокупаемости колоний, не желая нарушать молчаливые соглашения с местными африканскими властями. Инвестиции частного капитала были немногим более агрессивными, поскольку экспорт британского капитала осуществлялся в старые колонии и доминионы, Европу и Соединенные Штаты, а то немногое, что направлялось в Африку, шло главным образом в прииски, шахты и копи. На протяжении всего этого времени выделялись островки производства на экспорт: зоны горнодобывающей промышленности, позволявшие использовать труд рабочих-мигрантов; области белых поселений, где фермеры получали значительную помощь государства в наборе и подготовке рабочей силы; и сельскохозяйственные области мелких и средних африканских фермеров, которые использовали труд членов семьи, арендаторов и иногда наемных работников. Попытки построения местного или поселенческого капитализма сталкивались с ситуацией, когда у большинства африканцев имелись определенные земельные ресурсы, даже если они постепенно отчуждались, когда колониальные экономики открывали новые ниши, которые служили альтернативой подчинению работодателю, и когда сами работодатели не всегда хотели играть по правилам «работа / зарплата». Инфраструктура создавалась только в ограниченной экспортно-импортной экономике. Городские центры почти не имели инфраструктуры для постоянных рабочих и их семей. Такая экономическая структура позволяла некоторым предприятиям получать огромную прибыль, но она также побуждала африканцев искать альтернативы полноценному участию в наемном труде в промышленности и сельском хозяйстве.

К НАЦЕЛЕННОМУ НА РАЗВИТИЕ КОЛОНИАЛИЗМУ И КОНЦУ ИМПЕРИИ

Посредственность колониальных экономических достижений облегчила колониальным властям перекладывание бремени депрессии 1929 года на сельскую местность, за которую они не отвечали. Но к концу десятилетия британские чиновники стали признавать, что даже слабые экономики в Африке и Вест-Индии вызывали социальные перемены, особенно в узких каналах коммуникации и островках наемного труда. Когда производство (а вместе с ним и инфляция) начало расти, от Барбадоса до Момбасы прокатилась волна забастовок. Министерство колоний после совещаний и внутренних споров пришло наконец к признанию вопиюще неприемлемой инфраструктуры и бедности как в старых, вест-индских, так и в новых, африканских, колониях. И только с принятием Закона о британском колониальном развитии и благосостоянии в 1940 году средства метрополии начали выделяться для укрепления колониальных экономик в долгосрочной перспективе и улучшения благосостояния по крайней мере тех колониальных подданных, которые были заняты в «современном» секторе. Именно тогда частичные и плохо финансируемые инициативы колониальных правительств в области здравоохранения, сельскохозяйственных технологий и строительства городов были объединены под рубрикой «развития».

Во время краткого правления Народного фронта в 1936–1938 годах французское правительство также предприняло самокритичный анализ своих инициатив в Африке и нашло их недостаточными: слишком много принуждения, слишком мало стимулов для добровольного участия африканцев в производстве на экспорт, слабая инфраструктура. Но парламент в очередной раз отказался тратить средства на программы развития. Правое вишистское правительство в начале 1940-х годов разработало план открытой и систематической эксплуатации в Африке, но не имело денег для его осуществления. Война, волна забастовок, захлестнувшая французскую Африку сразу после войны, и прочие конфликты в африканских колониях, неразбериха в других колониях, особенно во Вьетнаме и Северной Африке, и изменившаяся международная обстановка побудили французское правительство (как и британское) к выработке и проведению в жизнь действий, призванных сделать колониализм более прогрессивным — отсюда послевоенное стремление к развитию и различные попытки проведения политических реформ. В отличие от более старой категории «цивилизации», развитие было сосредоточено на конкретных изменениях и потенциально измеримом прогрессе. Хотя эта категория отменяла иерархию между теми, кто достигли развития, и теми, кто нет, она также предлагала язык, на котором могли излагаться требования ресурсов, необходимых для продвижения по этому пути.

Но структура развития не ставила под контроль социальные вопросы. Рабочие всегда были непокорной силой, которую британские и французские чиновники пытались приручить, импортируя в Африку техники индустриальных отношений. Учитывая широкую и все еще нетронутую африканскую сельскую местность, попытки определения, обучения и аккультурации африканской рабочей силы на ключевых участках производства и торговли в шахтах и городах и вдоль железных дорог означали отделение ее от деревни при помощи политики, получившей название «стабилизации». Это означало выплату заработной платы, достаточной для содержания семьи, и взращивание следующего поколения рабочих под надзором специалистов по питанию, образованию и трудовым отношениям. Профсоюзы осознали уязвимость колониальных режимов перед коллективным действием в узких каналах колониальной экономики, а также несостоятельность идеологических попыток предотвратить проявления недовольства. Как только колониальные режимы оказались неспособными защищать установленные расовые границы, требования «равной оплаты за равный труд», изложенные на языке нацеленного на развитие колониализма, трудно было оставлять без внимания.

Французский случай наиболее ярко отражает изменчивость наднационального объединения, когда попытки метрополии определить себя в качестве образца и ориентира для движения к прогрессу неумышленно привели к росту требований, излагаемых на языке имперской идеологии. В 1946 году французский парламент, в котором представители колоний тогда были в меньшинстве, принял закон, отменивший различие между подданным и гражданином. Закон о гражданстве позволил африканцам излагать свои требования к французским институтам, отрицая их контроль над своей судьбой — и при этом описывая Великую Францию как единую и неделимую. Но последствия оказались намного более глубокими. После устранения расового различия из имперской идеологии представление об империи как о политической и моральной единице стало играть важную роль в укреплении социальных движений. Профсоюзы начали требовать равной платы за равный труд; ветераны — полных пенсий; студенты стали отвергать плохое образование, а политические партии — требовать больших расходов на здравоохранение и благоустройство городов, — и все это с использованием риторики французского гражданства.

Такие аргументы подкреплялись различными формами коллективного действия, но они также обращались к чиновникам, чьи надежды на преобразование империи зависели от серьезного отношения африканцев к идеям модернизирующегося империализма. Хотя африканские движения постоянно требовали все большей автономии, они также в полной мере использовали имперские институты и риторику гражданства для предъявления этих требований. В 1956 году французский министр подвел итог повороту, который приняла позднеимперская политика: гражданство стало означать «равенство в заработной плате, равенство в трудовом законодательстве, в социальном обеспечении, пособиях на семью, короче говоря, равенство в уровне жизни».

Таким образом, только на последнем этапе колониального правления нечто вроде проекта реформистского империализма начало осуществляться с некоторой степенью серьезности. И эти усилия продлились недолго. У колониализма, ставившего перед собой целью развитие, были две проблемы, и обе они вполне применимы к сегодняшней ситуации. Первая проблема была внутренней: французская и британская империи обходились недорого. Послевоенный колониализм обещал стать дорогостоящим. И это обещание было вскоре выполнено. Нацеленным на развитие усилиям мешала ретроградная инфраструктура африканских колоний, а африканские рабочие постоянно требовали повышения заработной платы и пособий, что вело только к увеличению издержек. В колониальных архивах отражено разочарование чиновников незначительными результатами на фронте развития в начале 1950-х годов. «Продавать» империю внутри страны становилось все труднее, и в середине 1950-х годов пресса и парламенты Франции и Британии поставили под сомнение целесообразность затрат на нее.

Вторая проблема была в самой Африке. Попытки проведения реформ только усугубляли, а не смягчали конфликт. Профсоюзы окрепли и стали предъявлять все более жесткие требования. Преуспевающие фермеры жаловались на дискриминацию на рынках сельскохозяйственной продукции, а неудачливые жаловались на утрату безопасности в более конкурентной среде и иногда бунтовали из-за этого. Все это произошло после того, как логика империи столкнулась с логикой государства всеобщего благосостояния, а логика непреодолимого расового различия стала достоянием прошлого. Государство должно было отвечать за империю в целом, и социальные и политические организации по всей империи были готовы поднимать вопросы эквивалентности и равенства в имперском пространстве.

В конце концов, французское и британское правительства пошли на попятную: они отказались брать на себя все издержки по модернизации колониализма, когда ситуация с политической и экономической выгодой оставалась настолько неопределенной. Во французской Африке африканцы все еще обсуждали вопрос о том, следует ли стремиться к большей автономии или к более полному французскому гражданству, когда французское правительство уже решило передать большую часть полномочий, включая бюджетные, отдельным колониальным территориям. Единицей, в которой граждане должны были искать равенства — и средства для его оплаты, — стала отдельная территория, а не империя. Для Франции, как и для Британии, это означало отказ от имперского контроля, а для африканцев, которые собирались торговаться, это означало отказ от притязаний на ресурсы в пользу территориально ограниченной власти.

Реформистский колониализм первым потерпел крах в Африке. Наиболее старая и наименее динамичная из африканских колонизаций — португальская — пала последней. Важно отказаться от распространенного представления о закоснелом, неизменном колониальном строении, рассыпающемся под напором героических восстаний. Восстания в Африке южнее Сахары, особенно на Мадагаскаре, в Кении и Камеруне, были успешно подавлены; то же можно сказать и о военной стороне алжирского вопроса. Но угроза коллективного действия содержалась и внутри колониального строения: африканцы превратили модернизационные идеи Британии и Франции в требования ресурсов и забастовки, демонстрации и другие кампании. Все это — на фоне Алжира, Суэца, Вьетнама и прочих колониальных кризисов — вынудило Британию и Францию заняться расчетом выгоды и издержек, связанных с колониями, в чем никогда прежде не было особой нужды.

ВЫВОДЫ

Какие уроки можно извлечь из этой истории для нынешней ситуации в мире? Она показывает альтернативные модели империи. Идея империи как механизма преобразования, конечно, существует, но необходимо быть осторожными в определении ее места. Прецедентами для нее являются не «британская империя» или цивилизаторская миссия Франции. Скорее, инициативы по систематическому переустройству колонизированных обществ кажутся альтернативами внутри колониальных режимов, противопоставляемыми другим видениям колонизации — жестокому, дегуманизированному высасыванию всех соков противопоставляется мирное сосуществование коренных сообществ с существенной долей импровизации, не требующей больших затрат. Прецедент интервенционистского империализма кажется достаточно уместным в сегодняшнем контексте, но он ни в коем случае не оправдывает имперскую модель: это прецедент ухода, когда издержки становятся слишком высокими. Если сторонников перехода имперской мантии от Британии к Соединенным Штатам беспокоит выполнение американцами своей имперской миссии, то британский опыт может усилить такое беспокойство.

Другая модель колониализма, кажущаяся схожей с тем, что Фергюсон называет «силой и рутиной» (заметим, он не пытается извлечь из нее уроков): склонность колонизаторских режимов усмирять или наказывать, двигаться дальше и не справляться с задачами повседневного управления. Возможно, администрация Буша ориентировалась именно на нее. Но в Ираке подобная тактика оказывается несостоятельной.

Еще одна модель кажущейся благотворной колонизации больше согласуется с консервативным представлением о мире: минималистская идея поддержания колониального мира, при котором разделенный, «примитивный» народ удерживают от резни и предоставляют ему возможность развивать более производительное сельское хозяйство и торговлю под предсказуемым, хотя и не вполне честным, административным и правовым контролем. Знакомство с прошлым вновь должно вызвать скептицизм насчет подобного будущего. Конечно, колонизация Африки погасила некоторые формы противоборства — не нужно рисовать романтический образ умиротворенной Африки, чтобы поставить под сомнение идею колониального мира. Но корни современных африканских конфликтов во многом лежат в этнизации, развитие которой поощряла колониальная стратегия правления при помощи местных элит, оставленных колониальными властями и привлекавших своих сторонников на основе культурных различий. В колониях не удалось установить правление закона: этой идее противоречили расовая сегрегация на работе, в местах проживания и общественных местах и представление о том, что африканцы должны управляться «обычаями» и что их земли должны быть «общинными». Когда после Второй мировой войны британское и французское правительства наконец попытались сократить (речь не идет о колониях с белыми поселенцами) расовое исключение, которое было частью повседневной жизни в колониях, они столкнулись со всеми сопряженными с этим издержками и конфликтами. Поскольку американскую администрацию нельзя упрекнуть в отсутствии у нее реформистской социальной программы в Ираке, установление господства права, предсказуемости в экономических делах и отношений взаимного уважения между общинами может обойтись очень дорого в долгосрочной перспективе. Только невнимание некоторых консерваторов к сложности социальной жизни и незнание конфликтной истории империй XX века позволяет им считать колониальную оккупацию основой для установления законности и прозрачности в администрации.

Идея Фергюсона о переходе имперской мантии от Великобритании к Соединенным Штатам, в конечном счете, вообще не имеет отношения к империи. Большая часть его «Империи» достаточно четко отделяет «империю» как политическую форму от господства права, честности, заботы о других и общих выгод экономического развития. В конце концов, эти достоинства ассоциируются не с грязной и часто постыдной историей империи, а с образом британца, принимающего «бремя белого человека» и спасающего людей, которые не способны спасти себя сами.

Но краткий эпизод из истории модернизирующегося империализма в британском и французском стиле в 1950-х годах все еще заставляет задумываться не столько о том, что было, сколько о его непредвиденных последствиях: росте числа заявлений, озвучиваемых на языке послевоенного империализма. Эта история служит напоминанием: термины политики не статичны и политика, которая предполагает вмешательство мировой державы в дела другого государства, скорее всего, приведет к последствиям, выходящим далеко за пределы поставленных целей. Перед нами стоит задача осмысления своеобразия институтов и возможности различных языков, при помощи которых политические движения выходят с требованиями и бросают вызов сложившимся порядкам. Мы не находимся в ситуации выбора между политикой национальных государств и гражданства и аморфной глобальностью или между неприкосновенным суверенитетом и неограниченными вмешательствами. И чем скорее мы приступим к тщательному и последовательному осмыслению пространства, находящегося между ними, тем лучше.

Перевод с английского Артема Смирнова


Вернуться назад