I.
Он родился в империи, в столице или на окраине без моря, в Москве, Бухаре или Львове, подростком был увезен в Израиль или США, получил образование, женился, разродился, купил дом в кредит, поездил по миру — живи не хочу.
Не хочет.
Темная хтоническая сила, черная грызь — ежевечерне она выталкивает его на форумы и в блоги и заставляет жадно, жарко следить за новостями из России. За дурными новостями из России, в которой он был, может быть, один в жизни раз, лет в десять, с классом на Красной площади, «Ленина видел», — а может быть, и не был никогда, не важно. Это потребность почти физиологического уровня — острая, болезненная, временами невыносимая.
Дурных вестей из России когда не хватало? Масштаб не имеет значения.
— Теракт, погибли сотни людей.
— Солдату отрезали ноги.
— Мент выстрелил в лицо гастарбайтеру.
— Мама плачет: обхамили в сберкассе.
— Сын министра обороны насмерть сбил на переходе пожилую гражданку.
— Платеж не прошел.
— Нассали в лифте.
— Гога вышел с вашего Шереметьева, наступил одной ногой в свежую какашку, другой — на битое стекло. И воскликнул: «Узнаю тебя, Русь! Принимаю!» Остроумно, да?
— Копцев и синагога.
— Михал Борисыча зэки порезали.
Посмотришь ленты: катастрофы, убийства, аварии, — и думаешь: чье-то сердце успокоилось, у кого-то полегчало на душе?
Я с удовольствием читаю в сети монологи бывших соотечественников о России. Их отличают злорадство, зубовный скрежет, неплохой язык и яркий образный строй. Российская Федерация— это гротескная уголовная диктатура, оруэлловско-замятинская, но с уклоном в Эдуарда Тополя, «Верхняя Вольта без ракет», где на каждом шагу убивают инородцев (по преимуществу чеченцев), в метро насилуют студенток, по городам проходят десятитысячные нацистские марши, умы и сны граждан неустанно контролирует министерство правды, а по всем каналам идут круглосуточный Путин и немножко, для разнообразия, Петросян (я, конечно, утрирую, но не очень сильно). Любимые темы этих филиппик — тоталитаризация России, удушение гражданских свобод, возрождение сталинизма, брежневщины и безжалостного совка; ксенофобия и антисемитизм, воровство и пьянство, судейский беспредел, коррупция, технологическая и интеллектуальная отсталость. Отдельный дискурс — удивительное советское прошлое, в котором не было ни детства, ни любви, ни дружества, ни стадионов и театров, но сплошь бесколбасная пустыня, штопаные колготки, конфеты «Му-му» по праздникам и тупорылая завуч-садистка, не разрешавшая читать под партой «Мастера и Маргариту».
Это, разумеется, не общеэмигрантское. Меньше всего этим страдает научная и профессиональная эмиграция (первые продолжают идентифицировать себя с российской действительностью, вторые чаще всего тоже не совершают «ментальный развод» с отечеством, даже если и обзаводятся новым гражданством). Относительно включена в процесс эмиграция этническая. Но чаще всего это касается экономической (не будем произносить всуе название мясопродукта) волны — уехавших в начале 90-х и унесших на подошвах не родину, но прилипший талон на сахар. Ныне этот талон в багете под стеклом, висит над камином— как икона в красном углу.
Вместе с тем экономической эмиграции ужасно неприятно считать себя экономической. Нужен мотив, миф, легенда, идея. И тогда — «словно смотришь в бинокль перевернутый» — и образ абсолютного ада, из которого вырвались.
Россия — до крови расчесанный, вечно воспаленный гондурас — не дает спать теплыми нью-йоркскими ночами.
II.
Товарищ юности. Не виделись семнадцать лет. Встречаемся в кафе. Он стал красивым: откуда-то выросли плечи, на лице горнолыжный загар, выглядит лет на пятнадцать моложе, чем среднестатистический его российский сверстник. Он привез мне подарок. Хлопает рукой по дивану: да где же оно? «Йо, ну что за страна! Оставил на минуту — и официантки скоммуниздили. Совок голимый, как же это я расслабился, забыл, куда приехал...» — «Да фиг с ним, — рассеянно говорю я. — Как Маша, как детки?» — «Вот совок, а! Духи были, весь вспотел, пока выбирал». Потом мы зайдем в квартиру, где он остановился, посмотреть фотографии и увидим: духи лежат на столе. Eternity Summer. Он просто забыл. «Долбаная страна», — с облегчением говорит он. Долбаная страна, думаю я про другую страну, что она делает даже с хорошими людьми? Я не люблю Eternity, но они есть у моей дочки. И поэтому я говорю от всей души, проникновенным голосом тети Вали Леонтьевой: «Спасибо!» — «Не видала таких?» — «Ни в жизнь не видала».
Мы люди восточные, то есть чтим законы гостеприимства. Ноги гостю не вымоем, но кивнуть во ублажение усталого путника — всегда пожалуйста. «Ты баксов пятьсот-то в месяц имеешь?» Киваю. Пусть думает, что пятьсот, — наши доходы должны различаться минимум в десять раз, мои дети должны есть, учиться и одеваться хуже твоих, мой воздух должен быть загазован и слегка отдавать фекальными выбросами, в Москве должны быть дождик и слякоть, и скучно, и хочется плакать. Впрочем, американская идиллия тоже подозрительна, и он это понимает. «У нас проблемы, конечно, есть. Незначительные». (Мне уже насплетничали в интернете про твои незначительные. Про финансовую яму, в которую вы с Машей попали после того, как ее в одночасье сократили на работе — соотечественник же и сократил; и про многое другое, личное и общественное, которое совсем не для печати.) И я заранее со всем соглашусь.
В ресторане отвратная жратва — okаy!
На Тверской помойка, пропали мои белые штаны — несомненно.
Бабы на Кутузовском какие-то некрасивые, брр. Какие рожи, а. Нет, какие хари, ну ты посмотри.
Чуть не заснул в Большом театре. Не умеют ставить, блин. Вот у нас, в Метрополитен-опера...
Йес. Вау! Да-да-да.
Потому что: чтобы вам было хорошо, нам должно быть плохо.
Перед отлетом он позвонит и спросит: «Я подумал — а может, вернуться, а? Всем кагалом. Работу найду — с моей-то квалификацией. Квартиру снимем...»
И я отвечу: ни в коем разе. Зачем это тебе — из массачусетского эдема да в нашу помойку, скотство и пьянство, в этот канцероген?
Зачем вам, поручик, чужая земля?
III.
Это чувство не тянет на ненависть. Оно наднационально и внеидео-логично. Иные считают эмигрантское речевое неистовство извращенной формой ностальгии, другие— невротическим выбросом, компенсирующим актуальные неудачи и тяготы, третьи — попыткой окончательного «освобождения от родины», четвертые— завистью к оставшимся (как правило, к людям из той— увы, очень немногочисленной— социальной страты, где по профессиональным нуждам летают по всему миру, меняют иномарки раз в три года и покупают недвижимость в Южной Европе). Хуже всего в этом раскладе уроженцам винниц и ашхабадов, которым не обломилась даже личная детская память о стране, столь будоражащей их политическое воображение, — и, может быть, именно они и заслуживают наибольшего человеческого сочувствия.
Интернет — великая школа примирения с непримиримым. Со временем ты научишься рассматривать — сквозь потоки вербального дерьма — громадное человеческое несчастье, тяжелейшую драму беспочвенности и космическое одиночество. И покажется, что, отстрочив дежурный hate speech, очередной клеветник России посмотрит в окно на восток — и обратится к бывшему отечеству с пронзительным набоковским воем: «Отвяжись, я тебя умоляю! Я беспомощен, я умираю от слепых наплываний твоих!»
Но безнадежно. Не отпускает, не отвязывается. И не отвяжется уже.