ИНТЕЛРОС > №12, 2007 > Кушать не могу

Денис Горелов
Кушать не могу


15 октября 2007
 

Художник Дмитрий Коротченко

50 лет назад двенадцать случайных граждан США ненастным летним днем вынесли вердикт «невиновен». Судили пуэрториканского гопника, чьего папашу-алкоголика нашли с выкидухой в груди. Дело было ясное, но за полтора часа препирательств оказалось (стало) темным. Свидетельница — близорукой. Нож, купленный подсудимым днем раньше в посудной лавке и опознанный торговцем, — одним из тысячи одинаковых ножей, проданных в этой лавке за неделю. Оправдывая подсудимого (и освобождая его таким образом от любых преследований по данному вопросу), присяжные не удостоверяли его непричастность к убийству. Они лишь расписывались в том, что обвинение не представило достаточных доказательств вины. Отца мог убить подросток, а мог кто угодно другой. Сомнения американская юриспруденция жестко толкует в пользу обвиняемого. Удар молотка. Невиновен. Дело закрыто.

Они расходились по сырым ступеням дворца юстиции — порознь и вместе, породненные исполненной миссией Правосудия. Подавив в себе фобии и поднявшись над индивидуальной предвзятостью, они свершили нелегкий труд народных представителей. На ступенях с тисненым мечом и весами становилось ясно, почему Америка — по крайней мере в отношении собственных граждан — является самым прогрессивным строем Земли и почему у них юстиция и справедливость обозначены одним и тем же словом.

Фильм Сиднея Люмета был автопортретом взрослой нации, которая, прежде чем заниматься такой мелочью, как судьба человека, пришла к общенародному консенсусу по фундаментальным вопросам бытия: мыть ли руки перед едой? воровать ли столовое серебро в гостях? переходить ли улицу на красный? платить ли за проезд в автобусе? менять ли президентов раз в четыре года? слушаться ли Бога во всем или только выборочно? По каждому из этих вопросов жюри, выбранное наугад из числа налогоплательщиков, имело единое, прочное и недискутируемое мнение.

Никита Михалков собрал в одном помещении 12 половозрелых граждан, имеющих серьезные разногласия по каждому из перечисленных пунктов. Два с половиной часа эта злая дюжина обсуждала не доказательную базу обвинения и даже не виновность этнически нечистого юноши, а ключевой вопрос, следует ли всех чеченцев ставить под пулемет сходу или слегка погодить. За правильное, гуманистическое согласие по этой животрепещущей проблеме режиссер получил венецианского «Льва». Специальный такой Лев за вклад в человекообразие.

Уникальность Михалкова в том, что все недостатки его картины (в первую очередь — недостаток вкуса) волшебным образом работают на единую концепцию национального автопортрета. Взяв на себя ярмо с гремушками, вериги и крест-кладенец выразителя национальной ментальности, он чудесным образом оберегся от обвинений в натуге, сусальности, нарциссическом любовании собственным европеизмом и собственным неандертальством, густо перемешанными в веках. Я русский, это многое объясняет. Отвали, селянка.

Неумышленный подтекст читается уже в месте действия. Жюри из-за ремонта нарсуда сходится в школьном спортзале, где то и дело отключают электричество и приходится свечки жечь. Еще раз и по-русски: 12 разной степени развития первобытных людей собираются у открытого огня играть в цивилизацию. Только так можно квалифицировать суд присяжных в стране, где общественность бьется за смертную казнь с отнюдь не травоядной юстицией, а в сладких снах видит высшей мерой публичное четвертование.

У Люмета подсудимый (как, впрочем, и потерпевший) были пуэрториканцами. Таким образом, подразумевалось предельное, с оттенком брезгливости, равнодушие белых протестантов 1957-го года к судьбе обвиняемого: слушали, постановили, разошлись. Это же равнодушие при детальном рассмотрении стало залогом объективности. Судили не чурку, «от которых все зло». Судили не представителя ущемленных нацменьшинств, перед которыми все в долгу. Судили американского гражданина нетитульного происхождения, обвиняемого по подрасстрельной статье. Каждый из искренне голосующих и при этом искренне верующих людей летним днем 57-го года решал, жить человеку или не жить.

Что Михалков в видах на евроовации сделает подсудимого чеченцем — это было к бабке не ходи. От искомого равнодушия не оставалось и следа. Половина русских готова сунуть любого чеченца в газовую камеру именно за упомянутое «нетитульное происхождение». Образованная осьмушка русских за то же самое готова любого чеченца носить на руках. Будь парень таджиком — сразу возник бы подспудный интерес: и подозрительность к неруси, и неудобняк являть свой расизм вслух, и подразумеваемое высокомерие, и торопливость занятых людей, принужденных решать исход копеечной свары в этническом квартале. Чеченская принадлежность отворила канализационные шлюзы. Там, где у Люмета из гниловатых присяжных соратники выдавливали наружу расистскую откровенность — у Михалкова ее приходилось сгонять в сток дворницкой лопатой.

Люмет не педалировал апостольские коннотации, ибо они очевидным образом подразумевались пару столетий назад при определении численного состава суда присяжных. Михалков без обиняков назвал фильм блоковским «12». В белом венчике из роз впереди чеченский вопрос.

Люметовское слушание длилось полтора часа с копейками. Михалков раскатал суд на 145 минут за счет истошных сказов о том, как у меня корова сдохла, а кум в лохотрон проигрался, а папа умер молодым в чужой семье с приблудными детьми, а виноват во всем чечен. Русский человек совершенно не умеет слушать — поэтому лопается от потребности рассказать всем о себе. Потому так надсадны все его рассказы о детстве, родне и службе в армии, что его соотечественникам наплевать на чужие детство, родню и службу в армии: свои есть. Любое скопление людей рассматривается русским человеком как лучший повод для яростных автобиографических монологов — на этом стоял и стоять будет кинематограф Киры Муратовой.

Это половодье косноязычия в равной степени создает и губит михалковский фильм. Ибо выходит, что русский народ, любовно воссозданный автором по крупичкам архетипических образов, ЧУДОВИЩНО НЕИНТЕРЕСЕН. Многословен. Плосок. Дремуч. Слушать его откровения про Клаву-шалаву и ревматоидный артрит под силу одному священнику — психотерапевту дофрейдовской формации. Сюжет, построенный не на разоблачении липовых доказательств, а на разноголосице персональных истерик, рассыпается в мелкую, иногда блестящую крошку. Михалкову приходится связывать его, возбуждая гаснущий интерес публики всем арсеналом доступных, часто нижепоясных приемчиков.

Здраво рассудив, что 12 больших артистов с дюжиной блестящих монологов разорвут сюжет на 12 кульминаций, он дал актерскую волю троим: Сергею Гармашу (таксист-живоглот), Михаилу Ефремову (юморист-мизантроп) и Алексею Горбунову (ушлый директор кладбища). Трое — Роман Мадянов, Виктор Вержбицкий и сам Михалков — на экране особо не отсвечивают. Остальным шестерым поставлена задача гаерничать в самом низкопробном ярмарочном стиле: начитанный зритель дореформенного Михалкова иссяк, и он крутенькими мерами осваивает территорию плебса (как, впрочем, и вся отставная интеллигенция страны; это русский офицер бывшим не бывает, а русский интеллигент — запросто). Гафт играет чучело еврея (картавость, шевелюра дыбом, одесский прискок и ромб высшего образования), Газаров — чучело грузина (танец с саблями и «вай-вай-трамвай»), Маковецкий — интеллигента (резонерство, суета и накладная лысина), Петренко — работяги (одышка, мычание, капельки в ухо и вечное сомнение, кто хуже — менты или урки), Арцыбашев — законника (гундосое дотошество, апелляции к букве УК и прическа «Джузеппе — Сизый Нос»), Стоянов — телепродюсера (застенчивая сдобность голубого воришки, опереточная переживательность и постоянное хлопотанье губами). В последнем случае стрелки явно направлены на Дмитрия Лесневского, и многократно озвученные подозрения в личных счетах не убеждают нисколько: просто ловкий Михалков приглашает новую целевую аудиторию поржать над генеральным продюсером, у которого маменька генеральный директор. Пафос уже битого и крайне популярного в провинции фильма «Глянец»: «едет доктор на свинье с докторенком на спине». Примеряя тогу защитника нацменьшинств, Михалков сообща с обожаемым им народом откровенно куражится над слабыми — инородцами, штафирками и безвредными работягами.

Той же цели примитивного оживляжа служат регулярный звон будильника, фирменный михалковский воробей и совершенно неуместные в условиях триединства места-времени-действия флэшбеки в воюющую Чечню. Убери все эти горящие пианино, трассера крест-накрест, дворняжку с оторванной кистью в зубах (что за бесстыжие цитаты из Куросавы?) — и зритель элементарно заснет. Стыдобищи-то будет!

В финале торжествует не американский Закон, а исконная русская Доброта.

Чечененка поначалу приговаривают не потому, что доказательства безупречны, а потому что у одного присяжного дядя Коля, у другого полюбовница Ленка, а у третьего мама Ирена Стефановна. Конец не меняет ничего, кроме приговора: оправдывают чечененка не потому, что доказательства испортились (опровергали их, не в пример Люмету, довольно неряшливо), а потому, что у шестого присяжного обнаружился папа Изя, у седьмого бабушка Фира, а у десятого сын от первого брака Серега. Чтобы эта пародия на судопроизводство не рассердила рядового зрителя, приходится наспех дорасследовать шитое дело, уличая вторую после басурман пагубу русского народа — черных риэлторов, позарившихся на лакомую территорию в центре и расселяющих строптивых жильцов. Сам же Михалков в седых космах отставного офицера ГРУ ставит точку: нет супостатам.

За последние 20 лет он создал целый набор живых патриотических картинок: как русские люди присягу принимают, иностранцев потчуют, Сталина на воздушном шаре запускают, про амурские волны поют и на фиате катаются. Теперь вот новое учебное пособие: как русские люди чеченят судят.

Знамо как. По справедливости.

Лису гонят взашей, а зайку назад в лубяную избушку.

Солдат, как известно, ребенка не обидит. Всегда гостинца принесет.


Вернуться назад