ИНТЕЛРОС > №14, 2007 > Добезцаря

Михаил Харитонов
Добезцаря


12 ноября 2007

В тот день у нас не было двух уроков — кажется, рисования и физкультуры. Вместо этого обещали интересное: показать место, где все начиналось. То есть — подпольную типографию, где печатали листовки. Теперь там музей. Там все оставили, как было при царе. Интересно.

Я — октябренок, уже не очень юный: скоро пионерия, а потом и комсомол. В октябрята записывают всех, в пионеры, кажется, тоже. Так что это ничего не значит. Комсомол уже для старших ребят и для взрослых. Хорошее слово — «комсомол», в нем слышится «космос». У Сереги Кочергина есть комсомольский значок, но он его не носит, потому что рано. Зато у него октябрятский значок — классный такой, с маленьким кучерявым Лениным в стеклышке, пластмасска, здоровско. У меня он железный, как у всех, но тоже хорошо.

Я почему-то думал, что в типографию нас поведут рано-рано утром. Утро — очень советское время. Когда теплая весна, и розовая заря, и новостройка из розового кирпича, а над ней встает солнце — тогда советская власть чувствуется как-то очень сильно и чисто. Утро — молодость — коммунизм. Коммунизм — это заря и молодость, румянец мира. Днем уже не то, днем видна грязь, нищета, убожество, недостроенность, то есть уже социализм. А вечером, когда зажигаются фонари, в воздухе разливается что-то буржуйское, капиталистическое. Сразу понимаешь, что буржуи очень любят вечером гулять. Или ночью. У буржуев бывает «ночная жизнь», я читал про это в книжке. Ну, на то они и буржуи, чего с них взять-то.

Но в типографию нас повели все-таки не утром, а днем. И приметы развитого социализма были видны буквально на каждом шагу. То есть трещины на асфальте, грязь, какие-то окурки и прочие родимые пятна. Да, я уже знаю про родимые пятна, которые мы унаследовали от царя и отечества. «Царь» и «отечество» в моей голове склеились, потому что я прочитал какую-то книжку «не по возрасту», как сказала бабушка, книжку у меня отобравшая. Сейчас у нас нет царя и отечества, а есть Родина и Партия, а отечественного у нас есть война и обувь. Война была хорошая, а обувь плохая, и все хотят немецкую или югославскую, только бы не отечественную. Дедушка говорил, что до революции у нас была хорошая обувь, а потом нам не повезло с легкой промышленностью, потому что стали строить тяжелую, а про легкую забыли. А отец Саши говорит, что в революцию убили всех людей, умевших делать хорошую обувь. Это он, наверное, чего-нибудь не понял, потому что в революцию убивали буржуев, а обувь делали рабочие, ведь буржуи не работают.

А еще в революцию убили царя и бога и отменили букву «ять». Царя убили на самом деле, а бога не было, поэтому его… ну, я не знаю, как. Сломали, что ли, чтобы дураки в него не верили. Но потом его немножко разрешили, после Отечественной войны, потому что дуракам тоже нужно во что-то верить, а коммунизм вещь сложная, там нужно читать книжки — Маркса, Ленина и Брежнева, и еще много думать, а думать никто не хочет, и поэтому у нас не все получается, отсюда и родимые пятна. Даже наши руководители, и те Маркса и Ленина не до конца понимают, иначе у нас был бы уже коммунизм и розовые новостройки. А с богом легко: знай себе бейся лбом об пол да причитай — «боженька, боженька». В бога верят только дураки и старые бабки. Я летом в селе спорил с бабкой, которая крестилась, говорил ей, что бога нет, потому что наши космонавты на небо летали и его не видели. А бабка хитренько усмехалась и говорила, что до солнышка космонавты не долетели, а бог может быть и на солнышке. Бабка была глуха на левое ухо и гнала самогон. Тоже, кстати, штука для дураков: зачем взрослые его пьют? — он воняет гадостью и сам гадость, они же это говорят, и все равно пьют. Это как «ять», тоже смешная штука. Зачем-то его писали, учили даже правила, как его писать, а не додумались, что на самом деле «ять» — это обычное «е». Просто ненужная буква, которую давно пора было отменить.

Капитализм тоже что-то вроде буквы «ять» — ненужная вещь, которую отменили большевики. Жаль, что поздно. Нет бы его отменить на два века раньше, у нас уже во всем разобрались бы и построили коммунизм, и не было бы грязи на улицах, и снова научились бы шить обувь, югославы же вот научились, а у них ведь тоже социализм, хотя и неправильный. Почему же у нас не получается?

Тут училка громко сказала: «Мы пришли», а я увидел чудо.

Перед самым носом располагалась невзрачная бурая витрина с грязными стеклами. Но под этими стеклами прямо в деревянных ящиках лежали фрукты.

Нет, вы не поняли. Посреди Москвы. В магазине. Без очереди. Фрукты. Которые можно увидеть только на рынке, и то их прячут, не показывают. А тут они лежали прямо под стеклом. Инжир, чернослив, курага. Яблоки, груши. Виноград. Лимоны. Кажется, бананов не было — но все остальное было. Их было много, фруктов, и они выглядели ужасно аппетитно.

Учительница — опытная, старая, познавшая детскую непосредственность во всех ее проявлениях — сделала паузу, а потом сухо сообщила, что фрукты восковые. И лежат они здесь не для продажи, а для исторической достоверности. И что смотреть мы пришли не на них, а на типографию, где делали листовки и рисковали жизнью ради революции.

И нам показали типографию. Там даже была древняя машина, которая печатала листовки. Нам раздали свежеотпечатанные экземпляры какой-то прокламации, с теми самыми ятями, которые потом отменили. Но запомнились именно эти деревянные ящики. И в них — инжир, яблоки, курага.

* * * Великая Октябрьская социалистическая революция занимала в сознании советского человека крайне своеобразное место. Объяснить это нынешнему тинейджеру, который с трудом отличает Ленина от Берии, очень сложно. Хуже того, даже тому же самому советскому человеку, но прожившему последние пятнадцать лет в России, тоже напряжно вспомнить все нюансы этого отношения. Несколько лучше сохранили его старые эмигранты, особенно население Брайтон-Бич: они помнят фактуру. Но не масть: у них все закрашено в свои цвета, а это неправильно. Так что придется делать total recall своими силами, рискуя ошибиться и вляпаться в фальшак и новодел. Надеюсь, читатель поймет, и где надо — сделает скидку.

Прежде всего, о рамках. «Революцией» считался один день — 25 октября (7 ноября по новому стилю) 1917 года. В этот день «матросы взяли Зимний», в котором «заседало Временное правительство». Интересно, что у этого события был прототип, очень тщательно замазанный — а именно, взятие в 1612 году народным ополчением Кремля, где окопались поляки и примкнувшие к ним. Сам образ — народное ополчение штурмом берет цитадель, где сидят предатели и ренегаты — оказался экспроприирован большевиками по полной. Кстати, по одной из версий взятие Кремля войсками Минина и Пожарского имело место как раз 7 ноября. Но этого почему-то тогда никто не помнил, как никто не помнил, зачем и почему на Красной Площади торчат эти самые Минин с Пожарским. Вроде какие-то герои, но что сделали — фиг знает… Революция заслонила все.

Интересно, что установление социализма воспринималось тоже как нечто одномоментное — в том числе и теми, кто видел ее воочию. У Маяковского в «Хорошо!» были строчки о том, как по Троицкому мосту «дули авто и трамы» — утром при капитализме, вечером «уже при социализме». Дальнейшее понималось как «бой нового со старым», но само наличие нового — «социализма» — сомнению не подвергалось. Как и его рождение чудесно и вдруг: никто из настоящих советских людей не понимал до конца того, что в тот самый октябрьский день 1917 года в Петрограде продолжали работать госучреждения, чистая публика ходила в театры на премьеры, и даже частная собственность спокойно себе поживала, а настоящая борьба была впереди.

О масштабе. То, что революция случилась в одном городе — Петрограде, а не по всей стране сразу, знали вроде бы все. Но чувства говорили иное: революция случилась сразу и везде «по всей России». Иначе быть просто не могло. Этому способствовали советские учебники истории, из которых помнили выражение «триумфальное шествие советской власти». К тому времени выражение «советская власть» было полностью тождественно «слава КПСС», и тот факт, что «советское» когда-то не было тождественно «партийному», не укладывался в голове. Революция была везде, да. Исключение делалось разве что для Средней Азии, где пришлось повозиться: об этом историческая память сохранилась, хотя и в очень искаженном виде (плюс к этому хороший фильм «Белое солнце пустыни», первый и единственный советский остерн, фильм о Диком Востоке будил воображение). Но, так или иначе, территориально революция была разовой штукой не только во времени, но и в пространстве.

И об оценке. Революция считалась историческим событием первого разряда. Как бы к ней не относились — даже плохо — но в том, что она делит человеческую историю пополам, не сомневались, кажется, даже отъявленные диссиденты. «До революции» и «после революции» — это были два мира, отличающиеся буквально всем. «После» 07.11.1917 началась нормальная жизнь, «раньше» — было сказочное время, лучше описываемое словечком «добезцаря». Писать и говорить надо слитно, как «послезавтра».

О «добезцаря» мы еще поговорим, а сначала — об участниках революции, как они виделись человеку эпохи развитого со.

* * * О том, что в 1917 году произошло «вооруженное восстание», знали все грамотные, а неграмотных в СССР не было. Но мало кто помнил точно, как оно происходило. В головах советских людей отсутствовала четкая картинка. Как оно, собственно, было? Шли бои по всему Петрограду? Горстка матросов вошла в плохо охраняемый Зимний дворец и распугала охрану? Кстати, стреляла ли «Аврора», и если да, то куда? А в Москве что? Тут никакой ясности не было. Зато все помнили, что потом была «гражданка», сопровождавшаяся кровавой резней. Было обидно думать, что все начиналось мирно. В большинстве голов революция была именно «красной от крови». В детстве я даже слышал байку, что красный флаг возник так: сначала у революционеров был флаг белый, но потом убили какого-то матроса, и Ленин окунул белое знамя в кровь, отчего оно и покраснело. Кажется, источником байки был школьный стих про пионерский галстук, обязательный к заучиванию: там были строки — «Пионерский галстук, нет его родней, он от юной крови стал еще красней». Правда, дело портило это «еще» — получается, до того он был красным от чего-то другого. Имелась также неясность с Красной Площадью: многие были уверены, что ее так назвали большевики. В то, что это «просто совпало», верить не хотелось.

Дальше — участники революции. Все знали, что революцию сделал Ленин, но непонятно как. Например, все знали, что он «был главный», но никто не помнил конкретную должность, которую Ильич занимал в постреволюционной структуре соввласти (кстати, кто из читателей, не заглядывая в книжки или интернет, вспомнит название его поста?). Ему мешал Троцкий, который прикидывался другом, а сам был враг. Был еще Дзержинский с чистыми руками и горячим сердцем — вот его должность помнили хорошо, «председатель Чека», не хухры-мухры. Со стороны противников помнили Керенского (который в бабьем платье убежал от матросов, хи-хи) и почему-то Милюкова (от последнего осталась только фамилия и представление о том, что у него был монокль и он был буржуем). Еще были Корнилов и Деникин. О корниловском мятеже никто особенно не помнил — вроде бы какие-то «юнкера» пытались воевать с большевиками, да куда им против матросов и рабочих! Деникин вроде был после, откуда взялся — непонятно. Кажется, его «разбили на Дону», а что было потом — никто не помнил.

Иные герои революции были широко известны по именам, но в биографии их — опять же, в позднесоветской коллективной памяти — зияли досаднейшие пробелы. Например, фамилии «Щорс» или «Буденный» мертво сидели в головах. Но вот что, собственно, сделал Буденный и когда он умер — этого не помнил никто. Вроде, был хороший красный командир. Наверное, погиб в бою. Еще Лазо бросили в топку японские белогвардейцы (мне запомнилось это выражение). VIP-персоной советского восприятия революции был Чапаев — на сегодняшние деньги некрупный полевой командир. Возможно, потому, что его биография и особенно финал были известны точно: родился в бедняцкой семье, утонул в Урале, простреленный белогвардейцем. На фоне обычных биографий революционеров без головы и хвоста — вышел неизвестно откуда, фамилия неизвестна, помер тоже непонятно как — это смотрелось законченно, как античная гемма.

И теперь, наконец, о том, что революционеры сделали. О новой жизни — которую можно было понять только на фоне старой, добезцаревой.

* * * Чтобы ощутить разницу между жизнью-как-сейчас и добезцаря, нужно перечувствовать заново позднесоветское отношение к дореволюционным вещам, словам и мыслям. В конце концов, это самое важное, ибо это выражения материи, души и духа, то есть основ всего. Займемся же основами.

Начнем с дореволюционных вещей. В среднеинтеллигентской московской квартире можно было найти два-три артефакта дореволюционной эпохи. Разумеется, это были не драгоценности и даже не книги. То есть бывало и такое, но редко. Но даже в самой зачуханной норе могла сыскаться какая-нибудь скляночка, невесть как уцелевшая в горниле войн и революций, сберегаемся особым образом — с тщанием и некоторой опаской. Тщание объяснялось редкостью, иногда преувеличенной. Мне не раз приходилось видеть «настоящие тарелки кузнецовского фарфора», которые даже неискушенному человеку казались грубым ширпотребом — и, скорее всего, таковыми и были. Опаска же выходила оттого, что вещи эти были неблагонадежные. Не в том смысле, что во владении ими было что-то плохое и антисоветское и кто-то мог настучать в Гебе (этого боялись только политически озабоченные, каковых в те времена, которые я вспоминаю, было все-таки не очень много). Нет, тут возникало другое чувство — примерно как к вещам и мебели покойника, особенно если он ими пользовался перед смертью. Неприятно спать на кровати, на которой кто-то умер. Вроде и суеверие, а все-таки неприятно. Учитывая же, что покойника (то есть старый режим, то есть царя) еще и убили, — и все это прекрасно знали, — старые вещицы где-то в глубине души ощущались как несущие нехорошую ауру. Но по той же самой причине порча дореволюционных вещей переживалась как надругательство над мертвецом.

Тут мы плавно переходим к другой теме — символического наследия старого мира. Старых слов боялись даже больше, чем старых вещей. Например, мания советских переименований, начиная с самых больших — «Советского Союза» на месте «России» и «Ленинграда» вместо «Петербурга» (интересно, что недолго просуществовавший «Петроград» воспринимался примерно как «РСФСР» — то есть как что-то промежуточное, одно во времени, другое в пространстве) и кончая навязчивым стремлением избавиться от слов типа «господин» или даже «сударыня». Например, слово «господин» стало де-факто иностранным: им называли, например, послов не очень дружественных государств. В советском обиходе существовали «товарищ» и «гражданин», последнее было зарезервировано для милицейского обращения с жуликами и всякой швалью, которую называть «товарищами» было западло. За «гражданином» обязательно следовало «пройдемте». Что касается «сударыни», то словцо воспринималось как смешное и опасное одновременно.

Разумеется, это порождало ностальгию по «настоящим царским словам». С каким чувством пелось в пьяной компании — «га-а-аспада афицэры, голубые князья-а-а». Тогда слово «голубой» было вполне невинным, а вот «га-а-аспада» — это было круто. Забегая сильно вперед, вспомню, как это самое запретно-манящее слово начало звучать по телевизору — эффект был таким же, как демонстрация по тому же телевизору мягкого порно: людей колбасило.

Или вот еще — взять слово «кадет». Советские люди почему-то очень нервно на него реагировали, так как оно имело два значения: член какой-то царской партии и какое-то воинское то ли звание, то ли должность, то ли даже титул (тут все путались). Во всяком случае, выражение «кадетские полки» воспринималось как-то очень всерьез. Один мой знакомый, по молодости лет увлекавшийся бренчанием на гитаре, сочинил некогда песню, где «строгий юнкер и бравый кадет» играют в карты «на русскую рулетку» и в конце концов «стреляются оба». У товарища была, конечно, каша в голове, но каша эта была очень для того времени характерная.

Но оставим слова и перейдем к мыслям. Советские люди понимали революцию еще и как нравственный переворот. До нее понятия хорошего и плохого были смещены и перепутаны, и только революция все расставила по местам.

Во-первых, частная собственность. Отношение советских людей к ней было неровным. С одной стороны, они, конечно, хотели иметь «всего и побольше» — мещанство в «совке» было то еще, махровое и застарелое, как простатит. С другой — к натуральной частной собственности на средства производства относились плохо. Хотелось собственности личной, а не частной: дворцов, а не заводов. Ну кому нужен завод, эта обуза? Разве что сумасшедшему. Капиталисты, правда, с тех заводов имели прибыль, это было, наверное, приятно. Но само владение заводом — брр, зачем?

Еще «царизм». Многие советские верили, что царя свергли (и убили) все в тот же самый день 7 ноября 1917 года. Несколько более грамотные помнили, что свергли его раньше, а убили позже, но когда случилось то и это — уже не удерживалось в памяти. Первое «где-то в феврале», второе вообще непонятно когда. В советском сознании по поводу этого обстоятельства была какая-то неловкость: убили и убили, но ведь вроде и семью положили, и детей, а это нехорошо. Отговаривались тем, что «Ленин об этом не знал».

Так же понималась религия — как умственное извращение. Советское общество врало себе во многом, но не в этом — оно и впрямь было атеистическим до глубины дна. «Бог» воспринимался именно как дурацкая идея, нужная, «чтоб обманывать». То, что обман действовал и на самих обманщиков (многие буржуи и помещики ходили в церковь и даже верили в бога), понималось как особая вредность религии — ну, как химическое оружие, которое настолько ядовито, что травит и тех, кто его применяет. «Сами придумали и сами потравились». Советскую идеологию в этом смысле воспринимали как менее вредную — хотя и не столь заводящую. Вместо опиума завезли типа водку, что здоровее.

В конце концов, правда, та водка окончательно выдохлась — отчего произошли известные события конца восьмидесятых. Но это уже совсем другая история.


Вернуться назад