ИНТЕЛРОС > №10, 2007 > Будни экспроприации. Сцены из деревенской жизни 20—30-х годов прошлого века

Будни экспроприации. Сцены из деревенской жизни 20—30-х годов прошлого века


20 сентября 2007

Крестьянин Александр Борисов — свидетель и участник «великого перелома». Воспоминания, фрагмент которых мы предлагаем вниманию читателей, он писал, по-видимому, в эмиграции. Законченную рукопись Борисов прислал Александру Солженицыну. Теперь она хранится в Москве в архиве Библиотеки-фонда «Русское зарубежье».

Родился я в 1907 году, 28 сентября по старому стилю. Будучи десятилетним мальчуганом, я встретил первую страшную кровавую зарю 1917 года. Весть о свержении царя дошла до нашей маленькой деревушки Каменки, когда в Москве и Петрограде рекой лилась кровь и от выстрелов «Авроры» содрогалась земля. Почувствовав запах крови, голытьба деревни, как ядовитая змея, заворочалась и зашипела, выползая на улицы, демонстрируя и митингуя с неграмотно написанными на красных полотнищах лозунгами «Да здравствует революция», «Вся власть Советам», «Фабрики рабочим, земля крестьянам» и т. п., и самым главным и дорогим и долгожданным, отхаркнутым Лениным: «Грабь награбленное». Между демонстрантами, меся грязь, шныряли мы — школьники, получая подзатыльники. Жители деревни со страхом, насмешливо и испуганно, смотрели на причуды этих событий.

В селе Большая Дмитриевка, в двух-трех километрах от нашей деревни, организовался штаб коммунистических палачей во главе с комиссаром Загуменным, который свою кровавую работу исполнял по ночам, вылавливая «контру» из окружающих сел. Жертвами его были торговцы, частники, которые имели участки земли, купленные ими у государства в вечное пользование. Первой жертвой из нашей деревни был лавочник Константин Яковлевич Елистратов, по-уличному «шорник», интеллигент и добряк, статный, высокий, всегда прекрасно одетый, с волнистыми черными волосами. Его вызвали в штаб ночью и прямо в помещении штаба зарезали, ударив сзади кинжалом. Кого и сколько было расстреляно и заколото штыками из других сел и деревень — не знаю, но ужас и страх объяли всех жителей деревень и сел нашего Больше-Копенского района. Помрачнела и покрылась мраком жизнь сел и деревень. Карательные отряды и штабы вырвали из населения лучших людей и тружеников.

Это было только начало. Затем военный коммунизм и железная метла опустошали дворы и амбары. Карательные отряды были переименованы в продотряды, которые, шествуя от двора до двора, от амбара до амбара, от гумна до гумна, вооруженные винтовками и железными щупами, выискивали запрятанный хлеб и уводили скот. На всех дорогах были заставы вооруженных продотрядников, задерживавших ехавших в города крестьян, возы которых протыкались железными щупами и направлялись в штабы, где все изымалось, и мужик с пустым возком возвращался домой. Это было время военного коммунизма, когда большевики, грабя и убивая людей, восстановили против себя население провинции. То там, то сям начались бунты и погромы.

Большое и богатое село Кресты, доведенное грабежом и убийствами до отчаяния, подняло восстание. К нему присоединились еще несколько сел и деревень, которые ловили своих коммунистов и убивали их. Вступившиеся за них вооруженные продотряды тоже окружались восставшими и уничтожались. На выручку им прибывали коммунисты, стянутые со всего района. Образовался настоящий фронт. Борьба крестьян продолжалась целую неделю. Прибывший из Саратова отряд красногвардейцев принудил крестьян к сдаче, и восстание было разгромлено, его участники выловлены и расстреляны.

Ни на базарах, ни на большом саратовском крытом рынке невозможно было найти ни овощей, ни фруктов. За черным сырым хлебом стояли огромные очереди. На витринах мясных магазинов лежали окороки мясных изделий, сделанные из дерева и подкрашенные под цвет мяса. Против завода, где я работал, в погребах-складах гнили овощи и фрукты. Испарения, выходившие через дощатые трубы-вентиляторы, своим смердящим запахом душили пассажиров трамваев и поездов, которые проходили неподалеку. На постройке новой ж. д. ветки, идущей от Саратова к Увеку, работали арестанты-крестьяне, мужчины, женщины и девушки, охраняемые усиленной стражей. В бараки, в которых они жили, ежедневно мимо нашего завода под усиленной охраной гнали колонны арестантов из раскулаченных деревень, полураздетых, полуразутых, пугливо, с тоской и слезами смотревших по сторонам и вздрагивавших от грубых окриков стражи. Проходя по узкому мостику, переброшенному через ж. д. полотно, и поравнявшись с одним стариком из колонны, я коротко спросил: «За что?» — «За какую-то политику», — был ответ исхудавшего и сгорбленного старика.

«Волга, Волга, весной многоводной ты не так заливаешь поля, как великою скорбью народной переполнилась наша земля», — прозвучали строки певца горя народного в моем болезненном мозгу.

При входе на завод в глаза бросались картины рабства женщины. Опилочницы, сортировщицы, обрезчицы, хмурые и бледные, мокрые и прозябшие, с усилием работая граблями и вилами, отгружали опилки. Подымая и перевертывая обледенелые тяжелые доски, сортировщицы складывали их в штабеля. Ветер дождем и снегом залеплял глаза и насквозь пронизывал дрожащие тела. Выходящие из пилорамы доски, мокрые и обледеневшие, хватались почти голыми руками (перчатки были измочалены) и пускались в обрезной станок, между двух круглых пил, вертящихся с бешеной быстротой. И, увы, если пила, подхватив обрезанную кромку, швыряла доску назад, обрезчица часто была обречена на смерть. Это однажды случилось с девушкой, в которую я был влюблен, Лелей Хороводовой. Обрезок доски ударил ее в живот, порвав кишечник и поломав ребро. Полумертвую, ее отвезли в больницу, куда я писал ей письма любви и сожаления. Ее молодые силы помогли ей вернуться домой, но работать она уже не могла.

Везде и всюду безопасность отсутствовала. Машины и механизмы не имели защитных приспособлений, а народ был бессильный и рассеянный от тяжкой нужды и мрачных дум. На пилораме бригадир Удалов, в пилоточке бригадир Аничкин — тоже были культяпыми.

В конце осени, кажется, в ноябре, приехал на корове мой отец. Дочурка наша снова стала часто болеть. Отец уговорил нас бросить город и переехать в деревню. С ним вместе в Саратов приехал один из наших родственников на лошади по каким-то делам от колхоза. Уложив на телегу наш домашний скарб, мы кое-как дотащились до родительского дома.

В родной деревне Большая Каменка слово «отдых» считалось наследием капитализма, а поэтому на следующий день по приезде нас сразу мобилизовали на колхозные работы. Я работал на колхозном дворе, выполняя разные работы. Жена ходила в общественный амбар-гамазей на сортировку зерна и приходила домой, еле таща ноги. Работа была нетрудной, но ноги были тяжелые, потому что за голенища валенок насыпалось зерно и таким образом приносилось домой. Расхищение социалистической собственности каралось очень строго. В тюрьму сроком на 5-10 лет сажали за несколько собранных на поле после жатвы колосьев. Но среди колхозниц, работавших в амбаре-гамазее, была товарищеская спайка, и из гамазеи, как в старину с Дона, выдачи не было, ибо все одинаково были голодны. А если среди работниц оказывалась активистка или коммунистка, в этот день домой ничего не приносилось.

Дома зерно раздроблялось разными методами: толклось в ступе, растиралось между двух камней методом дикарей, некоторые из колхозников делали ручные мельницы. Два ровно отпиленных кругляша, в торец с одного конца которых набивались железные обрубки или обрезки. Эти два кругляша надевались на железный или деревянный стержень; крутясь приделанной сверху ручкой, они дробили зерно, и из этой крупы пекли лепешки. Просо обдиралось тоже самодельными машинами: в кадке по ее циркулю набивались деревянные рейки, в кадку вставлялся барабан, тоже обитый рейками. От старых веялок снимались две шестерни, большая и маленькая, и барабан, крутящийся ручкой от веялки, сбивал шелуху с проса на 60-80%. Каша получалась цветной, но голодным она казалась очень вкусной.

В некоторые праздничные дни мы были свободны от работы и, проходя по улицам деревни прилично одетыми, вызывали зависть колхозников. Завистливые взгляды бегали мурашками по нашим спинам, и я втайне от жены чувствовал что-то недоброе.

На одном из колхозных собраний моя семья была принята в члены колхоза «Новый путь». Началась суровая тревожная зима. В начале января мы сыграли свадьбу моей кузины, на которой под вой пурги пелись песни, играла гармоника, под которую танцевали парами и в одиночку. Было веселье, но только наружное, в душе же у каждого карябали кошки, и боль души мрачной тенью ложилась на лица участников свадебного торжества. Нужда, голод, холод и общая скорбь колхозного рабства тяжелым камнем лежали на сердце каждого и давили на него тяжелой болью, которую люди старались заглушить вином.

От действия вина у некоторых развязывался язык, с которого срывались проклятья на все и вся, но оставшиеся еще трезвыми старались зажать рот и уговорить или уложить в постель смельчака, заглушая песней его еретические слова. Мы с женой, оставаясь почти трезвыми, хорошо пели русские народные песни. Люди просили нас еще и еще спеть, подтягивая нам полупьяным хором. Моя кузина Лукерья Уцына и ее жених, Галкин Николай, тоже хорошо пели, помогая нам. Отец жениха, Галкин Иван, крепко подвыпивший, не отходил от меня, прося петь еще и еще, дружески матюгаясь, он тайно указывал мне то кивком головы, то пьяно вытянутой рукой на мужа другой моей кузины, коммуниста Гришку Костерина, бывшего когда-то в работниках у моего отца, говоря: «Эта паскуда и продажная душа может нас съесть. Саша, дружок, берегись его». И он в своем подозрении был прав. Гришка в течение всего вечера, перебивая меня, старался быть запевалой. Он был не из нашей деревни, пришел в Каменку откуда-то с Волги, занимался в Каменке кладкой печей и был ведерником или, вернее, жестянщиком, но так как этой работы было немного, он нанялся к моему отцу работником.

Гришка был коренаст, с длинным мешковатым туловищем и короткими ногами, блондин, с длинным одутловатым лицом, маленькими свиными глазками под белыми бровями и ресницами и каким-то хищным оскалом зубов. Сразу после появления в Каменке он получил прозвище Урыльник, которое очень гармонировало с его лицом. Хищно улыбаясь мне, он старался скрыть свою зависть и злобу, которая впоследствии стала трагедией для нашей семьи.

Гулянье продолжалось почти всю ночь. Перед рассветом все разошлись по домам.

С понедельника снова началось колхозное сумасбродство. Но почему-то неделя началась тревожной нервозностью. В сельсовете при закрытых дверях по всем ночам проводились заседания коммунистов и активистов. Вначале им не придавали значения, но потом появились слухи, что в окружающих Большую Каменку селах, лежащих ближе к районному центру, проходит усиленное плановое раскулачивание. Тогда под окнами сельсовета, задернутыми кружевными гардинами мороза, в белых сугробах стали мелькать темные фигуры, подслушивающие секретные совещания активистов и коммунистов. Председательствовал на них партсекретарь Иван Захаров, прозванный Ванькой Дробные Ноги за то, что в одно пасхальное богослужение он украл принесенные молящимися на освящение куличи, и когда стали искать вора, спрашивая у молящихся, не видел ли кто, одна украинка из поселка Петропавловка сказала: «То я видела. Высокий хлопец с дробными ногами биг с двумя куличами». Ноги у Захарыча действительно были дробные, и ходил он вприсядку. Его правой рукой была коммунистка, на которой женился наш каменский, взяв ее из села Большая Димитриевка. В глаза она звалась Матреной Ивановной, а за глаза Мотькой Красненькой. Разойдясь с мужем, Ильей Прошиным, она, как будто обозленная семейной неустойкой, мстила и съедала всю деревню. Она действительно была красненькой. Ее маленькое детское личико с выдававшимися вперед, всегда оскаленными зубами было всегда красно. Роста она была маленького, злая, как дикая пчелка. Любой обычный разговор она превращала в скандал, брызгая слюной.

Ванька Прошин по прозвищу Князь, всю жизнь удивший рыбу, длинный, вислоплечий, первый лодырь на деревне; Николай Иванович Егоров по прозвищу Миколька Горячий, Матрена (Мотька) Репьева, Анна Кулагина, прозванная Нюрка Латышка. Она действительно была латышкой, пришла в Каменку в голодные годы неизвестно откуда и вышла замуж за старого вдовца-богача. Она тоже высокого роста, с дробными ногами. Была активисткой, раскулачивала и ссылала людей. Сухая узкая грудь, горбатая спина и густые, всегда растрепанные волосы делали ее похожей на ведьму. Злые большие мутные глаза под клинообразным лбом наводили страх на людей. Очень бледные щеки, острые скулы и тонкие, всегда закушенные губы, как будто готовые схватить вмиг муху.

Ольга Пичкова по прозвищу Ольга Мура, старая дева, рябая, всегда жестикулирующая при разговоре и закрывающая глаза, не терпящая возражений, тыча собеседника в грудь пальцем, то наступала, то отступала от него. Виктор Тихонов (Витька Политрук) — всегда оборванный, нечесаный, любил трибуну, с которой его сгоняли улюлюканьем и свистом (но это было еще до начала страшных лет).

Ванька Репьев (Ванька Грабин), Василий Брындин (прозвище — Зуб Бороний), Прокофий Храмов, в глаза называвшийся Прокофий Федорович, а за глаза Прошка Мухомор. Ходил он всегда с открытым ртом, и отец прозвал его «мухомор». Его указательный палец был наполовину отрезан, и своей культяпкой, говоря, он всегда грозил кому-то.

Матвей Кузнецов, в глаза Матвей Иванович, а за глаза Матька Дулен. Отец его и он были коммунистами, но отец до коллективизации не дожил. Костя Белешов, активист. Его отец, Иван Белешов по прозвищу Курыш, передал это имя и сыну. Умирая, отец призвал сына и сказал ему: «Сын мой, если бы не колхоз, я прожил бы лет на десяток подольше. Умираю преждевременно от этого хаоса». Вероятно, его предсмертное слово «колхоза» было недоговорено, и получилось «хаоса». Одно время он был рабочим-выбойщиком на мельнице немца Зинера. Однажды, прибежав на кухню в дом хозяина, он застал Зинера за завтраком. Тот ел блинцы, запивая молоком. Иван Курыш, долго стоя на кухне, наблюдал, как Зинер свертывает тонкие блинцы в трубочку и не торопясь поедает их. Зинер был очень прост в обращении со своими рабочими. Он предложил Ивану сесть за стол, но тот отказался, говоря: «Андрей Андреич, ведь ты меня такими блинами все равно не накормишь». Зинер любил шутки. «Накормлю, Иван», — закричал он, смеясь. «Нет, не накормишь, да и твоя стряпуха не успеет за мной». Они хлопнули по рукам, поспорив на 10 рублей. Иван, быстро съев лежавшую на столе стопку, стал ожидать. Зинер, видя, что он в проигрыше, вызвал другую стряпуху, но и в две сковороды они не успевали за Иваном. Рассмеявшись, Зинер вынул десять рублей, уплатил Ивану и сказал: «Ты, Иван, молодец. Я проиграл спор». Долго еще эта история с блинами жила в памяти односельчан Ивана Курыша.

Все указанные выше активисты и коммунисты в заседаниях при закрытых дверях намечали людей к раскулачиванию. Говорили, что наша деревня в 200 дворов должна была дать 25 раскулаченных. Гришка Костерин, когда-то бывший батраком моего отца, настоял включить его в число подлежащих раскулачиванию. Жил он в бедной избушке, стоявшей на окраине деревни на берегу оврага, который в весенние разливы был очень бурным и часто затоплял его избушку, грозя снести ее в овраг. И Костерин, раскулачив отца, за 150 рублей купил с торгов наш большой новый дом.

Все эти коммунисты и активисты любили поживиться за чужой счет, делая половецкие набеги на богатые столыпинские хутора с оружием и без оружия (коммунистам в начале революции разрешалось иметь оружие). Активисты были вспомогательной силой и имели в своих карманах только вонючие советские спички на случай выполнения приказа на поджог да что-нибудь из неогнестрельного, которым можно обороняться при сопротивлении буржуев-хуторян. Входя в хутор, для устрашения его обитателей делался залп из трех-пяти винтовок, которого было достаточно для беспрепятственного осуществления ле-нинского лозунга «Грабь награбленное». Из конюшен и хлевов, дворов и огороженных базов выгонялись стада овец, свиней, телят, коров и лошадей. В первый налет забирался в большинстве скот. Позже грабеж происходил внутри домов. Забиралась одежда, обувь, мебель и посуда. Кое-где хуторяне оказывали сопротивление, и были убитые и раненые.

Пришло время, когда коммунисты и активисты решили ограбить мельницу Зинера. Вооруженные, они ворвались в мельницу, начали резать добротные кожаные приводные ремни и рвать сита, сквозь которые просеивалась мука. Но в это время на мельнице было много мужиков-помольцев из близлежащего села Широкого Карамыша. Это село имело стойкий и храбрый народ, в большинстве зажиточный, и мужики-помольцы контратакой выбросили коммунистов и их приспешников с мельницы, избивая их чем попало. Из села Широкого Карамыша к ним на помощь прискакали верхами односельчане с вилами, железными крюками и деревянными вескими дубинами, а кое-кто имел и припрятанное огнестрельное оружие. Коммунисты, выбитые с мельницы, которую они пытались поджечь, засели в кустах, камыше и других укрытиях, обстреливая широкинских мужиков, из которых многие были ранены, но убитых не было. Со стороны коммунистов, работавших на мельнице, из нашей деревни Каменка кочегар Тишка Грязный был насмерть заколот вилами. Долго искали убийцу, но найти не могли. Дружный широкинский народ не выдал своего соратника, а к целому селу применить карательные санкции еще слабая советская власть, наверное, побоялась. Это было в начале революции, и она на фронтах Гражданской войны несла большие поражения.

Этот случай был не во время раскулачивания 1933 года, а во время революции. Я хочу только сказать, что вышеперечисленные деревенские коммунисты и активисты, пропив и проиграв в карты награбленное в дни революции и, так как они были лодырями, порезав награбленный скот или заморив его голодом, остались снова голодными босяками, и раскулачивание, начиная с 1929 года и кончая 1933 годом, было вторым массовым грабежом крестьян, уже не богачей, а середняков и бедняков, которые арестовывались и ссылались то за сопротивление коллективизации, то за бывших богатых прадедов и дедов, а иногда и личным счетом или за рассказанный анекдот. Этой группе пришивали ярлык контрреволюционеров, и эта кличка ничего не смыслящему в политике, а порой и совсем неграмотному стоила расплаты долгосрочной ссылкой и в конце концов гибелью от холода, голода, непосильной работы в концентрационных лагерях.

В конце тревожной недели с заседаниями при закрытых дверях, на которых намечались жертвы раскулачивания, к сельсовету подкатили сани, запряженные парой лошадей, из которых, укутанный в теплый тулуп, вылез небольшой чернявый человек. Из-под раскрывшихся пол тулупа на коричневой кожанке, затянутой ремнем, был виден револьвер. Человек проворно нырнул в дверь сельсовета. В эту ночь я и наш сосед, заядлый коммунист Кирилл, долговязый, с очень маленькой головой колхозный кузнец, были на очередном дежурстве по охране деревни. На нашей улице нам навстречу выскочила растрепанная активистка Нюрка Латышка, жена нашего соседа, старика Кулагина Абрама, бывшего когда-то богачом. Остановив нас, она, дрожа всем телом, рассказала, что ее Абрама забрали и увезли на санях неизвестно куда. Мой напарник Кирилл пошел к своему дому, а Нюрка, схватив меня за рукав тулупа, умоляла зайти к ней в дом. Оставшись одна в доме с маленькой дочуркой, она чего-то боялась.

По ее просьбе я зашел, сел на скамейку в кухне и слушал ее рассказ, но что-то мне подсказывало, что и у нас в доме может что-нибудь случиться. Попрощавшись с ней, я пошел в свой дом, стоявший через дом от нее. Родители мои были уже старенькие и больные. Отец болел астмой, мать от тяжелой работы имела грыжи в обоих пахах. Войдя в дом, еще не сняв тулупа, я увидел на глазах жены слезы. Отец, лежавший на диване, сквозь кашель сказал мне, что ему сообщил десятник, чтобы он немедленно явился в сельсовет, но он не мог и сказал, что он болен. Тогда в сельсовет пошел я.

Войдя в сельсовет, я подошел к сидящему за столом человеку с наганом и назвал ему свою фамилию. Найдя в списке Борисова, он спросил:

— Борисов Егор Петрович?

— Нет, — ответил я, — я его сын Александр.

Он коротко сказал: «Пришлите ко мне отца», — опустил свои злые глаза вниз и стал что-то отмечать в списке. Придя домой, я одел отца и, взяв его под руку, пошел с ним. Отойдя от дома несколько шагов, отец закашлялся и упал. Подняв его, я ввел его в дом, а сам вернулся в сельсовет и объяснил уполномоченному, что отец тяжело болен и явиться к нему не может. Он — снова коротко — приказал мне представить справку от врача. Колхозный врач Рыгин справки мне не дал. Придя домой к нам и осмотрев отца, он сказал: «Завтра пришлем за ним транспорт». Я снова вернулся в сельсовет, но спецуполномоченный уже был одет и собирался уходить спать на отведенную ему квартиру. На ходу он бросил мне: «Пусть явится завтра утром».

За день до приезда уполномоченного к нам из соседнего украинского поселка пришел когда-то работавший у отца по найму Иван Огарков и уговаривал нас отдать ему корову, которую он ночью уведет в Саратов. В Саратове на бойне у него работает брат, который забьет корову. Иван продаст мясо и вернет нам деньги. «Я прошу вас сделать это, — сказал он, — потому что уполномоченный, который сейчас у вас, приезжал к нам, вызывал меня и спрашивал, как долго я работал у вас, какие вы люди. Я дал ему только добрые отзывы о вас, но я сомневаюсь, что это поможет вам избежать раскулачивания». Мы ему не доверились, и он, пожалев, ушел. Да ведь и отдать корову, последний источник жизни, молоко которой (и картофель) спасало нас от голодной смерти. Правда, ноги наши без хлеба начали пухнуть, начиналась водянка.

Утром к нашему дому подкатили сани, запряженные колхозной клячей. Одев отца потеплей, усадили его в сани, и он был отвезен в дом, пустующий после раскулачивания семьи Ивана Малого, где под охраной сидели все 25 хозяев раскулаченных домов. Почти все они были старые и больные, ибо молодежь села разбежалась в города, да и не только молодежь. Все, кто мог еще двигаться и работать, за исключением деревенской шантрапы, бежали от колхоза, куда глаза глядят. Поместив отца в дом раскулаченных, я зашел в сельсовет, стоявший недалеко от него. Зал сельсовета был переполнен коммунистами и активистами, многие из которых были — не знаю, для какой цели — вызваны в Каменку из коммуны, стоящей в двух километрах от нашей деревни.

Это было прекрасное плато, раскинувшееся под горой около рощи молодого сосняка. На этом плато стояли до революции красивые жилые кирпичные домики и большие хозяйственные постройки, обнесенные палисадниками и аллеями, тонувшими в кустах сирени. Все это принадлежало государственной экономии и в дни революции было сожжено, разломано и разграблено. Остались несколько домиков, вокруг которых были одни развалины, разрушенные палисадники и засохшие кусты сирени. Все было затоптано, замусорено и запущено. Плодородные черноземные поля заросли бурьяном.

И вот на это когда-то красивое, а теперь превратившееся в пустырь плато откуда-то наехали люди всяких племен и сословий. Организовав коммуну, они не сеяли, не жали. Все, достигшие возраста, после которого можно было называться коммунистом, получили партбилеты; достигшие комсомольского возраста получили комсомольские билеты. Затем всем детям, научившимся передвигаться на своих ногах, хотя никаких партбилетов не выдавалось (играя, они могли их запачкать, порвать или совсем затерять), подвязали на шеи — для отличия от простых смертных — красные галстуки пионеров. Под руководством надзирателей-комсомольцев с портупеей через плечо их водили группами, заставляя соблюдать равнение и дисциплину. В строю дети пели, еще плохо выговаривая слова: вместо «Мировой пожар потушим, буржуазию подушим» они пели: «Миловой позал потусим, бузуазию подусим». Не научив детей как следует гoворить, их уже учили душить, расстреливать, искать врагов, грабить, разрушать и ненавидеть. Для забавы им выдавались книжечки с картинками, на которых в карикатурном виде тощие мускулистые люди душили, резали и расстреливали тучных, толстощеких, пузатых, всаживая им окровавленные штыки или ножи в грудь, в живот, в горло… В маленьких, еще светлых и чистых душах от такого воспитания начинала воцаряться тьма ненависти, мести и разбоя. Став взрослыми, они уже могли без сожаления пытать, душить и расстреливать сотнями и тысячами ни в чем не повинных людей. Окончив низшие, средние и даже высшие школы, они пополняли ряды гэпэушников, занимая места пущенных в расход.

И вот в то утро, холодное и страшное, в здании сельсовета среди наших немногочисленных активистов и коммунистов я увидел и жителей коммуны, суровых коммунистов, и бойких, с портупеями через плечо, комсомольцев, вызванных на преступную работу раскулачивания. Только тут я понял, кем содержалась шайка, называемая коммуной, не сеявшая и не жавшая, но прекрасно обеспеченная. В коммуне, правда, были работы. Из сожженных зданий, корпуса которых были каменные или кирпичные, оставшиеся невредимыми от огня, создавались клубы с танцзалами и кинозалами. Все участники этого гнезда трутней, разъезжая по соседним селам и деревням, делали доклады, организовывали ячейки партии и комсомола, писали плакаты с лозунгами для торжественных праздничных шествий, следили за стопроцентной явкой на них. Не явившихся на эти принудительные сборища запугивали кличкой «контрреволюция». Они также читали лекции и ставили театральные постановки, имея массу пьес революционных драматургов, читали и декламировали пропагандные рассказы и стихи, полные грубых нелепостей и тупой неграмотности.

За несколько лет советской власти народ в своих тайниках создал уже массу антисоветского литературного юмора в рассказах, стихах, анекдотах и частушках, которые, быстро передаваясь из уст в уста в самые глухие уголки необъятной России, делали свое дело, парируя советскую лживую пропагандную литературу. В начале советской революции цыгане, будучи еще вольными, останавливались таборами около сел и деревень и, танцуя и играя на скрипках, пели частушки, которые я запомнил и частично процитирую здесь.

Как у наших у ворот, у нашей калитки
Удушился коммунист на суровой нитке.

Пароходы идут, волны кольцами,
Будем рыбку кормить комсомольцами.

У девчонки дела оченно серьезные,
Двух близняток родила, говорит — колхозные.

Колхоз, ты колхоз, чертово создание,
Мужики — доить коров, бабы — на собрание.

Едет Ленин на телеге, а телега без колес.
— Ты куда, товарищ Ленин? — Реквизировать овес.

Вставай, Ленин, вставай, дедка,
З…ла нас пятилетка.

Товарищ Ворошилов, война уж на носу,
А конница Буденного пошла на колбасу.

Ленин Троцкого спросил: «Чем ты бороду красил?»
Как ты глуп, товарищ Ленин, — в реках крови Красных Сил.

Когда был царь Николашка, были штаны и рубашка,
А теперчи стал Совет, увидала ж..а свет.

Ленин Сталину кричит, уже из могилы:
«Почему народ рычит, отвечай-ка, милый».
Сталин Ленину в ответ: «Ленин, успокойся,
Голод все сведет на нет. Лежи и не бойся».

Купил Сталин колбасы, он ведь не постится.
Его страшные усы долго будут сниться.

Сталин, делая доклад, чтоб его расперло,
Ус макая в лимонад, промывает горло.

Всему старому капут.
Нас по-новому е.ут.
Ж.. вверх, п… вниз,
Чтобы вышел коммунист.

 

Анекдоты.
На базаре торговец, продавая самоварные трубы, кричит: «И рабочему труба, и крестьянину труба, у коммунистов не дура губа».

У мужика завелись м..шки. Он спрашивает соседа, как избавиться от них. Тот советует: «Ты, брат, поезжай к Калинину. Он старый б..дун, он тебя научит, как от них избавиться». Мужик поехал в Москву. Дождавшись приема у Всесоюзного Старосты, он вошел к нему в кабинет. Калинин ласково предложил ему сесть и спросил, какая у него просьба. Мужик отвечает: «Михаил Иванович, у меня завелись м..шки, от которых никак не могу избавиться». — «Да, браток, дело незавидное, но я помогу тебе от этой нечисти избавиться. Сделай вот что. Приехав домой, уединись, сними штаны, напиши на х.. „Колхоз“. Они все разбегутся».

К Сталину на осле приезжает Иисус Христос. Сталин его радостно принимает, начинает с ним беседовать, но Иисус говорит: «Извините, Иосиф Виссарионович, у ворот Кремля стоит мой осел, и я должен прежде всего его покормить, он очень голоден». — «Напрасно беспокоишься, Христе, у меня двести миллионов голодных ослов, о которых я не беспокоюсь, потерпят. Так же и твой единственный осел может потерпеть».

В какой-то советской книжечке я однажды прочел, что за триста лет режима Романовых против него была создана масса анекдотов. Но против советской власти за тридцать лет было создано в сто раз больше, хотя за рассказывание их были арестованы, сосланы в концлагеря и замучены сотни тысяч людей в России. Когда-нибудь эти анекдоты будут собраны в особую книгу. В мой роман их вместить невозможно, и это не отвечает моей цели.

Весь день после того, как все раскулаченные были собраны в один дом, коммунисты, активисты и комсомольцы, разбившись на три группы, в каждую из которых были вкраплены люди из коммуны — надзиратели, ходили по деревне. Часов в 12 ночи, когда мы целый день в страхе и тревоге готовились к верной гибели, к нам постучали. Скрипя сапогами в морозном коридоре и не дожидаясь, грубо открыв дверь, вошли человек шесть, во главе которых с папкой в руках был коммунист из нашей деревни по кличке Банька Мороз. Не снимая шапки, Мороз провозгласил: «Именем Каменского сельсовета мы уполномочены произвести у вас опись имущества».

Первой в список попала мебель, затем открывались каждый сундук и ящик, в котором все пересчитывалось и записывалось. Из комнат пошли в чулан, где хранились мучные и молочные продукты, но там записывать было уже почти нечего. Из чулана вошли в кладовую, которая раньше служила хранилищем сбруи и других хозяйственных предметов, а теперь уже была пуста, но все равно каждый ремень и кусок порванной кожи, старые весы и гири заносились в описной лист. Переписав все содержимое кладовой, полезли в погреба, где были засолены овощи и засыпана картошка. На просьбу матери пожалеть и уж не так точно записывать в книгу Банька Мороз со злой улыбкой ответил: «Вам это, тетка Окся, не будет нужно. Вас поставят на государственное питание». За погребами заглядывали в пустые хлевы, сараи и конюшню, в которой была одна корова. Ею и завершился акт описи Борисова Георгия Петровича, всю жизнь работавшего то батраком, то в своем хозяйстве до пота лица.

От вспотевших спин крестьян гнили рубахи, покрывавшие их тела. С темна и до темна днями, а иногда и ночами, работали честные земледельцы, кормильцы матушки Руси, ее защитники и хранители, создавшие ей мировую гордость, силу и славу. Вот чем им отплатила власть лентяев и преступников, отбирая у них, как у пчел мед, все до последней капли и обрекая их на верную гибель.


Вернуться назад