ИНТЕЛРОС > №15, 2007 > Вонь Карен Газарян
|
Париж: гастрономическое фиаско
— Мне не нравятся французы, — сказал мой новый знакомец. — Они жадные.
Я взглянул на него повнимательнее. Очки, кудри, круглые щеки, покрытые двухдневной щетиной. Мы оказались попутчиками по парижскому рейсу, кресло между нами было свободно, и сложился случайный бизнес-класс с облегчающей коммуникацию пустотой посередине. Любитель щедрости летел в Париж в короткую командировку, из багажа у него был портплед с партикулярным костюмом и плоский серебристый ноутбук. Заученным движением полез он во внутренний карман пиджака и извлек визитку: «ФРЕГАТА Дистрибьюшн. Исполнительный директор». По его словам, эта «ФРЕГАТА» торговала парфюмами, доставляя их в основном из Ниццы, но в Париже находился дополнительный офис, и вот теперь какие-то мелкие переговоры решено было провести в отеле неподалеку от Вандомской площади — словно речь шла об урегулировании опасного ближневосточного конфликта. «- Вы видели „Парфюмера“? А что вам больше нравится, фильм или роман? Я как специалист могу сказать, что Зюскинд не понимает ничего в профессии, да». Всю презентационную информацию мой новый знакомец выпалил с показной скукой в голосе, но даже с учетом показухи было видно, что запрограммированный визит не обещает никаких приятностей и неприятностей, а трюизм про французскую жадность был произнесен просто чтобы с чего-нибудь начать разговор. Что-то вроде «хорошая сегодня погодка, не так ли?» Однако тональность эта ему совершенно не шла. На среднего диковатого клерка, чья степень цивилизованности ограничивается ассортиментом московского магазина «элитной одежды» и который отправляется в столицу Франции «просто посмотреть», он похож не был. Скорее напоминал какого-нибудь пиар-директора: «богемная» небритость, очки, мягкий вельветовый пиджак и, главное, шарф, обмотанный вокруг шеи, — разноцветный и вместе с тем скромный, совершенно парижская деталь. Все это выдавало в нем хороший вкус и тонкость душевной организации. Я подумал, что глупость была замаскированной хитростью: любопытно проверить, как я отреагирую. А чтобы сгладить неловкость, немедля возник модный и сложный писатель Зюскинд: так с вышки был послан истинный, единственно верный сигнал. Покуда я, по преимуществу тоже от скуки, размышлял над этой коммуникативной мелочью, самолет снизился и грузно сел в аэропорту «Шарль де Голль». А вскоре мы и распрощались с парфюмерным дистрибьютором, кивнув друг другу у паспортного контроля. У меня в Париже было мелкое журналистское дело, которое я рассчитывал уладить за два-три дня, а последующие три-четыре, захватив выходные, просто погулять, благо погоды в ноябре там стояли совсем не московские. Заселившись в небольшую гостиницу в трех шагах от Центра Помпиду, этого Диснейленда для интеллектуалов, я вышел прогуляться. Стемнело. Дул теплый ветерок. Улица показалась мне довольно грязной: повсюду валялся мусор, во всех направлениях летели бумажные и полиэтиленовые пакеты. На тротуарах стояли кадки с жалкой растительностью и урны ярко-зеленого цвета. Через пару минут мне встретился первый прохожий. Он был в сером джинсовом костюме, шел, торопясь, и стучал каблуками по брусчатке. Лицо его, как и большинство французских лиц, выражало снисходительное жовиальное полуудивление. Я обошел Центр Помпиду кругом и вспомнил, что надо бы поесть, а точнее, «поужинать» — разница, позволяющая любому ощутить себя немного буржуа. В первом же заведении выяснилось, что в это время суток можно только выпить. Я выпил чашку кофе. Вышел на улицу. Есть захотелось еще сильнее, и я медленно пошел в противоположную сторону, стараясь глубже дышать, чтобы чем-то вытеснить отвращение, которое всегда испытывал к пошлому словосочетанию «воздух Парижа». Мне казалось, что половина французских фильмов 60-70-х называются именно этим словосочетанием, причем во всех этих фильмах все роли, даже старухи-консьержки, исполняет Жан Габен. Еще я точно знал, что воздух Парижа продается в жестяных банках в каждой сувенирной лавке по цене 5 евро. Мимо в полном молчании проехали три велосипедиста: девочка и два мальчика. На углу стояла будка с фаст-фудом. Два предупредительно-льстивых ливанца поинтересовались, чего желает месье. Я выбрал хот-дог-дабль, очень длинный, и съел его. Потом дошел до Севастопольского бульвара и пошел вниз, в сторону Консьержери. И тут у меня запищал мобильник. Это была эсэмэска от старой приятельницы: «С днем примирения и согласия, хахаха!» Мы давно потеряли друг друга из виду, перестали сначала встречаться, потом созваниваться, чтобы затем окончательно раззнакомиться, и я обрадовался сообщению, взялся перезванивать. Она сбросила звонок и написала: «Говорить не могу, я во Франции». — «Где во Франции?» — «В Париже». — «Я тоже в Париже!» В общем, на следующий день мы встретились, я водил ее по городу на манер экскурсовода, мы зашли в Лувр, галопом по Европам, побывали на острове Ситэ и в саду Пале-Рояль. Приятельница моя была интеллигентная биологиня, выпускница соответствующего факультета МГУ, в студенческие годы сочинявшая стихи: «Безучастная участь моя молчаливо взирает с порога, // Я люблю, не любя, и живу, не живя, — вот такая дорога». Сегодня она, конечно, занимается не стихами, а рибосомами, причем куда успешнее: приехала на пару дней в Париж на симпозиум. Этот выезд на конференцию и стал ее первым в жизни выездом за границу. До того она не была нигде, родилась в Петербурге, выросла в Москве, в профессорском доме на Профсоюзной, и вот теперь мы стояли с ней напротив Нотр-Дам. Собор блекло подсвечивался. Она плакала. — Что? — спросил я. — Красиво, — прошептала она и опустила лицо в ладони. Над шеей вздернулись пошлые кудряшки-завитки, из тех, что любил описывать Мопассан. От волнения она вспотела, распространяя запах кислого копеечного парфюма. Какие все же убогие существа — туристы, подумал я, и какие дешевые трюки нужны Парижу, чтобы завладеть их мелкими душами. — Тебе что, нравится эта сталинская высотка? — спросил я издевательски, тыча в Нотр-Дам пальцем. — В таком случае ты — жертва самой примитивной рекламы! Я усмехнулся. Она поджала губки. Пенсионер в клетчатом пиджаке и с газетой, тревожно улыбаясь, взглянул со скамьи. Я метнул на него злой взгляд, схватил биологиню под локоть, и мы двинулись по набережной. — Это Сена? — спросила минут через пять биологиня, очевидно жаждущая примирения. — Сена. — Ура. — Ничего не ура. Воняет, словно канализация. «Как была восторженной дурой, так и осталась», — подумал я, с трудом сдержавшись, чтобы не произнести это вслух. Биологиня отчалила в Москву наутро, мое журналистское дело уладилось, и двое предстоящих суток я решил предаваться чисто парижским развлечениям. Начать я решил с долгого сидения в кафе. Кафе я выбрал центральное, с видом на Тюильри. Стоило мне занять столик, как на улице начался ливень. Я сидел, пил ароматный кофе маленькими глоточками и сквозь прозрачное стекло заведения невероятной престижности смотрел на бомжа в невообразимых обмотках, который лежал у ограды сада Тюильри, рефлекторно поджимая под себя ноги. Ливень усиливался. И тут произошло следующее. Справа от меня из дверей роскошного бутика вышел продавец-консультант. Он сделал в сторону бомжа быстрый жест рукой — наподобие дирижера, подающего знак оркестранту. Бомж улыбнулся, вскочил, проворно пробрался сквозь поток машин и, счастливый, улегся под козырьком бутика. Продавец-консультант огляделся, безотчетно прикрыл нос ладонью и скрылся в той же двери, из которой возник. Вторым парижским развлечением я справедливо посчитал светскую жизнь. Случай представлялся сам собою: еще в Москве я прихватил приглашение на некое мероприятие в месте, специально оборудованном для презентаций, под мостом Александра Третьего, — есть там такое клубное пространство неглубоко под землей. Публика собралась у входа, потом проникла внутрь, разобрала бокалы с подносов, и началось броуновское движение, в процессе которого можно бесстыдно разглядывать незнакомых людей. Чем я и занялся. Несколько раз на глаза мне попалась длинноногая мадам, настоящая светская особа, медлительная, царственная, беззащитно и трогательно сжимавшая в тонких руках гладкошерстного фокстерьера. Уж не знаю, кто из нас на кого смотрел пристальнее, но мадам вдруг наклонилась к самому моему уху. — Lost yourself to the relaxation! — прошептала она. Я не знал, как знакомятся в Париже, и почему-то вцепился ей в локоть. Она улыбнулась. Я ждал, когда она скажет что-нибудь еще. Романы Франсуазы Саган, все сплошь в мягких обложках, проносились в моей голове, шелестя страницами. Мадам полезла в сумочку и, продолжая улыбаться, извлекла оттуда треугольный кусочек картона. На визитную карточку он похож не был. Он оказался рекламным проспектом — вечер был хорошо организованной презентацией, а таинственная незнакомка — наемным менеджером, специалистом по промо-акциям. Сунув картонку мне прямо в нагрудный карман, она быстро и легко высвободила локоть и, целуя фокстерьера в холку, исчезла. В носу у меня застрял запах немытых женских волос. Было гадко. На следующее утро я проснулся совершенно с другими мыслями. В высокое окно моего номера било солнце. Прямо из кровати мне было видно, как в квартире напротив домработница, пришедшая, когда хозяева уже отправились на службу, высокая, мосластая и томная, протирает пыль и вывешивает на балкон какие-то покрывала. Квартира напротив просматривалась отлично — с типично парижскими белыми стенами, минимумом картин и максимумом безделок на всех горизонтальных поверхностях. Я смотрел в это окно, на эту сосредоточенную и отстраненную домработницу, занятую выполнением своих обязанностей не меньше, чем своими мыслями; о чем может думать молодая парижская домработница, написана целая французская литература, — я смотрел на нее, прекрасно осознающую, что я за ней наблюдаю, но при этом не только ни разу не взглянувшую в мою сторону, но ни одним движением не показавшую вида, что чувствует мою слежку, — и вспоминал хрестоматийного стендалевского героя, который стоит на холме Сакре-Кер и шепчет, сжимая кулаки: «Ничего, мы еще поквитаемся!» Я отправился гулять. На бульваре Распай, воспетом, помнится, в плохих стихах кумира биологини Булата Окуджавы, я миновал множество книжных магазинов, несколько кофеен, три магазина модной одежды и два — обуви, но внутрь не заглядывал. И вдруг мне попался странный маленький магазинчик, уже почти у Дома Инвалидов. С улицы нельзя было понять, чем там торгуют; я вошел, повинуясь слабенькому толчку авантюризма. Это оказался магазин сыров. Сыры занимали все четыре стены от пола до потолка, распространяя сильнейший концентрированный запах, от которого становилось дурно. Я захотел выйти на улицу, но не смог: я помнил, что благородные деликатесы должны источать нестерпимую вонь. Но еще нестерпимее было молчание. Следовало что-то не просто сказать, но и купить. Я обратился к продавцу, человеку с непомерным носом, на котором покоились старомодные очки. В ответ он вопросительно вскинул нос. — This one, — произнес я голосом ребенка-дауна, наугад тыкая пальцем в названия, которые не мог прочитать, — this one and this one, please. Продавец даже не кивнул — он скорбно пожал плечами. Стоявший с ним рядом старик в бежевом плаще, приятель, заглянувший поболтать, произнес длинную фразу, из которой я узнал два слова — «Саркози» и «иммиграсьон». В следующую секунду перед моим носом шлепнулся пакет с аккуратно завернутыми сырами. Мне оставался лишь один день в Париже. Встал я рано, умылся, накинул пиджак, вышел из гостиницы, пересек улицу и оказался в брассри. «Тут-то и поквитаемся», — подумал я и сел за тот столик, который официант протирал тряпкой, и посмотрел на официанта в упор. Он спросил что-то по-французски. Я поднял вверх руку и нервно пошевелил пальцами: — English menu, please. — Oui, — коротко отреагировал официант и скрылся. Через минуту он появился с English menu, набранным таким издевательски крупным шрифтом, что и слепой бы разглядел. Мяч был на моей стороне. Я небрежно, молниеносно взглянул в меню и развязным тоном произнес несколько французских слов: — Омле, — сказал я, — э… кафе крем, э… о натюрэль. — Oui, — ответил официант тоном англичанина-колониста, привыкшего с юмором относиться к любым проявлениям дикости. Еще через минут пять большая порция «омле» стояла передо мной, дымилась чашка кофе, сияла ледяная бутылка минеральной воды. Я взял нож, отрезал кусок и отправил его в рот. Я жевал и не мог понять, вкусно ли это. Я не получал от еды удовольствия, но не испытывал и отвращения; все было так, будто я впервые ел блюдо, аналогов которому не пробовал никогда, и мне не с чем было сравнить его, чтобы составить какое-то мнение. Между «омле» и вонючим московским омлетом, который каждый из нас миллионы раз переворачивал на московской кухне, стараясь не забрызгаться кипящим маслом, расстояние составляло миллионы световых лет, но пытаться измерить это расстояние было бы столь же бессмысленно, как пытаться сравнить солнечный свет со светом лунного камня. Со всех сторон на меня давили серые средневековые стены, калитки, кадки с растениями, окна с маркизами. Все это было в постоянном враждебном движении. Я как-то дожил до конца дня и уехал в аэропорт. Пограничник, не глядя, шлепнул мне в паспорт выездной штамп, посадку объявили быстро, и на этапе унизительного раздевания и разувания — «And also your belt, please!» — я вдруг увидел, что в метре от меня натягивает ботинки мягкой кожи мой недавний попутчик, исполнительный директор «ФРЕГАТА Дистрибьюшн». Я улыбнулся ему как родному, хотел что-то сказать, но служитель аэропорта махнул рукой — «алле, алле» — и русско-французский бизнесмен исчез в дверях гейта. На этот раз места у нас были в разных концах салона. Я закрыл глаза и попытался уснуть — все же рейс был ночным. Вернуться назад |