ИНТЕЛРОС > №20, 2008 > Что от нас останется

Что от нас останется


27 октября 2008
 
Художник Юлия Валеева

— У меня дедушка умер, — сказала Саша и шмыгнула носом.

— Какой дедушка? — ляпнул я, и удачно ляпнул: Саша чуть опомнилась и сообразила, что слезы ей не к лицу. Что поделать, плакала она и впрямь некрасиво, до соплей и покраснения глаз. Люди, когда им плохо, вообще некрасивы, цветущие девушки особенно.

— Алексей Дмитриевич, это по маме, ты его не знаешь, — принялась объяснять Саша. — Он старенький был, жил у Екатерины Васильевны, ты ее тоже не знаешь, там была такая история с маминой мамой, потом они помирились, ну чего уж теперь-то...

Я пропустил всю историю семейных взаимоотношений Сашиных родственников мимо ушей. Я смотрел на ее грудь и думал, как бы удачно сострить или спошлить по этому поводу. О чем она думает, когда вокруг такое все из себя лето, а рядом — такой весь из себя парень?

В те годы я, как и большинство парней моего возраста, был дубоват и озабочен. Проклятая молодость.

— Он очень хороший был, — добавила Саша таким голосом, что даже до меня дошло: пожалуй, пошлить и острить сейчас не нужно. Потому что она не только заплачет, но, пожалуй, и обидится.

— Мы с мамой вещи разбирали, от него осталось...

Я вздохнул. От дедушек никогда ничего интересного не оставалось, это я знал точно. Я даже чувствовал, что это как-то неправильно, но не мог объяснить почему. Что-то в этом было кривое, что от дедушки никогда ничего ценного не остается. Жил, жил, и ничего не нажил — обычная судьба русского советского человека, настолько уже привычная, что нам и в голову не приходило, что у других народов в других странах все по-другому.

— Коробка, там два авторских... медаль за войну и вырезки газетные. Из «Правды». В пятьдесят четвертом про него в «Правде» напечатали. Представляешь, до конца хранил.

Во мне шевельнулось что-то вроде любопытства.

— А что напечатали-то? — спросил я.

Саша недоуменно подняла на меня глаза, которые тут же высохли.

— Да какая разница, — просто сказала она, — мы выкинули.

∗∗∗

Тщеславие. Слово нехорошее, потому что заранее оценочное: «тще». Типа, фигушки вам заранее, как ни корячьтесь. Правильней было бы — «славолюбие». Хотя и это не совсем туда: сейчас слово «слава» изрядно потяжелело — это что-то такое, чего удостаиваются только эйнштейны, матросовы и многодетные матери. Но вообще-то в русском языке «слава» означает всего лишь известность, причем не всегда хорошую. Было даже такое словцо «ославить» — то есть пустить о человеке какую-нибудь скверную сплетню... Таким образом, «тщеславие» — это желание известности, причем известности тщетной, то есть и незаслуженной, и, самое главное, бесполезной, не приносящей прибытка. А то и вводящей в неприятности. Высунулся дурак в красной шапке, кричит что-то, хочет на себя внимание обратить. Ну, обратит. В лучшем случае добрые люди посмеются, в худшем — злые поколотят. Чтоб не тщеславился, под ногами не мешался.

Тщеславие — грех, конечно. Правда, очень странный. Хотя бы потому, что стремление обратить на себя внимание — штука очень необычная с точки зрения биологической. Все живые существа обычно друг от друга прячутся. Поскольку делятся на хищников и жертв, и жертва хоронится от хищника, а хищник старается незаметно подобраться к жертве. Это, конечно, в межвидовых взаимоотношениях. Но и внутри тоже: иерархия стаи предполагает разделение ролей, где слабые боятся обратить на себя внимание сильных, а сильные просто не нуждаются во внимании — им интереснее первыми подходить к добыче и иметь всех самок. Нечто похожее на тщеславие есть только у обезьян, которые любят «покрасоваться», даже с риском для шкуры.

Те же обезьяны, впрочем, наиболее любопытны. А любопытство и тщеславие тесно связаны, одно является изнанкой другого: хочется подсмотреть за другими то, что они скрывают, — и хочется показать другим то, что лучше вообще-то не показывать. Так что логическим развитием тщеславия является эксгибиционизм, желание продемонстрировать «свое хозяйство». Это считается болезнью и лечится — иногда ударами по тому самому месту.

В мире существовали и существуют системы жизни, культивирующие демонстративный отказ от всякого славолюбия и самовозвеличения. Одна такая система была установлена на одной шестой земшара, и как раз на той, где мы с вами имели удовольствие появиться на свет.

Ибо одной из корневых, основообразующих русско-советских ценностей была так называемая скромность.

Интересно, что скромность была ценностью одновременно парадной и массовой. То есть в этой точке официальная пропаганда и народное самоощущение совпадали. Правда, не совсем. А поскольку то, что совпадает не совсем, особенно сильно друг другу мешает, то и несовместимость народа и власти именно в этом вопросе была особенно сильна. Так, если вспомнить претензии, которые выдвигали советские люди к своему начальству, то главная была даже не в том, что начальство «на нашем горбу жирует», а в том, что оно это делает бесстыдно, то есть нескромно. То, что начальство кушает хорошо и сытно, знали — или догадывались — все. Но это не вызывало настоящей ненависти. Ненависть вызывало только демонстративное потребление, «шик». Когда начальство не просто жрет варенье под одеялом, а делает это открыто и с размахом. Напротив, «скромность» ценилась настолько, что за нее могли простить все, включая крайний идиотизм и полную неспособность управлять хоть чем-нибудь. Главное — чтобы руководящий товарищ не выпендривался, не тщеславился.

Это, кстати говоря, начальству было отлично известно — и учитывалось «всякими инстанциями».

Ну вот хотя бы. В сталинский миф входило, что Иосиф Виссарионович скромен в быту — в смысле, кушает мало и не с золота. Это как бы оправдывало все, что он творил. С другой стороны, когда надо было его разоблачать, то первое, что было предъявлено, — не трупы жертв, а «культ личности», «портреты везде» и «выпячивание своей роли». То есть вся та же самая «нескромность». Когда понадобилось заблокировать кандидатуру Григория Романова на пост генсека — после смерти Андропова он был в одном шаге от заветного кресла — был, среди прочего, реанимирован слух о том, что хозяин Ленинграда якобы устроил в Таврическом дворце роскошную свадьбу дочери, где происходили всякие безумства, в том числе был раскокан об пол драгоценный сервиз, взятый из Эрмитажа. Что любопытно — пресловутая свадьба имела место в семьдесят четвертом. Слух запустили в восьмидесятые, через «Шпигель», а сама сказка, судя по всему, восходила к каким-то эмигрантским разговорчикам (эмигранты Романова не любили, поскольку держали за антисемита). Все это было, в общем, понятно — но человека с такой репутацией назначить генсеком было уже никак невозможно... В свою очередь, Ельцин вылез на все той же скромности — ездил то ли в трамвае, то ли в троллейбусе, покупал что-то в обычном магазине и общался с народом без переводчика. На эту простейшую разводку купились все.

Это, заметим, первые лица. Уже вторым и третьим скромность прописывали, как касторку — причем в лошадиных дозах.

Разумеется, речь не шла об ограничении реального потребления. Но жрать полагалось под одеялом — чтобы никто не видел. Система спецраспределителей и закрытых магазинов была создана именно для поддержания скромности. Проще было бы, наверное, давать партбоссам побольше денег, чтобы они могли закупаться на рынке — но нет, это видели бы другие люди, получилось бы нехорошо. Поэтому мясо без костей и сладкий кишмиш выдавали в специальных местах, закрытых от публики.

Или, скажем, одежда. Знаменитые на Западе советские галстуки и костюмы — крайне уродливые, даже на плечах дипломатов — имели свое оправдание. Большое начальство как бы и не имело права носить красивую одежду — это было бы вызывающе, нескромно, даже оскорбительно, в том числе в глазах старших товарищей. Все должны были быть мешковатыми, неуклюжими, растяпистыми на вид — чтобы не резать глаза друг другу. Невозможно представить себе советского руководителя в смокинге — это рвало шаблоны и рушило всю картинку. Впрочем, и в чем-то вольном его тоже нельзя было представить — по той же причине. Все ходили в «приличном», но в само понятие «приличного» входила все та же скромность.

Есть известная история, как некий советский композитор явился к большому музыкальному начальству в джинсах — и большое начальство сделало ему выволочку за неподобающий вид. Композитор, будучи человеком восточным, горячим, в ответ заявил — «мои вранглеры стоят дороже, чем ваш костюм». Это было правдой: пижонские вещички стоили бешено, так как ввозились из-за рубежа контрабандой. Красивеньким тряпьецом баловались магазинщики, доставалы-толкачи, цеховики, ну и просто спекулянты. Приталенный пиджак был униформой мошенника. Или диссидента — тем тряпки возили из-за границы. В чем, конечно, не было большого криминала — но что охотно смаковали советские пропагандисты: «они за джинсы Родину продают». На самом деле, конечно, джинсы были не поводом для впадания в инакомыслие (поводов советская действительность предоставляла и без того), а так, бонусом, которым не пренебрегали, но и за серьезный мотив не считали. Однако советская пропаганда давила именно на эту кнопицу — поскольку диссидентов можно было таким образом обвинить в нескромности, то есть в покусительстве на святое.

Но ладно вещи. Советский человек был зажат в страшные тиски даже в области символических благ, которые, казалось бы, ничего не стоили родному государству. Выходило так, что больше всего на свете советского человека — ребенка, взрослого, старика — боялись похвалить, отметить, дать ему почувствовать свою значимость, угостить хоть капелькой признания. Зато уж если такую капельку капали, то такое запоминалось навсегда.

Еще Гоголь насмехался над простодушным тщеславием мелкого затертого человека, с вечной мечтой, чтобы о нем узнали, — «как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский». Но в этом хоть можно разглядеть какую-то корысть. Советский же обыватель точно знал, что никакой пользы от своей известности он не поимеет, одни неприятности — но все равно к ней стремился.

Так, к примеру, он очень дорожил всяким упоминанием о себе в средствах массовой информации, даже если то была школьная стенгазета или заводская многотиражка. Если же речь шла о серьезном издании — это могло составить смысл жизни.

Я выше писал про деда, который хранил вырезки из «Правды» со своим именем как самое дорогое. Но знавал я и почтенную женщину, педагога со стажем, которая больше всего на свете ценила номер «Литературной газеты» со статьей про школьные проблемы — там ей было посвящено три абзаца и ее называли по имени-отчеству. Радость, однако, была безнадежно испорчена: невнимательная корреспондентка переврала фамилию героини — ошиблась в одной букве. И поэтому она обязательно рассказывала всем знакомым, что в такой-то газете, в таком-то номере в такой-то статье упоминается именно она, а что фамилия — так это переврали, вот и номер школы, проверьте пожалуйста, действительно я, это действительно обо мне... Но все равно — вершина пути, акме, обернулось величайшим провалом... Трагедия совершенно античная, и без гы-гы, пожалуйста.

Но еще большей ценностью было попадание в кинокадр, хотя бы в массовке. Опять же, знавал я одного дядьку, которому посчастливилось попасть в кадр в фильме, если я не ошибаюсь, Бондарчука. Фильм периодически возобновляли на экране — и он каждый раз шел его пересматривать. В такой день он даже не принимал на грудь — что для товарища было вообще-то нехарактерно. Им владела более высокая страсть.

Эта мечта — попасть в кадр — впоследствии играла с советскими людьми очень злые шутки. Муж моей знакомой, человек тихий и кроткий, году этак в девяноста втором вдруг принял предложение сняться в порно. Его не смутило даже то, что порнуха планировалась гомосексуальная, — и лишь придя на съемки и осознав в полной мере, что, собственно, ему предлагается делать, — бежал из вертепа. Впоследствии он рассказал об этом супруге. На законный вопрос: «Какого черта тебя туда понесло, любимый?» — он смущенно сказал: «Ну как же... все-таки в кино сняться».

Но вернемся к скромности. Она пронизывала даже такие уголки жизни, о которых «и не подумаешь». Возьмем, например, такую тему, как военная техника. Советский Союз если чем и мог гордиться, так это своим оружием. Но оно имело один роковой изъян. Никто не осмелился, подобно западным оружейникам, назвать танк или пушку красивым и страшным именем. «Тигр», «Пантера», «Экскалибур» — все звонкие, гордые, красивые имена были советским заказаны. Советские изделия назывались либо сочетаниями букв и чисел — ЩДГР-11БЮ, — либо уж так, чтобы никто не догадался. Что такое «Пион» или «Тополь», сейчас, конечно, знают — но вот сравнение с прекрасноименными западными ракетами и истребителями, всеми этими «Апачами», «Кайманами» и так далее они проигрывали сразу, напрочь, навсегда. Имя русского оружия всегда было нелепым, и гордиться им было невозможно — разве что специалистам, которые знали, на что способны эти самые ЩДГР. Но эти были связаны страшными клятвами — и вынуждены были гордиться молча.

Ясен перец, чем все это должно было кончиться. Когда стало можно все, что раньше было нельзя, началось пиршество тщеславия, самого дикого свойства. Люди, которые тайно мечтали о том, чтобы их хоть раз упомянули в телепередаче, вдруг как заболели: всем захотелось славы.

Не буду приводить самые известные примеры — они и так выжжены в памяти переживших девяностые. Если, впрочем, у кого частичная амнезия — рекомендую взять пару кассет с телепрограммами тех времен, очень поучительное зрелище. Или прогуляться по престижному московскому кладбищу, посмотреть на памятники браткам, очень впечатляет. Или, скажем, поинтересоваться списком «академиков» какой-нибудь Всемирной Академии энергоинформационной криптобезопасности — и поразиться, сколько небедных и даже неглупых по-своему людей заплатили явным жуликам за академические дипломы... Много чего можно вспомнить. Я ограничусь несколькими примерами — из личных впечатлений и рассказов людей, заслуживающих доверия.

Один такой заслуживающий доверия человек, по профессии программист, в середине девяностых приторговывал звездами. А также астероидами и другими небесными телами. Говорил, что имеет связь с одним эмигрантом, работающим в США и допущенным к неким «международным астрономическим базам данных НАСА». Это звучало солидно, несмотря на абсурдность. Далее, продолжал он развивать легенду, этот самый эмигрант имеет возможность вносить в базу данных изменения и дополнения. Конечно, курочить координаты звезд и планет ему никто не даст, но у множества светил есть пустое поле — место для собственного имени. Дескать, некоторые звезды называются по именам — Вега там, Арктур, и так далее — а некоторые просто идут под номерами. И можно за небольшую мзду вписать туда свое имя, ну или подруги, в общем, неважно чье. То же предлагалось относительно астероидов, которые, дескать, тоже не все поименованы. При это он усиленно намекал, что такая возможность вот-вот закроется, потому что НАСА, нуждаясь в деньгах, скоро пустит весь космос в открытую продажу, а это будут уже совсем другие деньги. И тут же ставил множество условий — например, объяснял, что видимые невооруженным глазом звезды все уже названы, а вот за класс светимости брал надбавки, важно говоря, что вот эта звезда в таком-то скоплении видна при таком-то разрешении телескопа, и это стоит пятьдесят баксов, а такая-то при таком-то, и она стоит уже двести. Звезды, якобы видимые при помощи бинокля, шли у него чуть ли не по тысяче (правда, по его словам, их не брали). В обмен клиент получал расписку в получении денег и факс из Штатов с «координатами светила».

Удивительно, но многие на это велись. Возможно, потому, что аналогичные вещи в России тогда проделывались с заводами, газетами и пароходами — подсуетившиеся могли получить огромные куски собственности за какие-нибудь смешные деньги или вовсе без них. Жульническая схема — тайком вписать в базу имена — тоже внушала доверие: все знали, что настоящие дела делаются только такими способами. А то, что некоторые небесные тела называют чьими-то именами — это все знали из газет.

Товарищ утверждал, что в месяц он толкал по полсотни звезд, но я, помня его тогдашний уровень жизни, могу сказать, что он сильно преувеличивает. Скорее всего, из тщеславия.

Но то было, конечно, мелкое мошенство. Зато другой товарищ — я его знаю давно, врет он только за деньги — рассказывал мне, как принимал участие (посредническое, но все же) в сдаче зала в Кремле под различные мероприятия. Фееричного было много, но особенно ему запомнился один человек из Краснодара. Тот собирался снять помещение на неделю, зато был готов «в любое время, когда окно будет». На вежливый вопрос, что такое он собирался там проводить, — съезд новой партии, свадьбу или ритуал с вызыванием духа товарища Сталина — краснодарский уроженец честно ответил, что повода еще не придумал, а идея состоит в том, чтобы привезти сюда друзей и показать им настоящую жизнь. Денег у него, правда, не было — расплачиваться он предполагал какими-то «правами собственности» и прочими филькиными грамотками. Но сам посыл — «посидеть с ребятами в Кремле» — изумителен... Другие, впрочем, творили подобное на самом деле — опять же, почитайте тогдашнюю прессу.

Впрочем, это все земное. Тщеславие прекраснейшим образом прорастает и на сугубо духовной почве.

В те же самые девяностые развелось дикое количество различных учителей. Начиная с учителей в буквальном смысле — самозваные «педагоги-новаторы» с «авторскими методиками», обещающие сделать из ребенка гения за неделю, — и кончая различными гуру и пророками всех мастей.

Трудно сказать, что ими двигало. Некоторые хотели заработать на лошье, некоторые — при этом еще и развлечься. Но кончалось это всегда одинаково — приступом дикого тщеславия. Умноженное на корысть и глупость, это давало фантастический по омерзительности эффект.

Вспоминаю, опять же, историю, как в некоей московской школе директорское кресло захватила тетка, чокнувшаяся на «Агни-йоге». Через некоторое время детишек начали учить каким-то «огненным медитациям», а природоведение преподавали по Блаватской. Кроме того, она ввела особые обряды приветствия — проще говоря, заставляла детишек бить поясные поклоны. Кажется, через годик от нее все-таки избавились — когда она принялась расхаживать по школьным коридорам в каком-то самодельном хитоне, из которого вываливались отвислые старушечьи груди. Тут даже самых охреневших проняло.

Другие были поосторожнее и не лезли в официоз, предпочитая создавать сообщества и секты подальше от глаз общественности. Некоторые из них процветают до сих пор, иные распались. Вышедшие из-под влияния какого-нибудь очередного гуру, как правило, долго отходят — а потом рассказывают вещи, от которых уши вянут, а волосы встают дыбом. Я сам слышал несколько историй настолько тошных, что и Сорокин взялся бы их описывать разве что с некоторыми купюрами. Но что в них во всех поражает — так это дикое, непомерное тщеславие «учителей», иногда крайне обременительное для них же самих. Например, одна харизматичная тетка, именовавшая себя «космоэнергетической сущностью», славилась тем, что никогда не посещает туалет — поскольку «вся еда перерабатывается в космическом организме в чистую энергию». Для того чтобы поддержать репутацию, она и в самом деле не посещала это полезное заведение — разумеется, на людях (а на людях она была практически постоянно). Чтобы выдержать подобный режим, космоэнергетическая сущность очень мало ела, почти не пила — даже воды — и к тому же использовала какие-то лекарства, вроде как замедляющие обмен. От такой аскезы она в конце концов загремела в больницу с очень нехорошим диагнозом. Когда мне это рассказали, то я невольно подумал, что простейший памперс спас бы космоэнергетическую сущность — увы, увы... Но какое же бешеное тщеславие надо было иметь, чтобы днями сидеть перед учениками и нести свою белиберду, сидеть голодной, жаждущей и боящейся обсикаться! И что она испытывала, крадучись ночью в сортир и боясь спустить воду, чтобы не услышали верные?

Лучше и не думать о таких глубинах сатанинских. Закончим, пожалуй, на какой-нибудь относительно оптимистической ноте.

∗∗∗

Мы с Сашей шли по Старому Арбату. Я не смотрел на ее грудь — и потому, что женат, и потому, что постарел, и еще потому, что смотреть было уже, честно говоря, не на что. Саша не плакала — и потому, что не было повода, и потому, что берегла остатки былой красоты. За все эти годы она как-то очень подурнела — не постарела даже, а именно подурнела, как будто из лица полезла спрятанная в нем некрасивость. «Перекосогребило бабу совсем», как выразился ее бывший одноклассник, увидев фотку на интернетной страничке. Я бы не согласился, но все-таки Саша была так себе. И лето тоже было так себе, а не как тогда. Проклятая старость.

Говорить нам было не то чтобы не о чем, но как-то не получалось. Кто-то из нас все время то ли отставал, то ли перепрыгивал, в общем, не совпадал — то ли я, то ли она, то ли вообще. У нас даже не получалось идти рядом — то она убегала вперед или отставала, то я на что-нибудь отвлекался.

Я как раз хотел что-то сказать об этом, когда Саша застряла посреди улицы и уперлась взглядом в тротуар.

Пришлось остановиться и мне. Я тоже наклонился, уже зная, что увижу.

Тротуар был простелен разноцветными плитками с именами и рисуночками. У меня под ногой, например, оказался какой-то «Олег». В другом месте синела шестиконечная звезда и виднелся кусочек еврейской фамилии на букву «це», остальное загораживал ботильон какой-то дамы, которая тоже во что-то всматривалась — кажется, в незатейливые стишки, посвященные неизвестной Оле.

Я знал, что место на этой мостовой продается. Кто-то мне даже говорил, сколько это стоит.

Саша задумчиво поковыряла носочком чью-то плитку.

— Знаешь, — сказала она, — я вот думаю себе такую фигню заказать. Чтобы от меня что-нибудь осталось. Мужа нет, детей нет, работаю как дура в этой конторе... Завтра кони кину, и никто не вспомнит. Вот ты, — повернулась она ко мне, — пишешь чего-то. Написал бы про меня. Так ведь нет. Потому что я тебе тогда не дала, да? В «Космо» пишут — мужчины этого не прощают, — она сыграла лицом нечто вроде усмешки, получилось плохо.

Я прикинул, как бы удачно сострить или спошлить по этому поводу.

— Хоть плитка, — добавила Саша таким голосом, что даже до меня дошло: пожалуй, пошлить и острить сейчас не нужно. Потому что она, конечно, не заплачет, но, пожалуй, обидится.


Вернуться назад