ИНТЕЛРОС > №7, 2009 > Привет из ЧК

Привет из ЧК


23 апреля 2009

Детектив Мэри Агнес Шейли, произведшая за свою карьеру около тысячи арестов. Нью-йорк. 1937

 

 

Сверху навалилась каменная пустобрюхая глыба потолка. Не убежать. Кроме того, конвоиры — сзади, спереди, с боков. Винтовки, шашки, револьверы, красные, красные звезды.

Зазубрин, «Щепка»

 

I.

Каждому юноше, обдумывающему житье, требуется романтический образец.

Жизни мышья беготня — пошлая, ловкая, мелко-подплинтусная, но все-таки непобедимая, — заставляет молодого страдальца сочинять ей антитезу. Конечно же, роковую, героическую и, что поделать, кровавую. Что вы все тут суетитесь, прохвосты, вокруг холодильника? — ужо я найду на вас страшную красочную управу, срежиссирую казнь побольней. Есть здесь кто-нибудь, кто мне поможет, желательно вооруженный и в поскрипывающих сапогах? И действительно, есть. Великаны, титаны, тираны, вожди, генералы, террористы и политруки брезгливо отодвигают занавесочки с рюшечками, грузно прыгают на линолеум, отдирают фотообои, бьют сервизы и — о счастье! — мочатся на ковер. Товарищ главнорасстреливающий, а нельзя ли еще заживо сжечь соседку Зою Марковну, дверь налево, обитая дерматином? — счастливо спрашивает благородный мечтатель. Ведь когда Анечка впервые разрешила себя поцеловать, эта старая сволочь выглянула и залаяла, мол, обжимаются всякие в коридоре. Испепели Зою Марковну, сделай доброе дело, милый тоталитаризм.

Впрочем, в разные времена — у мечтателей различаются и проблемы.

Советский студент, уже вроде бы умный, но все-таки еще дурак, прямо на лекции открыл странную книжку — без обложки, набранную полуслепой машинописью. Надоел ему, видите ли, диалектический материализм. Через два дня его пригласили к декану, а в кабинете сидит незнакомый, зализанный, скучный такой гражданин. Скучно смотрит. Что же вы, Алексей, как вас там, Александрович, взрослый же все-таки вы человек. Сами все понимаете. Что с вами делать? Исключать ведь не хочется, если по глупости, а не по злому, так сказать, умыслу вы читаете антисоветскую литературу, хотя определенные меры, не скрою, придется принять... А что делать с вами? — хочет крикнуть Алексей Александрович, хотя внешне покорно молчит, глядя в пол. Притворяется. С недавнего времени он знает средство против стрижки, картошки, научного атеизма, комсомола, ВИА «Лейся, песня» и против этого, зализанного, в особенности. Дело в том, что «Международная панорама» уже несколько лет как чехвостит чилийскую хунту. Если б только сюда, в кабинет, адской тенью пришел Пиночет, лютый, неумолимый, в фуражке — и действительно принял меры. Свои. Черт бы вас всех забрал, благо он уж имеется в Чили. Алексей Александрович, в общем, предупреждаем вас в первый и последний раз, и больше уже повторять мы не будем... Как мне вытерпеть эти десять минут, пока он не замолчит?

Другой студент, Григорий Моисеевич, учится там же, но лет через пятнадцать. В книгах, открытых на лекции, сказано: Ленин — немецкий шпион. После школы, еще советской, это слышать приятно. Картошка куда-то пропала, вместо ВИА — экзотик-поп-дуэт «Кар-Мэн». Прогуляв третью пару, но зато слегка выпив у памятника Ломоносову, он выходит по Моховой на еще только что абсолютно пустую Манежную площадь. Площадь, как ни странно, вся забита народом. Плохо видно, но выступает, кажется, Сажи Умалатова. Всюду кетчуп: пенсионеры машут красными флагами; военные держат плакаты, где что-то неразборчивое, но обидное сказано про Горбачева, Ельцина и Сион. Уже пьяный и потому гордый своим презрением к ширнармассам Григорий Моисеевич сдуру подходит поближе. Дед, звенящий медалями, — почти беззубый, безумный — вдруг хватает его за рукав. Он почти не кричит, только громко бормочет, но зато как же громко, оказывается, может он бормотать. Только вас здесь, жидов, не хватало, что ты тут шастаешь, мало мы вас в свое время, всех бы вас взять и за шиворот выкинуть, слышишь, катись в свой Израиль, да мы тебя быстро, куда пошел, стой, стой, жидовская сволочь, а ну-ка постой! Вокруг собралось еще несколько ровно таких же, несгибаемо-коммунистических. Две лохматые цепкие бабки, какой-то усатый не то полковник, не то майор, ну и, конечно, мутноглазая полная женщина, которую евреи, получившие санкцию Моссада и ЦРУ, облучают секретным оружием. Окружили кольцом. Ну вот щас мы тебя. А я вас! — неожиданно злобно думает Григорий Моисеевич, от страха стремительно протрезвевший. Неделю назад, как раз после того, как «Взгляд» показал очередной такой митинг, он купил у кооператора, торговавшего книгами, выложенными на пустых ящиках, толстый том «Подвиг генерала Корнилова». Лавр Георгиевич, маленький, но строгий рыцарь, шашкой рубил анпиловцев. Лично вешал Нину Андрееву, а также всех народных депутатов СССР, шикавших на академика Сахарова и защищавших войну в Афганистане. Ну а бабок, трясущих портретами Сталина, Лавр Георгиевич выводил в расход целыми площадями. Так им и надо. Стой, говори, кому Родину продаешь! Рядом бродила милиция. Крикнув еще что-то про Тель-Авив, они ретировались.

Третий студент, нет, уже не студент. Выгнали. Устроился в «холдинг» курьером, бегал из офиса на почтамт и обратно. С утра на Мясницкой он еле тащил какие-то мерзкие запечатанные коробки. Углы больно резали руки. Впереди, как обычно, на бешеной скорости несся джип делового успешного человека. Сделав пару шагов ему навстречу, курьер понял странную вещь: джип едет прямо на тротуар, на него, ощутимо сворачивая с дороги. В таких случаях нет времени даже как следует испугаться. Секунду помедлив, он прыгнул криво и неудачно, в лужу около водосточной трубы. Все коробки — упали туда же. Джип, метров за десять до того, как выехал бы на тротуар, резко вывернул на середину проезжей части и пролетел себе мимо. В машине, кажется, гоготали — победительно и беззлобно. Вот зачем нужен был товарищ Сталин, думал курьер, вылавливая холдинговы коробки из грязной воды. Вот зачем национал-большевизм. Чтобы ровно таким же ледяным утром, но сильно пораньше, в дверь к успешному и деловому позвонили. Дворник, ордер, арест, обыск, лестница, понятые, фургон «Хлеб» вместо джипа, ворота, двор, внутренняя тюрьма, часовые, допрос, табуретка, выбитые зубы, приходится ползать по полу вокруг табуретки, признание, протокол, коридор, лампа, шаг, еще шаг, дальше пуля, щелчок и молчок. Вот так мы продолжим и завершим курс реформ. Четвертая, последняя коробка словно бы влипла в лужу. До офиса еще три переулка пешком.

И уже совсем не студент, еле школу закончил. Отец пьет, с матерью не живет, с трудом выписали из квартиры. Мать устала орать, устала плакать и больше не лезет, чтоб он шел работать. Кем? В охрану думал устроиться, но не взяли. По соседству, на втором и четвертом квартиры снимают азербайджанцы, но это еще туда-сюда. А на седьмом живут ингуши, и вот с ними — никак. Извини, но ты здесь кто такой, чтобы вверх-вниз ходить? Слушай, каждый день я смотрю, ты здесь ходишь, чего, лифта тебе целого мало, может, тебя кто послал за квартирой следить? Да ты вообще кто? Русский? Ты мне серьезно так отвечаешь? А в мусоропровод пролезешь, русский? А если я помогу, то пролезешь? А дом, ты как думаешь, у тебя тоже русский? Ошибаешься. Ты в этом доме будешь делать то, что скажет тебе Юсуп Хамидович. А он тебе скажет вот что: больше здесь не ходи. Хочешь — в лифте себе спокойно ехай, не хочешь ехать, как все нормальные люди, придется и по мусоропроводу ползти. А здесь я тебе гулять не разрешаю. Что молчишь? Говори: спасибо, Юсуп Хамидович, больше не буду вас беспокоить. Говори! Он молчит. Между тем организация, в которую он поступил вчера, за гаражами, называется «Славянские волки». Впереди — ознакомление с расовой теорией, первый выход на чистку района. Фюрер, Петр Васильевич, живет в третьем подъезде, у него, кажется, фирма, продающая обогреватели. Сбор по субботам. Спасибо, Юсуп Хамидович, говорит он почти что одними губами, протискиваясь наверх вдоль перил. Всех мы вас, черные, обогреем. Станете еще чернее, так что дым от вас, гадов, пойдет.

Если честно, отлично их всех понимаю.

У меня тоже была своя мечта, свой любимый диктаторский сон.

 

II.

Моими героями были старые большевики.

Сквозь сытую, глупую, одержимую выгодными тарифными предложениями и клубной недвижимостью, осоловевшую от принятых внутрь инвестиций Москву двухтысячных — я видел совсем другой город. Город, засыпанный семечками и обрывками «Воли Народа», обклеенный агитплакатами, заставленный гипсовыми футуристическими памятниками Радищеву, Бакунину и Дантону, город, занятый каждодневными митингами, крестными ходами, горящими на снегу кострами, рваными и хромыми красноармейскими маршами, топочущими патрулями, ветхими особняками, реквизированными под бесконечные заседания, дряхлыми букинистами под Китайгородской стеной. Девяносто лет назад Москва была центром мира, и самое блестящее правительство, когда-либо приходившее к власти в истории, обсуждало полное и бесповоротное переустройство Земли, пока царские еще лакеи подавали революционерам селедку и кашу на тарелках с двуглавым орлом.

Меня зачаровывали они все: Ленин, этаким Чарли Чаплиным простецки присевший на полу, на ступеньках — конспектировать речь коминтерновского оратора на каком-то из множества принятых революцией языков; Троцкий, повязывавший первые пионерские галстуки Ванечкам и Соломончикам, отправляя их, двадцать лет спустя безнадежно расстрелянных, «грызть гранит науки»; Луначарский, горячо дебатировавший с митрополитом Введенским существование Бога и жизнь вечную; Бонч-Бруевич, соединявший огненно-бунтующий пролетариат с беспокойными, беглыми сектами; Дзержинский, похожий на католического инквизитора, клоун Радек и брунгильда Лариса Рейснер, одинокий эстет Чичерин и любивший на людях зарыдать любимец партии Коля Бухарин. Я никак не мог понять: как же вышло, что такие удивительные, собранные то ли из цирка Барнума, то ли из библейских книг существа сперва получили невозможную, фантастическую власть над одутловатой Россией и поспешно меняли ее своей волей, а затем были безжалостно сами проглочены ею, погибли, исчезли, так, что собственная их эпоха, во всем, ну буквально во всем противоположная моему времени, стала как бы несуществующей и миражной, как те костры, что горят на снегу во всех воспоминаниях, где-то в снесенном Охотном ряду, против Дома Союзов и церкви Параскевы Пятницы, в той Москве, что оплакивает еще не набальзамированного Ильича.

Но они все-таки сумели захватить власть и продержаться какое-то время, пока мобильные тарифы и клубная недвижимость не доконали их, думал я, проходя мимо очередного накрытого сетками и запертого заборами, худого, обреченного на снос трехэтажного дома, помнившего и селедку, и заседания, и костры, а теперь вежливо уступающего место широкозадому многофункциональному комплексу класса «люкс». Недожали, недостреляли, что-то важное упустили мои большевики, раз люди, склонные к инвестициям, наглядно и окончательно победили людей, склонных к митингам и жизни вечной.

И я вспоминал Трифонова:

Ганчук вдруг опять появился и спросил прежним, знакомым голосом:

— А знаете, в чем ошибка? В том, что в двадцать седьмом году мы Дороднова пожалели, надо было добить.

И добьем, лишь бы только найти слабое место на животе современности, мягкую складку в железных дверях и рекламных щитах, куда дотянуться штыками. Чтобы все нынешнее, румяное, сальное — умерло, а все горящее, гневное, тянущееся ко мне из двадцатых — воскресло. Через неделю я снова проходил тем путем — и никакого трехэтажного дома не было уже за заборами, один строительный мусор. Как я вас всех ненавижу.

И мечта моя оставалась в полной сохранности, пока я не встретил художественного критика Екатерину.

Художественный критик Екатерина не писала об искусстве в устаревшем, ненужном смысле этого слова — она писала о современном искусстве. И в самом деле, кому нужны эти отжившие каля-маля на холсте, когда есть радикально мигающие телевизоры и контекстуально актуализированные инсталляции! Кому нужен нудный, отсталый, эстетически давно исчерпанный натюрморт — рыба на газете и рядом графин — когда радуют глаз художники, режущие живых поросят, художники, выставляющие коровьи туши, художники, поджигающие себя и кусающие других, художники, отрезающие себе по пальцу в месяц, художники, деконструирующие топором Спасителя Иисуса Христа на дешевых иконах.

Все это, как легко можно понять, было в ее обьяснениях смело, убедительно и свежо. Контекстуально актуализированно, в общем. Но мне почему-то все равно не нравилось. Делать нечего, не устраивает современное искусство? — терпи и смирись.

Впрочем, художественный критик Екатерина не ограничивалась мигающими телевизорами. С недавних пор у нее в голове что-то коренным образом перемкнуло, заклинило, и она стала писать гневные политические статьи, примерно вот в каком духе:

Индивидуальный, дискурсивно освоенный выбор не может быть навязан. Защищать свободу или потворствовать тирании — личное дело каждого. Но вменяемый человек, заново критически воспринявший марксистскую теорию, понимающий, что живет в полицейском государстве, должен отказаться от фашистской пропаганды, которой увлекается наша крупная буржуазия, фундаменталистской пропаганды, которой дурят трудящимся головы корпоративные и гламурные хозяева русского капитализма.

— Вы же собираетесь делать левый журнал. Вам же нужна защита прав трудящихся, так? Так пойдите и познакомьтесь с Екатериной, может, она вам подскажет что-нибудь ценное! — искренне посоветовали мне.

По поводу трудящихся мне было нечего возразить. Я решился.

Невысокая, кудрявая женщина в кожаной куртке сидела со мной за столиком и внимательно на меня смотрела. Совершенно без всякой агрессии, так, как ветеринар смотрит на карликового пуделя, которого ему предстоит усыпить. Я застенчиво ерзал. Ее глаза были похожи на гвозди, ржавые, но очень острые, которые мой прадедушка держал в деревянном ящике, где-то в сарае. Я стал смотреть на салфетки.

Она молчала и слушала.

— Жу-жу-журнал, — почему-то начал я заикаться, — предназначен для интеллигенции, но, как нам представляется, должен быть антибуржуазным. — Таким, знаете ли, социально ориентированным, — сказал я льстивым голосом.

Критик Екатерина нахмурилась.

— В чем-то даже социалистическим, — испуганно добавил я, поглядев на нее.

Снова молчание.

— Мы хотим защищать права трудящихся! — выкрикнул я наконец, и опять спрятался взглядом куда-то в салфетку.

— Так-так, — вежливо сказала художественный критик Екатерина. — Скажите мне, пожалуйста, вот что. Кроме идеологической, социальной тематики — что еще будет в журнале?

Я облегченно вздохнул: наверное, — подумал я, — она услышала про трудящихся и решила, что мне можно уже доверять. Ну, теперь будет легче.

— А еще мы планируем заниматься краеведением, заниматься, понимаете, защитой старой Москвы, сейчас ведь известно какая происходит архитектурная катастрофа...

— Что вы сейчас сказали? — ровным, ледяным голосом спросила критик Екатерина, мерно постукивая двумя пальцами по столу.

Я дернул рукой и уронил солонку. Она с грохотом брякнулась на пол.

— Кра-ра-еведение, — залепетал я, судорожно пытаясь улыбнуться одновременно и критику Екатерине, и подбежавшему официанту. Улыбка у меня выходила плохая, только на одну щеку. — Усадьбы, особняки... — кажется, я по-прежнему что-то блеял.

— Усадьбы! Особняки! — художественный критик Екатерина взялась двумя руками за стол и вгляделась в меня, как в разбитое зеркало. — Развлечения эксплуататоров, памятники архитектуры, — она чеканила это с такой ненавистью, будто бы слово «архитектура» означало что-нибудь особенно стыдное, — барские домики, садики, башенки и дворцы! Нравится вам это все, да? Значит, вы поддерживаете эту мерзость! А еще рассказывали мне про антибуржуазность, разводили социальную демагогию!

Я клонился куда-то под стол и хотел уползти, виляя в воздухе ногами.

В ту минуту я разом сменил декорации, вдруг почувствовал себя, как буржуазный заложник в ЧК, а совсем не как комиссар в заседании. Я так отчаянно, так романтически страстно боролся с наступающей на меня современностью, так мечтал о спасении гибнущих, преданных, пыльно-архивных двадцатых — и тут они выросли передо мной, никуда не терявшиеся, хищные и злые. Ведь художественный критик Екатерина и была сама современность, контекстуально актуализированная, критически воспринявшая, радикальная, дискурсивная, словом, живая. Моя диктаторская мечта сбылась, но обернулась кошмаром. Диктатура — не я, а она. И уж она-то зарежет меня, как буржуазного поросенка, снесет и затопчет, вместе с пошлыми барскими домиками, и сделает это не хуже, чем любители инвестиций. И никакие права трудящихся мне не помогут. Я не трудящийся. Я — разводящий демагогию, фашистскую и фундаменталистскую пропаганду, мешающий переустройству Земли. Лишенец, что твой натюрморт на газетке. А таких добивают штыками.

Если бы не официант рядом, она бы меня расстреляла.

Так значит, напрасно я всматривался в тот мертвый город, с его митингами, патрулями, особняками, кострами, горящими у Дома Союзов и у Параскевы? Значит, прости нас, выгодный тарифный план, не сердись, джип, расти большой, клубная недвижимость, спасибо, Юсуп Хамидович, позор шпионам Моссада и ЦРУ, не читайте полуслепую машинопись, Алексей Александрович, а то мы примем меры. Выходит, что все они правы?

Ничуть. Юноша, обдумывающий житье, обязательно должен найти свой клокочущий гневом романтический образец, пусть кровавый, зловещий, абсурдный. Он нужен ему, чтобы справиться с возрастом, с джипом, с рюшечками и фотообоями, с гнетущей и неотменяемой правотой всего того мусорного, хамски-склочного, зализанного и скучного, из чего и состоит в большинстве своем жизнь. Жизнь ведь часто есть нечто сродни современному искусству, она — как мигающий телевизор, и мечтателю еще наверняка предстоит эту грустную правду контекстуально актуализировать, дискурсивно освоить и критически воспринять. Иными словами, смириться.

А пока — пусть мечтает.


Вернуться назад