ИНТЕЛРОС > №8, 2009 > Скажи-ка, дядя!

Скажи-ка, дядя!


06 мая 2009

Винсент Георг Кининджер. Бегущие из России солдаты наполеоновского войска. 1825

 

 

Печатается в сокращении по изданию: Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 году. С видом пожара Москвы. Москва: типография М. П. Захарова, 1862.

 

Сородичи! Вам посвящаю невымышленный, правдивый рассказ свой: примите его в воспоминание грустных, тяжелых дней, проведенных мною с семейством в плененной Москве, в эпоху достопамятного для России Двенадцатого года. Долгом считаю присовокупить, что лица, выведенные мною на сцену происшествий, во время неприятеля натерпевшись страданий и насмотревшись ужасов, в течение времени, один за другим, по воле Божией, уже померли.

Когда весть о войне с Францией достигла Москвы, тогда между простонародьем распространились разные суеверные слухи и толки; одни утверждали, что французы, оставив христианскую веру, обратились в идолопоклонство, изобрели себе какого-то бога Умника и раболепно поклоняются ему, что этот чурбан Умник приказал им быть всем равными и свободными, запретив веровать в истинного Бога, и не признавать никаких земных властей. Идолопоклонники, послушавшись своего истукана, возмутились, разграбили свои церкви и обратили их в увеселительные заведения, уничтожили гражданские законы, и к довершению своих злодейств убили безвинного, доброго, законного своего короля. Другие толковали, что французы, предавшись Антихристу, избрали себе в полководцы сына его Аполлиона, волшебника, который, по течению звезд, предугадывает будущее, знает, когда начать и кончить войну; что чародей Аполлион, сверх того, имеет жену-колдунью, которая заговаривает огнестрельные орудия, противопоставляемые ее мужу, отчего французы и выходят победителями.

Носились также слухи, что когда Наполеон собирался воевать с Россией, то колдунья-жена его неоднократно говорила мужу: «Остерегись, не ходи в Россию, не раздражай Северного Орла; он могуч, крепок и отважен в бою; если попадешь в его острые когти, растерзает как цыпленка». Многие также объясняли, что храбрость французов происходила от беспрерывных кровавых сражений: они привыкли к убийствам, и смерть считают за ничто, лезут, как шальные, грудью вперед, не страшась и не разбирая никаких преград, имея в предмете, чтобы только исполнить повеление своего полководца.

Мое юное, фантастическое воображение рисовало французов не людьми, а какими-то чудовищами с широкой пастью, огромными клыками, кровью налившимися глазами, с медным лбом и железным телом, от которого, как от стены горох, отскакивают пули, а штыки и сабли ломаются, как лучина. Непобедимого же их вождя я представлял себе ростом с колокольню Ивана Великого и с длинными, как шесты, руками, которыми он загребал завоеванные государства, как карточные домики...

В первых числах июня месяца, с школьною сумкою через плечо, шел я утром учиться в Духовную Академию, в то время находившуюся на Никольской улице, при Заиконоспасском монастыре. Проходя по Ножевой линии Гостиного двора, я заметил собравшуюся толпу купцов, внимательно слушавших одного из своих собратьев, который читал им московские газеты.

Примкнув к толпе, приставив свое любопытное ухо, я услышал: «Многочисленная французская армия, переправясь чрез Неман, вторглась в пределы России». Слушавшие, грустно повеся головы, набожно крестились.

Среди толпы, с открытой головой, стоял, как лунь седой, старик; он, обратив взор на образ Спасителя на Спасской башне, произнес: «Царю Небесный! Попущение Твое — вторгнуться неприятелю в наши пределы — есть уже верное предзнаменование Твоего справедливого гнева, ниспосылаемого на нас за наши беззакония. Господи! Умиротвори гнев Твой и спаси погибающих!»

Окружающие слушали умилительные слова старика и также молились. После того один купец с окладистой черной бородой сказал старику: «Абрам Терентьич! Мы тебя знаем, по благочестивой твоей жизни; ты недаром предсказал о грядущем гневе Царя Небесного, недаром появилась на небе и комета с длинным хвостом, в виде метлы, как бы она не повымела начисто нашу матушку-Москву! Недаром и буйные ветры более месяца дуют с Запада; не нагнали бы нам какой грозной тучи?»

Старик, возведя глаза к небу, проговорил: «Православные, бдите и молитесь, да не внидите в напасть! Больше ничего не скажу вам».

В эту минуту в кружок толпы вошел толстобрюхий, краснорожий купец в китайчатом холоднике, подпоясанный ниже живота пестрым кушаком, по всему вероятию торговец маслом, потому что передняя часть его одежды лоснилась, как глянцевая кожа; он, пыхтя, как запаленная лошадь, густым басом проревел: «Позвольте, православные, и мне объявить вам, что толковала моя законная жена: будто варившаяся каша в печи вон из горшка вся повылезла; курица-хохлушка запела петухом; пирожная опара вовсе не стала всходить. Сначала подумал, что это вздор — бабьи приметы: но когда сам уже заметил, как Васька — сибирский кот, мой любимец, целый день загибает лапы за уши и ставит костыли, тут и я, братцы, струхнул и подумал: ахти, неладно, не зазывает ли сирый гостей в Москву? Недаром, бестия, то и дело облизывается, к тому же у меня верная примета: когда Васька начнет загибать задние лапы за уши и охорашиваться, так уж жди — или нагрянут незваные гости, или кредиторы за уплатой, или покупатели в долг. А главное-то, что меня сбила с толку моя хозяйка, Домна Сидоровна; она у меня такая набожная, держит строго посты, сверх того понедельничает, а по субботам печет блины на помин души родителей; так вот и она, божась, крестясь и творя молитвы, сказала, что ее каждую ночь давит домовой».

Вся толпа разразилась громким смехом от рассказа пузана; но старик, сурово взглянув на всех, сказал: «Любезные братья! Грешно смеяться над тем, чего мы не понимаем; все рассказанные замечания предвещают много нам бед, страданий и слез. Слыханное ли дело, чтобы неприятель врывался в наши пределы, напротив, бывало русское воинство хаживало в чужие земли усмирять беспокойных и возвращалось всегда с миром и победами». Смеявшиеся, как уличенные в дурном поступке, повесив головы, разошлись в разные стороны.

Когда появились неприятельские шпионы в Москве, старавшиеся возбудить жителей к мятежу, рассеивая в народе разные злонамеренные слухи, московский градоначальник граф Растопчин предпринял против их козней строгие меры, с неутомимою бдительностью преследовал незваных гостей, между прочим, объясняя: «Хотя у меня и болел глаз, но теперь смотрю в оба».

Несколько лет жили в Москве два француза: хлебник и повар; хлебник на Тверской содержал булочную, а повар, как говорили тогда, у самого графа Растопчина был кухмистером. По изобличению их в шпионстве, они были приговорены к публичному телесному наказанию. Хлебник был малого роста, худ как скелет, бледен как мертвец, одетый в синий фрак со светлыми пуговицами и в цветных штанах, на ногах у него были пестрые чулки и башмаки с пряжками. Когда его, окруженного конвоем и множеством народа, везли на место казни — на Конную площадь, — он трясся всем телом и, воздевая трепещущие руки к небу, жалостно кричал: «Братушки переяславные! Ни пуду, ни пуду!» Народ, смеясь, говорил: «Что, поганый шмерц, теперь завыл — не буду, вот погоди, как палач кнутом влепит тебе в спину закуску, тогда и узнаешь, что вкуснее: французские ли хлебы или московские калачи!»

Повар был наказан на Болотной площади; широкий в плечах, толстопузый, с огромными рыжими бакенбардами, одет он был щегольски в сюртук из тонкого сукна, в пуховой шляпе и при часах. Он шел на место казни пешком, бодро и беззаботно, как бы предполагая, что никто не осмелится дотронуться до его французской спины. Но когда палач расписал его жирную спину увесистою плетью, тогда франт француз не только встать с земли, но не мог даже шевельнуться ни одним членом, и его должны были, как борова, взвалить на телегу. Народ, издеваясь над ним, со смехом кричал: «Что, мусью? Видно, русский соус кислее французского? Не по вкусу пришелся; набил оскомину!»

На рынках и площадях продавались лубочного оттиска карикатуры на французскую армию, с разными аллегориями и шуточными текстами.

На одной изображался ратник — мужик с бородой, наступивший ногой на живот лежащему навзничь французу и, замахнувшись ружейным прикладом, говорил: «Мусью! Вот тебе раз, а другой бабушка даст, что, брат, видно, от чужого пива отворачиваешь рыло?»

На другой картинке представлен казак с длинной пикой, на которой, как вяленые яблоки на лучине, нанизаны французы, с надписью: «Французы тонки, бока у них звонки и легки, как пух. В семидесяти двух — один поганый дух».

На третьей несколько баб в кичках и сарафанах били башмаками неприятелей, приговаривая: «Хранцуз! Зачем тебя черт занес на Русь? Заморский гусь, сидел бы, дурак, дома, от скуки глодал бы свои кости, и незваный, не ходил бы в гости».

На четвертой мужик с вилами, поражая лежащего неприятеля, приговаривал: «Жалко тебя, камрад, вижу, ты и сам не рад; хотел взять сена клок, впустили вилы в бок».

Простой народ, любуясь на замысловатость русского размашистого воображения, в большом количестве раскупал подобные картинки.

Быстрое вторжение неприятеля в Россию своими последствиями сходствовало с огнедышащим вулканом, извергавшим все сокрушающую лаву. Жители столицы, узнав о приближении неприятеля к Смоленску, впали в отчаянное уныние; всюду только и говорили: «Видно, дело плохо; наша армия отступает, а неприятель по пятам идет в сердце России».

Среди всеобщего страха вдруг разнеслась радостная весть, что Государь по Смоленскому тракту прибудет в Москву. Народ, как бы воспрянув от сна, одушевился бодростью. Утром Ивановский большой колокол возблаговестил жителям о прибытии Государя в Москву. Народ гурьбами повалил в Кремль к Красному крыльцу, и я протеснился туда же, желая взглянуть на Помазанника Божия.

В день прибытия Государя в Москву, во время обеда в Кремлевском дворце, Император, заметив собравшийся народ, с дворцового парапета смотревший в растворенные окна на царскую трапезу, встал из-за стола, приказал камер-лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал их раздавать народу. Счастливцы, получившие от Монарха неожиданную, великую милость, в восторге неся на открытых головах полученные фрукты, со слезами радости рассказывали всем встретившимся: «Сам Батюшка-Государь пожаловал собственными своими ручками».

По мере приближения неприятеля Москва принимала воинственный вид; тихая, безмятежная столица сделалась сборищем военных: в ней формировались ополчения и два конных полка из охотников всех сословий, исключая крепостных людей: первый гусарский полк формировался графом Салтыковым, второй казацкий графом Мамоновым.

Горестные известия о приближении к Москве неприятеля умножили страх жителей и побуждали многих следить за ходом военных действий. С раннего утра собирались толпы народа на Никольскую улицу дожидаться раздачи объявлений. Преимущественно в этом отличались купцы: они платили деньги тем, кто первый доставлял им объявления, эта каста охотников походила на шпионов, они денно и нощно находились во всех сборищах, вмешивались в толпу, в особенности между военными; вслушивались в их речи, ловили каждое слово, относящееся к военным действиям, хотя бы оно вовсе не объясняло ничего положительного; и тотчас разглашали всякий слышанный вздор.

После Бородинской битвы, когда денщики, по приказанию своих офицеров, являлись в Москву для закупки разных вещей, они тотчас были окружаемы охотниками-политиками, заводившими разговор о военных действиях. Денщики божились и клялись, что они, как нефрунтовики, никогда не видали ни одного сражения, а потому ничего не могут сказать, при том объясняя, что их обязанность и служба состоит в том, чтобы чистить сапоги и платье для офицеров, сонливых будить, чтобы не опоздали в наряд, находиться во время сражения в обозе и беречь офицерское имущество, греть воду для чая и готовить кушанье из небывалой провизии. Ho охотники до новостей, не отставая от денщиков, сулили им чай, водку и деньги; денщики, видя доброхотных дателей, пускались в импровизации и врали очертя голову, что на ум взбродило. Политики, принимая их россказни за истину, передавали вести другим со своими прибавлениями, — отчего в столице в разных местах носились самые нелепые слухи.

Слышавши, что пленные неприятели находятся за Дорогомиловской заставой, мне хотелось удостовериться, действительно ли, как носились слухи, что неприятельские солдаты не походят на людей, но на страшных чудовищ?

Недалеко от села Филей находилось сборище народа, в виде кочующего цыганского табора, состоящее из двухсот пленных неприятелей разных племен, наречий, состояний, окруженное конвоем из ратников с короткими пиками и несколькими на лошадях казаками. Мундиры на пленниках были разноформенные; некоторые из них были ранены и имели повязки на разных частях тела; они, издали завидев приближавшихся к их стану любопытных зрителей, показывая руками на небо и на желудок, кричали: «Русь! Хлиба!» Одни из них, свернувшись в клубок, спали на траве, другие чинили платье, третьи жарили картофель на разложенном огне; но были и такие, которые, со злобою косясь на зрителей, что-то себе под нос ворчали. Русские со свойственным им добродушием и христианскою любовью к ближнему, исполняя Евангельские заповеди — «за зло плати добром врагу твоему, алчущего накорми, жаждущего напои, нагого одень», — раздавали пленным хлеб и деньги.

В близком расстоянии от пленных, в обширной крестьянской избе помещалось человек до тридцати штаб- и обер-офицеров неприятельской армии; здесь царствовало веселье, сопровождаемое разными оргиями: одни пили из бутылок разные заморские вина, шумели между собою и во все горло хохотали, другие играли в карты, кричали и спорили; некоторые, под игравшую флейту, выплясывали французскую кадриль; прочие, ходя, сидя, лежа курили трубки, сигары или распевали, каждый на свой лад, разноязычные песни.

Русские, смотря на иностранное удальство, говорили: «Каков заморский народ! Не унывают и знать не хотят о плене; как званые гости на пир пожаловали, пляшут себе и веселятся. Недаром ходит молва в народе: «Хоть за морем есть нечего, да жить весело».

Москва день от дня пустела; людность уменьшалась; городской шум утихал, столичные жители или увозили, или уносили на себе свои имущества, чего же не могли взять с собой, прятали в секретные места, закапывали в землю или замуровывали в каменные стены, короче сказать, во все места, где только безопаснее от воровства и огня.

Мать городов — Москва — опустела, сыны ее — жители — бежали кто куда, чтоб только избавиться от неприятельского плена. Да было много таких, которые, по своему упрямому характеру и легкомыслию, не хотели верить, что Москва может быть взята неприятелем; к последней категории принадлежал и мой отец. Эти люди утверждали, что московские чудотворцы не допустят надругаться неверных над святынею Господней! А другие, надеясь на мужество и храбрость войска, толковали: ледащих французов не токмо русские солдаты, как свиных поросят, переколют штыками, но наши крестьяне закидают басурманов шапками. Прочие уверяли, что для истребления неприятельского войска где-то на мамоновской даче строится огромной величины шар с обширной гондолой, в коей поместится целый полк солдат с несколькими пушками и артиллеристами. Этот шар, наполненный газом, поднявшись на воздух до известной высоты, полетит на неприятельскую армию, как молниеносная, грозная туча и начнет поражать врагов, как градом, пулями и ядрами; сверх того, обливать растопленною смолою.

Во время ретирады русской армии через Москву, те же неверящие говорили: «Наши войска не отступают от неприятеля: но, проходя столицею, ее окружают для защиты; в самом же городе назначена главная квартира, почему по всем обывательским домам расставлены, на каждый двор по две и по три подводы с кулями муки, чтоб печь из нее для армии хлебы и сушить сухари».

За сутки перед вступлением в Москву неприятеля город казался необитаемым: остававшиеся жители как бы предчувствовали, что суждено скоро совершиться чему-то ужасному; они, одержимые страхом, запершись в домах, только украдкой выглядывали на улицы; но нигде не было видно ни одной души, исключая подозрительных лиц, с полуобритыми головами, выпущенных в тот же день из острога. Эти колодники, обрадовавшись свободе, на просторе разбивали кабаки, погребки, трактиры и другие подобные заведения. Вечером острожные любители Бахуса, от скопившихся в их головах винных паров придя в пьяное безумие, вооружась ножами, топорами, кистенями, дубинами и другими орудиями, и со зверским буйством бегая по улицам, во все горло кричали: «Бей, коли, режь, руби поганых французов и не давай пардону проклятым бусурманам!» Эти неистовые крики и производимый ими шум продолжались во всю ночь. К умножению страха таившихся в домах жителей, дворные собаки, встревоженные необыкновенным ночным гамом, лаяли, выли, визжали и вторили пьяным безумцам.

Эта страшная ночь была предвестницей тех невыразимых ужасов, которые должны были совершиться на другой день.

Через несколько времени мы увидали ехавших по улице на рыжих лошадях двух вооруженных улан с короткими пиками и с красными на них развевавшимися значками; в высоких четвероугольных касках, в синих мундирах с красными, шерстяными эполетами: они, озираясь на все стороны, о чем-то разговаривали. Мы, сообразив, что уланы были неприятельские, тотчас присели за каменную ограду, не двигаясь на месте и не говоря ни слова между собою; в таком положении находились мы до тех пор, пока на улице не услыхали крик: «Русские! Куда вы попрятались, выходите, французы в Москве! Берите оружие и марш на врагов!» Такое воззвание заставило меня приподняться и взглянуть на прокламатора, и к удивлению своему, я увидал среди улицы стоявшего с ружьем в руках русского офицера, в мундирном сюртуке нараспашку, с голой шеей и с непокрытой головой.

Не проспавшийся ратоборец, храбруя около калитки нашего дома, не переставая орал свою прокламацию; я, наблюдая из-за решетки, заметил с другой стороны улицы ехавшего верхом улана: лошадь его шла шагом, всадник, устремив глаза на безумца, держал саблю в правой руке, а в левой наперевес пику. Полупьяный герой, увидя неприятеля, закричал: «Трусы! Подлецы! Двое от одного навострили лыжи!» — и потом, грозя кулаком, продолжал горланить: «Шмерц поганый, попробуй! Подъезжай поближе, так я тебе морду-то расквашу!» Улан молча, шагом приближался к нему. Храбрец-русак, видя в недальнем расстоянии от себя неприятеля, тотчас приложил ружье к плечу и начал целиться, как бы желая выстрелить: между тем ружье было с деревянным кремнем. Улан остановил лошадь и начал прятаться за ее шею, то уклоняясь на правую, то на левую сторону, смотря по направлению дула ружья. Производимая с обеих сторон эволюция продолжалась довольно времени; но, вероятно, улану надоело кривляться.

Он, пришпорив лошадь, закричал: en avant! — и поскакал на целившегося в него: наш горе-герой бросил ружье и мигом юркнул в отворенную калитку на двор. При сем должно заметить, что над низкой калиткой была толстая, бревенчатая перекладина — уланская лошадь, расскакавшись, вскочила в калитку, но всадник, ударившись животом о перекладину, полетел с нее. Улан после сильного ушиба с трудом поднялся на ноги и, скорчившись, ворча что-то сквозь зубы, взял за повод лошадь и, едва передвигая ноги, пошел с места поединка, часто оглядываясь назад, как бы боясь преследования пьяного ратоборца.

Смеркалось. Темный покров ночи распространился над плененной Москвой: наступила ничем не нарушаемая тишина. Победители и побежденные, опасаясь возмутить общее спокойствие, находились в тревожном положении: первые, овладев столицею, в радостном упоении мечтали об ожидавшей их славе и наградах за геройские подвиги, вторые с ужасом, в отчаянии страшились будущих бедствий.

Окончание следует.

Публикацию подготовил Евгений Клименко


Вернуться назад