ИНТЕЛРОС > №8, 2009 > Апология стрекозы

Апология стрекозы


06 мая 2009

Лукас Кранах старший. Золотой век

 

 

«Alle s′en est, et je demeure» — «Оно (время юности) ушло, а я продолжаю жить» — эта строчка из «Большого завещания» Франсуа Вийона, являясь результатом личного опыта автора, в то же время, как всегда у великих поэтов, превращается в общечеловеческое обобщение. Действительно, сколько бы ни молодилось человечество, сколько бы ни пыталось обновиться за счет свежей крови варваров, войн и революций, оно безнадежно старо. Самое печальное, что старость приходит к каждому отдельно взятому его представителю, и ничего от нее не избавляет, кроме смерти.

«Alle s′en est», оно ушло, время юности человечества, а хорошее было время. Люди были близки к богам как никогда. Они не знали печали, не знали болезней, радости тоже не знали, ибо радость была постоянна, а чем постоянная радость отличается от печали? Они были прекрасны собой, но не ощущали этого, потому что когда прекрасны все, красота кажется нормой, а не особенностью, и тогда красота не приводит к гордости, высокомерию и самовлюбленности. В красоте своей они все были равны, поэтому им было нечего ни скрывать, ни показывать. Любые их желания тут же исполнялись, поэтому они были скромны, никогда не желали неисполнимого, так что желания никому не приносили мучений. В своей удовлетворенности они не знали пресыщенности; удовлетворенность и скромность — две родные сестры, а порок — сын стыда и алчности, младший брат самомнения. Никто ничего не боялся, не боялся даже смерти, смерть была легка как полуденный сон, и отсутствие страха будущего и страха смерти превращали каждый миг в вечность, преодолевая время, которого, в общем-то, не существовало. Время — главный враг счастья, а тогда, как рассказал нам Гесиод в своей поэме «Труды и дни», «...жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою, горя не зная, не зная трудов. И печальная старость к ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили, а умирали, как будто объятые сном. Недостаток был им ни в чем неизвестен. Большой урожай и обильный сами давали собой хлебодарные земли. Они же, сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая богатства».

Гесиод не упоминает Золотой век, используя выражение χρυσεον γενος, что можно перевести как «золотой род». То есть не век, а именно род, не временное, историческое состояние человечества, а физическое. У Гесиода люди «золотого рода» не то что бы были нашими предками, они были совсем другим племенем, генетически от нас отличным и впрямую никак с нами не связанным. Люди «золотого рода» исчезли, ничего не оставив нам в наследство, кроме воспоминаний, и во время их существования ни о каком веке не могло идти и речи, так как само понятие времени отсутствовало.

Гесиод, размеренный и вдумчивый трудяга, поэт «почвы и крови», воспевающий простые радости жизни и очень любящий давать практические сельскохозяйственные советы, в своем описании «золотого рода» очень похож на мудрого муравья, возбудившегося от рассказов стрекозы о том, как она проводила лето, и оформившего стрекозиные сбивчивые воспоминания в строгое и стройное повествование о прошлом. Всем грекам повествование понравилось, да и не могло не понравиться: в греческой мифологии с будущим было как-то очень тускло, Аид представлялся мрачным подвалом, полным мокриц и пауков, так что лишенным какой-либо надежды на будущее грекам хотелось думать, что хоть в прошлом, хоть у кого-то из смертных все было не так уж и плохо. Особенно история Гесиода понравилась поэтам Александрии, восточного мегаполиса с греческой культурой, выстроенного Александром Великим, города нового и современного, этого Нью-Йорка эллинизма. Под впечатлением от рассказа о «золотом роде» Феокрит и его сподвижники выдумали блаженную Аркадию, населенную пастушками и пастухами, проводящими время легко и счастливо, занимаясь лишь любовью и игрой на свирели. Аркадия Феокрита ничего общего не имела с реальной греческой Аркадией, суровой и бедной местностью, где рыскали волки и медведицы, но в выдуманную александрийцами страну так приятно было убежать от жары и пыли эллинистического Нью-Йорка, пусть даже ее и не существовало. Поэзия сильнее истории, и Аркадия александрийских поэтов, находясь в условном поэтическом пространстве, обрела вечность, в то время как в реальную Аркадию даже туристы сегодня не ездят.

В Риме первым о счастливых временах завел речь Тит Лукреций Кар в поэме «О природе вещей». Этот отец материализма, марксизма и научного коммунизма был столь же суров, как и Гесиод, но еще и склонен к наукообразности. Картина прошлого, нарисованная Лукрецием чем-то напоминает о характерном для современной России стоне о временах, когда страна была шире, полей и лесов было больше, и груди вольнее дышали: «Прежде порода людей, что в полях обитала, гораздо крепче, конечно, была, порожденная крепкой землею. Остов у них состоял из костей и плотнейших и больших; мощные мышцы его и жилы прочнее скрепляли. Мало доступны они были действию стужи и зноя иль непривычной еды и всяких телесных недугов. Долго, в течение многих кругов обращения солнца, жизнь проводил человек, скитаясь, как дикие звери. Твердой рукою никто не работал изогнутым плугом, и не умели тогда ни возделывать поле железом, ни насаждать молодые ростки, ни с деревьев высоких острым серпом отрезать отсохшие старые ветки. Чем наделяли их солнце, дожди, что сама порождала вольно земля, то вполне утоляло и все их желанья. Большею частью они пропитанье себе находили между дубов с желудями, а те, что теперь созревают, — арбута ягоды зимней порой и цветом багряным рдеют, ты видишь, — крупней и обильнее почва давала. Множество, кроме того, приносила цветущая юность мира и грубых кормов для жалких людей в изобилье. А к утолению жажды источники звали и реки; как и теперь, низвергаяся с гор, многошумные воды жаждущих стаи зверей отовсюду к себе привлекают».

Далее Лукреций повествует о том, как люди стали мельчать и выдумывать всяческие несправедливости. Смысл его рассказа мало чем отличается от дарвиновской теории эволюции и сказочек о семье, частной собственности и государстве, которыми до сих пор кормится наука, но по языку Лукреций намного выразительней. Поэма «О природе вещей» более исторична, чем мифологична, но все же это — поэма, и именно она послужила основанием для замечательной классификации человеческой истории, оформленной Овидием. Овидий первым заговорил о Золотом веке, создав лучшее его описание: «Первым век золотой народился, не знавший возмездий, сам соблюдавший всегда, без законов, и правду, и верность. Не было страха тогда, ни кар, ни словес не читали грозных на бронзе; толпа не дрожала тогда, ожидая в страхе решенья судьи, — в безопасности жили без судей... не было шлемов, мечей, упражнений военных не зная, сладкий вкушали покой безопасно живущие люди. Также, от дани вольна, не тронута острой мотыгой, плугом не ранена, все земля им сама приносила. Пищей довольны вполне, получаемой без принужденья, рвали с деревьев плоды, земляничник нагорный сбирали, терн и на крепких ветвях висящие ягоды тута, иль урожай желудей, что с деревьев Юпитера пали. Вечно стояла весна; приятный прохладным дыханьем, ласково нежил эфир цветы, не знавшие сева. Боле того: урожай без распашки земля приносила; не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях, реки текли молока, струились и нектара реки, капал и мед золотой, сочась из зеленого дуба».

Вот это уже Золотой век на все сто. Овидием узаконено деление истории человечества на три основных периода: век Золотой, век Серебряный и век Железный, благополучно дожившее до сегодняшнего дня. Ну, и чем же мы лучше древних авторов? Заменили золото на камни, серебро на бронзу, железо до сих пор оставили нетронутым и понаписали учебников, не более правдивых, чем поэмы Гесиода, Лукреция и Овидия, но только гораздо более скучных. Ведь правда то, что «Землю теперь населяют железные люди. Не будет им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя и от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им... Чуждыми станут приятель приятелю, гостю — хозяин. Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то; старых родителей скоро совсем почитать перестанут... И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель, ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право. Стыд пропадет»... Это тоже Гесиод написал — как в воду глядел.

Но главным певцом Золотого века стал поэт всех поэтов Вергилий, в IV эклоге своих «Буколик» перенесший Золотой век из прошлого в будущее: «Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской, сызнова ныне времен зачинается строй величавый, Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство. Снова с высоких небес посылается новое племя. К новорожденному будь благосклонна, с которым на смену роду железному род золотой по земле расселится. Дева Луцина! Уже Аполлон твой над миром владыка. При консулате твоем тот век благодатный настанет, о Поллион! — и пойдут чередою великие годы. Если в правленье твое преступленья не вовсе исчезнут, то обессилят и мир от всечасного страха избавят. Жить ему жизнью богов, он увидит богов и героев сонмы, они же его увидят к себе приобщенным. Будет он миром владеть, успокоенным доблестью отчей. Мальчик, в подарок тебе земля, не возделана вовсе, лучших первин принесет, с плющом блуждающий баккар перемешав и цветы колокассий с аканфом веселым. Сами домой понесут молоком отягченное вымя козы, и грозные львы стадам уже страшны не будут.

Будет сама колыбель услаждать тебя щедро цветами. Сгинет навеки змея, и трава с предательским ядом сгинет, но будет расти повсеместно аммом ассирийский. А как научишься ты читать про доблесть героев и про деянья отца, познавать, что есть добродетель, колосом нежным уже понемногу поля зажелтеют, и с невозделанных лоз повиснут алые гроздья; дуб с его крепкой корой засочится медом росистым. Все же толика еще сохранится прежних пороков и повелит на судах Фетиду испытывать, грады поясом стен окружать и землю взрезать бороздами. Явится новый Тифис и Арго, судно героев избранных. Боле того: возникнут и новые войны, и на троянцев опять Ахилл будет послан великий. После же, мужем когда тебя сделает возраст окрепший, море покинут гребцы, и плавучие сосны не будут мену товаров вести — все всюду земля обеспечит. Почва не будет страдать от мотыг, от серпа — виноградник; освободит и волов от ярма хлебопашец могучий; шерсть не будет хитро различной морочить окраской, — сам, по желанью, баран то в пурпур нежно-багряный, то в золотистый шафран руно перекрашивать будет, и добровольно в полях багрянец ягнят принарядит«.

У Вергилия гениально прописана картина остановившегося времени, сливающая прошлое с будущим, здравый смысл муравья, живущего настоящим, с фантастическим стрекозиным трепетом об утерянном прошлом. Четвертая эклога стала образцом всех утопий. Своим золотым свечением она пленила и христиан, увидевших в ней предсказание Рождества Христова и наступление нашей с вами эры. Впрочем, ничего хорошего ни Риму, ни кому-либо еще наша эра не принесла. Что бы там ни пророчествовал Вергилий, Железный век все продолжается. Христианство Четвертой эклогой восхитилось, но Золотого века не обрело, позаимствовало у сурового иудаизма образ потерянного рая и безжалостно поместило человечество в промежутке скорбного существования между блаженством утерянным и блаженством грядущим, смутно обещанным немногим избранным. А так, на все время земного существования каждого христианина, «проклята земля за тебя: со скорбию будешь питаться от нее во все дни жизни твоей». Золотым веком и не пахнет, а только пот лица твоего, «доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься». Потом, может быть, что-то и будет, но и то — сомнительно.

Оставаться равнодушным к проклятью, наложенному христианством на самое себя, к этому страшному унижению, нанесенному себе самому, в искупление бесчисленных грехов, навешенных на каждого новорожденного его прародителями задолго до его появления на свет, было невозможно. Кто виноват, что Адам с Евою хотели быть как боги, знающие добро и зло? Как хотелось бы о добре и зле забыть, не возделывать землю, из которой ты взят, а верить в то, что хоть когда-то все было хорошо. Мир, конечно же, темница, но можно же позволить себе мечту, и из камеры своего земного существования создать пространство, подобное «Отелю» Гийома Аполлинера: «В окно мне солнце подало огня как узнику еду принося в клетку от жара наступающего дня прикуриваю молча сигаретку работать не хочу хочу курить».

«Работать не хочу, хочу курить» — вполне естественное желание. Столь же естественное, как желание вытащить рыбку из пруда без всякого труда и влезть на елку, зад не ободрав. Именно оно всегда двигало человеком, несмотря на проповеди аскетов с горящими глазами. Быть может, труд и сделал из обезьяны человека, но человека человеком делает только стремление к безделью. Оно, это стремленье, идеально, а, следовательно, безнадежно, но многое ли из того, к чему стремилось человечество, было реализовано? Что может быть благороднее, чем погоня за призраками и охота на миражи, вожделение к несуществующему и одержимость воображаемым? Да ничего. Муравей обречен ползать, а стрекоза летает. Ничего лучше Золотого века человечество не придумало.

Верил ли кто-нибудь когда-нибудь в Золотой век? Верили ли в Золотой век минувший Гесиод, Лукреций и Овидий и в Золотой век будущий Вергилий, Чернышевский, а вслед за ним — Малевич и Ульянов? Сомнительно, чтобы они всерьез воспринимали свои собственные россказни о блаженном промискуитете, о благостной природе, в изобилии рождающей все, что душе угодно, о хрустальных дворцах, об отсутствии социальных противоречий и о летающих городах-проунах. Сомнительно, но все равно, этот дурацкий Золотой век так манящ и так привлекателен, само словосочетание будит какие-то сладостные чувства, какую-то надежду на то, что все не так уж и плохо. Ведь эта так называемая реальность отвратительна, ибо «сердце в будущем живет; настоящее уныло: все мгновенно, все пройдет, что пройдет, то будет мило». Прошедшее при этом милее будущего, Золотой век милее Утопии.

Давно уже развеян миф о счастливом детстве человечества, исчезла малейшая надежда на возможность существования безоблачной Аркадии где-то в прошлом, никто не ищет невинных и прелестных дикарей, довольствуясь фешенебельными курортами на экзотических островах. Уже в девятнадцатом веке жесткое прикосновение позитивизма превратило эфемерный Золотой век, выпестованный античностью, в палеолит и неолит, в весомый каменный век, и вечно юные хороводы прекрасных людей из древних мифов обратились в стада волосатых чудовищ. Исторический позитивизм не оставил места для поэтической фантазии ни в прошлом, ни в будущем, и повел себя как царь Мидас наоборот, превращая золото в камни. Историзм утверждает, что человек определяется не своим происхождением, данным ему свыше, а историей, сотворенной его руками. Все надо самому делать, и рыбку тащить, и на елку лезть. Время секуляризуется, и никакая магия больше не озаряет начало бытия. Нет ни взлетов, ни падений, а лишь бесконечный ряд событий, делающий нас такими, какими мы есть сегодня. Нет особых различий и предпочтений между этими событиями; все они заслуживают воскрешения в памяти и оценки историографическим анамнезом. Перед Богом все исторические события равны, как и перед историей, и История встает на место Бога.

Может, и справедливо, но довольно тупо. Что ж, глупость всегда наказуема, и, подобно Мидасу, своему мифологическому прообразу, историзм оказался наказанным за свою жадность. Превратив все вокруг в камни, доведя сам себя до отчаяния, умирая от голода в своем позитивистском тупике археологической достоверности, современный историзм пытается вернуть потерянную мечту любым способом, представляя Золотой век там, где его с трудом различал самый лицемерный царедворец. Золотой век в елизаветинской Англии, в Испании Филиппа IV, в николаевской России — этот ряд можно множить бесконечно — привел к утверждению, что Золотой век есть у каждого из нас, — спасительная реакция на отнятую мечту. Распрощавшись с мифологической картиной Золотого века, мечту мы превратили в убеждение, что золотой век конкретен и что он есть у каждой страны, каждой культуры, каждой истории. Более того, мы старательно убеждаем себя в том, что Золотой век есть у каждого человека, и когда обман мифологической истории оказался развенчанным, его место заняла безумная погоня за «утраченным временем», не менее иллюзорная и утомительная, чем придворные пасторали маньеризма.

Мы в Золотой век не верим, но чтобы мы без него делали? Счастлив, конечно, тот, кто вслед за Фукуямой считает себя существующим в постисторическом пространстве, подобном Золотому веку Гесиода, и всегда доволен настоящим, то есть собой, своим обедом и женой, кого раздражает трескучий интеллектуализм трепливых бездельников, и кто превыше всего ценит достоверность информации, а все это пресловутое искусство сводит к прослушиванию четвертой части Третьей симфонии Брамса в своей машине по пути на дачу. Чудное муравьиное удовлетворение от самого себя, положительное, позитивное, на котором держится мир. Впрочем, оно интересует только хозяев муравейника, а мир муравейником не исчерпывается. Стрекозы тоже существуют.

Золотой век исчез из времени и географии. Ни тебе Аркадии, ни тебе Эдема. Так, литературная фикция, простой сюжет. Но этот сюжет продолжает трепать нервы, превращаясь то в карикатуру, то в гротеск. Над Золотым веком издеваются как могут, но даже обезображенный до неузнаваемости, он продолжает существовать, хотя идиллистические пейзажи Клода Лоррена превращаются в притоны, населенные монстрами-извращенцами, наподобие сюрреалистического «Золотого века» Дали и Бунюэля или его ремейка, «Республики Сало» Пазолини. Христофор Колумб и Поль Гоген также страдали ностальгией по Золотому веку: они искали его и считали, что смогут найти его за далекими морями. И Колумб, и Гоген ошиблись: ни Гаити, ни Таити ничего общего с Золотым веком не имеют.

Сегодня Золотой век часто смешивается с Утопией, более поздним и более безжалостным порождением человеческого разума, и, расширяясь, захватывая все новые и новые области сознания, Золотой век, утратив какую-либо определенность, смысл и образ, расплылся, расползся, мы видим его везде и во всем. Кто-то пытается распознать его во Флоренции времени Медичи, а кто-то — в покинутом величии ВДНХ. Но сильнее всего нас захватило открытие Фрейда, что у человека существует изначальный период, в котором все решается — очень раннее детство — пренатальный рай и время до отнятия от груди. Это и есть Золотой век, присутствующий в каждом из нас, стрекозиное лето, время великого счастья, полной безответственности и чудной праздности, оканчивающееся необходимостью вступать в мир реальности, воспринимаемой как катастрофа. Но, какова бы ни была позиция взрослого по отношению к этому изначальному счастью, именно оно формирует смысл его бытия.



Вернуться назад