ИНТЕЛРОС > №9, 2009 > После травмы

После травмы


21 мая 2009

Фото Сергей Гараев

 

 

I.

Не говорят «оболгали» или, к примеру, «оклеветали». Говорят — «опохабили». «А город-то наш знаете как опохабили?» Так спрашивала официантка, и семислойная шерстяная старуха, продающая на главной площади сигареты «Перекур» из армейского пайка, и молодые призрачные милиционеры, выходящие из мглы и так же тихо в ней исчезающие, и монахини женского монастыря, и детский библиотекарь из поселка Зима, и — само собой — музейные работники, и конный тренер Рома, воспитатель владимирских тяжеловозов, и директор конезавода Лена — прекрасная тонкая женщина, и молодые финансистки Ольга и Ольга, и другие люди в магазинах и на площадях. Говорят — что интересно — кротко и весело, с любопытством и без малейшего негодования, приглашают разделить не возмущение, но удивление, оценить замечательное разнообразие человеческой глупости. Вот приехали, значит, молодые столичные люди кино снимать «про то, как одна женщина сына потеряла», — а в результате вышла чушь собачья, такой, понимаете, срам и порнография, такая жалость и беспомощность, и что за жизнь у этих художников, киноартистов этих, которые почему-то так не берегут себя, тратят деньги, силы, технику на такое, вот понимаете, гэ.

Главное, что похабство вышло бессмысленным, бесцельным, каким-то мучительно неточным, и я вспоминаю, что по Далю «похаб» — не только бесстыжий наглец, но и дурак, несчастный юродивый. К фильму Кирилла Серебренникова «Юрьев день» жители относятся как к темным речениям юродивого.

Химически чистую обиду, впрочем, мы тоже наблюдали, но только однажды. Ночью нас остановили гаишники: не горели фары и проезд под кирпич. Один был довольно пухл, а другой довольно тонок, но оба строги, важны и молоды. Московские номера вызвали у них что-то вроде ядовитой улыбки.

— Тут вот тоже приезжали, — услышали мы традиционный зачин, — снимали кино такое, «Юрьев день» называется...

— Опохабили? — участливо спросили мы.

— Да не то слово... Я в Москве купил диск, посмотрел, плюнул... — и сержант сморщился, будто только что вышел от пьяного дурака-стоматолога.

Тут я догадалась, что только сложное, тонкое чувство нравственного превосходства удерживает молодых ДПС-ников от недорогой, но такой легкой мести. Они вертели в руках водительские права, думали, что делать с нами, идиотами, — и очень белый, известковый свет свежей, только-только восстановленной церкви, около которой мы стояли, заменял уличные фонари.

— Послушайте, ну как же так можно?! — вдруг пылко, взволнованно заговорил старший, почти взорвался, — ну это же невозможно просто, немыслимо, Юрьев наш всего на пять лет моложе Москвы...

— И основан тем же человеком! — добавил второй. — Понимаете?

— Одним и тем же человеком основан, да. И как же так, нет, ну вы скажите, можно такое про нас придумывать? Такую грязь про нас зачем было сочинять?

Они взывали к общему родовому сопереживанию, к солидарности родства и вольного соседства, к общему родителю, наконец.

«Провинций нет, — вспомнился вдруг очень старый, дурацкий стишок Евтушенко, — написан свет на лицах... Есть личности, подобные столицам... Провинция — все то, что жрет и лжет...»

А что. Не такой уж и дурацкий стишок.

 

II.

Город Юрьев — в 65 км от Владимира, населения в нем всего 15 тысяч, застройка низкая, подворья и хрущевки. Как и многие города-памятники, входящие в Малое Золотое кольцо, он пребывает в трогательной, щемящей ветхости, эта осыпь, эта руинизация всегда входила в пакет некротического обаяния. Главная достопримечательность города — Георгиевский собор, построенный князем Святославом в ХIII веке, — красоты волшебной, умирающей, в белокаменной владимиро-суздальской резьбе; хранитель Сережа, отпирающий его для посетителей, каждый раз, кажется, физически страдает от туристического невежества, тупых фотовспышек, общего нашего щелкоперского уровня — и, благоговейно понизив голос, рассказывает историю собора, камен, росписей.

Сейчас в городе новый мэр, и жители хвалят его: многое изменилось, улицы ремонтируют, летом так вообще красота. («Раньше, знаете, как говорили? „Юрьев-Польский — грязный и скользкий“, — сказала мне благочинная Свято-Никольского монастыря матушка Елисея, — а сейчас уже не говорят — совсем другой город стал». В монастыре не смотрели фильм, но в курсе происходящего, и переживания горожан в общем-то хорошо понимают.)

 

III.

Сюжет «Юрьева дня» хладнокровен и прям. Оперная прима Любовь приезжает с 20-летним сыном на побывку в Юрьев, где не была много лет, — Любовь намерена переехать то ли в Германию, то ли в Австрию — и устраивает символическое прощание (оно же знакомство) с малой родиной. Любовь поет на колокольне, просит брюзгливого, трогательно-беспомощного в мажорной своей хамоватости сына впитывать воздух родины, — мальчик впитывает, и тут-то поганая гугнивая родимая матушка Россия слопала его, как чушка своего поросенка, — пропадает мальчик, и все. Мать начинает судорожные поиски, опрощается до предела и самоумаляется до Люськи, ищет отрока в других отроках — послушнике и уголовнике, сношается с хрипатым ментом, который тоже уголовник, сквозь богатое пламя горящих помоек видит самое себя на телеэкране (так горит ее европейское прошлое) и завершает цикл в церковном хоре, где ее сварливо отчитывают за плохой слух. «Юрьев день» — обыкновенный (уже обыкновенный) постмодернистский пир, в нем есть игра цитат (временами остроумная), жонглирование клише категории «рашен соул», не очень свежая идея духовного обнажения и «прорыва к себе» через социальное самоуничижение. Кинематографический Юрьев — концентрированная русская терра, средоточие травестированной русской онтологии, чередующее приметы низости и душевной высоты, пятна брутальной чернухи и мотивы простенькой надрывной «духовки». Символика монастыря, кабака, тюряги, вся эта технологичная чересполосица тюремно-чахоточной харкотины, светлой алкогольной слезы и купольного злата должны — вероятно, по замыслу авторов — создавать многомерный, рельефный, разноплановый образ Родины. Се вид Отечества, гравюра, — мурло провинции, жадное и жалкое, опасное и беззащитное, крепость девяносто градусов, в кальсонах желтая влага, а сквозь блев и рыгания прорастает Псалом 33.

 

IV.

О «Юрьеве дне» не стоило бы говорить как о художественном событии, — но этическим потрясением для жителей города он cтал безусловно. И проблема вовсе не в «неблагодарности москвичей за хлеб-соль» да в «мы к гостям с открытым сердцем, а они нам в рот плюнули». (Конечно, как всякая девушка хочет выглядеть хотя бы на фотографии «красивенько» — свежо и большеглазо, и чтоб ясная родинка была крупным планом, а бородавки ли, прыщика не было совсем, — так и каждый город хочет повернуться к нуждающемуся в нем заезжему искусству приятной стороной лица. Но дело не в этом.) Юрьеву делегировали мрак, безысходность, безнадежность, полускотский уклад.

Город к премьере готовился, планировал торжественный показ, но после просмотра городские власти решили: никакого большого экрана. Шепчут, что «власти запретили», — но как это можно запретить? — на DVD все посмотрели, — и узнали о себе всю подноготную: весь город красит волосы «ным суриком» (денег на краску типа нет), по улицам города ходят угрюмые немые бабы с пивом в руках, живописно, в колористике последнего дня Помпеи, горят небывалые помойки, в музее работает заполошное дебиловатое бабье.

Разумеется, Юрьев можно было остранить и отстранить как угодно, но вероятно, ономастический и омонимический соблазны оказались непреодолимыми: тут и собственно имя города, и Юрьев день как метафора «перемены участи», и имя сценариста (у Юрия Арабова дача под соседним городком — Кольчугиным, собственно, исключительно поэтому — а не в силу каких-то инфернальных достоинств Юрьев и попал под раздачу). Так или иначе, но город Юрьев — не фон, а один из главных персонажей картины.

Юрьев уже работал киногородом — Арбатовым в «Золотом теленке», и это — гордость, веха и главная легенда; самый приличный городской ресторан называется «Золотым теленком», кормят, правда, невкусно, зато по-европейски не разрешают курить, а со стены смотрит Юрский-Бендер во всех ракурсах, и струится на нем полосатый шарф.

Но Арбатовым работать не стыдно. Его нет на карте, как нет ни города Глупова, ни города Тьфуславля, ни бесчисленных городов N русской литературы.

 

V.

— Мы родина Никона Радонежского, а не родина помоек! — почти кричит директор музейного комплекса Надежда Анатольевна Егорова (вход в ее кабинет — из музея Багратиона, где героиня фильма искала сына под аутентичной каретой из имения Голицыных).

А было так. Приехали осенью позапрошлого года красивые, очень такие культурные московские мальчики, «они же хорошо воспитанные, образованные», ну, понятно, произвели впечатление. Сценарий Юрия Арабова — да, дали почитать. Сценарий как сценарий, история про горе матери, вот она потеряла сына, и вот ищет его, все ищет, бедненькая, блуждает, не находит. Ну что ж, дело-то хорошее. Музею заплатили 50 тысяч рублей за съемки, киногруппа поселилась в Суздале, за 65 км (это сейчас в Юрьеве как минимум две отличные гостиницы, а тогда было неважно), и каждый день ездили туда-обратно. Надежде Анатольевне напрячься бы тогда, но она-то со всем уважением к художественному видению, надо так надо. Думалось, они — деятели культуры — коллеги. Претерпевали, конечно, неудобства. Вот однажды закрыли Надежду Анатольевну в собственном кабинете, а ее машина ждет, надо с бумагами ехать во Владимир, в область, — так вот заперли, потому что у них видите ли не получался дубль (у Ксении Раппопорт — «хорошая очень женщина, воспитанная, доброжелательная, без этого вот всего» — он не получался, роль шла с трудом, уж она очень мучилась; теперь-то Надежда Анатольевна понимает, почему, — в такой грязи участвовать непросто, все в художнике сопротивляется). Город во всем шел навстречу, вот приличная заводская столовая, стену которой разобрали, чтобы построить смрадную рюмочную; большой «автобус с чипсами» ездил за киногруппой, потом музейщики убирали мусор, обертки всякие. Терпели, можно сказать, всё.

— Я не поехала к Гордону на «Закрытый показ», потому что не понимаю, кому, кому еще надо доказывать, что это очень плохой фильм, — говорит, почти поет Надежда Анатольевна (здесь, в Юрьеве, уже отчетливо «окают»). — Разве надо доказывать? Разве это каждому не очевидно? Это русофобный фильм, неумный, не имеющий отношения к действительности!

И недоумевает: не каждому очевидно, нет?

Нет, они, конечно, не будут писать никаких писем, протестовать и все такое. Есть некоторая досада, что не распознали гадство, что поспособствовали.

Теперь они будут бдительнее.

 

VI.

И в самом деле: жители Юрьева проглотили бы, наверное, нелицеприятную правду о себе. Поморщились бы, но приняли, — благо материала, как и в любом российском отходническом городе, хватает, здешнее неблагополучие — не кричащее, но устойчивое. Показали бы юрьевские помойки — ладно, они есть, да и где их нет, но помойки именно что понастроили, инсталлировали, городу были атрибутированы чужие язвы и трупные пятна — зачем, зачем? Разве ему не хватает собственных?

Но этическая реакция горожан — вовсе не простодушный протест «мы не такие».

Речь, в конце концов, не о них.

Речь о смыслах, которые у них пытаются отнять.

Наша родина — не такая, говорят юрьевцы, и наша душа не о том, и смысл жизни наш не такой.

Но другая — нравственно здоровая провинция столицам не нужна, потому что не интересна, а значит, не рентабельна. Это народническая традиция находила, наряду с «четвертью лошади», учительницу-подвижницу Абрикосову, которая, в свою очередь будила от животной жизни совсем оскотинившуюся окрестность, — нынче ж, напротив, провинции рисуют особенное скотство.

Мы останавливаемся у полумертвого дома — в Юрьеве на удивление много живописных деревянных руин, заброшенных деревянных домов, и видим на крыше голову деревянной лошадки.

Этим летом, говорят, в Юрьеве ожидают наплыва туристов.

Они приедут смотреть на «русскую духовность» по-серебренниковски — грязненькую, паскудненькую, глумливую, фальшивую, как соевый творог.

Другой им никто не предложил.

Другая — не фестивальная, не артхаусная, не экспортная — инвестиций не заслуживает.

— А Ксению-то Раппопорт, бедную, — говорит Надежда Анатольевна, — наверное, не возьмут никуда больше сниматься. Очень хорошая женщина, актриса хорошая — и так попала.


Вернуться назад