Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №13, 2008
Дмитрий Афонин, выехал из Ташкента
В 1991 году я вернулся из Минска, где служил в армии, домой в Ташкент.
У нас был дом на краю города, свое хозяйство. Мне в Минске предлагали
остаться после срочной, но я решил — нет, домой. Жителям Средней Азии
европейская Россия казалась не самым сытым краем — у нас-то хлопок
выращивали, и жизнь-то была побогаче. Разное говорят про советский
строй — но если кому при нем хорошо жилось, так это нам.
А портиться все стало в начале 90-х. Откуда-то с гор начали спускаться
ваххабиты. Это так считается, что они какие-то шибко религиозные
мусульмане, — а на самом деле это конченые наркоманы, которые тупо
вдалбливали узбекскому населению одну мысль: Узбекистан должен быть
очищен от неверных. Узбеки их, к сожалению, слушали, развесив уши.
И вот, едва до нас долетела весть о том, что в Москве произошел путч
(никто ничего тогда не понял — кто свергал, кого), начались
удивительные события.
Начали пустеть улицы — греки, немцы, крымские татары и представители
других народов стали продавать дома. Идешь по улице — и на каждом доме
объявление о продаже. Уже неуютно, так? Потом постепенно стали как-то
отмирать контакты с коренными — у меня, например, был дружок-узбек, еще
со школы. И вдруг он перестает со мной здороваться. Я ему:
ты че, сдурел, что ли, подменили тебя? А он мне: а чего тебе надо-то?
Дальше — больше. Выхожу как-то в сад, вижу, его дочка шестилетняя сидит
у меня на черешне и обрывает ее. Я ей: тебя не учили, что в чужом саду
разрешения надо спрашивать, прежде чем черешню рвать? А она мне знаешь
чего в ответ? «А это наша махаля (микрорайон то есть), и наша черешня,
а тебе в Россию пора ехать». И еще прибавляет «акулак» — белые уши, это
они так русских называли. Я, значит, понимаю, кто ее научил таким
речам, вытаскиваю его на улицу — а он мне: «А что тебе не нравится,
акулак?»
Если бы это было единственное событие такого рода, я бы, может,
не задумывался бы, — но это часто повторялось. Люди, узбеки, которые
раньше здоровались, теперь делали вид, что меня не видят. Люди других
национальностей массово продавали дома. Мне бы тогда еще в толк взять,
что происходит нечто неприятное, но я все искал себе применения.
Поступил в Ташкенсткий политех, но вскоре понял, что опоздал. Я когда
до армии прицеливался к нему, там профессора были супер, очень сильная
школа. Пришел после — уже преподаватели одни узбеки, и студенты одни
узбеки. И многие таблицы умножения не знают. Заходишь на лекцию
и слышишь: «А сейчас, товарищи студенты, повторим школьный курс...» Вот
тебе и высшее образование. Посмотрел я на это дело, плюнул и пошел
в узбекскую армию — в Минске-то мне хорошо служилось, вот я и решил
снова в казармы вернуться.
Сначала меня послали миротворцем в Таджикистан, на афганскую границу.
Вот там начался жесткач настоящий — если у нас резали только
турок-месхетинцев, а с русскими просто не разговаривали, то там одна
часть населения, «вовчики» так называмые, убивала другую, «юрчиков»,
а вместе они убивали все некоренное население. Это был ужас —
на скотобойнях вешали людей на крюки и оставляли умирать! Представители
некоренных народов оттуда на крышах вагонов эвакуировались; какое там
дом продать, самим бы выжить! И вот нас, значит, в самое пекло
и бросили. А там был район, где одни узбеки живут. То есть меня они
послали, а сами не поехали своих выручать. У меня в роте были
самаркандские иранцы, киргизы, таджики — только узбеков не было. Вот
такое миротворчество.
Там я понял, что надо мне из Азии проваливать. Могу даже точно
вспомнить день. Я как-то пошел на рыбалку, на горную речку там
в Таджикистане. Выхожу на бережок и вижу — стоят двое рядовых и овца.
И у одного штаны спущены. Надо объяснять, что дальше было? После этого
я написал рапорт об увольнении в связи с принятием российского
гражданства. Вернулся в Ташкент и стал собираться.
А российское гражданство мы получали так. Гигантская очередь стояла
в одну маленькую дверь российского посольства. Все орут, дерутся
и в дверь эту ломятся. И те, кто стоит на входе, взяток не берут.
Мы успели в последний момент — в 1996 году. Через несколько месяцев
Россия прекратила выдавать русским паспорта. Это было сознательное
предательство своего народа своим же государством — по-другому я это
назвать не могу.
Но и русский паспорт не был решением проблемы — мало того, что его надо
было получить, еще надо было сохранить. Там происходило все так —
останавливает тебя узбекский мент и спрашивает документы. Если ты дал
ему паспорт — все, привет, придешь на следующий день за синим,
узбекским, где вместо двуглавного орла птица Симург. И все, прощай
Россия. А им премии давали за каждый изъятый российский паспорт.
А Россия за своих граждан не вступалась, выжидала. А нам каждый день
говорили и писали на заборах: турок вырезали, русские следующие.
В общем, вырвали мы наконец российское гражданство, продали за бесценок
дом, отправили в Москву вещи и уехали. Вышли на Казанском вокзале
с двумя чемоданами — здравствуй, Родина! Сначала в Тверь отправились.
Там мне мордатый такой чиновник рассказал, что я понаехавший, что
я лишний рот, который приехал в нищую Россию; я послушал-послушал —
и в Москву подался. Кручу вот баранку уже который год — говорят,
устраиваться надо, а куда я без прописки устроюсь? Сейчас вот может
хату куплю в Железнодорожном, может, пропишусь...
Да, забыл рассказать — я же несколько лет назад ездил к себе в родные
края: работал тогда на НТВ. Денег не хватило на самолет, поехал
на поезде. Знаете, что первое со мной случилось на казахско-узбекской
границе? Заходит ко мне погранец, всех нерусских из вагона выставляет,
тычет мне в декларацию, где у меня обозначено 700 долларов и говорит —
половину ты мне отдаешь. Я ему по узбекски отвечаю — ты оборзел,
родной? А он мне кладет на столик пару патронов и шмат гашиша,
и говорит — да нет, это ты оборзел. Сейчас я все у тебя заберу,
а не дашь, так у меня за дверью понятые стоят... Сторговались
мы, в общем, потому что за патроны в Узбекистане дают семь лет,
за гашиш десять, а тюрьма в Узбекистане — это колодец, накрытый
решеткой, на которой скорпионы сидят... Съездил я домой, в общем.
Я вам так скажу — у нас в Узбекистане все были уверены, что еще
немного, и коммунисты вернутся. Ваххабитов этих перестреляют,
турок-месхетинцев вернут, и снова заживем — будем ягодами торговать,
фруктами и хлопком на весь мир, как при Советах. А по-другому вышло —
мы ж не знали, насколько все продано-то было.
Елизавета Осмалянина, выехала из Грозного
В 1994 году наша семья бежала из Чечни. Мне тогда было 9 лет, но я очень хорошо все помню.
Началось все, конечно, с распада Союза. Отношения русских и коренных
никогда не были особо теплыми, но район, в котором мы жили, был в этом
смысле благополучным. Я помню, что мы играли с чеченскими детьми,
и я не делала большой разницы между соседом Петей и соседом Ахмадом,
Машей или Асет. Но я хорошо помню, как мой отец однажды пришел домой
в крови — какой-то ублюдок пырнул его ножом в ногу среди бела дня,
прямо около дома, со словами, мол, это я только пугаю, а скоро мы вас
резать будем по-настоящему. Поднялась суматоха, близкие как-то
старались, чтобы я этого всего не увидела, мне тогда было семь лет.
У меня был шок — и с этого началась вся моя чеченская история.
Я не очень понимаю, чего мои родители ждали — многие наши соседи стали
уезжать еще до начала войны и нам говорили: вы чего, мол, вас здесь
скоро резать будут, как баранов. Впрочем, отец и мама имели в Грозном
хорошую работу — и, как позже они мне признавались, даже представить
себе не могли, что придется уезжать из родного города. Отец говорил —
пусть они уезжают, если хотят. Потом отец приходил и говорил, что
Москве стало не до нас и скоро тейпы возьмут власть. Потом, когда
к власти пришел Дудаев, говорил, что армия ушла, нарочно оставив
генералу целые арсеналы с оружием.
Чечня всегда делилась на горную и равнинную — это были разные страны.
Веками, при любой власти — царской, советской, российской — в горах
сидели непримиримые, многие из которых не владеют русским языком.
А на равнине жили нормальные люди, крестьяне, мирные жители, которым
не было никакого дела ни до какой войны. Хочешь воевать — уходишь
в горы. Не хочешь — живешь себе спокойно бок о бок с другими.
И вот было такое ощущение, что эта самая зараза сползла с гор, как
лавина. Отец это связывал с падением Союза, «идеологическим вакуумом»,
как он выражался. Я не очень в курсе, что там в 90-е писали московские
газеты, но у нас происходили настоящие этнические чистки. Сначала
до нас только доходили слухи, что нечеченцев начали выкидывать
из домов. Мы как-то не верили — в голове не укладывалось. Но потом
двоюродного брата моей подруги, а у них еврейская семья, выкинули
из окна его собственной квартиры — разбился насмерть. Я помню это
выражение полной беспомощности в глазах, с которым отец слушал меня,
когда я ему пересказывала эту историю; идти жаловаться было некуда, как
вы понимаете. А потом просто вокруг стало происходить такое, о чем
я рассказывать не буду — головы отрезали даже детям, выпускали кишки,
убивали беременных... В общем, мы досиделись до того, что земля
загорелась под ногами. Учреждение, в котором работали отец и мать,
перестало существовать, и у нас вообще не стало никаких денег. После
провального штурма Грозного в Новый 1994 год родители уже твердо решили
выезжать, и пробовали продать дом знакомым местным, но что-то каждый
раз срывалось. А когда стало ясно, что вот-вот начнется война, к нам
пришли и сказали — мы милосердно вам даем последний шанс убраться
из этого дома, потому что по-хорошему мы должны бы вас всех зарезать.
И мы в чем были, с какими-то личными вещами, месяца за два до войны
вышли из квартиры и поехали.
Мы приехали к бабушке, маминой маме, в Орел, — больше мы никого
в России толком не знали. Статуса беженцев у нас не было. Работы
у родителей не было никакой. Поначалу все жили в бабушкиной
однокомнатной квартире, потом отец стал куда-то ходить, просить. Ему
предложили отправиться в сельскую местность, в бывший санаторий,
разнорабочим. Там же и жить. Меня определили в местную школу.
Одноклассники меня чеченкой дразнили сначала, потом я им рассказала
пару историй из нашей жизни в Грозном, они примолкли. Уважение
появилось. Но тоже было не сахар — все пили: дети, подростки,
старики... Я думала, честно говоря, что нас тут жалеть будут, — ага,
как же. «Приехали тут на нашу голову» — это самое ласковое, что
мы слышали.
Помогли нам добрые люди, устроили отца на работу в Белгороде — пусть
не по специальности, но хоть квартиру дали служебную. Я когда в город
переехала и в школу пошла, половину года своих новых одноклассников
догоняла, потому что на орловщине нас не учили ничему.
Знаете, что лично я из всей этой истории вынесла? Как нашей дорогой
Родине было на нас всегда наплевать, так и мне наплевать на нее теперь.
Помогали нам все через губу и за взятки. Моя родина — папа и мама,
а всего остального я здесь добилась сама. Сама с трудом поступила
в московский ВУЗ, сама его бросила, когда родители стали болеть и надо
было деньги зарабатывать, сама нашла себе хорошую работу и сделала
карьеру даже без высшего образования. Самой страшно, какой сильной
стала. Только вот от кавказцев шарахаюсь на улице. Знаю, что нехорошо
это, что не бывает плохих наций — а ничего с собой поделать не могу.
Иннокентий Рындин, выехал из Риги
Когда к нам в позднесоветские годы долго не могли собраться друзья
из Москвы, мы шутили — давайте скорее, пока визы не ввели. Произнося
это, мы в любом случае предполагали, что если это фантастическое
событие когда-то и произойдет, то очень нескоро. Да, вокруг начал чаще
звучать латышский язык, но никто не придавал этому большого значения.
Когда параллельно с местными партийными комитетами начал
функционировать Сейм, а газеты стали публиковать воспоминания стариков
о довоенных годах, напряжения между русскими и латышами стало чуть
больше — но, опять же, не настолько, чтобы чувствовать, что дело идет
к полному отделению.
Русские в Латвии делились на две неравные части. Военные, их семьи
и потомки были настроены определенно за коммунистов. Но была еще
русская интеллигенция, которая не имела никакого отношения к стоявшим
на территории Советской Латвии гарнизонам — они поддерживали Народный
фронт и право республики на самоопределение. Я относился ко вторым —
мой отец был преподавателем философии, а я, еще не закончив школу, был
активным участником акций НФ. Мой выбор в их пользу был вполне
очевиден — в пусть и советской, но все-таки западной Европе был слишком
хорошо виден контраст между коммунистами и антикоммунистами. Замшелые,
абсолютно дремучие люди — и сторонники независимости, казавшиеся людьми
из другого времени и даже с другой планеты. И, конечно,
в шестнадцать-то лет страсть как хотелось быть прогрессивным
сепаратистом, а не замшелым коммунистом. Мой мудрый отец еще тогда
не одобрял моей активности — но ни эпоха, ни возраст не дали мне его
услышать.
Я, наверное, не имею права жаловаться. В 1992 году мой любимый Народный
фронт, обещавший всем жителям Латвии гражданство, от своих обещаний
отказался. Тремя годами позже Сейм принял закон о гражданстве,
по которому на латвийский паспорт мог претендовать только тот, чьи
предки жили в Латвии до советской оккупации. Нищая, ободранная страна
махом отказалась даже от тех, кто поддерживал ее борьбу за свободу.
Отца стали травить на работе — он всю жизнь преподавал на русском,
теперь стали требовать, чтобы он преподавал на латышском, а ввиду
большой численности русских в Латвии никто из папиных коллег не учил
язык настолько глубоко, чтобы на нем читать лекции. Ввели ограничения
для неграждан на работу. В течение первых лет независимости меня били
более десяти раз, а однажды — прямо во дворе моего дома в старой части
города — избили так, что сломали нос, и, если бы не подъехавшая
полиция, могли бы и убить. И каждый раз нападению предшествовали
недолгие выяснения того, почему же это я так плохо говорю на латышском.
И почти никогда не забирали денег.
Примерно в такой обстановке мы дожили до середины 90-х, когда я поехал
на работу в Данию, где провел около полугода. Самый главный сюрприз
ждал меня по возвращении. Отец, не желавший меня волновать, сообщил
мне, что за время моего отсутствия довоенные владельцы нашей квартиры
подали в суд, чтобы добиться реституции своей бывшей собственности.
Мы обратились к юристу, который сообщил нам, что существует целый ряд
препятствий, которые не позволят лишить нас квартиры. Мы на несколько
месяцев успокоились — пока однажды к нам не пришли какие-то странные
люди в сопровождении человека в форме, не показали некую бумажку
и по-латышски не потребовали, чтобы мы убирались из нашей квартиры вон.
Выяснилось, что суд, на который нас не вызывали, успел принять решение
в пользу прежних владельцев и, более того, срок обжалования этого
решения уже вышел. Мы, естественно, указали всей этой компании, куда
она должна идти со своей филькиной грамотой. Через три дня к нам пришли
судебные приставы, схожие с мордатыми ОМОНовцами.
Мы забаррикадировались в квартире. Продержались полчаса, после чего
сводный отряд судебных приставов и владельцев выломал дверь, вошел
в нашу квартиру и начал выкидывать из окон все, что попадалось под руку.
Внизу нас, помимо обломков мелкой мебели и валяющихся в грязи книг,
ждал автобус, с помощью которого нам предлагалось проехать к месту
нашего временного проживания и в течение трех суток перевезти прочее
имущество. Местом временного проживания оказалась улучшенного типа
бытовка, запаркованная на окраине Риги. Через неделю нас обещали
переселить в гостиницу, через месяц — в так называемую социальную,
то есть государственную квартиру (без права получения
ее в собственность). Но мы, неграждане республики Латвия, приняли
другое решение: позвонили дальним родственникам в России, оказавшимся
необычайно отзывчивыми людьми, очень быстро продали все, что можно было
продать, и с двумя чемоданами высадились на перрон Рижского вокзала
в Москве.
Я должен сделать одно признание. В 1998 году, после принятия Закона
о натурализации, я очень захотел латышский паспорт. Не знаю почему —
наверное, хотелось урвать с малой родины хоть шерсти клок. Если раньше
гражданство получить было нельзя никак, то после этого закона можно
было сдать экзамен по языку и истории, и присягнуть на верность Латвии.
Я приехал в Ригу, остановился у друзей, записался на экзамен. Меня
очень быстро срезали на языке, который я, повторюсь, знаю до сих пор
неплохо, зарабатываю переводами с него и на него. Мне стало ясно, что
ничего не изменилось, и я уехал, переживая острое чувство стыда за свое
шкурничество.
Во всей этой истории меня больше всего поражает одна вещь. Латвия
считается цивилизованным государством — большинство стран ЕС отменило
визы для латышей еще тогда, когда россиян трясли на всех границах будто
африканцев. Сейчас у этой страны так и подавно все есть — Шенген,
европаспорта, НАТО на границах, живи не хочу. А есть моя семья
с ее частной историей, которая больше походит на летопись каких-нибудь
палестинских беженцев — и еще много, очень много таких семей, которым
не повезло с национальностью, местом и обстоятельствами рождения.
И пусть сидящие в Страсбурге или Брюсселе люди дадут себе труд... даже
не задуматься, а просто сопоставить рассказанное мною с тем образом
маленькой тихой европейской страны, который возникает у них в голове
при слове «Латвия».
Записал Алексей Крижевский