ИНТЕЛРОС > №11, 2008 > Непристойность

Непристойность


10 июня 2008

Художник Дмитрий Коротченко

Народу было плотно. К тому же подтрясывало: асфальт у нас не ахти. Автобус слегка вело к тротуару, как будто он отворачивал сконфуженную морду от потока черных иномарок, брезгливо рассекающих сырую московскую мокрядь. В машинах сидели люди, в автобусе стоял народ.
Я устроился на относительно освещенном пятачке в проходе: стоял, уцепившись за поручень, и пытался читать «Очерки истории российской символики» Соболевой. На оборотной стороне книжки изображена была сама почтенная исследовательница, вид у нее был скептический.
Напротив меня на рыжем сиденье помещалась тетка, обвислобокая жаботка в очках, у ног ее жались сумки и пакеты. На теткиной морде каменело раздражение.
К тетке прижималась девочка — маленькая, грустная, сонная.
Автобус тряхнуло. Кто-то произнес «туюмаму».
Девочка очнулась и посмотрела на тетку, явно намереваясь что-то сказать. Тетка ответила ей злым взглядом системы «когда-же-ты-наконец».
— Мама, — голосок девочки легко перекрыл шумы, — а почему у нас менты?
— Ты че, дура, — забухтела тетка, — тебя чему учили, совсем не соображаешь, говори — милиция, а то заберут…
— Мама, — девочка была настроена решительно, — менты людей в тюрьмы сажают, ну там бьют, убивают, ну ты знаешь. Зачем они нужны?
Я закрыл книжку Соболевой. Мне было очень интересно, что ответит тетка дочке, которая требовала от нее не больше не меньше, чем апологию российского государства и его правоохранительной системы. Бытие которой и ее полезность в общем строе мироздания объяснить не проще, чем, скажем, пользу бруцеллеза или трихомонад.
Тетка, похоже, держалась тех же мнений. Во всяком случае, она задумалась — секунд этак на пять.
— Если милиции не будет, — наконец, выдала она, — порядка не станет. Все будут жить как хочут.
— Ну и пусть не будет! — в девочке внезапно проснулся либерализм. — Пусть живут как хочут!
Вот тут тетка не заколебалась ни на секунду. Решающий аргумент вылетел изо рта сразу.
— Мало ли кто чего хочет! Вот завтра кто-нибудь захочет по улице голым ходить, и чего?
Девочка примолкла, подавленная страшной перспективой.
Я же задумался.
В самом деле, решил я. Почему-то именно такого рода соображения — что кто-то будет ходить голым — действуют на воображение сильнее, чем эпические образы войны всех против всех, отсутствия горячей воды и трупов на улицах. Именно это. То есть, конечно, если будут убивать и грабить — это ужас-ужас, и этого реально боятся. Но вот если по улице пойдут голые люди «и никто не вмешается» — это даже не ужас, а «всему конец». Это значит, что порядка больше нет никакого, совсем никакого, и настало скончание свету…
Автобус тряхнуло. Из теткиной сумки высунулся блестящий журнал в розовой оболочке. На ней держала себя за груди пышнотелая мадам, в углу сиреневым колером было выведено «Секс за тридцать».
Я так и не успел разобрать, за тридцать чего: автобус снова тряхнуло, журнал тяжело перевалился через сумочный борт и выполз на низ.

***
Рассуждая формально, порнография соотносится с сексом примерно так же, как детектив — с преступлением: одно является описанием другого, причем от этого описания мы получаем удовольствие.
Однако никто не считает чтение романа Агаты Кристи «про очаровательное двойное убийство в старом замке» чем-то предосудительным. Хотя реальное убийство вызвало бы у публики шок и возмущение. Потому что преступление ужасно, зато рассказ о преступлении интересен.
В случае же с порнографией мы имеем дело с обратной ситуацией, когда описание некоторого действия (то есть всего лишь «тусклое отражение реальности») мы считаем плохим, а само действие — в общем-то одобряем. Ведь даже самые яростные поборники нравственности, пока они вменяемы, все-таки не настаивают на поголовном воздержании и стерилизации: их требования состоят не в том, чтобы «мужчины вовсе не касались женщин в известных местах», а в том, чтобы это не показывали по телевизору.
Интересно и то, что общество, в общем-то, с этим согласно. Всем же понятно, что некоторые вещи «показывать нельзя». Хрен его знает почему — но вот нельзя, и все тут.
Появилось такое отношение не вчера.
Если обратиться к истории, то мы увидим, что на всем ее протяжении людей волновали такие, вроде бы, пустяки, как чужой внешний вид, одежда, привычки, произносимые слова, и так далее. Причем государство — начиная с Древнего Египта и кончая современной Европой — всегда совало свой длинный нос в этот вопрос: вмешивалось, принимало законы, что-то там запрещало, регулировало, ну или хотя бы пыталось.
Практически все законодательные системы мира — как древние, так и современные — видели свою задачу не только в защите «прав и свобод» граждан, но и охрану их моральных устоев, хотя бы по части фасада. Не буду цитировать соответствующие положения разных кодексов — журнал, чай, не резиновый. Поверьте на слово или почитайте учебники права.
Теперь войдем в подробности: что именно считается аморальным и что запрещается.
«Непристойность» — то есть то, за что могут забрать, даже если ты ничего плохого не делаешь, — обычно усматривалась в двух вещах. Все остальное крутится вокруг этих двух.
Во-первых, непристойность видят в откровенной демонстрации своего имущественного положения — то есть роскоши или, наоборот, нищеты.
Понятное дело, под «роскошью» и «нищетой» понимались и понимаются разные вещи. Где-то когда-то роскошным считалось толстое брюхо и накрахмаленное жабо, а когда-то где-то — тощие бедра и блеск выделанной кожи. Но это не принципиально: всегда есть то, чем похваляются — и чем похваляться запрещают. «Законы против роскоши» принимались еще в Древнем Риме. Понятное дело, с грязными нищими там боролись тоже. Если кто-то сошлется на специфику латинской культуры, пусть вспомнит, как относились к роскоши и нищете в кальвинистской Женеве или в маоистском Китае. При всем различии экономических и социальных систем. «Благопристойно» — значит, средне. «Скромненько надо быть одетыми, гражданчики».
И, во-вторых, предосудительной считается слишком явная демонстрация своего пола. То есть — то самое «ходить по улице голым». В смысле — «показывать это самое», ну вы понимаете что.
Представление о «голом этом самом» опять же меняется со временем. Например, в средневековой Испании обнаженная женская грудь была довольно обыкновенным зрелищем — зато ноги прятались тщательно; увидеть хотя бы ступню дамы было головокружительным эротическим переживанием. Молодые кавалеры специально караулили возле экипажей красавиц, надеясь, что из-под пышных юбок поднимающейся по ступенькам кареты дамы на мгновение покажется хорошенькая ножка… С другой стороны, существовали культуры, где запрещенными к созерцанию считались распущенные волосы или подмышки. Разумеется, все это тщательно пряталось, и за этим строго следили «уважаемые люди». То есть сам принцип оставался ненарушаемым: общество и государство обычно регламентирует «внешний вид» своих граждан — прямо или косвенно. Регламентирует и регулирует практически: поддержание внешней благопристойности всегда считалось одной из важных забот «сил охраны порядка», как бы они там не назывались — полицейскими, городскими стражниками или какими-нибудь там альгвазилами. Это касается даже помянутых выше — надеюсь, не к ночи — российских сотрудников внутренних органов. Кои готовы пройти, насвистывая, мимо любого нарушения законов божеских и человеческих, но вот, скажем, мочащегося на казенный забор «человека и гражданина» они обязательно загр в кутузку и оформят протокол. И не только чтобы содрать с него денежку или просто покуражиться — хотя и за этим тоже. Нет, бери выше: их волнует нравственное здоровье общества. Как выразился при мне один такой «при исполнении» — «он там свое хозяйство достает, а его женщины увидеть могут». Повторяю, то был прожженный российский ментяра, в котором трепетного рыцарства и уважения к женскому полу — с гулькино место. Поражает здесь то, что такой аргумент вообще пришел ему в голову… Однако ж пришел, что доказывает его профпригодность. Ибо здесь говорит инстинкт власти, который властно требует, чтобы пописать на улице — было нельзя. Пусть лучше ссут в лифте, где «не видно». В сочетании с отсутствием общедоступных уборных это порождает известные проблемы.
Но мы отвлеклись. Если кто сомневается в том, что именно эти две темы — демонстрация социального положения и половой принадлежности — связаны в одно целое, пусть он вспомнит значение слова «скромный», а потом постарается подобрать к нему антонимы. Тут и обнаружится, что противоположностью «скромного» является как «роскошный», так и «бесстыжий».
Почему власть борется с непристойностью? Потому что непристойность и в самом деле разрушает порядок. Настоящий порядок. Который в головах.
Человек много чего хочет. При этом некоторые желания, если их разжигать, гарантированно приводят к плохому. Например, открытая демонстрация чужого богатства обязательно разжигает социальные аппетиты: человек либо хочет «такого же», либо начинает ненавидеть богатых, либо, наконец, записывает себя в неудачники и начинает пить и колоться, а то и лезть в петлю.
Заметим, абстрактное знание о том, кто такие «есть богатые люди», так не действует. Надо ткнуть носом, чтобы расковырять самую подкорочку, достучаться до подсознанки, разжечь воображеньице. Иначе не сработает. Тут картиночка.
Разумно устроенное общество старается не злить бедных, не внушать им напрасных надежд, но и не позволять им опускаться — ведь «кто-то должен работать». Поэтому им создают условия, при которых ткнуться носом в роскошь и бесчинство сложновато. Другое дело, что люди хотят видеть эту самую роскошь — но по своему желанию и чтобы это было далеко и не совсем по-настоящему: скажем, в телевизоре, где богатые и счастливые развлекают бедных и несчастных. Это можно и даже нужно — если, конечно, богатые и счастливые выглядят достаточно глупо. «Ну это можно сделать».
Общества, смотрящие сквозь пальцы на роскошь, обычно плохо кончают. Потому что, как только богатеи начинают разгуливать в сияющих каких-нибудь мантиях, а народ это видит, начинаются классовые конфликты. Не обязательно они заканчиваются революцией, нет. Достаточно того, что низы разлагаются и начинают, вместо того чтобы работать, спиваться и безобразить. Особенно быстро этот процесс протекает в городах, где больше возможностей. Возникает плебс, который начинает клянчить хлеба и зрелищ. С ним приходится возиться. При этом более аскетичные общества развиваются экономически, потом политически… потом выясняется, что у соседей армия круче и она лучше воюет. И эта армия приходит — как пришли варвары в разложившийся Рим. Который был не слабее и не глупее варваров — а именно что разложился. Ибо низы ненавидели верхи больше, чем завоевателей. «Ишь, в золоте ходят, мрази».
То же самое касается и «половой распущенности». Самый вид молодой красивой девки, вываливающей напоказ вымя, вызывает вполне однозначные намерения. Купить ее внимание — ну там, в ресторан повести и все такое. Либо, если не на что, затащить за гаражи и изнасиловать. Либо, наконец, пойти и напиться от горя, что такая девка никогда тебе не даст. Первое намерение разрушает семейный бюджет, второе является чистой уголовщиной, третье обессмысливает жизнь… Короче, во всех случаях подрывает распорядок, установленный для малоимущих классов.
Опять же: губит не богатство, а его демонстрация — и в данном случае губительным оказывается не «разврат как таковой», а именно непристойность. Ибо она приводит к тяжелой фрустрации: мужчина оказывается окруженным «не давшими ему женщинами», а женщина — недоступными мужиками. То, что есть — скажем, семья, — перестает любиться и цениться. Ну а дальше включается все та же самая конкуренция: общества, где бабы ходят в парандже (или хотя бы демонстрируют асексуальность), начинают размножаться быстрее, да и народишко там чувствует себя более мужчинским, «без этого фона скрытого унижения».
Так что неудивительно, что политические режимы, считающие порядок самодовлеющей ценностью (например, «тоталитарные диктатуры» или «традиционные общества») борются с «роскошью» и «похабщиной» с особой яростью, причем именно и с тем и с другим вместе.
Советский строй в этом отношении был наиболее последовательным, по крайней мере в отношении роскоши: он не просто боролся с «пышностью», а истребил все причины ее появления, отобрав у большинства населения все красивые и хорошие вещи и запретив их иметь впредь. В морально-нравственном плане это соответствовало бы, наверное, поголовной кастрации населения. Впрочем, и кастрировали бы, если бы была техническая возможность: оруэлловский герой, мечтавший о ликвидации оргазма («наши биологи работают над этим»), хорошо понимал, куда идет дело.
А если кто подумает, что это чисто коммунистическая заморочка, то окажется в корне неправ. Например, диктаторские режимы в Латинской Америке (той самой, где знойное небо и страстные мачо) тоже всячески курощали «неприличие», причем боролись с ним не хуже, чем с «красной заразой». В связи с чем возникла даже примета: как только очередная диктатура рушилась, в страну начинали лихорадочно завозить книжки двух сортов: марксистскую литературу и жесткое порно. Так что на прилавках какой-нибудь освобожденной Аргентины можно было запросто увидеть одновременно сочинения Ленина, Захер-Мазоха, де Сада, Троцкого и Playboy.
Впрочем, у нас это тоже было. Я еще помню времена, когда в подземном переходе под Пушкинской площадью одни и те же дядьки и тетки продавали самопальные «демократские» издания про «долой капеесес» и гейскую газету «Тема». Публика брала все — «Вот она, свобода». Совок и впрямь рушится в самых своих основаниях. Если уж на улицах такое продают — значит, можно и Ленина крыть по матушке. «Всё, приехали».
Власти, государственные и не только, как в России, так и в других странах, реагируют на такое примерно одинаково. В каком-нибудь маленьком американском городке, где еще живо белое гражданское общество, магазинчик с порнухой могут прикрыть решением местной общины. Или, если не получится, сжечь ночью — и подпалят вертеп местные отцы семейств, крепкие независимые люди, которые в гробу видали федеральное правительство. Заметим, и какого-нибудь залетного парня на чересчур дорогой машине они там тоже особо привечать не станут. Одним из аргументов будет такой: «Этот смазливый типчик за нашими дочками ухлестывать будет». Роскошь и неприличие тут туго сплетаются. С другой стороны, любое «наведение порядка» — какое бы то ни было — начинается с уестествления «непотребства». Прежде чем начать бороться с преступностью или бедностью, всегда начинают бороться с непристойностью. Введение приличий — это первый знак того, что власть настроена серьезно.
Итак: роскошь и непристойность воспринимаются властями и обществом как некий вызов, причем опасный.
Тут меня могут спросить, а как я объясню российские девяностые, время в высшей степени похабное во всех смыслах.
Ответ прост. Власть, установившаяся в те сладкие года, была совсем особого свойства. В отличие от любой другой, она была заинтересована в том, чтобы фрустрировать местное население, уронить его самооценку до отрицательных величин, сделать жизнь «простого человека» унизительной и невыносимой. Чтобы этот простой человек массово спивался и умирал. Потому что при новом порядке «столько населения не нужно», ибо ста пятидесяти с чем-то там миллионов нефтяников в России не трэба.
Поэтому, помимо искусственно организованного обнищания, паленой водки и общей безнадеги, в ход пошла роскошь и непристойность. Все, что нормальная власть старается ограничить, было не только разрешено, но и активно поощрялось. Похабные скоробогачи раскатывали на «Мерседесах», давя народ — буквально, в прямом смысле, — а телепрограмма состояла из «передач для взрослых», во всех смыслах этих слов. Все было можно, и всем было от этого плохо.
Все это очень хорошо накладывалось на мифологию «капитализма».
Ибо «рынок» и прочая «экономика» по своей природе глубоко непристойны.
Так, демонстрация всяческого роскошества для рынка — абсолютная необходимость. На этом построена вся реклама. Основной рекламный прием — показ абсолютно любой вещи (особенно дрянной и дешевой), как роскошной.
И, с другой стороны, основным — чаще называемым, иногда просто подразумеваемым — денотатом любого рекламного сообщения является женское тело. Чаще всего оно присутствует как таковое. Если его вдруг нет, оно подразумевается. Роскошь нужна, чтобы завлечь женщину (или мужчину), она является выражением «полового интереса».
Надо сказать, что именно это обстоятельство является важным фактором формирования так называемой «антикапиталистической ментальности». Капитализм ненавидят не только за эксплуатацию и плутократию, а еще и за то, что он непристоен. Впрочем, «похабность» капитала, торговли и всего такого прочего — тема, достаточно хорошо освещенная в классической советской литературе, чтобы к ней снова возвращаться.
Правда, похабность эта относительна. Тут как раз тот случай — «кто нам мешает, тот нам и поможет». Ибо при капитализме возможно и рыбку съесть (то есть соблюсти порядок), и на фаллосе устроиться недурственным образом. Более того, именно это и позволило «обществу потребления» выжить и победить.
Именно при зрелом капитализме появились социально приемлемые формы роскоши. Так, если богатого вельможу эпохи Возрождения можно было отличить от чуть менее богатого метров за тридцать — по величине вторичных финансово-половых причиндалов, то бишь количеству драгоценностей, длине шпаги или ширине жабо, — то современного богатея трудно отличить от «просто приличного человека с улицы». Конечно, если определять будет человек с улицы. Роскошь спряталась в едва приметные лейблы, затаилась в складках скромных на вид одежек. Портфельчик за сто долларов, за тысячу и за десять тысяч могут выглядеть почти одинаково, даром что последний сделан из настоящего крокодила. Ботинки от Veston или Lobb, сделанные по ноге клиента, кое-чем отличаются от Ecco или Lloyd, купленных в народном магазине, — но человек, носящий Ecco, вряд ли почует разницу. Да, «в очертаниях что-то такое есть», но это ж надо присматриваться. Часики от Vacheron Constantin стоят на несколько порядков дороже поддельного «Ролекса», но последний выглядит роскошнее, «для тех, кто не в теме». И так во всем.
То же касается и непристойности по части обнаженки и сексуальности. Капитализм загнал похабщину в различные гетто. Например, именно развитой капитализм покончил с открытой уличной проституцией. Он же загнал ищущих пару парней и девок в закрытые ночные клубы и сделал «разврат» тихим и смирным. Секса, может, стало и больше, — но жаловаться на него не приходится.
Конечно, давление роскоши и секса все равно чувствуется. По идее, пуританские незападные общества должны иметь фору. Но Запад придумал хитрую штуку, а именно «свободу слова» и «права человека», каковые и навязал миру. Я не говорю, что эти вещи сами по себе плохи, — но одной из сторон их является возможность развращать незападные общества все той же роскошью и порнухой. Пролетарии всех стран начинают дружно дрочить на Вашингтон, штат Калифорния, — и через некоторое время сдаются ему с потрохами. Что произошло как у нас в стране, так и в мире в целом. «Плейбой» сделал для господства Запада на планете больше, чем Шестой флот.
Теперь можно снова вернуться к порнографии. Она является совершенно идеальным слиянием «товара» и «секса». Галереи картинок с телами разной раскрытости полностью подобны полкам универсамов: разнообразие упаковок и этикеток при довольно однообразном содержании. В данном случае, учитывая, для чего обычно используются порногалереи, этот принцип доведен до предела: все эти -письки — своего рода «скины» для трудолюбивой руки онаниста.
Однако ж не все так просто. Особенностью порнографии является ее, как бы это сказать, скрытая пристойность. Дело в том, что просмотр неприличных картинок по указанным выше причинам — занятие сугубо частное, ное, «за закрытой дверью». Разумеется, с пошлятиной (например, с интернетными порносерверами) «как-то борются» — особенно на предмет политически трефного, типа маленьких голых девочек, которые сейчас строго запрещены в цивилизованном мире. Но, честно говоря, ими и так не очень-то интересуются. Еще, кажется, нельзя показывать секс со зверюшками и мертвецами — тоже удовольствия на любителя. Все остальное, включая насилие и пытки, как бы можно. Дверь, конечно, должна быть плотно закрыта.
Кстати, порнография, собственно, и создала «веб», каким мы его знаем. По некоторым данным, порнотрафик составляет около восьмидесяти процентов всего потока данных, качаемых через мировую сеть.
Райкин в свое время предлагал прикрутить к ноге балерины динамо-машину, чтоб ток давала на пользу общества. Похоже, он ошибся только с частью тела.

***
Я сошел на следующей остановке.
Через пару минут я обнаружил, что у меня нет русских денег. Есть немножко долларов, которые еще надо менять.
В поисках обменника я сунулся в подворотню, другую. Нигде не было искомой вывески. Зато в каком-то глухом углу я увидел секс-шоп. По старой памяти девяностых я решил, что в таком заведении может быть разменное окошко, и зашел.
В похабном вертепе было пусто. Длинные прилавки были завалены искусственными членами в пакетиках — размеры наводили на мысль, что их делают для лошадей. Стены украшали кружевные лифоны, хлысты с наручниками и длинная искусственная рука для засовывания в жопу.
За прилавком сидела тетка, очень похожая на ту, автобусную. На морде тетки каменело терпение.
Я подумал про себя, как это мудро придумано — брать на подобную работу именно такого типа тетёх. Мужик за прилавком был бы немыслим, молодая девка — тем более: ну как попросишь у такой лошадиный хрен, хлыст или хотя бы кассету с гей-порно? Тетёха же вызывала ощущение существа бесполого, асексуального, и в то же время внушала доверие.
Я подошел и спросил у нее насчет обменника. Она показала мне на закуток, где скрывалось крохотное окошко. Курс был грабительский, но выбирать не приходилось, к тому же мне и нужно-то было немного.
Подсчитывая деньги, я услышал за спиной девичий голосок:
— Мне вот… нужно… — невидимая мне девушка запнулась, — смазочку…
— Вагинальную или анальную? — в голосе тетки была чистая, беспримесная заботливость.
— Эту… вагинальную, — девушка смутилась еще пуще.
— Ну вот пожалуйста, — послышалось какое-то шуршание, — тут все. Это импортные, они хорошие, только дорогие. Эта не очень… эта, говорят, раздражение вызывает… А вот наша, «Услада» называется. Все хвалят, и цена не такая похабная. Возьмите «Усладу». Очень приличная вещь.


Вернуться назад