ИНТЕЛРОС > №11, 2008 > Одержимость

Одержимость


10 июня 2008

Это трудно описать. Что это такое? Чувство ли это, ощущение ли, переживание? Страсть ли, любовь или просто прихоть, игра ума? Где граница между ними? Да и есть ли она? Разум ли определяет это, сердце ли, душа ли, сознание или что-то еще, неведомое? Внутренняя ли это потребность, врожденная, или это определено роковой случайностью? Доктор Фрейд виноват или богиня Афродита со своими детками, Эросом и Танатосом? Или другой какой бог, девственная Афина ли, солнечный Аполлон или вороватый Гермес, проводник в царство мертвых? Как это зарождается, откуда идет, к чему приводит? Откуда это восхищение всеми несовершенствами, всеми индивидуальными особенностями вожделенного объекта, пигментными пятнами, легкой желтизной, проглядывающей сквозь матовую бледность, неровностями и неправильностями, часто делающими его еще более привлекательным, еще более желанным, чем самые совершенные образцы его породы? Дикое, изнуряющее влечение, похожее на сумасшествие, карамазовское какое-то, к особому изгибу, к мелкой черточке, большинству незаметной, для большинства непонятной, но резко отличающей этот единственный экземпляр от всего остального, не столь вожделенного. Легкое отличие, заставляющее замирать в блаженстве мучительном от счастья одной возможности его созерцания!
Что за чарующее занятие — коллекционирование гравюры! Какое неземное блаженство — ощущать подушечками пальцев плотное благородство европейской литой бумаги, шелковистую, гладкую нежность японских листов или легкую, как вздох, прозрачность бумаги китайской, что так любят изысканные офортисты, которых становится все меньше и меньше в мире. Как восхитителен гордый вид знатока, с важностью рассматривающего водяные знаки, приближающего гравюру к источнику света, слегка приподняв ее за края, чтобы прочитать на ней волшебные эзотерические символы, неведомые непосвященным. Как перехватывает дыханье, когда среди множества листов хорошего и среднего качества вдруг мелькнет редчайший, малоизвестный, а то и совсем неизвестный оттиск, на который невежда и не обратит внимания, ибо он, редчайший, может быть более грязным, затасканным и корявым, чем оттиски ординарные, но за этой его внешней неказистостью скрывается ценность, во много раз превышающая стоимость более привлекательного для широкой публики товара. Но оказывается, что именно этот лист, неброский, засаленный и мятый — единственное, вновь открытое, новое состояние, отличающееся от всех остальных крохотной закорючкой, различить которую смог только он, подлинный, настоящий знаток гравюры.
Специалист по гравюре не может быть просто историком искусства. Он член особой жреческой касты, ордена тамплиеров и масонской ложи, он должен разбираться в сложных шифрах сокращений справочной литературы, кажущихся каббалистической абракадаброй остальному человечеству, он знает магию состояний и тиражей, его сознание тоньше, изощреннее и острее, чем сознание простого смертного. Он — избранник. Живопись по сравнению с гравюрой пестра, скульптура — тяжеловесна, рисунок — однозначен. Это все для невзыскательной публики, любящей внешний лоск и показную роскошь. Живопись со скульптурой коллекционировать просто, все равно, что собирать бриллианты или столовое серебро — занятие для невежд с деньгами, желающих пустить пыль в глаза широкой публике.
В изучении гравюры есть нечто размеренное, чистое, девственное, что придает ему некое родство со стародевичеством, но в то же время и утонченно-сладострастное, бешеное. Ведь стародевичество не есть состояние физиологическое, но есть состояние души, и вполне возможно иметь сотни жен и мужей, оставаясь при этом старой девой. Возраст не играет решающей роли, также как и пол, ибо старость есть мудрость, она от возраста не зависит, а то, что эта мудрость приходит с опытом и часто оказывается близкой к маразму, это лишь ее оттенок. Обладание мудростью знаточества, столь необходимое специалисту по гравюре, тоже требует опыта и балансирует на грани рамолитета, но все же знают, что без инь не бывает янь. Значение же половой принадлежности в начале третьего тысячелетия и обсуждать смешно.
По-моему, исчерпывающий образ сладострастия во всей мировой культуре дан в образе Нарцисса. Полное подчинение страсти, свободной от глупости физического обладания, заставляющее иссохнуть тело так, что остается одна лишь чистая духовность, — это ли не высшая ступень блаженства? «Что увидал — не поймет, но к тому, что он видит, пылает; Юношу тот же обман возбуждает и вводит в ошибку. О легковерный, зачем хватаешь ты призрак бегучий? Жаждешь того, чего нет; отвернись — и любимое сгинет.
Тень, которую зришь, — отраженный лишь образ, и только. В ней — ничего своего; с тобою пришла, пребывает, Вместе с тобой и уйдет, если только уйти ты способен».
Эти гениальные строчки читаются не как курьезное описание самовлюбленного простака, каким часто представляют Нарцисса и каким предстает в заурядном сознании понятие нарциссизма, им порожденное, но как изображение всеохватывающего и всепоглощающего желания «того, чего нет», страсти, быть может, самой чистой и самой высокой, на какую только способен человек. Погоня за призраками и охота на миражи, вожделение к несуществующему и одержимость воображаемым, что может быть благороднее? А за чем Нарцисс гонится? За первым известным в мире отпечатком, столь схожим с отпечатком с гравированной доски, — отражением, где все левое стало правым, а правое — левым, за первым изображением, образом, повторением. В общем, за гравюрой. Обратите внимание также и на то, что Нарцисс умер девственником, ибо нет сладострастия более чистого, более полного, более мучительного, чем сладострастие невинности.
Три других великих сладострастника, впрямую происходящих от Нарцисса, — это Гобсек, Плюшкин и Федор Карамазов. Все трое потрясающие знатоки, тонко и остро чувствующие значение детали. Они подчинили все единой страсти, сконцентрировавшись только на внутренней жизни, которой, так же, как и у Нарцисса, оказывается принесена в жертву жизнь внешняя. В противопоставлении себя внешнему миру все трое стали похожими на мумии, и также как и мумии, они — изощрены и невинны, так что в их старчестве, в их иссохших телах, как в иссохшем теле Нарцисса, мумифицировалась вечная юность, этакое наивное детство, похожее на маразм.
Вообще, большинство специалистов по гравюре, так же, как и большинство коллекционеров, — мужчины; именно для них-то стародевичество оказывается важнее всего. Это состояние, подразумевающее некоторую чистоплотность разума, справившегося с телом и постоянно держащего внутри себя свободным и чистым, не замутненным никакими плотскими переживаниями, место, где строго, в порядке и опрятности, можно расставить ряды состояний, тиражей, водяных знаков и прочей ненужной в физиологической реальности информации, являющейся основой основ гравюрного дела. Не в том вопрос, что, просидев день-деньской за составлением каталога и напрягая спину и глаза в разбирательстве мелочей воздушных и неявных, его составитель не пойдет в ночной клуб и не погрузится в пучину разврата, — почему бы и нет? — но и в самой пучине разврата внятно будет ему, что есть в мире радости превыше земного блуда, есть удовольствия, в сравнении с которыми чувственность мира внешнего столь же стерта и невыразительна, как отпечатки поздних тиражей. Мир свой, особый мир гравюры, он, любитель, блюдет незамутненным и опрятным, как монашки блюдут монастырский вертоград.
A priori гравюрное знаточество — занятие ретроспективное, то есть старческое. Пусть какой-нибудь офортист конца галантного столетия делает гравюру на злобу дня времен Французской революции или Энди Уорхол печатает принты с изображением знаменитостей светской хроники. Пусть радикалы радикальничают, а актуалы актуальничают. А мы ее — в папочку, и под номерок, и каталогизируем, состояния установим, отпечатки пронумеруем, шкалу ценностей установим, и — хранить, хранить, хранить. В паспарту, под веленевой бумагой, чтобы свет не падал, чтобы кислотность не разъела, чтобы мухи не накакали, чтобы все было чистенько, аккуратненько, с номерочком по каталожечку, поелику это возможненько. И чтобы никто ее не видел. Гравюра должна быть спрятана, иначе она обречена на гибель.
Любят современные теоретики рассуждать о том, что гравюра была предтечей масс-медиа и изначально исполняла ту же роль, что сейчас исполняет телевидение. Бог с вами, да в своем ли вы уме? Не массовость это была, а причастность к избранности. Сколько хороших отпечатков с доски могло появиться? Ну пятьсот, ну тысяча — это при самой что ни на есть кондовой резцовой гравюре. Вот и обладала ими тысяча избранных, да и то тут же появились градации отпечатков ранних, хороших, и поздних, стертых; то есть избранных особо, просто избранных и не очень избранных. Так что расцвет гравюры всегда отмечен печатью старения общества. Недаром гравюра в Европе появилась в поздней готике, времени дряхления рыцарской культуры, и сначала мало занимала ренессансных авангардистов. Потом расцвела в преддверии маньеризма, в маньеризме достигла своего апогея, чтобы снова расцвести в позднем барокко. Самое благоуханное время гравюрного знаточества — конец XVIII столетия, время перед Французской революцией, когда создавались великие графические собрания, писались великие графические справочники, работали последние великие итальянцы — Тьеполо и Каналетто, а Гойя создавал свои первые офортные опыты. Великое время старых дев, идеальным собирательным образом которых стала мадам де Розмонд из «Опасных связей», чьей отечественной вариацией явилась Пиковая дама (то, что они обе были замужем, не имеет никакого значения). Главные герои этого века, маркиз де Сад и Казанова, очевидно обладавшие очень сильно выраженным комплексом стародевичества, без сомнения, были бы отличными представителями гравюрного знаточества (о чем свидетельствуют их способности к каталогизации), если бы в юности так не разбрасывались своими талантами.
Русский Серебряный век очень хорошо ощущал важность гравюры. Именно в начале прошлого века Россия сделала первые шаги в гравюрном знаточестве, робко входя в европейский большой свет. Роль Пиковой дамы сыграл Ровинский, но самым обаятельным персонажем гравюромании Серебряного века был, конечно же, Константин Сомов, прелестнейшая старая дева в истории отечественного стародевичества. Увы, после переворота 1917 года гравюрное знаточество вместе с обществом трезвенников и другими проявлениями гражданского сознания в России утратило социальную основу, и 1920-е годы стали агонией гравюры, скончавшейся в мастерской Фаворского, в издательствах «Аквилон» и «Academia». Воскреснет ли она? Маловероятно.


Вернуться назад