ИНТЕЛРОС > №16, 2008 > Ну вот и все

Ну вот и все


02 сентября 2008

I.
В Мукден мы прибыли к вечеру, взяли арбы и направились в сестринское общежитие, помещавшееся в кумирнях буддистского монастыря у ворот китайского города.

Двенадцатого числа с раннего утра стала слышна канонада. Начался бой у Сандепу. Выстрелы раздавались глухо и равномерно, но не как раскаты грома, а скорее как удары или равномерные вздохи.

Бой шел второй день, а нас еще никуда не вызывали. Мы ходили лишь по очереди на станцию и работали там на перевязочном пункте, устроенном в палатке походной церкви, где от клироса до клироса протянули брезент, а в остальном помещении поставили столы и ящики с перевязочным материалом.

В один из дней мы работали на перевязочном пункте. Подошел вечер; слышны были далекие выстрелы. Только что отпустили одну партию раненых, перевязав их, и собирались принимать другую, человек в восемьдесят, но тут в палатку вошли члены управления Красного креста и распорядились прекратить перевязки, так как сейчас в церкви будет происходить венчание одной сестры милосердия со студентом, заведующим красно-крестным складом. Мы не верили своим ушам. На одном из столов еще лежал раненный в голову в полубессознательном состоянии, на полу склады перевязок, на столбах эсмарховские кружки, мы все в белых халатах, и вдруг обряд венчания! Однако новую партию раненых отправили куда-то в другое место, и несколько человек певчих отдернули брезент, отделяющий иконостас, вынесли аналой, пришел жених, члены управления, и, наконец, появилась невеста в белом платье с вуалем и fleurs d? orange, и венчание началось. Но что это было за ужасное впечатление! Точно от какого-то кощунства. Многие, и между прочим, Александровский, смотрели на это как на потеху и помирали со смеху. Других прямо коробило. Анреп подошел ко мне со словами, что он в жизни редко испытывал более скверное впечатление. Наконец венчание кончилось, и виновники торжества (или безобразия) отправились вместе со свитою своею в палатку-столовую, выпить шампанского и принять поздравления. А священник прошел в алтарь взять запасные дары, чтобы причастить раненого, пролежавшего на столе все время венчания...

На следующий день нам пришло назначение собраться на санитарный поезд. Отправились мы ночью с теплушечным поездом, к которому был прицеплен один вагон третьего класса для персонала. К месту назначения, то есть к конечной станции добавочной ветки, мы прибыли лишь вечером и остановились в версте от станции, так как впереди нас стоял поезд военного ведомства, принимавший раненых. Наши санитары, ходившие туда, пришли назад, говоря, что там творится настоящий ад: стон и крики стояли в воздухе, ибо несчастных доставляли к поезду в двуколках без дороги, по замерзшему гаоляновому полю. Для посадки же в вагоны, в темноте, их хватали часто за раненые места и причиняли страшную боль.

Военный поезд набрал тысячу человек и двинулся в обратный путь на рассвете. Пропустив его, мы подошли к станции, и началась наша работа, но, Бог милостив, без тех впечатлений, что были накануне. Наша работа шла днем, без спешки, раненых снимали и вносили осторожно, и ничего подобного тому, о чем рассказывал санитар, видеть не пришлось. Тут же на станции был питательный пункт, и как только заполняли вагон, солдатам приносили туда еду. Нагрузка раненых протянулась у нас до самого вечера и, наконец, мы тронулись в путь. За эту поездку испытали мы то, что, вероятно, переживали многие сестры в теплушечных поездах, то есть чувство полного бессилия и стыда от своей бесполезности. Переходов из вагона в вагон не было и, забравшись в какую-нибудь теплушку, надо было ждать там до следующей остановки. На остановке спрыгиваешь из вагона при помощи санитара и бежишь вдоль поезда со страхом, что он может тронуться (поезда в Манчжурии ходили без звонков), а ты останешься на разъезде, ибо не у всех вагонов есть тормоз, на который можно вскарабкаться, да еще удалось бы это на ходу поезда. Стучишь в какую-нибудь дверь. Санитар приотворяет ее, спускает лесенку, если таковая имеется, а не то так тянет на руках в вагон, и вот опять в теплушке, где, может быть, и не требуется помощь, а рядом в вагоне она нужна, но туда не добраться до следующего перегона. Помимо всего этого, материала и лекарств давалось минимальное количество. Обстановка такая, что ни о какой хирургической помощи и речи быть не могло. В теплушках было два яруса, и людей клали очень тесно, что было плохо, когда попадали раненные в голову или бредовые, которые бессознательно махали руками. Наверх поднимались те, кто был ранен легко. В середине вагона помещалась железная печурка, маленький запас углей или дров, и тут же сидел санитар.

Вагон, куда я попала, когда поезд тронулся, был почти весь заполнен легко ранеными. Я принесла коньяку и водки, чтобы согреть их. Почти первыми словами солдат, обратившихся ко мне, были: «А как же, сестрица, приказ? Ведь сказано было не отступать, чтобы его самого, генерала, убить, если прикажет отступать?» Что было ответить на это? Я только всей душой поняла Гриппенберга, который пожертвовал своей репутацией, нарушил дисциплину, но уехал лично передать Царю о тех порядках в армии, которые его заставили пережить такой позор, и на просьбу о подкреплении ответили приказом вернуться назад, зная, однако, какими словами он воодушевлял войска перед боем. Слова о том, чтобы его убили, если он прикажет отступить, не были вымыслом солдата, они действительно стояли в приказе.

 

II.
Я узнала, что одна из знакомых мне сестер поступила в *** госпиталь близ станции Суятунь. Я списалась с нею, прося сказать, есть ли у них свободная вакансия сестры и примет ли меня старший врач. Очень скоро был получен утвердительный ответ, и я пошла в главное управление поговорить о моем переводе с Анрепом, который заведовал этими делами.

В управлении была вечная толчея сестер, которые приходили просить назначения или перевода их из одного госпиталя в другой, причем одна требовала, чтобы ее назначили непременно на левый фланг, другая — на правый, третья просилась в центр. Такое пристрастие сестер к флангам или центру имело свою тайную причину в нахождении там или тут близких им людей и симпатий. Лишь бедные сестры, увлекавшиеся кавалеристами, не могли предъявлять таких категорических требований, ибо за представителями этого рода оружия не так-то легко угнаться. Порой появлялись сестры в большом возбуждении и требовали, чтобы Анреп нашел им место в каком угодно госпитале, так как они не могут более жить друг с другом и выносить ужасный характер товарки.

И на эти нелепые или нервические требования Анреп отвечал всегда спокойно, не возвышая голоса, стараясь всех умиротворить и, по возможности, всем угодить.

 

III.
До Ваншантуня, где стоял *** госпиталь, считалось верст десять. Ваньшантунь был маленькой деревушкой, брошенной китайцами и разрушенной нашими солдатами. Лишь немногие фанзы уцелели и служили помещением для госпиталей. Мы остановились у *** отряда и вошли в юрту-столовую. В. представил меня моим новым сослуживцам. Их было: три доктора, студент-медик и семь человек сестер — коренных казачек четыре и три волонтерки. Одна из волонтерок была тоже казачка, но только Кауфманской общины, сестра Н., которую я встретила на Рождестве в харбинском общежитии. Я была очень рада встретить знакомое и милое лицо среди всех этих чужих людей и за месяц работы в *** отряде очень сошлась с ней.

Сестры-казачки были превосходные работницы, одушевленные своеобразным патриотизмом, своим местным войсковым, но в высшей степени почтенным и симпатичным. Держали они себя безукоризненно, настроение у них было серьезное, строгое; они были проникнуты мыслью, что их послало «их войско» и надо оправдать эту честь. В pendant к этим сестрам была и некоторая часть санитарского персонала — несколько монахов-послушников из Ново-Афонского монастыря. Что это были за прекрасные санитары, вполне проникнутые сознанием и понятием о подвиге! Уж на что доктора, как представители интеллигенции, враждебно настроены против монастырей и монастырской братии, которую зовут тунеядцами, а и те не могли нахвалиться на этих послушников. Привыкшие к ночным бдениям, они безукоризненно несли ночные дежурства, и в их обращении с больными так ясно чувствовалось, что хоть и простые они люди, а действуют под внушением великой идеи, которая и придавала их службе особую окраску.

Докторский персонал состоял из старшего врача М., типичного еврея, очень умного, очень знающего человека. При всей моей антипатии к этому племени я не могла не отнестись к нему с уважением за его прекрасную работу и умение вести госпиталь. Нельзя не упомянуть попутно об одной характерной в нем черточке. В разговорах это был человек самых широких взглядов, порицатель всякой обрядности, что не мешало ему самому аккуратно зажигать у себя шабашевые свечки. Так-то обряды мешают иудейскому племени только у нас, от своих же они отказываться не собираются.

Второй врач был терапевт, хороший и добросовестный доктор, но довольно бесцветная личность, близорукий, в очках, страдающий хроническим насморком.

Третий был ему прямой контраст. Молодой и талантливый хирург, довольно красивый, рослый, с той особенной грубоватостью, которая отличает многих москвичей и не всегда бывает симпатична.

Студент был пресмешной и славный малый, с добрым мягким сердцем.

Вот начался бой, которого мы ждали с таким волнением и такой надеждой, что на этот раз победа будет за нами. Первые два-три дня с позиций шли прекрасные вести. Настроение было особенное, какое-то напряженное. Но на третий или четвертый день утром, выходя из юрты, я встретила одну из сестер, которая с совершенно растерянным лицом сказала мне, что нам приказано свертываться и отправить все наиболее ценное в Харбин, пока есть свободные вагоны. Это означало повторение старой истории: спасали имущество в полной уверенности, что мы проиграем сражение и опять будет общее отступление. Это означало, что сражение уже проиграно!

Трудно передать, что чувствовалось в те минуты. Хотелось лечь на землю и ничего не видеть, ничего не слышать. Но, конечно, пришлось ходить, помогать и смотреть, как разорялись палатки, от которых остались лишь деревянные остовы да печи, как запаковывалась в ящики масса нужных вещей, ибо в передовой отряд брали только необходимое и ничего лишнего. Вся работа, все заботливое и хорошее устройство для приема раненых пропадало даром, не послужив своей цели. Но, разорив старое и благоустроенное помещение, нельзя было все-таки остаться под открытым небом, и нам отвели какой-то сарай из гаоляна. Наскоро обили его досками и устроили нары в два этажа.

Постепенно канонада стала переходить на запад. Оптимисты говорили, что происходит лишь «перемена фронта», так как японцы хотят обойти нас с запада. Ходили слухи, что на правом фланге по дороге от Синминтина наша конница окружила чуть ли не семьдесят тысяч японцев, которые сложили оружие, потом приходила другая версия, что семьдесят тысяч японцев действительно обошли нас с северо-запада и наши войска были принуждены отступить. Точных сведений не было ни у кого.

К этому времени в японском лагере стал действовать по ночам очень сильный прожектор. Колоссальный сноп яркого света медленно двигался по горизонту, превосходно освещая ту местность, на которую был наведен. Моральное действие от этого двигающегося света было скверное. Что-то такое беспощадное чувствовалось в нем. Точно сказочное чудовище отыскивало свою жертву.

Бой подвинулся к нам ближе, и мы могли наблюдать, как рвались высоко в воздухе снаряды. Дул сильный ветер, поднимавший клубы желтой пыли, и от нее небо получило какой-то мглистый неприятный колорит. Тяжело и тревожно было на душе. В этот день, я помню очень хорошо, мы сидели вдвоем в нашей юрте с одной из сестер-волонтерок. Юрта была почти пуста. Все наши вещи были увезены на север, остались лишь соломенные тюфяки, лежавшие прямо на земле. Ветер трепал брезентовое окно. Мерно и безостановочно слышались выстрелы. Я сидела, поджав ноги, и читала какой-то роман без начала и конца из приложений к «Ниве», читала, чтобы только мысленно уйти от гнетущего чувства, лежащего на сердце. Сестра, сидевшая напротив меня, перебирала струны балалайки.

Ночью подвезли раненых. На следующий день вечером приехал уполномоченный В. и принес известие об указе Государя, дарующего России конституцию. Известие это было принято различно. Одни обрадовались ему, как светлому празднику, другие им глубоко опечалились, видя в нем крушение дорогих и святых заветов, которые как бы приносились в жертву богу наших неудач.

В эту ночь я была дежурная и, придя в землянку сменить нашего студента, сказала ему о только что слышанной новости. Радости этого юноши не было границ. Услышав эту весть, он бросился целовать мне руки, точно я была причастна этому делу. Я напомнила ему, что далеко не разделяю его радости, а наоборот, скорблю и горюю. Он побежал в столовую прочесть собственными глазами газету, а я осталась одна на ночное дежурство. Печальная обстановка была под стать печальным думам в эту ночь, а снаружи им вторили неумолкавшие выстрелы нашей батареи, стоявшей на этот раз так близко, что слышался не только грохот, но и зловещий вой вылетавшего снаряда.

Весь следующий день с утра мы принимали раненых и отправляли их на теплушечные поезда. Пришел приказ и нам уходить из Ваньшантуня, но прекратить работу не было возможности, так как раненые все шли и шли. Да и никаких средств передвижения у нас не было. Наконец, к вечеру нам пообещали две двуколки и китайскую арбу. Почему мы не могли уехать с одним из последних санитарных поездов, в точности не знаю.

Наши войска оставляли позиции и отходили к Мукдену. Часов около двенадцати влетел к нам генерал Чатыркин со словами:

— Да вы с ума сошли! Что вы сидите? Или хотите попасть в руки японцев?

Мы отвечали, что ждем двуколок. Через несколько минут их подали, и мы двинулись в путь.

 

IV.
В Мукдене мы пробыли три дня и ходили работать в уже хорошо знакомую палатку-церковь. Особенно памятна работа с 23 на 24 февраля. В эту ночь пришлось принять массу раненых, и не только своих, но и пленных японцев. Их, говорят, перевязали за сутки в одном нашем пункте до трехсот человек.

Помню, перевязали одного такого пленного и принесли ему стакан чая. Он, улыбаясь, раскланивался на все стороны, потом присел на корточки и живо стал выводить пальцем на земляном полу свои иероглифы. Его обступили полукругом с добродушной улыбкой, посматривая на его жесты, и почти умилялись, считая, что он, верно, пишет нам свою благодарность. Но кто может поручиться, что это было так?

Что поражало в японцах — это их превосходное обмундирование. Оно было легко, тепло, удобно, хорошо сшито и вдобавок из прекрасного материала. Мы с трудом разрезали ножницами их мундиры, тогда как наши легко рвались руками.

Вероятно, в эту ночь бой шел где-нибудь очень близко от Мукдена, ибо мы получали раненых без перевязок, с открытыми ранами, следовательно, прямо из-под огня. Работать нам приходилось не со своими врачами, а со случайными, и тот, который заведовал моим столом, перевязывая довольно серьезно раненного солдата и копаясь зондом в его ране, завел песнь о том, как бесчеловечно посылать людей на войну, калечить их неведомо зачем. «А еще бесчеловечней, — возразила я, глядя на него в упор, — говорить такие слова страдающему человеку». Доктор прикусил язык и при дальнейших перевязках воздерживался от сего излюбленного многими врачами способа пропаганды.

Из Мукдена нас перебросили в Тьелин. Там я распростилась с кубанским отрядом и пошла в свой N-ский госпиталь, не подозревая, что через два дня нам придется оставить и Тьелин.

В лазарете все было так переполнено ранеными, что с трудом можно было двигаться по проходам. Работа в перевязочной шла ежедневно с восьми утра и до трех ночи. Все были с головой погружены в свое дело. Моему приходу никто не удивился.

Уйдя ночевать в свой домик на старое пепелище, я не подозревала, какому зрелищу буду свидетельницей на следующее утро. Едва я встала, как отворилась дверь и в комнату вошла наша бывшая сестра К. в ужасном виде, прося дать ей возможность вымыться и отдохнуть. Она ехала двое суток на двуколке по Мандаринской дороге и попала в беспорядок, вызванный паникой. Я спросила ее: «Что делается в армии?» Она ответила резко и нервно: «У нас нет больше армии! Посмотрите в окно». Я подошла к окошку и увидела, что вся долина Тьелина от гор до станции и далее за линию горизонта была усеяна сплошным табором. Люди, лошади, мулы, палатки и повозки, все это смешалось в невообразимом хаосе. Многие солдаты были без винтовок, бросив их во время паники. Никто не знал, что будет и что предпринять. Распространился слух, что главнокомандующего не могут найти. У меня появилась надежда, что он убит или покончил с собой. По моим наивным понятиям, человек, проигравший такое сражение, не мог оставаться в живых. Не в силах человеческих пережить такой позор и нести за него ответственность перед Россией. Но, видимо, Куропаткин был человек иной формации...

Среди этой дезорганизованной и деморализованной массы, понятно, сейчас же начались кражи и мародерство, особенно когда ушедшие госпитали побросали свое имущество. Желавший остановить грабеж офицер (по слухам, зять Куропаткина) был поднят солдатами на штыки. Страшные были дни, и страшная была картина.

На следующее утро нам пришел спешный приказ собраться и уезжать. Мы отправились в Харбин. Там мы прожили целый месяц в ожидании решения нашей дальнейшей участи. На Фоминой неделе пришел приказ нашему отряду ехать в Читу и там основаться в здании женской гимназии. Наша работа в Чите носила совершенно другой характер, чем раньше. Весь дух госпиталя, состав его, образ жизни и настроение были иными, чем год назад в Тьелине. В августе был заключен мир, обрадовавший одних, огорчивший других.

Тяжело было уезжать из Манчжурии с сознанием проигранной войны, но, пожалуй, еще тяжелее было от лицезрения всех наших ошибок, несовершенств, низкого уровня душевной культуры. Мне думается, что все участники этой войны чувствовали, сознательно или бессознательно, что это не японцы нас победили, а наши собственные пороки и недостатки, из коих на первом месте стоит недобросовестность.

Печатается с сокращениями по изданию: Козлова Н. В. Под военной грозой // Исторический вестник1913. Декабрь.

Вернуться назад