ИНТЕЛРОС > №16, 2008 > С большой буквы и маленькой

С большой буквы и маленькой


02 сентября 2008

Александр Дейнека. Москва. 1952

— На нас все держится, — сказал Алексей Яковлевич и немедленно выпил. Кажется, третью — или, может, четвертую.

Я был мал еще. За стол меня пустили на правах сына своего отца. Алексей Яковлевич Японосельский, член-корр. АН СССР, знаменитость, автор культовой книжки «Интересная физика» — писанной в соавторстве с великим Львом Вогау, — приходился моему папе кем-то по научной части: научруком или вроде того. То есть, можно сказать, родственником, если иметь в виду обычный стиль отношений внутри советской науки, особенно внутри Минсредмаша, то бишь атомной отрасли.

Правда, к тому времени мама с папой уже давно и безнадежно разругались. Но Алексей Яковлевич, в отличие от многих прочих, сохранил хорошие отношения с обеими частями развалившейся семьи. Поэтому он и сидел у нас на дачной верандочке, и пил четвертую — а может, пятую.

— Вот это, я считаю, плохо, — отозвался мой дед, уже прикончивший шестую.

Деда моего звали Иваном Михайловичем. В отличие от рафинированного Японосельского у него не было даже аттестата, не говоря о дипломе. Русскому парню родом из детдома — точнее, из детской колонии Шацкого — получить такие ценные документы было сложновато. Поэтому его пачка авторских свидетельств была существенно тоньше, чем могла б в иных обстоятельствах: необразованного ваньку, не имеющего нужной бумажки, очень легко обкрадывать. Тогда это называлось — «оформить на себя». Начальство, сослуживцы и прочая шелупонь оформили на себя три четверти того, что придумал и создал мой дед, простой русский человек Иван Михайлович Кондратьев.

— Чем плохо-то? — спросил Японосельский, берясь за седьмую.

Несмотря на сословные, национальные и прочие различия, мой дед был человеком его породы — что называется, головастым. Они друг друга прекрасно понимали, хотя и часто спорили.

— На нас все держится, — повторил дед. — То есть ОНИ у нас на шее сидят. А мы ИХ на себе тащим.

Алексей Яковлевич задумался. Ему не нужно было специально объяснять, кто такие ОНИ. Он с НИМИ имел дело всю сознательную жизнь — и ненавидел их до судорог, как и всякий советский человек, на свою беду родившийся в СССР с умом и талантом.

— Ну... — сказал он, — сидят. Но ОНИ же от нас зависят. И сами должны понимать. В конце концов они вынуждены будут... — Японосельский замялся, но было понятно, что он имеет в виду. Даже мне, хотя я был, повторяю, мал еще.

— Вот поэтому ОНИ когда-нибудь все это... — дальше мой дед произнес нехорошее слово, обозначающее примерно «угробят».

— Ну, не угробят. Это их родина все-таки, — заключил Японосельский и махнул восьмую.

 

***
«То березка, то рябина, куст ракиты над рекой. Край родной, навек любимый. Где найдешь еще такой». Чувствовалось, что автору было смертельно скучно, и тот самый край он в гробу видал. То есть эта такая песня о «том свете».

Когда я писал эту статью, то решил поинтересоваться, кто авторы музыки и слов. Оказалось — музыка Д. Кабалевского, слова некоего А. Пришельца. Ну да, символично. Только Пришельцу и петь песни о Родине, как может быть иначе-то, в самом деле. До чего же это характерно.

Еще было — «с чего начинается Родина». Предлагались варианты — «с картинки в твоем букваре», «с хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе». Дальше было что-то про песню, что пела нам мать. Это уже резало слух — мать все-таки у каждого своя, и что это за мать, которая пела «нам» — а тут слышалось явственное «всем»? Догадка была проста — под веками вспыхивал великий красно-черный плакат военного времени. Родина-Мать зовет.

Еще ассоциации. Родина — что-то утреннее, розовое. Зорюшка. То, что красит нежным цветом стены древнего Кремля. Не самые стены, нет — это, скорее, «проклятое прошлое». А вот именно то, что их красит. Целующий, любящий луч очень-очень раннего утреннего солнца.

Я в детстве видел такое — когда меня везли с дачи, поздним жарким летом, очень рано. Мы уже подъезжали — на «Москвиче», водитель почти спал, бабушка моя просто спала, я тоже клевал носом на заднем сиденье, и вдруг — стройка, забор, розовый кирпич, и сверху чистый, безгрешный свет, которое все это безобразие румянит и золотит, да так, что хочется выйти из машины, обнять нагретые доски, смотреть и улыбаться.

И другое — туман. Тоже утренний, но не светлый, а белый: холодный, росный. Туман поднимался над речкой, путался в ивах, и это было безумно красиво и почему-то очень грустно, и само собой вспоминалось о каких-то жертвах, принесенных на алтарь, — хотя что вру, не думал тогда я ни о каком алтаре, просто грустно от мороси, от сырости, и как же хорошо, когда солнышко.

Все это было родное. То есть свое.

 

***
Вообще говоря, ничего особенно прекрасного — как, впрочем, и особенно плохого — в этом слове нет. «Родина» — это всего лишь место, где ты родился. Появился, так сказать, на свет. Не весь свет, а именно та точка, где это произошло с тобой. То есть для тебя — и, добавим, только для тебя.

Таким образом, «родина» — понятие субъективное, хотя и имеющее объективные корни.

В пару к нему существовало понятие объективное, хотя и с субъективными корнями — «Отечество» (для любителей этимологии: это русская калька с латинского patria). Место, с которым связаны судьбы поколений твоих предков по отцовской линии.

Нельзя сказать, что это понятие объективно в полном смысле этого слова — мало ли откуда родом наши пращуры на самом-то деле — но, скажем так, оно претендует на объективность, причем волевым образом.

Само понятие Отечества предполагает навязывание своей воли прошлому: волю, обращенную на происхождение «волящего», на корни его.

Человек, полагающий для себя свою страну не чем-нибудь, а именно Отечеством, как бы тем самым говорит: откуда бы ни пришли мои отдаленные предки — это уже не важно, но я хотел бы, чтобы они родились здесь: в этих горах, на этой реке, в сих лесах. «Века б они здесь жили», а даже если так случилось, что нет — «я о том мечтаю, чтоб так было».

Что, конечно, тоже субъективизм — хотя и не всегда это он: ведь предки большинства искренних патриотов и в самом деле жили «в своем Отечестве», покидая его пределы лишь по крайней надобности, обычно военной, — но субъективизм, стремящийся утвердиться как нечто объективное, реальное.

Теперь обратимся к «Родине» с большой буквы. То есть к советскому концепту «Родины».

Она является точной противоположностью «Отечества». Это не только место, где появился на свет ты сам — а то место, где ты должен был бы появиться на свет, если бы имел возможность выбирать. Например, всякий советский человек должен был мечтать родиться в Москве, на Красной площади. К сожалению, это невозможно — иначе на месте Мавзолея следовало бы строить элитный роддом. Хотя, впрочем, Мавзолей играл схожую роль: это было место второго рождения советского человека, место обретения им, так сказать, окончательной советской идентичности.

То же касается и потомства советского человека. «Родина» — это не только место твоего рождения, какое бы ты должен был выбрать, как честный советский человек, нет. Но еще и место рождения предполагаемого потомства, место жительства будущих поколений.

Итог таков. Отечество — это место, где я родился и где бы мне хотелось, чтобы родились мои деды и отцы. Родина — это место, где я хотел бы появиться на свет и где бы мне хотелось, чтобы появились на свет мои дети и внуки.

 

***
Для советского человека «родина» — нет, «Родина», обязательно с большой буквы — была чем-то абстрактным и одновременно пугающим.

Дело в том, что советская концепция «Родины» была ограничивающей.

Предполагалось следующее: Родина — та, что не отпускает. Не отпускает вас лично — и не отпустит ваших детей. Родина — это сила, которая принудит ваших внуков появиться на свет не где-нибудь, а примерно в том же самом месте, где прописаны вы. То есть, скорее всего, там же, где и родились — иначе откуда прописка.

Это было связано с функцией Родины как удерживающего начала, «катехона». «Удерживающая», «хватающая за штаны» — вот как воспринимали Родину советские люди, которых не выпускали гулять во всякие там Парижи и Брюссели, не говоря уже о сладостном и запретном Нью-Йорке, о котором «и мечтать-то невозможно». Родина — крепостная помещица, «злая Салтычиха», которая пригвоздила русских к себе, не дает им поездить, посмотреть мир, пожить там-сям, потереться в большом человеческом мире, открытом для всех, кроме нас, несчастных.

Если опять обратиться к песенному жанру — все сказано в песне «Летят перелетные птицы». У меня всегда проходил холодок по позвоночнику от этого обреченного — «а я остаюся с тобой». И дальнейшая симуляция свободного выбора этого «остаюсь» ничего не меняла.

Возможно, читатель тут сделает стойку — ага, автор мечтал о загранке, его не пустили, вот он и злобится. Нет. Более того, я признаю, что функция Родины как удерживающего начала несла не только обиды и неудобства.

Например, она же сохраняла разные советские народы. Сохраняла прежде всего друг от друга — растаскивая их по «малым Родинам», то есть «национальным квартирам».

Советские народы друг друга не любили. Теперь об этом можно не то что «говорить открыто» — теперь об этом не нужно никому особо напоминать, все и так знают, какие теплые чувства испытывают, скажем, армяне к азербайджанцам, грузины к абхазам, ну и все вместе взятые — к русским. В советское время эта нелюбовь ограничивалась мелкими бытовыми ситуациями.

Причина была банальна. Все народы держали на своих малых Родинах. Благодаря развитой системе прихваток и уклющалок, не дававших человеку сдвинуться с места без распоряжения начальства, — прежде всего, института прописки, — люди жили там, где родились.

Тут, конечно, были свои тонкости. Та же самая Родина могла перебросить человека — точнее даже, семью — за тысячи километров от дома. Эта связь Родины с перемещениями — «Родина позвала» — советскими людьми хорошо понималась. Опять же в негативном смысле: захочет Родина — и твои дети родятся в каком-нибудь Комсомольске-на-Амуре, или в закрытом Берияграде-14, или в отдаленном сибирском селе возле авиабазы. Ты не можешь выбирать — Родина сама выберет, где твои детки ей пригодятся.

Чтобы не бегать за примерами, возьму себя. Я имел все шансы родиться в Узбекистане — мои предки были отправлены туда Советской властью во время войны: фронту нужны были самолеты, мой дед их делал. После войны русских, оказавшихся, на свою беду, в Ташкенте, не хотели отпускать: Родине пришла в голову мысль развить свои окраины, а для этого нужны были русские руки и головы, ведь узбеки и киргизы не хотят и не умеют работать.

Мои родители приложили гигантские усилия, чтобы выбраться обратно в Москву, на родину с маленькой буквы. Чего это им стоило — об этом можно написать роман.

Кстати. По ходу возвращения моего деда занесло в Латвию. У меня был шанс если не родиться, то вырасти там. Мой дед там хорошо устроился, откликался на имя «Янис» и, кажется, завел себе зазнобу из местных — может, и не одну. Если бы ему удалось затащить туда свою супругу — мою бабушку — вместе с дочкой, то я бы сейчас, наверное, боролся за права гражданства для русских или бился б головой о твердую стену российского посольства.

 

***
Советские люди, в общем-то, Родину любили. Кого они не любили — так это тех, кто ее имел.

Это-то не стоит обсуждения. Что так называемое «начальство» — на самом деле люди, имеющие мало отношения к управленческому искусству как таковому, а скорее, потомки комиссаров, перманентные революционеры по образу действий, при всем консерватизме их мышления, — именно что имеют, то бишь насилуют, нашу с вами Родину, было ясно каждому более-менее внятному человеку.

Не ясно было другое — за какое место они ее держат.

Теперь-то я понимаю: ОНИ ее держали за будущее. Как за яйца, да.

Слегка перефразируя Оруэлла: начальство контролировало наше будущее, через это прошлое, а через это уже — настоящее.

Мы сейчас не очень помним, что СССР был единственным в мировой истории обществом с заранее известной историей. Нашей целью был коммунизм. При этом всем было понятно, что никакого рая на земле он не обещает. Коммунистическое общество представлялось как бедное, аскетическое и контролируемое. Единственным его достоинством была эта самая контролируемость. Считалось, что коммунизм наступит, когда люди смогут управлять своей историей в большом и в малом — например, повелевать рынком, воздвигнув против него железобетонные редуты планирования. То, что сутью «плана», как и, скажем, «пятилетки», было именно что физическое и духовное противодействие «рыночной стихии», а вовсе не какие-то утилитарные соображения, понятно всякому, кто жил в ту пору.

Социализм был несовершенным, близоруким коммунизмом, который не мог полностью овладеть историей, а владел ей лишь отчасти, «как бы в смутном зеркале и гадательно». Но сама претензия на видение грядущего и управление им — отсюда, из прошлого — никуда не девалась.

Уровень этого управления сейчас трудно себе представить. Я хорошо помню, как на выпускном вечере мамы двух лучших наших учеников обсуждали, на какую пенсию выйдут их дети. На какую, повторяю, пенсию. Это анализировалось с точностью до рубля — приводились цифры надбавок за это и за то, рисовались схемы, сравнивались перспективы роста в разных областях. Они видели своих детей в тридцать, сорок, пятьдесят лет — и ничего их не смущало, разве что мелкие детали карьеры — предполагалось, что она будет академической...

Сейчас, когда меня пугают завтрашней неизвестностью и непредсказуемостью, я скорбно хихикаю — потому что помню, как может быть страшна известность и предсказуемость.

Поздний «совок», который я застал, был обществом без настоящего будущего. Не в том смысле, что оно было обречено на распад, как раз нет. Предполагалось, что эта музыка будет вечной — и все на это были, в общем, согласные.

Потому что «куды ж деваться с подводной лодки».

В результате, правда, красная подводная лодка утонула. Некоторые утонули вместе с ней, некоторые бежали, как с тонущего корабля, некоторые выплывали на своих плотиках. Это барахтанье продолжается до сих пор. Единство мнений по поводу «Родины» уже сломалось — или еще не наступило.

Сейчас много говорят о «праве на будущее». Довольно часто имеется в виду банальнейшее «право на самоопределение» — то есть на нормальную Родину.

 

***
— Это наша родина, — вздохнул дед, вылавливая из чашки с маринованными опятами скользкий, сопливый грибочек. — А не ИХНЯЯ же. ОНИ с нами чего хошь, то и сделают.

Пьяненький уже Японосельский склонился к деду и что-то сказал — тихо, вполголоса. Покосился. Потом вторично разглядел меня и неприятно улыбнулся — как можно улыбнуться слабому, но чем-то опасному существу.

— Вот оно, наше будущее, — фальшивым голосом сказал он, указуя на меня вилкой. — Когда-нибудь они... — он со значением замолчал и налил себе уже черт знает которую.

Я теперь понимаю, на что он надеялся и что имел в виду. Что мы, молодые, когда-нибудь подрастем и прогоним этих начальников, чтобы сели другие, лучше. Которые им всё сделают, включая доступные загранпаспорта. А уж они украсят ее, нашу родину, золотом и алмазами, и звезды кинут к ее ногам.

Но тогда я не знал, что ответить, и не любил пьяных.

Я вылез из-за стола, буркнул «спасибо» и убежал гулять.


Вернуться назад