ИНТЕЛРОС > №4, 2008 > «Стихи Бальмонта о нарциссе казались мне написанными для меня»

«Стихи Бальмонта о нарциссе казались мне написанными для меня»


05 марта 2008

Сергей Судейкин. В кафе (фрагмент росписи кабаре «Бродячая собака»). Начало 1910-х

Вера Георгиевна Гартевельд (1893 — ок. 1970) — это еще одно имя из петербургской «полночной Гофманианы», из той, по словам Анны Ахматовой, «беспечной, детской, готовой на все превратности семьи бродячих артистов» и сопутствующей им богемы.

Урожденная Логинова, Вера Гартевельд была родственницей композитора Милия Балакирева, училась в привилегированных гимназиях, интересовалась искусством. Совсем юной она познакомилась с одной из блистательных «коломбин десятых годов» — Палладой Старинкевич. В «эпоху Паллады», как называла Вера начало 1910-х годов, она входила в аристократический и артистический кружок графа В. П. Зубова, барона Н. Н. Врангеля, графа Б. О. Берга.

Мужем Веры Георгиевны стал Георгий Вильгельмович Гартевельд (по-домашнему «Гри-Гри»), композитор, написавший около 80 романсов на стихи поэтов Серебряного века, в том числе Черубины де Габриак. Его брат Михаил был автором поэтических книг «Ночные соблазны» (СПб., 1913), «Кровавое солнце» (Военные стихи). Пг., 1915, «Сафо» (Пг., 1916) и воззвания Солдатского союза просвещения «Долг Народной Армии», выпущенного в дни Февральской революции 1917 года. Во главе этой артистической семьи стоял швед по происхождению Вильгельм Наполеонович Гартевельд, собиратель песен каторги и ссылки, фольклора времен войны 1812 года, очеркист и драматург. Словом, Вере Гартевельд было о чем вспоминать, несмотря на то, что ни именем, ни делом она не определяла ход событий, а лишь была подхвачена их водоворотом, как тысячи других свидетелей ушедшего века. Ее рассказ, написанный по-французски в 1960-е годы, — это история частного лица, непосредственная, непоследовательная, а потому, возможно, вызывающая доверие и сопереживание.

В рукописи Веры Гартевельд упоминаются десятки имен: Борис Пронин, Георгий Иванов, Федор Сологуб, Николай Клюев, Илья Репин, Лиля Брик, Владимир Маяковский, Константин Бальмонт, Всеволод Мейерхольд и другие завсегдатаи кабаре «Бродячая собака». Там, как писала Анна Ахматова, «на стенах цветы и птицы томятся по облакам». Запомнившиеся мемуаристке строки из стихотворения «Все мы бражники здесь, блудницы…» датированы 19 декабря 1912 года и не единственные из созданных в «Бродячей собаке». Один из упомянутых в воспоминаниях поэтов, Всеволод Курдюмов, включил в свою книгу «Пудреное сердце» (СПб., 1913) цикл стихов «Коломбина» с посвящениями Палладе и ее подруге.

Глупый Пьеро
Вере Гартевельд

Полюбился, не забылся
Профиль милого лица.
Ах, Пьеро, теперь не лето -
На руке Пьеретты нету
Обручального кольца.
Влажных губ запретный кубок
Скуп на терпкое вино;
Глуп Пьеро — в любовной мене
Он, пестро рассыпав звенья,
Утерял одно звено.
Без дурмана трав отравлен,
Черный саван приготовь,
— Долго блекнет позолота
На сафьяне переплета
Книги, названной «Любовь».

После окончания учебы в гимназии и на курсах Лохвицкого-Скалона (со специальностью «французский язык») я должна была по желанию моей матери продолжить учебу в университете. Однако скука, которую я испытывала в течение всех этих лет обучения, привела меня к заключению, что не стоит больше длить эту скуку — я могла бы учиться и просто у самой жизни.

Мне было 15 или 16 лет, когда я познакомилась с младшей дочерью инженер-генерала Старинкевича Палладой Олимповной, которая была старше меня на семь лет. Она до крайности очаровала меня своей несколько экстравагантной внешностью и чудесным профилем, напоминающим профиль ее отца, человека весьма благородного. Мадам Старинкевич, женщина очень привлекательная и высоконравственная, была когда-то артисткой цирка, но легкомысленный и фривольный характер, который часто встречается у людей этой профессии и начисто отсутствовавший у матери, проявился, напротив, у дочери; и этот характер развился совершенно невероятным образом, в особенности после смерти отца.

Вначале меня притягивало к Палладе не одно только восхищение ее красотой. Поскольку у нее было много знакомых среди артистов всякого рода, мне казалосьполезным для собственного развития всюду за ней следовать и принимать участие в интересных и увлекательных вечеринках и обедах — компания культурных людей вполне могла заменить мне школу. В Палладе меня восхищала ее манера вести беседу: говорили обо всем и ни о чем; она умела строить разговор так, как это делали в ХVIII веке. Все, что она рассказывала, было в высшей степени занимательно и полно иронии, даже тогда, когда речь шла о ней самой. Я могла часами слушать эти рассказы, любуясь ее профилем, все забывая, как загипнотизированная. Часто мы проводили вместе целые дни, и эта дружба длилась почти восемь лет; я называла это «эпохой Паллады».

У нее было много поклонников, к которым она относилась с большим пренебрежением. Один из них мог оставаться часами в гостиной, ожидая ее, и ждал терпеливо, в то время как мы сидели у себя и развлекались ему назло. Этого молодого человека уже считали женихом, но Паллада довольно скоро его спровадила, и место юноши занял его отец. Тот всегда приносил конфеты, и мы не осмеливались заставлять его ждать слишком долго.

Каждую субботу у нас были собрания, в которых иногда участвовало до двух десятков молодых людей, почти все из хороших семей и с интересами непременно артистическими или литературными. В три часа утра мать Паллады предлагала нам небольшой ужин: чай, бутерброды и конфеты.

Среди поклонников Паллады, которые вспоминаются мне лучше всего из-за сопутствующих им трагических историй, я должна упомянуть молодого Островского, внука великого писателя-драматурга, а также и сына генерала Головачева. Последний жил напротив Старинкевичей и у него (и у нескольких других молодых людей) была «обязанность» провожать меня до дома, если я не оставалась на ночь у моей подруги. Оба они покончили с собой из-за любви к Палладе. Головачев грозил Палладе самоубийством по меньшей мере месяц, и она просила меня пойти к нему и попытаться его успокоить. Это казалось мне довольно трудным, — я была еще очень молода и не представляла себе, как это сделать. И пока я колебалась, он решился и покончил с собой. Два года спустя настала очередь Островского. Вот как это произошло.

Как раз в это время Паллада предприняла свою первую авантюру: она убежала из дома с одним художником, весьма, кстати, ревнивым. Внезапно я получила телеграмму, где сообщалось, что Островский пытался покончить самоубийством, но неудачно. Я сообщила об этом Палладе, и она заставила его не медля придти в дом его родителей, где они изредка встречались. Когда она была на пороге дома, он преградил ей путь и раскинул руки, чтобы задержать; это рассердило Палладу. Тогда он спросил: «Я должен застрелиться?», на что она сухо ответила: «Да, Островский, стреляйтесь». После этих слов он выстрелил из пистолета и замертво упал у ее ног.

Вспоминая разные истории, происходившие еще тогда, когда Паллада жила в родительском доме, я не могу не упомянуть один случай, весьма типичный для моей подруги.

У нее была привычка приглашать к себе молодых людей, то одного, то другого, на, так сказать, «несколько слов». Кажется, их было человек шесть, — тех, кто считали себя женихами Паллады. Но в один прекрасный момент этот секрет раскрылся, и, к сожалению, со скандалом; в результате все шестеро возмущенно покинули дом. Бедная Паллада стала вести себя все более и более развратно. Ее отец, который ни о чем не догадывался, слал ей трогательные письма, где давал полезные советы и просил никогда не оставаться в комнате наедине с молодым человеком. Она, смеясь, показывала мне эти письма и говорила: «Бедный папа, я не должна принимать молодых людей в одиночестве, — но если бы он знал, что они проводят со мной всю ночь, и я их прячу за портьерой».

***
Начало века в Петербурге было временем весьма веселым и очень интересным для любознательной молодежи, готовой к восприятию любых новых идей, нового образа жизни и поведения, которые постепенно захватывали общество. С одной стороны были социалисты и революционеры, которые вели очень опасную жизнь с постоянными заговорами и риском оказаться в полицейском участке; с другой стороны — вся «золотая молодежь» — артисты, художники, поэты, — проводящая ночи напролет в проблемных диспутах, дело делающая, проповедующая свободную любовь и т. д. Экстравагантность ценилась превыше всего. В эту эпоху русская культура переживала «серебряный век», — то, что называлось веком «золотым», было временем Пушкина.

Мне было крайне приятно проводить время с Палладой, которую вся эта молодежь окружала. Мы ходили на вечеринки, часто продолжавшиеся всю ночь, и всегда нас сопровождало большое число молодых поклонников.

Если нас куда-то приглашали, мы, разумеется, приезжали в компании многочисленных кавалеров. Среди семей, которые мы часто посещали, я помню семью Храмченко, родственников адмирала Нордмана, чья дочь была второй женой художника Репина. Хотя вокруг меня было много молодых людей, я не была увлечена ни одним из них. Меня интересовали только романы Паллады. О нас говорили, что нас связывает «Лесбос», который был в моде; мы не считали нужным это отрицать, хотя в действительности об этом не было и речи.

Как-то раз Паллада и я были приглашены на необычный вечер, где мы были единственными дамами. В обычае было накануне женитьбы устраивать проводы холостой жизни; этот вечер был в честь некоего Чаплинского, который назавтра вступал в брак; все приглашенные были молодыми людьми, нашими хорошими знакомыми. Чаплинский должен был следовать карьере своего дяди, генерал-губернатора Варшавы, однако из-за его принадлежности к либеральной политической партии «кадетов» такая карьера была для него исключена. Кроме того, он материально нуждался, снимал комнату и зарабатывал деньги переводами. Но у него был приятель-испанец, который его поддерживал деньгами, поэтому он смог устроить этот вечер в маленькой квартире из двух комнат. К концу вечера наш хозяин уединился со своим испанским другом в соседней комнате, и когда через некоторое время мы туда вошли, то увидели несчастного жениха оплакивающим горькими слезами свою холостяцкую жизнь, которую ему предстояло оставить. Будучи обрученным, он все-таки женился, и я с тех пор больше его не видела. Позже я узнала, что Людовик Чаплинский был убит во время Первой мировой войны.

Примерно в этот период после чудовищной ссоры закончилась наша дружба с Палладой. Тогда же я заболела — следствие жизни, которую я вела, полной бессонных ночей и утомления. У меня была пневмония, и потому позже меня отправили в санаторий «Тайцы», а затем «Халила» в Финляндии. Я вернулась домой через полтора года лечения в санаториумах, и моя дружба с Палладой возобновилась.

Жизнь продолжалась как прежде. Чтобы занять время, я стала изучать классический танец и благодаря этим занятиям познакомилась с г-жой Брик, подругой поэта Маяковского. Моя учительница танцев преподавала также и ей; это знакомство сыграло большую роль в моей жизни. Я занималась балетом, как мне казалось, не без успеха. Я уже танцевала перед публикой, и это доставляло мне радость.

***
В этот период мой муж проводил одно лето у своей матери в Финляндии. Мне в голову пришла идея, и я попросила снять нам комнату в Куоккале, чтобы иметь возможность посещать Репина, жившего в своих «Пенатах» недалеко от Куоккалы; там я надеялась встретить Бродского, любимого репинского ученика. План удался, комната была снята, и вот я прошу мужа сопровождать меня во время первого визита к Репиным, которые теперь стали, так сказать, нашими соседями. Мой муж неохотно согласился и не скрывал плохого настроения всю дорогу (8 км), которую мы проделали пешком.

Я знала, что по четвергам Репины устраивали журфиксы; двери были открыты для всех знакомых, которые могли придти на обед, не предупреждая хозяев об этом заранее. И вот в один из четвергов мы и пошли туда к обеду. Небезынтересно коротко описать эту вегетарианскую трапезу. Круглый стол с вертящейся серединой. Эта середина уставлена бутылками хорошего вина, конфетами, свежими и засахаренными фруктами. Вокруг расставлены тарелки со всевозможными тертыми овощами (морковью, свеклой и т. п.). Едят зеленый суп из какой-то травы, сорванной в огороде. Эта вполне обычная невысокая травка, которая растет повсюду (я забыла ее название), составляла основу супа, в котором плавали другие овощи. Суп был отвратительным; характерной особенностью его было большое количество лука, поджаренного на подсолнечном масле, который придавал ему вкус скорее странный, чем приятный.

Хозяева и приглашенные рассаживались за этим круглым столом; садились также повариха и мужик, помогавший на кухне, — оба хорошо одетые; мужик всегда был в длиннополом черном сюртуке.

Бродский, ученик Репина, был завсегдатаем дома; с ним я и хотела познакомиться из-за своего интереса к Шаляпину. Репин тогда был женат на г-же Нордман, дочери русского адмирала шведского происхождения. Помимо того, что она была вегетарианкой, эта женщина была оригинальной и в других отношениях; всех окружающих она называла «сестричками» и «братиками». Так, в первый вечер нашей встречи она обратилась ко мне: «Сестричка, почему Вы не сказали мне, что Вы дружили с моей племянницей? Вы ведь знаете, что мы приглашаем на обед только знакомых, а остальным показывали дом — и только!»

Однако нас просили остаться обедать благодаря имени Хартвельда, потому что, кажется, Репин немного знал мать моего мужа. С этого времени мы приходили к Репиным каждый четверг. Однажды случилось так, что мы опоздали к обеду, и оба наши стула оставались пустыми. Мы чувствовали себя неловко, но г-жа Нордман, указав на нас пальцем, обратилась к присутствующим с такими словами: «Вы считаете, что это люди? Нет, это птички Божьи, которые не сеют, не жнут, а только и делают, что поют».

У г-жи Нордман был брат, светский человек, который не ездил в гости к сестре вот уже несколько лет. Ему вроде бы принадлежали презрительные слова: «Нелли вышла замуж за «мужика», да в придачу еще и «гражданским браком».

Лет через десять, однако, брат г-жи Нордман сменил гнев на милость и стал часто навещать их, оставаясь в гостях по нескольку дней. Однажды у него произошла забавная встреча. После вегетарианского обеда у Репиных Нордман пошел искать ресторан на ближайшей железнодорожной станции, чтобы дополнить обед порядочным бифштексом.

Каково же было его удивление, когда он нашел там Репина, который также поглощал хорошую порцию мяса. Тягостная минута…

После короткого пребывания в Санкт-Петербурге мы вернулись в Куоккалу, и я обратилась к Репиным с просьбой порекомендовать, где лучше снять комнату. Ответ был стандартным: «Зачем искать комнату? У нас весь дом свободный рядом с тем, где мы живем, — живите там сколько захотите». Репин и его жена проводили нас в этот дом, взяв с собой умывальник и извинившись за то, что не могут на сегодняшний вечер устроить нас поудобнее. Но там были кровати, и достаточно матрацев, на которых можно было спать и даже укрыться. Поскольку весь вечер шел проливной дождь, мы промокли, и большим облегчением была одна только возможность снять одежду. Назавтра Репин послал к нам человека, который принес наши вещи, оставшиеся накануне на вокзале, и вегетарианский суп. Он также зажег нам печки — такова была его работа у Репиных. Это была довольно странная личность — бывший монах Соловецкого монастыря. Целые дни мы проводили у Репиных. По утрам мы получали чай без хлеба, но с овсяной кашей, сваренной с мармеладом, или же по куску арбуза.

Мастерская Репина располагалась на втором этаже и использовалась большей частью для писания портретов. Мой муж почти все время проводил в мастерской, но что касается меня, то я ни разу туда не входила. Время от времени я видела эти картины, но не могу сказать, что все они были, на мой взгляд, хороши. Мне нравились изображения казацких украинских типов, а также большое полотно с портретами членов Государственного Совета.

Г-жа Репина учила меня вегетарианской кухне. Эта женщина интересовалась общественными проблемами, даже писала книги на эту тему, однако ее подход к этим проблемам казался мне слишком наивным. Ей нравилось помогать бедным, но для экономии она велела шить зимние пальто и тулупы не на вате, а на соломе.

У Репина мы познакомились с Корнеем Чуковским, у которого была дача недалеко от «Пенат». Журфиксы у Чуковского были по воскресеньям. Мы каждый раз там бывали, и хозяин читал нам высоким голосом свои стихи и переводы.

В Куоккале находился и знаменитый русский поэт Маяковский, который в это время почти никому не был известен и был очень беден. Г-жа Чуковская, жалея его, предоставила ему комнату и дала возможность кое-как существовать. Это был большой ребенок, смешно одетый; он писал стихи, которые никто не читал. У Чуковских он жил до приезда г-жи Брик, которая увезла его в Санкт-Петербург. Хотя мы были друг другу представлены, разговаривать с ним оказалось невозможно — так он был молчалив.

Мне кажется, что Маяковский был первым, кто ввел в стихи новые космические ритмы, которые теперь правят всем миром, как, например, ритмы негров. Стук их ног поднимается и охватывает землю, как громадные волны невидимого мира. После его смерти (самоубийства в 1930) во время заупокойной обедни и посвященного его памяти собрания в Юсуповском дворце я впервые это осознала. Молодые люди читали его стихи голосами, восторженными и взволнованными от горя. Через несколько лет после тех месяцев в Куоккале, в большевистскую эпоху, мы вернулись в Москву, и тогда я смогла с ним познакомиться по-настоящему. Я расскажу об этом дальше.

***
Среди людей, которые бывали на моих вечеринках у Зарттельда, когда я только начала жить в этом доме, был один молодой поэт, который за свой счет опубликовал две книги собственных стихов. Звали его — Курдюмов. Я не знаю, известно ли его имя в литературе, но случайно несколько строф его стихотворений посвящены мне.

Он вырос сиротой и воспитывался няней. Когда мы познакомились, он жил с ней в одной из четырех квартир дома, которым владел. И вот как-то раз, проходя мимо его дома в 10 часов вечера, мне пришла идея зайти к нему без предупреждения; мне было любопытно узнать, как он там живет. Няня открыла мне дверь, очень вежливо поздоровалась и впустила в дом. Через несколько минут она вошла в комнату, где Курдюмов предложил мне сесть, и принесла чай с разными вкусными вещами. Ее скромность мне очень понравилась: она молча вошла с подносом и тут же удалилась. У Курдюмова была большая библиотека, которая очень меня интересовала. Он не казался удивленным моим визитом — в России, в особенности среди писателей, музыкантов и поэтов, было в обычае приходить друг к другу в гости без предупреждения. Позже я узнала, что была вдохновительницей нескольких строф в цикле его стихов, которые он назвал «Коломбины» и где содержались описания по меньшей мере трех десятков знакомых ему девушек и молодых женщин. Там присутствовала и Паллада, а также некая мадемуазель Гольдштейн, которая сделала, так сказать, «бесчестное» предложение его отцу, и в результате он ее отправил в сумасшедший дом.

Позже Курдюмов женился на девушке из хорошей семьи, но это не мешало ему продолжать принимать визиты дам, и он не стеснялся сажать их к себе на колени даже в присутствии жены. Это была странная пара: его жена жила в деревне, он — в городе. Он навещал ее два раза в год — на Рождество и в пору летнего отдыха.

Прошло несколько лет, я потеряла их из виду, а затем, спустя много времени, он приехал в Зубовский институт, чтобы увидеть меня. Я была сильно удивлена этим. Он попросил меня показать ему зубовские интерьеры, что я с удовольствием сделала. Но я была неприятно удивлена, когда он обнял меня за талию. Я ужасно испугалась, что профессора Института увидят меня в таком фривольном положении. Ведь здесь следовало себя вести прилично, и профессора посмотрели бы косо даже на такой, по сути достаточно невинный, жест. Я сослалась на начинающуюся лекцию и распрощалась с ним. С тех пор я не имела случая его видеть, тем более что он жил в Москве.

***
Кабаре под названием «У бродячей собаки» в начале века было уже хорошо известно; позже оно сыграло большую роль в моей жизни, но в описываемое время я даже не знала о его существовании. В один прекрасный день мне пришло в голову провести там новогоднюю ночь. В сопровождении Годзинского, завсегдатая кабаре и музыканта, я утром отправилась в «Бродячую собаку», чтобы предупредить о своем визите туда вечером. Борис Пронин, директор «Собаки», бывший режиссер драматического театра, сказал мне, что я могу придти, но без гарантии: слишком много народа. Вечером за мной зашел Годзинский. В этот период мой муж почти не выходил из дома. Эта болезнь длилась почти восемь лет. Он лечился у психиатра, но безрезультатно.

Годзинский отвел меня к знакомым, которые непременно хотели провести этот вечер в ресторане, но я решила пойти в «Бродячую собаку». С нами была одна полька, очень красивая, благодаря ей и ее уверенному виду мы все вошли, даже не заплатив при этом ни копейки. Вся эта компания оставалась там недолго. Некий Пиотровский, человек с чистыми бледно-голубыми глазами, с которым я познакомилась в тот вечер, но позже часто виделась, выпил немного лишнего, и прекрасная полячка увела компанию в другое место. А я осталась одна проводить канун Нового года в кабаре «Бродячая собака»; и так повторялось в течение многих лет.
Это кабаре помещалось в подвале с небольшими окнами; чтобы скрыть их малый размер, были повешены шторы, на которых поочередно красовались изображения арлекинов и коломбин. Эти декорации сделал художник Судейкин, работами которого можно полюбоваться в Русском музее в Ленинграде. Стены были украшены изображениями цветов и птиц. Как писала Анна Ахматова, «на стенах цветы и птицы томятся по облакам».

Здесь было два зала, больший из которых служил эстрадой; с противоположной стороны имелось возвышение в четыре ступени, где можно было расположиться за довольно большим столом. Других столов, маленьких, было довольно много; их всегда украшали свежие цветы. Когда под утро мы покидали подвал, Пронин раздавал оставшиеся цветы дамам. Когда же они приходили в кабаре, он также встречал их словами: «Цветы и дамы, дамы и цветы…».

В зале был один особенно укромный и уютный уголок, где стоял диван и стол внушительнее других. Во втором зале мебели почти не было: кругом стояли скамейки, было полутемно, а иногда темно почти совсем.

Мы, постоянные посетители, проводившие здесь ночи напролет, не должны были платить за вход; но вообще входная плата была довольно высока.

Среди завсегдатаев был знаменитый русский поэт Георгий Иванов, тогда совсем молодой человек семнадцати лет, который, однако, уже успел выпустить книжку стихов. Он был среднего роста, скорее тщедушный, с волосами, подстриженной челкой, которая покрывала лоб. Комната, где он жил, была как у девушки: постель покрывали белые кружева, туалетный столик украшал флакон одеколона и т. п. Все это я увидела, когда как-то раз зашла к нему за сборником стихов, который он мне давно обещал. Георгий был очень талантлив, но я не могу судить о его поэзии, потому что кроме этой первой его книги больше ничего не читала.

Мне кажется, он хотел мне понравиться, но, честно говоря, я не обращала на него особого внимания.

Мой первый и единственный визит к нему домой происходил так: он сразу прошел к туалетному столику, начал переставлять бывшие там флаконы и сказал между прочим: «Вот это — одеколон Кузмина». Поскольку я ничего не ответила, а на лице у меня ясно было написано, что его одеколоны меня не интересуют, он, помедлив, произнес: «А Вы не слышали, чтобы обо мне говорили, что я „такой“?..» Я довольно холодно ответила: «Нет, ничего подобного не слышала». Получив книгу, я через несколько минут с благодарностью откланялась.

Однажды во время вечера в кабаре, когда я беседовала с одним из своих «ухажеров», мы увидели Георгия Иванова сидящим неподалеку. Мой кавалер попросил отпустить его на полчасика: он хотел засвидетельствовать почтение «юному Иванову», который на этот раз был в одиночестве. Мой знакомый сел рядом с ним и попросил разрешения заказать ему бокал вина. Ответ был мгновенным и высокомерным: «Да, мерси; но я пью только шампанское».

Я услышала этот ответ, и мне стало смешно, т. к. я хорошо знала, что у этого мальчика была привычка после ухода приглашенных с удовольствием опустошать бутылки, еще оставшиеся на столе. Кажется, мой кавалер также посчитал слишком высокой цену за «свидетельство почтения» и довольно быстро ретировался.

Одним из ярких поэтов, которых я встречала в «Бродячей собаке», была Анна Ахматова, уже знаменитая в это время. Ее стихи, очень своеобразные, мне тогда не нравились, как и ее внешность, — она была худой, немного сухой, с острым лицом восточного типа. Она была женой поэта Гумилева. За ней ухаживал поэт Шилейко, изучавший восточные языки; я помню его, высокого и худощавого, в форменной тужурке студента университета, под мышкой — толстый том персидской поэзии, который он ей показывал. По ассоциации на ум мне пришел доктор Фауст. Как-то раз, когда Гумилев собирался уходить, Шилейко вдруг попросил у него разрешения проводить домой его жену. Гумилев рассердился и уже с порога прихожей ответил ему: «Это немыслимо. Если хотите, можете к нам придти и оставаться с ней хоть на всю ночь», — после чего эта пара покинула кабаре.

Иногда в «Бродячей собаке» бывали музыкальные вечера. Я помню один такой вечер, когда певица исполняла современные романсы, а аккомпанировал ей профессор Софроницкий. Он имел обыкновение рано ложиться спать, и потому собирался уйти сразу после концерта, однако директор Пронин непременно хотел задержать его. Будучи немного навеселе, Пронин обратился к нам, двум дамам, со словами: «Задержите его, задержите его, чародейки». И нам это удалось — мы удержали его до утра. Но это был единственный раз, когда Пронин позволил себе обратиться к нам в подобной манере.

Я теперь снова возвращаюсь к Шилейко, знатоку восточных языков, который также писал стихи, изредка публикуя их в журнале «Аполлон». Это было время мировой войны. Шилейко не был красив; большой, очень худой, с печальными глазами, которые, казалось, видят тебя до самой глубины души. Он часто усаживался за мой столик, иногда сопровождаемый своим приятелем, поэтом, погибшим в самом начале войны. Пили красное вино и о чем-то разговаривали. Как Нарцисс, я была очарована собственной внешностью, я сама собой восхищалась, и часто меня охватывало желание встать из-за стола и посмотреться в зеркало, чтобы снова почувствовать удовольствие быть красивой. Стихи Бальмонта о Нарциссе казались мне написанными для меня…

Однажды, часа в четыре утра, несколько человек оставалось в кабаре, среди них Паллада и ее титулованные приятели. Мне было смертельно скучно, я села одна и смотрела на танцовщицу, выступающую на сцене. Вдруг ко мне подошел Шилейко и сказал: «Как жаль, что Вы замужем. А то я смог бы приходить к Вам и читать персидских поэтов…» — «Совершенно не важно, замужем я или нет. Все равно Вы можете приходить ко мне читать стихи хоть сегодня, но с одним условием: не раньше восьми утра. Потому что в это время г-жа Гартевельд обычно уже встает и одевается, и горничная тоже».

Было больше пяти часов утра. В семь мы ушли из кабаре. Холодало, и я посоветовала Шилейко не брать извозчика, а ехать на трамвае. Тут он вдруг спросил меня: «А у Вас есть ковры на лестнице?» Сперва я ничего не поняла, но затем сказала с нажимом: «За кого Вы меня принимаете? Не считаете ли Вы, что я веду Вас в буржуазный дом, где муж может спустить Вас с лестницы?» Он не ответил.

Мы подошли к двери нашей квартиры. Я позвонила, дверь открыла горничная. Я знала, что когда меня нет дома, мой муж обычно спит в комнате своего брата. Я с громадным удовольствием представляла себе тот момент, когда мой муж, проснувшись, увидит фигуру незнакомого человека прямо у своей кровати. Я провела Шилейко в комнату, где спал муж, усадила его на кровать, а сама стала будить мужа: трясла его за плечо и говорила: «Гри-Гри, просыпайся».

Он открыл глаза и закурил сигарету. Затем я представила ему Шилейко, и они стали болтать как ни в чем не бывало.

Мы жили у моей свекрови, поэтому я ничего не могла подать к столу, не спросив ее разрешения. Она была «старомодной» дамой, и я должна была надлежащим образом объяснить появление Шилейко в столь ранний час; я сказала, что он поэт и не понимает условностей светских людей. Мое лукавство дало желаемый результат: мы были очень голодны, и горничная принесла нам легкий завтрак. Шилейко записал в мой альбом стихи, посвященные мне, и около одиннадцати часов, почувствовав усталость, я почтительно извинилась и ушла спать. С тех пор я его больше не видела ни в кабаре, ни у нас дома. Мне кажется, ситуация оказалась не той, что он ожидал, и не располагала зайти еще раз.

***
Восстанавливая в памяти перечень известных поэтов, бывавших в кабаре «Бродячая собака», я должна назвать имя Федора Сологуба. Он часто приходил туда вместе с женой или несколькими друзьями. Я не могу вспомнить черты его лица, потому что почти всегда мне случалось видеть его со спины; все мое внимание притягивал его голый блестящий череп. Он написал множество стихов, но, к сожалению, я помню только одну строку, характерную для тех времен:

«Помолимся немного — и дьяволу, и Богу».

Там можно было встретить также поэта Игоря Северянина, который не читал, а пел свои стихи, причем очень ритмично. В своем творчестве он добился превосходного, почти классического мастерства, но темы его стихов мне не нравились — они казались мне слишком банальными. Говорили, что у него были многочисленные романы с женщинами всех сословий.

Бывал там и поэт Клюев, который приходил в кабаре одетый a la russe (сапоги и т. п.). Часто его сопровождал Есенин, веселый парень с русыми волосами, позднее женившийся на знаменитой Айседоре Дункан.

Как-то раз после вечера в кабаре поэт Клюев — давний друг Есенина — и я пошли к Палладе на чашку чая. Паллада села к нему на колени и стала гладить его по голове. Клюев, простой и совершенно не испорченный человек, был шокирован, и от стыда закрыл лицо руками. Я наблюдала эту странную сцену, делая вид, что дремлю.

К концу описываемого времени поэт Бальмонт приехал из Москвы в Санкт-Петербург и пришел в «Бродячую собаку». Он был маленьким, рыжим и некрасивым; я вертелась около него, никак не решаясь сесть рядом, но в конце концов мой большой интерес к большому поэту взял верх. Пронин, который много выпил, уселся рядом со мной и склонил голову мне на руку. Чтобы не будить его, я не стала ее убирать; тут Бальмонт, ревновавший каждую женщину, которая ему встречалась, постарался прогнать Пронина, но безрезультатно.

Около четырех часов утра появился мой муж; он быстро прошел к фортепьяно и стал играть Баха. Это не понравилось Бальмонту, и он сухо сказал: «Это не музыка, это только клавиши». Но когда через некоторое время мой муж начал играть балладу на стихи Бальмонта «Замок Джэн Вальмор», где рассказывается о красавице Джэн, живущей в своем средневековом замке среди прекрасного парка, свидетеля ее любовных приключений, Бальмонт был в восторге и несколько раз воскликнул: «Вот это музыка!» Бальмонт умер эмигрантом в Париже, нищим и покинутым, в лечебнице для неимущих.

Среди тех, кого я встречала в «Бродячей coбaке», был и Мейерхольд. Я вскоре узнала, что днем в кабаре идут театральные репетиции. Готовилась пантомима в духе «Комедии дель aрте». Эльза Радлова, актриса и художница, принимала в ней участие, и мнe случалось заменять ее, когда она не могла придти. Режиссером был Мейерхольд, и у меня была возможность видеть его ежедневно за работой. Он показывал актерам, как нужно играть роль Арлекина. По моему мнению, он сам был идеальным Арлекином. Портрет, изображающий его в этой роли, насколько я знаю, находится в Музее Александра Ш, который теперь называется Государственным Русским музеем, и фотографии этого портрета продаются в музее в качестве открыток.

В этот период к Маяковскому стала приходить известность. Мейерхольд занялся режиссурой одной из его пьес; в спектакле танцевала балерина, благодаря которой я познакомилась с ее ученицей, г-жой Лилли Брик, которая сыграла в моей жизни большую роль. Когда чета Бриков переехала в Москву, за ними последовал Шкловский, и это был идеальный menage a trois.

Я действовала не размышляя, импульсивно, часто рискуя, когда речь шла о какой-то вещи, которой мне очень хотелось. Примером я могу привести случай, когда граф Зубов организовал для своего института экскурсию в Москву; я в ней приняла участие, имея в кармане всего несколько рублей. И с этой суммой я жила там шесть недель, участвуя в институтских занятиях. Часто мне к тому же везло; я пользовалась симпатией со стороны моих друзей. В этот раз в Москве меня приютила Лилли Брик. Все это делалось по-дружески, и все друг другу помогали как могли. И такой образ жизни не казался мне странным, хотя я и отдавала себе отчет в том, что даже в этой среде я отличаюсь от других.

Публикация и подготовка текста
Веры Терёхиной


Вернуться назад