ИНТЕЛРОС > №30, 2012 > «Мы назначены не для уничтожения...»

Вольдемар Бааль
«Мы назначены не для уничтожения...»


28 октября 2012

Бааль Вольдемар Иванович (1936 – 2011)

Русский прозаик и поэт. Родился в Саратовской области, детство провел в Красноярском крае, сменил множество профессий: учителя сельской школы, шахтера, слесаря, матроса и кочегара на речном судне; позже поступил в Карагандинский горный институт, откуда перешел на инженерно-механический факультет Красноярского с.-х. института; работал на торфозаводе в Латвии; окончил Литературный институт им. А.М. Горького в Москве. Печататься начал с 1956 г. Повесть «Платиновый обруч» опубликована в 1981 году.

Статья «Мы назначены не для уничтожения» (165 лет со дня рождения Н.С. Лескова) — из архива журнала «Даугава». Публикуется с разрешения Жанны Эзит.

Вольдемар Бааль

«Мы назначены не для уничтожения…»

(165 лет со дня рождения Н.С. Лескова)

«Сладок будешь — расклюют,

Горек будешь — расплюют».

Приговорка бабушки писателя

Известный российский писатель приезжает на летний отдых в Ревель — город, называвшийся когда-то (XII век) по-славянски Колывань, от имени героя эстонского эпоса Калева. Ему здесь приятно, однако смущает заносчивость местных баронов и буржуа, их национальная спесь, измывательство над российским флагом, над православным богослужением. В одном кабачке дело дошло до скандала: немецкие студиозусы повели себя воинственно, нагло, дошло до свары, и известный писатель прибегнул к стулу (благо, опыт был: в отрочестве в Орле, он, в компании гимназистов, выяснял отношения с ватагами местных мещан). На другой день последовал вызов на дуэль, на что писатель расхохотался: «Дуэль? Подумаешь! Какой вздор! Хватит с них и стула!». Делу дали ход, обидчику официально предъявили обвинение в членовредительстве — он возмутился: обвинительная бумага на немецком языке!.. в Российской-то империи!.. Дошло до Петербурга, бюрократическая колымага потихоньку заскрипела; через год обвинение наконец перевели на русский, да только от него уже никому не было ни жарко, ни холодно...

Вкус к Прибалтике у писателя был давнишний: он и в Риге пожил, изучая бытие местных раскольников и их школ, и в Добельне не раз отдыхал, как в компании с И. Гончаровым, так и один, и с деловыми людьми познакомился, и общественной жизнью края интересовался...

Много позже, в Петербурге, к писателю поступила служанкой эстонка Кетти Кукк. Через год ей привели четырехлетнюю дочь, находившуюся до того в приюте; девочку назвали Варей. Впоследствии Кетти уволилась, а Варя осталась — осталась как член семьи: писатель счел своим долгом вырастить девочку, дать ей образование; в своем завещании он уделил ей большое внимание...

Еще факт биографии. Писатель обнаружил, что его письма перлюстрируются, и заказал штемпель с надписью «Подлец не уважает чужих тайн», которым стал помечать свои корреспонденции. Последствия не заставили себя ждать: через пару дней его пригласили в III отделение, писатель отправился, и вежливый штаб-офицер сообщил ему, что «петербургский почтамт про­сит впредь соблюдать почтовые правила», а штемпель сдать. «Ну и черт с ними и со всеми «их правилами», — резюмирует писатель.

Пожалуй, большая часть современной читающей публики при упоминании имени Лескова непременно свяжет его с «Левшой», с «Леди Макбет...» или «Очарованным странником» (скорее, по плохим кинофильмам). Туманная для многих личность его отождествляется с образом этакого смирного, скромного губернского гражданина, немного чудака, немного фантазера, отгороженного от мировых проблем частоколом провинциальных амбиций, быта и пресловутого фольклора. И совсем современному читателю, знакомому с томиком «избранного» Лескова, непонятно, как это Горький (в предисловии — непременно слова М. Горького) поместил его в один ряд с Толстым, Гоголем, Тургеневым и Гончаровым? Ну Горький-то ладно — известно, «буревестника» заносило. Но вот и Л. Толстой называл «умнейшим человеком»; и Ф. Достоевский, хоть и злился, порой за «эссенционность речи», восклицал: «удивительно, гениально», «ничего никогда у Гоголя не было типичнее и вернее»; и Б. Соловьев видел в нем «яркий и своеобразный талант»; а Чехов возвел в любимые писатели, (кстати, именно Лескова называют литературным предтечей Чехова). Да и многие другие заметные личности задолго до Горького ставили его вровень с литературными светилами XIX века.

Однако многих Лесков и пугал. Одних «сумбурностью и фантастичностью» своего творчества, в котором «громадно и неуклюже добро и зло» (Н. Амфитеатров); других — отсутствием «опреде­ленного отношения к жизни»; третьих — «больным талантом» (М. Протопопов); четвертые утверждали, что он — не художник, а всего лишь острослов и суеслов; пятые превратили его в «религиозного писателя, мистика»; шестые видели лишь «стилизаторское искусство», мастера словесной затейливой мозаики за счет недооценки идейно-художественной стороны творчества и т.д.

Так что же такое на самом деле Николай Лесков? Почему среди многочисленных его почитателей и оппонентов почти все ведущие литераторы, а также государственные мужи и ученые того времени? Чем он их подкупил, либо задел, что нового, необычного сказал о жизни, о современности?

Да, он был умельцем «создавать неприятности» и «портить отношения» (по словам близких людей) и был всем неудобен: и начальству по службе, и духовным лицам (хотя сам был глубоко верующим человеком), и консерваторам с либералами, и антисемитам, и славянофобам. И друзьям не всегда был удобен, тому же, например, Толстому, которого «смущал» лесковский тон, и последователей которого Лесков называл «непротивленышами». Он весьма был неудобен для родственников и собственной семьи, поскольку «мало располагал к семейному быту», отчего ни первая, ни вторая женитьба не привели к домашнему благоденствию.

«Измениться, — писал он, — я не могу иначе, как убив себя, и пока я не ничтожество — до тех пор я буду мною самим». И даже так: «Никто не имеет обо мне такого верного понятия, как я сам, и я знаю, что во мне ужасно много дурного... Как можно, чтобы меня любили другие, когда я и сам-то себя терпеть не могу!..». И чуть позже, в письме к Толстому: «А я был, есть и, кажется, буду нетерпячим».

Беспощадность в самооценках возникает, пожалуй, под гне­том сомнений, плохого настроения, а позже — из-за болезни, надвигающейся старости, неуемных попыток переоценки окружающего. Но мятежный дух жил в нем до последнего часа. Недаром в книге его сына читаем: «К старости он давал достаточно оснований видеть в нем Ивана IV, Аввакума, расстригу». Что впервые подметил еще Чехов: «Этот человек похож на изящного француза и в то же время на попа-расстригу».

Все же Лесков, по собственному признанию, под конец жизни «смирился, но неискусно». «Неискусно», видите ли! Разве таким бывает смирение?! Нет — «нетерпячесть» оставалась в нем до конца. И он знал себе цену.

Николай Лесков — редкий художник. Он не принадлежал ни к какому клану, ни к какой школе, был человеком чрезвычайно самобытным и импульсивным; впечатлительность его была порой настолько велика, что взрыв эмоций заканчивался видениями, прозрениями, галлюцинациями. А чего стоят его тончайшие психологические изыски, наблюдения, повороты. А его язык!

Он обладал многосторонними знаниями, приобретенными самообразованием, владел языками (немецкий, французский, польский и др.), был искушен во многих искусствах и науках (театр, иконопись, музыка, живопись, механика, минералогия), был феноменально начитан. Однако его темперамент, ненасытность, энергия и работоспособность, его подвижный и острый ум не позволяли стать в какую-то одну позицию и застыть в ней, выбрать единое направление и неукоснительно следовать ему. Он страстно увлекался, и во всякой вещи норовил сразу увидеть и оборотную сторону. Истинной его «позицией», натуральным состоянием была Великая Двойственность (вспомним фаустово: «Ах, две души живут в груди моей!»). Советский исследователь творчества Лескова Л. Гроссман пишет: «...он любил жизнь с ее наслаждениями, но знал и «порывания к монашеству»... не мог поклоняться одной истине, служить одному кумиру».

Почти каждое новое произведение Лескова вызывало критику и чаще бичующую; нередко его вещи вообще отказывались печатать — было неясно, какую они вызовут реакцию как справа, так и слева; были и прямые цензурные запреты.

Особенно болезненный след в его судьбе оставили «новые люди». Они не могли переварить лесковского антинигилизма и осуждения «революционных методов». Тем более, что в период «великого раскола в литературе» (определение Лескова), а следовательно, и во всем обществе в целом, он, разделивший прогрессивных граждан на «нетерпеливцев» и «постепеновцев», отдавал четкое предпочтение последним. Да, он приветствовал александровские реформы, да — не терпел махрового крепостничества, беззакония, его возмущало бесправие народа, но одновременно он не желал мириться с воинственным отрицательством, с моралью «новых людей», с призывом «к топору». А «две души в груди» — почти что двойное гражданство. И такое в радикальной среде не прощается. Пусть и спас Лесков от жандарма девушку, бросившую цветы на эшафот Чернышевскому, — не оттого ведь спас, что разделял его воззрения, а из чисто христианского человеколюбия и сострадания.

Н. Лесков дебютировал в литературе как журналист (1861) и сразу же обратил на себя внимание смелыми, страстными, умными статьями. Его охотно печатали самые солидные журналы и газеты. Но почти уже через год после дебюта ему пришлось пережить своеобразное «отлучение от литературы». Внешней причиной этого стало следующее. В 1862 году в Петербурге случился гран­диозный пожар. Поползли слухи, что виноваты студенты, подогретые к волнениям и устройству беспорядков прокламациями народников. И Лесков выступает в печати со статьей, пеняющей пожарным и полиции за бездеятельность и призывающей власти принять надлежащие меры, найти и наказать поджигателей... Говорили, государь Александр II поморщился, прочитав статью, — ему не понравились упреки полиции; он изрек: «Не следовало пускать, тем более, что — ложь». Но монаршее неудовольствие было сущим пустяком по сравнению с реакцией левых — на Лескова обрушился настоящий шквал негодования и яда, его обвинили даже в сотрудничестве с III отделением. Все более или менее значительные издания захлопнулись перед ним. И Лесков, пока не утихнет сыр-бор, поехал в командировку от «Северной пчелы» за границу. Литва, Польша, Австрия, Чехия, Германия и — наконец — Па­риж, где им написан великолепный рассказ «Овцебык». Именно год написания «Овцебыка» (1863) считается годом рождения Лескова-беллетриста.

В зарубежье он пробыл полгода. За это время «пожарные» страсти действительно поутихли, но злополучную статью ему помнили до конца жизни. А ведь не было в ней никакого «доноса» или «подстрекательства» полиции — автор всего-навсего высказал вслух то, о чем многие, даже весьма прогрессивные, шепта­лись в кулуарах, в частных беседах.

Лесков, однако же, оставался Лесковым, и в 1864 году опубликовал антинигилистический роман «Некуда», который написал, по его словам, «повинуясь какой-то органической потребности протестовать против злоупотребления идеею свободы». И это вызвало новый, еще более яростный всплеск негодования левых. Д. Писарев призывал к полной обструкции писателя в литературе. И хотя Лесков пытался объясниться в печати — ничто не помогло: его безоговорочно зачислили в адепты регресса. И это — несмотря на растущее обличение им официальной церковности, на производство его духовными чинами в «ересиархи», на откровенно антикрепостнические повести и рассказы, на цензурные прижимы. Вот уж где воистину сомкнулись левые и правые, «новые люди» и апостол реакции М. Катков, заключивший о Лескове: «Этот человек — не наш».

Поразительное дело! Лескова ругали «ведущие критики» и литературные законодатели, а читающая публика вполне признавала, и — она приумножалась. Характерный пример — пьеса «Расточитель». «Знатоки» ее разнесли, переиначили в «Раздражителя», но артистам и залу она весьма понравилась. И много раз шла потом в столичных и провинциальных театрах, и уже после смерти писателя, а Блок включил ее в репертуарный план БДТ, и она ставилась вплоть до 1927 года. «Расточитель», увы, единственная пьеса Лескова — усилиями поборников «нового прогресса» на ней он кончился как драматург. Что не помешало позже произвольно инсценировать и даже экранизировать многие его произведения.

Советское литературоведение несколько смягчило отношение к Лескову (возможно, стараниями М. Горького). Однако и позднейшие исследователи не забывали его неприятия «революционного демократизма», его «колебаний» и либерализма. Соцреалисты усиленно старались сделать Лескова «своим».

Вот — коротко — жизненный путь Николая Семеновича Лескова. Родился в мелкопоместной дворянской семье. Недоучился в гимназии, рано пошел служить: в судебной палате в Орле; в комиссии по рекрутскому набору в Киеве; контрагентом коммерческой фирмы в Пензенской губернии. Затем — переход в журналистику: Петербург — Москва — снова Петербург, уже окончательно. Изъездил почти всю Россию. И вот — питерский пожар и заграница. Потом — во Пскове и в Риге: изучает положение в раскольнических школах. Затем — «отлучение», литературная полемика и борьба, «нетерпеливцы» и «постепеновцы», служба (вынужденная из-за «отлучения») в министерстве просвещения и министерстве госимуществ, запоздалое признание, маститость, за которой на 65-м году — смерть.

Немногочисленные словесные портреты, оставленные современниками, представляют молодого Лескова человеком среднего роста, плотного сложения, с красивым лицом и внимательным, иногда пронзительным взглядом, очень деятельным, энергичным, имеющим по многим предметам вполне определенное и оригинальное суждение. Выразительное лицо и «огненный» взгляд остались, похоже, до конца. Под старость он сде-

лался менее подвижен, приобрел «сановитость и торжественность». Все «портретисты» от­мечали также редкое остроумие, страстный темперамент. Иные называли его даже «эпикурейцем-материалистом».

У него была довольно бурная молодость (и гулял, и пил, и курил — потом, уже обзаведясь пенсне, все оставил). И зрелость была впечатляющей — со славой и падениями, идиллиями и мраком; недаром он примерял к себе слова Гете: «Я не встречал никогда ошибки, которую я уже не сделал бы». И вот — старость, астма, грудная жаба, изнурительное «самоколупание» и невозможность — физическая уже — высказаться в полный голос. Это и дает ему право на трагический вывод: «Поистине все хорошо, «что непременно, кончится».

Многие вещи писателя не увидели света при его жизни («У меня, — пишет он Суворину, — целый портфель запрещенных вещей и пять книг «изъятых»), многие не опубликованы и до сих пор, да и не собраны, по сути дела. Нет действительно полного собрания сочинений. Нет обстоятельных исследований по отдельным вещам или циклам. Нет работы, которую условно можно было бы назвать «Лесков и Прибалтика» (а материала для такой работы более чем достаточно).

До сих пор никто не поднимал и такой любопытной темы, как «Лесков и наша современность». Вне всякого сомнения, реформы 60-70 гг. XIX в., рывок России к капитализму вызвали в обществе, во всей социальной и политической обстановке сдвиги, очень напоминающие то, что происходит у нас теперь. То есть — Лесков не может быть не современен.

Ждет своего исследователя и такая, на первый взгляд, «странная» тема, как «Лесков и модернизм». Известно, что он проявлял интерес к паранауке («Не было секты, учения, ереси, — свидетельствует один из его современников, — которых бы он (Лесков) не изучил до тонкости».). Дружба в последние годы с обновленной редакцией журнала «Северный вестник», одного из органов молодого русского модернизма, как и внимание к творчеству К. Фофанова, «поставившего» в своих стихах первые импрессионистические опыты, также говорят о закономерности названной выше проблемы. Да и в произведениях самого Лескова есть примеры отхода от традиций.

Еще в прошлом веке было подмечено сходство лесковских вещей с витражами: «видимый сквозь них мир окрашен совсем не так, как в действительности, а ярче и фантастичнее, и очертания его не совсем правильны». Это — импрессия! Другой современник сообщает: «...все, что составляло его жизнь, было пестро, фантастично, неожиданно и цельно в самом себе, как единственный в своем роде храм Василия Блаженного».

Лесков не раз высказывался о каторжном труде истинного писателя, о «грязной и подлой литературной дороге». Однако, он требовал должного уважения к личности литератора — «секретаря своего времени». «Зачем, — писал он, — все известия о приезде «действительных статских советников» печатаются, а непристойным считается известить о приезде Чехова?». Его возмущала материальная беспомощность писателя. «Меценатство... среди наших миллионеров не находилось. Железнодорожный концессионер и бан­кир А.Л. Штиглиц мог делать подарки в сорок тысяч своему любимому камердинеру. Облегчить какому-нибудь литератору его издательские затруднения ссудой… — никому из этих деятелей, даже шутки ради, в голову не приходило».

В своем завещании Лесков просил не произносить речей над его гробом. Ибо, полагал он, «Бог в тишине». И не было произ­несено ни единого слова. О нем должно было сказать его творчество — сказать, по всей вероятности, в будущем. Не зря же Л. Толстой был убежден, что Лесков — писатель будущего. Неужели оно еще не наступило?..

Он все-таки верил в свое будущее, в свое предназначение, иначе бы не утверждал: «Мы вечны — мы назначены не для уничтожения».


Вернуться назад