ИНТЕЛРОС > №26, 2011 > Несколько живых слов о Соломоне Константиновиче Апте

Вадим Бакусев
Несколько живых слов о Соломоне Константиновиче Апте


22 марта 2011

(9 сентября 1921, Харьков – 7 мая 2010, Москва)

От редакции

Соломон Константинович Апт (1921-2010)

            Для поколения 70-х «Игра в бисер» Германа Гессе стала интеллектуальной Библией. Гессе не писал на русском, но в то время никто из нас в простоте душевной даже не думал о возможных отличиях оригинала и перевода, все и так знали, кто такой Гессе. Ведь при чтении «Игры» у нас открывались глаза на себя самих и на наше собственное окружение, на то она и Библия. Кто из нас тогда интересовался переводчиком этой книги, даже если у него такая запоминающаяся фамилия, как Апт?
            Требование от переводчика собственной культурологической и философской основательности делают перевод подобных произведений чем-то вроде соавторской работы. Ведь в случае с «Игрой» мы имеем дело не столько с последовательностью рассуждений, сколько с философскими образами и метафорами, а образы из одного языка в другой не переносятся, они у «переводчика» должны быть свои собственные, как и мысли, в этих образах рождающиеся. Соломон Константинович Апт и проделал такую мыслительную работу. К числу таких мыслительных работ надо прибавить книги Т. Манна, М. Фриша, Ф. Кафки. Наконец, перевод самого читаемого диалога Платона Пир тоже дело С.К. Апта. Вероятно, отчасти и по этой причине другого перевода этого диалога у нас до сих пор просто нет. Но обратимся теперь к более сведущему в этих вопросах специалисту, к одному из авторов нашего Альманаха Вадиму Бакусеву.

            

 

Переводческие работы С. К. я узнал и высоко оценил давно, в молодости, и с тех пор, читая и перечитывая их, мысленно выражал свое восхищение и свою благодарность ему лично, хотя лично его и не знал. Возможность сделать это не в мыслях, а в жизни явилась мне, однако, только раз и притом уже близко к концу жизни С. К.
Несколько лет тому назад одно издательство заказало мне перевод ряда эссе Томаса Манна, и я быстро сделал эту работу. Среди переведенных мною эссе было и манновское предисловие к сборнику переводов русской литературы, называвшееся «Русская антология». Лишь несколько месяцев спустя мой издатель обнаружил, что эта работа уже переведена С. К., и притом давно. Это был удар — говорю о себе. Еще кое-как извинительно не знать, что аптовский перевод уже выходил в свет — но уж совсем непростительно делать повторный перевод того же сочинения, если первый принадлежит такому переводчику, как С. К. Ведь это значит ставить под сомнение и даже в каком-то смысле отменять его работу.
            Я робко спросил издателя, не лучше ли будет дать аптовский перевод. Он (ему уже принадлежало авторское право на мою работу) уверенно отвечал, что нет. Совесть, однако, терзала меня: надо было непременно хотя бы извиниться перед С. К., тем более что такая возможность у меня была; но я ничего не мог поделать, пока книга с моим переводом не вышла в свет, а это случилось только в самом конце 2008 года. Тогда, наконец, я попросил хорошо знакомую мне Н. Н. Федорову, принадлежащую к тому же цеху и лично знавшую С. К., объяснить ему казус и узнать у него, примет ли он мои личные объяснения и извинения. Он ответил согласием, я получил от Н. Н. номер его телефона и позвонил.
Я изложил свой грех — С. К. со спокойной убежденностью сказал, что греха тут не видит, что так бывает и что он лично никакой обиды не чувствует. Я ответил, что греха тут нет только объективно — ведь я перевел «Русскую антологию» по неведению истинного положения дел, но что субъективно мне все же перед ним неловко, и мне полегчало бы, если бы я смог принести ему книгу (с этим своим проклятым переводом) как дань. Он и тут просто ответил согласием, обстоятельно и заботливо объяснил, как мне его найти, и спустя день или два, в январе 2009-го, я уже был у него дома.
            Я не люблю заранее гадать, как выглядят люди, с которыми, как я знаю, мне предстоит познакомиться. Я сохраняю для их образа некоторое зияние — там, где душа занимается представлениями и их оценками. Заполнив в должный час это зияние, реальные люди никогда не удивляют меня; я спокойно наблюдаю их естественность, т.е. естественное совпадение с самими собой. Вопрос тут только в том, для чего они естественны. Увидев перед собою С. К., я про себя немедленно молча признал, что это именно и естественно тот, кто создал читанные мною переводы «Пира», «Избранника» и великого множества других прекрасных вещей. (Заметьте себе: я не говорю «что он должен был быть только таким» — внешне он запросто мог быть и другим, но это был он.) Я имею в виду не физическую внешность С. К. (которую описывать не буду, чтобы не презирать себя за поощрение того типа людей, коих зовут зеваками), а душевно-духовную, такую, которая напрямую и безошибочно выражает сущность человека.
            Я видел перед собой одно из наиболее прямых выражений интеллигенции: не «интеллигентности» — больше или меньше присутствующего в человеке свойства, которое можно приобрести и потерять, и уж тем более не интеллигенции в «социальном» смысле, а интеллигенции в высоком, философском смысле слова (кто знает мои работы и не знал С. К., может поставить на место «интеллигенции» «культуру»; кто не знает и не знал, может просто пользоваться приблизительным представлением о благородстве). Именно это и было тем естественным, в чем мое представление совпало с реальной личностью С. К.
            Точно таким же естественным был и разговор С. К. Передав ему книгу с дарственной надписью (в ответ он немедленно подарил мне две книги со своими переводами и сделал на них надписи, а потом извинился за то, что не может подарить нижеупомянутую книгу — подарочные экземпляры у него уже кончились), где назвал его своим учителем, я принялся рассказывать ему, как читал его перевод «Иосифа и его братьев» с оригиналом, какое получал при этом наслаждение от его работы, почти всюду наблюдая, что удачнее (точнее и выразительнее, пластичней), чем сказал он, сказать по-русски было нельзя. С. К. слушал мои излияния довольно равнодушно, но когда я, увлекшись, упомянул о том, что обнаружил в его тексте маленькую пропущенную (видимо, наборщиком) фразу, заметно оживился, сразу потребовав указать точно, в каком месте, — при его жизни, сказал он, очередное переиздание состоится навряд ли, но все же он должен знать. Я пообещал найти место и сообщить по телефону.
            Через несколько дней я позвонил С. К. — он сразу попросил меня подождать, пока он не приготовится записывать. Назвав точное место пропуска, я сказал, что обнаружил еще десяток-другой случайных мелких ошибок — он потребовал и тщательно записал и их. Над одной из них, выражением «обломал бока», мы добродушно посмеялись вместе. Работал С. К. над переводом «Иосифа», по собственным его словам, семь лет. Я бы поставил ему памятник и назвал бы его именем какую-нибудь приличную улицу только за одну эту работу. Или так: в Средние века Аристотелю присвоили почетное имя Философ, Аверроэсу — Комментатор. С. К. заслужил почетное имя Переводчик.
            Был еще один-другой телефонный разговор с С. К. — по делам, о которых говорить не буду. Больше я его не беспокоил — он был уже очень стар телесно, отягощен житейскими заботами, хотя бодр и жив духовно. А в мае нынешнего года я узнал, что его не стало.
            Честно признаюсь: я не испытываю «тяжелого чувства утраты» в обычном смысле этих слов, несмотря на всю свою нежную любовь к С. К. Всякая человеческая жизнь обязана закончиться, а если эта жизнь была очень долгой и человек творчески заполнил ее до предела, если он полностью сбылся, обогатив этим и многих других, то чувства по поводу его кончины смещаются туда, где господствует ощущение общей значимости его жизни, ощущение ее завершенной успешности. А это последнее скорее граничит с радостью за ушедшего.
            Так вот, С. К. (если не говорить о его очевидных заслугах в очевидном для переводчика деле трансляции культурных ценностей) был одним из хранителей русского языка, одним из его заботливых и знающих садовников в условиях, когда этот язык (а значит, конечно, разум и душа говорящих на нем) начал быстро и густо зарастать ядовитыми сорняками, превращаться в болото, хиреть и гнить. Но ведь эта функция, равно как и другая, благороднейшая — функция творческого развития языка — принадлежит писателям, творцам языка (восклицает удивленный читатель)! А отнюдь не переводчикам, функция которых куда скромнее — грамотно пользоваться тем, что создали другие (восклицает он же)!
            Это верно, а удивление читателя справедливо, — но только когда речь идет об эпохах культуры. А в эпохи ее начинающегося упадка (какой была, к примеру, эпоха раннего средневековья) дело обстоит иначе. Творцы языка и культуры тогда исчезают, а их оригинальная, творческая функция поневоле наследуется теми, кому в иных условиях полагается только воспроизводить. Воспроизведение как «римейк», сложение постмодернистских головоломок из уже готовых и давно известных элементов (и их неизбежная попутная порча) — это, кстати, вообще один из признаков духовной импотенции и декаданса. Что касается перевода, то о декадансе в его случае косвенно, но уверенно напоминает только названное изменение его функции; сам по себе он, конечно, всегда есть неотъемлемая поросль культуры.
            Такой упадок культуры в России стал заметен уже в начале двадцатого века — и тогда же появились первые великие переводчики (М. Лозинский). Но особенно ситуация изменения функции перевода в системе культуры обострилась, пожалуй, после великой отечественной войны, когда один за другим начали уходить из жизни крупные русские писатели. Вот тогда-то и расцвела советская школа перевода. Правда, этот расцвет стимулировался и некоторыми другими, окказиональными обстоятельствами — традиционным для России отставанием в усвоении мировой культуры и ее горячим желанием это отставание наверстать, а также строгим покровительством институтам перевода и редактуры со стороны государства (которое, правда, руководствовалось тут внекультурными, а именно своими идеологическими и политическими надобностями; его тупая сила отчасти шла на благое дело случайно, а отчасти хитро использовалась наиболее интеллигентными переводчиками и издателями).
            Чем меньше оставалось в России подлинных творцов и хранителей языка, тем — до поры — больше становилось сильных и великих переводчиков. В 60–80-е годы, когда первых можно было уже перечесть по пальцам одной руки (даже, может быть, если воспользоваться выражением В. Набокова, покалеченной), вторых было уже достаточно, чтобы кое-как восполнять этот дефицит — «кое-как» разумеется не количественно, а качественно. Я хочу сказать этим, что рост качества переводов стимулировался ситуацией как бы бессознательно, — но это не значит, что переводчики выполняли свою миссию как-то механически, будто выращенные в инкубаторе, а от их личности ничего не зависело. Просто условия были такими, что некоторые личности реализовали свой высокий потенциал именно в переводе, а не, скажем, в филологии.
            С. К. был, конечно, одним из лучших — из тех, что внесли ничем другим не заменимый (и толком не оцененный) вклад в сохранение и развитие русского языка, превратили перевод из ремесла в высокое искусство языка и мысли, художества и науки. Если последнее кому-то не слишком очевидно, я совсем коротко поясню: чтобы исторически и филологически достоверно перевести, например, «Избранника» или «Иосифа», нужно было применять обширные и точные знания историка и филолога, а чтобы перевести «Пир» — еще и философа, историка философии.
            Что же касается собственно художества, художественности языка, то я хочу закончить эту короткую заметку, вернувшись к личным воспоминаниям о разговоре с С. К. Разогретый в какой-то миг моими панегириками, он все же с удовлетворением вспомнил вместе со мной один момент своей работы — ту сцену с рыбаками из «Избранника», которая построена на тонкой и виртуозной игре русского языка (в переводе) с двумя древними — древнеанглийским и старославянским. Меня поймет тот, кто сможет ее оценить.
            И еще: даже редчайшие ошибки С. К. каким-то чудом превращались в экзотическое лакомство для языка. В переводе «Иосифа» он дважды, явно инстинктивно и случайно, употребил несуществующее в русском языке, но все равно прелестное слово «(нежные) припухоли», т. е. контаминацию «опухоль» + «припухлость»; речь шла о распухших от плача слезных железках у глаз старика Иакова. Их вместе с описанными Манном глазами патриарха так ясно видишь перед собой и даже чуть ли не осязаешь только благодаря этому слову, которое, останавливая на себе внимание читателя своей прелестной непривычностью, заставляет его сугубо бдительно вглядеться в лицо героя. Изложив все это С. К., я добавил: «С. К., будь я тогда (для читателя: т.е. когда книга издавалась) Вашим редактором, я сказал бы Вам так. Вообще-то этого слова в русском языке нет, но если Вы и теперь (для читателя: т. е. после редакторского замечания) захотите оставить его в тексте, то пусть оно так там и останется». В ответ он только улыбнулся.
            Грустно, что С. К. больше нет с нами. Кто-то недавно высказался в интернете в том смысле, что вместе с ним ушла целая эпоха. Это как нельзя более верно, а его уход как нельзя более символичен. Но даже если бы он ушел в эпоху богатой культуры, то и тогда надо было бы сказать: другого такого Переводчика уже не будет.
            Сочинение, оставшееся от Йозефа Кнехта, последнего Магистра Касталии.

ИГРА СТЕКЛЯННЫХ БУС
Удел наш – музыке людских творений
И музыке миров внимать любовно,
Сзывать умы далеких поколений
Для братской трапезы духовной
Подобий внятных череда святая,
Сплетения созвучий, знаков, числ!
В них бытие яснеет, затихая,
И полновластный правит смысл.
Как звон созвездий, их напев кристальный,
Над нашею судьбой немолчный зов,
И пасть дано с окружности астральной
Лишь к средоточью всех кругов.
(Перевод С. Аверинцева)

Вернуться назад