ИНТЕЛРОС > Владимир Малявин > Для чего Тибет?

Владимир Малявин
Для чего Тибет?


02 ноября 2011

Туго завязан тибетский узел мировой политики. Так туго, что и не развязать дипломатическими паллиативными средствами. А глупостей и банальной лжи о «тибетском вопросе» сказано больше, чем даже о пресловутых тибетских «тайнах».

С тех пор как первые европейцы проникли за стену Гималаев, все чувствуют, что происходящее в этой неприступной, уникальной стране имеет огромное значение для судеб мира, но пока никто не смог ясно выговорить, в чем заключается это значение и какой вызов оно предъявляет человечеству. Даже курсы истории Тибета в отличие от многократно отрефлектированных историй Запада не дают понимания ни ее законов, ни тем более направления ее движения. Быстрое возвышение древней империи и ее внезапный распад, долгие столетия безвременья, видимость единой, уже духовной, власти при отсутствии организационного единства, а уже в ХХ в. – явное нежелание принять какие-то меры для юридического оформления фактической независимости страны или хотя бы ее консолидации и, как венец этой череды обрывов и вывихов, – абсурдный договор с КНР о «мирном освобождении».

Уникальный теократический строй Тибета, самый зрелый плод махаянистской идеи нераздельности нирваны и сансары, привел тибетцев к железобетонной спаянности материального и духовного в их жизненном укладе, перед которой бледнеет даже старорусское «бытовое исповедничество». Все в Тибете внушает присутствие «совсем другого» в родном и знакомом; здесь небесная пустота преломляется в самую грубую вещественность Земли. Оттого и внутренняя форма этого уклада не допускает критической дистанции, не выводится на промокашку понятий, теорий, идеологических схем. Нераздельность Неба и Земли в человеческом быте не оставляет места для публичности политики и государства или, по крайней мере, требует радикального переосмысления этих понятий.

Надо ли Тибету идти куда-то дальше? Или достаточно законсервировать эту старину на манер поддельного антквариата, в изобилии сбываемого туристам на тибетских базарах, и «духовно навеки почить», поскольку дух и так уже почиет на жителях страны снегов? И если что-то менять и «развивать» в Тибете, то как взломать прочно слежавшийся теократический сплав, на котором стоит так многое в Тибете? Непростые вопросы.

Мне кажется, у цивилизаций есть свой «основной инстинкт», лишь частично выражаемый в их идеологических формулах и стратегических лозунгах или, точнее, смутно угадываемый в произвольной, необоснуемой природе этих последних. И для Китая, и для Тибета, вообще для всей Восточной Азии это – инстинкт империи. Империи как особого сверхплеменного, сверхкультурного и принципально неустранимого избытка исторического бытия, образа «небесной» власти, имеющей, впрочем, свои глубокие корни в человеческой природе. Из-быточность выводит из истории и возвращает к перво-бытным основам жизни и  природы. Империя опирается на первозданную, до- или, если угодно, пост- историчную социальность человека, врожденный само-аффект жизни, который предшествует индивидуальному самосознанию и превосходит его. Всемирность империи питается неотмирностью и чутким бодрствованием духовной аскезы; святые подвижники – главные партнеры имперских властей, говорящие с ними на равных. И те, и другие – за пределами общества и самой «общественности», окутаны покровом тайны. Мудрые правители, говорит Лао-цзы, «сообщительны в сокровенном».

Укорененность империи в доисторических и бессознательных основаниях человеческой природы, реальности по определению неоднородной и прерывистой, ее принадлежность не бытию, а со-бытию и в пределе чистой событийственности мира, объясняет, почему империи отличаются внутренней неустойчивостью, существуют как бы в пульсирующем режиме, внезапно появляются, столь же внезапно распадаются, а главное – неспособны друг с другом договориться, найти устойчивые компромиссы. Ибо империи в отличие от национальных и демократических государств не имеют исторической идентичности, зиждятся не на принципе самотождественности, будь то сущность, субстанция, форма, идея, душа или эго, а на разрыве в опыте или, если угодно, опыте со-присутствия Другого и в конечном счете – со-ответственности с ним, опыта по сути глубоко нравственного.

Именно инстинкт одухотворенной жизни позволил китайцам сохранить свою единую государственность на протяжении, по меньшей мере, двух с лишним тысячелетий несмотря на периодические распады их империи, а в известном смысле – благодаря им. Этот же инстинкт руководил тибетцами, которые на протяжении нескольких веков тоже имели свою империю, не уступавшую по территории и могуществу китайской. Сила и привлекательность империи заключаются в ее задании упредить цивилизационный конфликт, превозмочь всякое противостояние, декретировать всеединство жизни, «мир в мире», что на поверку оказывается иерархией двух уровней «таковости», т.е. чистого качествования, самой бытийственности бытия как одновременно единого и единичного, всеобщего и конкретного. Опять-таки этот момент само-трансформации выводит империю за пределы всякой предметности культуры и даже мысли, всякого национального самообраза. Империю невозможно обосновать, ей можно только наследовать. Опровергнуть, а равным образом ообосновать идеологически имперский порядок невозможно хотя бы потому, что он априорен любому суждению, любой культурной форме. Империи можно только наследовать.

Но у империи есть свои слабости, и они коренятся в металогической природе ее уклада, в котором, как только что было сказано, высшая ясность сознания совпадает с естественным течением жизни, его непостижимой заданностью опыту и мысли. Ибо земля свята только тогда, когда невесомость Неба проницает земную тяжесть. И, как сказал Лао-цзы, который оказался никем иным, как идейным патроном первой китайской империи, «самое легкое одолеет самое твердое». Попытка формальной рационализации и тем более модернизации неизъяснимых основ имперского порядка неминуемо подрывает его. 

На протяжении многих веков противостояние Китая и Тибета было соперничеством равных. Это было даже не столько противостояние, сколько симбиоз, бессознательное стремление друг на друга «опереться»,[1] (есть у Фрейда такой термин) присущее двум  самостоятельным, даже соперничающим, ревнующим друг друга, но связанным смутной интуицией родства государственным образованиям. Буддизм, кстати сказать, говорит о «взаимозависимом» существовании всех вещей, и сами Будды прошлого, настоящего и будущего  «полагаются» друг на друга. Буддийское «просветление», как всякое пробуждение духа, опознается по странному чувству узнавания незнакомого, родственности чужого, памятования небывшего. Непосильная для мысли задача: опознать того, кто связывает эти несопоставимые миры, скрывается за каждым явлением, звучит в каждом имени...

Но бросим взгляд на историю. Упорное сопротивление тибетцев Востока натиску маньчжурского Китая в 18-19 вв., ясное сознание ими самобытности своего миропонимания не мешало им перенимать сюжеты и символику китайской культуры, а тибетский буддизм находил уважение и поддержку в Срединной державе. Примечательно, что правители восточной области Кам, обладая  фактической самостоятельностью, искали высшей санкции их власти не в Лхасе, а именно в Пекине, наделяя китайского богдыхана чисто имперским (и принятом во всей Восточной Азии) титулом «небесного бога». Лишь в ХХ в. чаша весов окончательно склонилась в пользу «Срединной империи» в китайской – уже сильно модернизированной и в этом вся загвоздка – версии. После образования КНР китайцы дали волю своему инстинкту имперской общности, воспользовались благоприятным моментом и установили реальную власть над Тибетом. Но тем самым они нарушили традиционное равновесие, ситуацию «взаимной опоры» цивилизаций и глубоко уязвили имперский инстинкт самих тибетцев. Последние подсознательно мечтают о реванше. Вся тонкость тибето-китайских отношений состоит в том, что имперские принципы обеих цивилизаций делают их сообщающимися сосудами, но не позволяют устранить взаимную ревность и соперничество.

Только замшелая политкорректность, помноженная на непробиваемую «обходительность» восточной дипломатии мешает увидеть тот совершенно очевидный, бьющий в глаза факт, что политика Китая в отношении Тибета питается глубоко иррациональными импульсами и мотивами. Стремление доказать, что Тибет всегда был частью Китая, что освобождение Тибета китайской армией было совершенно мирным, что китайское правление несказанно облагодетельствовало тибетцев и т.д. при упорном нежелании отступить хотя бы на йоту от этих, мягко говоря, экстравагантных постулатов, решительный отказ признать хоть какие-нибудь свои ошибки и вести разговор о реальной автономии Тибета,  наконец, стремление воспрепятствовать визитам далай-ламы в другие страны при том, что далай-лама не является политическим деятелем и пользуется гостеприимством Индии, с которой Китай вроде бы дружит, производят впечатление параноидального упрямства. И не надо говорить, что любая уступка, любой компромисс – это начало конца китайского правления. Политика и есть искусство компромисса. Этим искусством китайское руководство прекрасно владеет, когда дело касается Гонконга, Макао или Тайваня. Не следовало бы и морочить голову себе и публике аргументами от самопальной «геостратегии»: автономный дружественный Тибет как раз на порядок уменьшит возможные угрозы Китаю на его западных границах, а заодно и расходы китайского правительства на военные нужды. Нет, Тибет нужен Китаю для удовлетворения его имперского инстинкта – этой подлинной идеологической основы Срединного государства, совершенно безусловной, не нуждающейся в оправдании. Гонконг или Тайвань как принципиально локальные, демократические или квазидемократические республики, никакой угрозы имперскому Китаю не представляют, тут стороны представляют собой величины несопоставимые и неспособные соперничать. В отношениях с ними центральному правительству Китая нетрудно быть расслабленным и гибким.  Когда же речь заходит о законности китайского присутствия в Тибете, Пекин не брезгует никакими, даже самыми надуманными аргументами. В конце концов обилие китайских войск в Тибете может сойти за признак братского единства китайского и тибетского народов, обилие флагов КНР над домами и даже монастырями, часто украшенными табличками «мирный (точнее сказать, «замиренный») монастырь» (правда, такое есть только в центральном Тибете) можно считать проявлением горячего патриотизма и т.д. Что и подтверждают с неоспоримой ясностью висящие повсюду бравурные лозунги. Даже сам Тибет китайское руководство называет не иначе как «Тибет Китая»: странное, двусмысленное название, призванное как-будто заговорить реальное положение вещей. Все эти пляски агитпропа, сдается мне, демонстрируют на самом деле слабость китайской позиции: кто доказывает слишком много, не доказывает ничего. Но, быть может, здесь как раз тот самый случай, когда малейшая уступка обрушит все здание великой империи, ибоТибет – соперник Китая в самой жизненной важной точке его государственности.

Известно: если движение нельзя подавить, его нужно возглавить. Китайское руководство настойчиво добивается контроля над ламаистской иерархией, присвоив себе право назначать «живых Будд» и уже избрав лояльного панчен-ламу. Совершенно явственно обозначилась перспектива выборов далай-ламы китайским руководством по правилам, имитирующим обычай.Стало быть, Китаю есть за что бороться. Когла-то Сталин в ответ на рассуждения Черчилля о важности Папы Римского язвительно спросил: «А сколько у Папы Римского дивизий?». Но есть сила, перед которой беспомощно самое могучее оружие. Тибетское ламство имеет отношение к этой реальности. И вожди Китая лихорадочно пытаются завладеть ею.

Рискну предложить свое объяснение болезненной нервозности отношения китайских властей к Тибету. Невроз, вообще говоря, проистекает из осознания неконтролируемости каких-то сторон своего существования. Между тем империя в отличие от национального государства стоит, как уже говорилось, не на внутренней однородности, а как раз на внутренней неоднородности, разорванности своего уклада. Первобытный хаос природы и эстетизированный хаос культуры, мистическая глубина сердца, с одной стороны, и явленность мирского декорума, с другой стороны, как раз не поддаются объективирующей рефлексии, не могут быть сведены к идеям или понятиям. Они, напомню, не даны, а всегда уже заданы опыту и знанию. В этом врожденная слабость империй. Сила же их, повторю, в том, что они покоятся на первичной социальности человека, его инстинкте чистой коммуникативности. Ибо человек сначала со-отнесен с Другим, а уж потом становится индивидом. Поэтому периодические распады империй не отменяют жизненности имперского начала и сопутствующей ему авторитарной политики на китайский манер: определить априорное качество ситуации, пронизывающее все ее нюансы, а потом сообща (на)следовать ей. Это и можно наблюдать в бессменном китайском акценте на гармонии всего сущего и, конечно, невозможности критиковать КПК как воплощения этого априорного вселенского порядка..

В свете сказанного становится понятным вкус китайцев, внезапно оказавшихся прирожденными капиталистами, ко всякому обмену и вообще всяким мероприятиям, в которых празднуется совместность разных жизненных миров, не подчиненная трансцендентному единству: международным выставкам, форумам, в меньшей степени спортивным соревнованиям (поскольку те предполагают соперничество, отчего старый Китай практически не знал спорта). В Китае любое мероприятие есть, по сути, миро-приятие. Даже диктатор Мао Цзэдун не мог отказаться от лозунга (вполне традиционного) «пусть расцветают сто цветов». Между прочим, «Тибетский музей» в Лхасе тоже удивил меня совершенно эклектичным, фрагментарным характером экспозиции. Последняя представляла собой собрание отдельных предметов, надерганных из разных эпох и в беспорядке расставленных. Даже залы, посвященные современной истории, не давали сколько-нибудь связного представления о хронологии событий. Все те же отдельные триумфальные моменты прошлого. И дело не только в том, что эта история содержит слишком много страниц, которые нынешнее китайское руководство хотело бы забыть. Империя и не может иметь истории как последовательного развития общества. Ее история сводится к преображению вещей в их надвременные, вечносущие типы, стильные жесты, запечатленные, например, в церемониальном декоруме дворцовой жизни и бюрократического уклада. 

Один несомненный результат политического курса китайского руководства в Тибете уже имеется: отчужденность тибетцев от власти постоянно нарастает. В ряде мест, особенно на Востоке, она граничит с открытой конфронтацией. Как водится, тибетцы нашли противоядие китайскому официозу в его пародировании и передразнивании. К примеру, «мирное освобождение» Тибета они между собой называют «мирным ограблением». 

Администрация, разумеется, властвует, разделяя. Она всячески поощряет лояльных ей лам и, как уже говорилось, присваивает им звание так называемых «живых будд», которые традиционно играют очень важную роль в тибетском обществе. Принятые недавно китайским правительством постановления на этот счет лишь легализуют давно существующую практику. А в результате растет путаница и смущение умов. В одном тибетском доме, хозяин которого представительствует от тибетского нацменьшинства на номенклатурных собраниях, я к своему удивлению увидел портрет далай-ламы, но ни одного из двух молодых панчен-лам, признанных соответственно далай-ламой и китайскими властями.  Мне разъяснили, что законный панчен-дама должен иметь поддержку как духовной, так и светской власти  Можно понять, что всеобщее неверие, взращиваемое администрированием в делах религии, настолько устраивает КПК, что на его фоне можно простить даже почтение (показное и половинчатое) к ее главному оппоненту в тибетском вопросе. Но нужно еще посмотреть, не ударит ли это безверие бумерангом по самой партии, как случилось в СССР.

Пока же Тибет остается неестественно, жестоко расколотым: помимо 250-тысячной диаспоры (каждый девятый тибетец!) за границей находится почти вся его духовная эдита. Практически в каждом монастыре можно увидеть фотографии приписанных к нему «живых будд», которые находятся в Индии. На какое-то время – действенный способ выживания традиции, но только на время. Нынешний далай-лама уже дал понять, что может еще при жизни опознать своего преемника, и тот не обязательно должен быть жителем Тибета! Становится все более очевидным, что крышу мира ожидает страшное испытание расколом ламаистской иерархии. А ведь сказано, что царство разделенное не устоит. Оно и не стоит, а скорее едет, разъезжается и уже готово охватить весь мир.

Тем не менее, в современном положении Тибета можно найти немало черт, свойственных его традиционному укладу. Расколы и фракционная борьба среди ламаистской элиты, равно как и ее вселенские притязания – величины постоянные в тибетской истории. Другое дело, что сегодня  Тибету в глазах «прогрессивной общественности» отводится роль жертвы, которой, как известно из истории, так легко приписать мессианский смысл.  В современной мировой политике жертвенность – самый ходовой товар. И вот Запад горячо ратует за «национальное освобождение» Тибета. Еще больше европейцам хочется видеть в тибетцах  хранителей высокой духовности и с их помощью заглушить голос собственной больной совести: мы вот не устояли, продались с потрохами Золотому Тельцу, но вы уж стойте за нас до последнего... Как тибетцам быть преданными их  «высокой духовности»  и при этом выбраться из нищеты и невежества, никто не задумывается. Куда проще, попав в Тибет, подкинуть аборигенам на эту духовность пару другую долларов, тем более, что гордые горцы, уже приученные к такой щедрости, сплошь и рядом сами клянчат деньги у иностранцев. Более того, никто на Западе не спрашивает о том, легко ли создать демократическое государство в стране, никогда не имевшей никакого понятия ни о республике с демократией, ни тем более о либерализме. А опыт подсказывает, что привнести демократию извне не очень-то получается даже в Европе.

Попробуем остаться на почве фактов. Они на самом деле еще более фантастичны, чем западные прожекты счастливого будущего Тибета. Ибо они заставляют признать, что Тибет стремится вовне себя, ищет себя там, где его нет, предает себя, так сказать, цивилизационному аутсорсингу.  Порыв по сути религиозный, продиктованный желанием – скорее всего, бессознательным – быть верным правде бесконечно разнообразного ритма мировой жизни. Он уносит тибетский вопрос по ту сторону как лукавой раздвоенности между идеологическим камуфляжем и реальным механизмом властвования, так и формальных договоренностей между догматически определяемыми «сторонами». Здесь проглядывает совершенно иной тип политики, где все находит себя в другом, всякое бытие есть со-бытие, где уникальность каждого момента существования является, как в буддийском образе универсума, залогом высшей целостности всего сущего. Тибетская политика должна быть океанической. Ей требуется общественное пространство, в котором люди будут говорить и мыслить с памятью инаковости, «смертной памятью».Здесь все утверждает себя в самопотере, спасение приходит в момент крайней опасности, правда человеческой социальности обретается за пределами общественных форм. Далай-лама как раз и говорит о такой политике, когда заявляет, что для него речь идет о «жизни и смерти народа».

Чем может быть такая политика бесконечно далекая от соображений политической власти и администрирования? Пожалуй, она сродни священнодействию: говоря о ней, никто не знает, о чем он говорит. Как чистая работа йога, она не имеет видимых признаков. В истории она в равной мере оправдывала и деспотизм, и вольнолюбивую, даже анархическую идеологию (достаточно взглянуть на исторические приключения идей Будды или даосского патриарха Лао-цзы). Но это также политика глобального сообщества, уже неспособного вместить самого себя, рассеивающегося вплоть до забвения идентичности. Утверждаемая ею свобода творческих метаморфоз превосходит культ в собственном смысле слова. Если даже безбожник хотел бы верить в Бога, то о политике на Востоке говорят, чтобы ее забыть. Такая политика предстает воплощением всеединства за пределами круговорота жизни и смерти. Она вносит бесконечность в конечный мир и не столько декларируется, сколько прописывается на людских телах знаками жертвенности, как обстоит дело с ламами, чьи тела принимают пули и дубинки полицейских или пожираются огнем в актах самосожжения. Но эти знаки страдания эфемерны, почти нечитаемы и сообщают в действительности только о неуничтожимости жизни, вечном возвращении истины в мир.

Одним словом, тибетская политика творится  самоотречением святого, который  ежемгновенно уступает себя миру и так дает быть… имперскому «миру». В последней глубине человеческого опыта действие уже неотличимо от соответствия, власть становится самой жизнью. Поистине, святость удостоверяется насилием, и тело – главное свидетельство того и другого. Вот почему волнения в Тибете никогда не приводили и, надо думать, не могут привести к политическим реформам. Ибо власть, приходящая из сокровенных глубин прозревшего сердца, требует тишины и уединения, которым во внешнем мире лучше всего соответствуют покои Запретного Города, где раньше жил император, а теперь находится невидимая для простых смертных резиденция вождей КПК. Столь же недоступным для земного взгляда полагалось быть далай-ламе. Политические же решения в  Тибете принимались на основании мистических прозрений, предстающих как бы обратным видением, взглядом  с небес на землю. Кто способен видеть так?

Дипломатия как искусство сказать, ничего не говоря, искусство пусто-словия и стратегическое действие как церемониальная любезность и нравственно оправданная поза, одним словом «правда (по-китайски, дао) обмана» – вот высшие  проявления восточной политики ино-бытности. Недаром то и другое окружены в Китае, да и во всей Восточной Азии таким искренним, полным душевного трепета благоговением. А в структурном отношении такая самоскрывающаяся политика предстает сопряженностью двух полюсов: всеобъятного видения, упомянутой выше мудрости всеобщего соответствия и чистой конкретности переживания. На уровне общества мы имеем, с одной стороны, неосязаемое «умонастроение», имперский «мир», задаваемый, подобно звучанию камертона, набором стратегических деклараций, а с другой стороны, спонтанные, недоступные рефлексии «случаи», где все решает актуальное соотношение сил и определяемая им «цена вопроса».  

Политика запредельного, конечно, превосходит все политические принципы современности: либерализм и демократию, национальный суверенитет и даже консерватизм. Она оказалась сильнейшим препятствием на пути складывания в Китае и Тибете национальных государств. Тот же далай-лама, повторим, был духовным вождем всех ламаистов Восточной Азии, включая китайских богдыханов.. Так что  есть глубокий историософский смысл в том, что сегодня почти вся духовная элита Тибета и девятая часть тибетского народа оказались за пределами Тибета, приобретя черты глобального сообщества.

Есть и другое, еще более глубокое и мучительное раздвоение, которое проходит в сердце каждого человека, не только тибетца. Это разделение между символической пользой ритуального порядка жизни и технической эффективностью, на которой зиждется  современная цивилизация.Тибетцы проявили, как мы могли видеть, недюжинную изобретательность в деле сближения того и другого. Но в современных условиях едва ли возможно свести эти два начала, не превращая ритуал в туристический аттракцион, набор модных брендов, не придавая ему медийно-виртуальное измерение. Китайская администрация явно рулит в этом направлении, рассчитывая убить сразу двух зайцев: и капитал приобрести, и обезопасить себя от «религиозного экстремизма».  Количество автобусов с галдящими туристами из внутреннего Китая в последние годы достигло критической отметки. Единственное, хотя и слабое, утешение состоит в том, что этот туристический бум не распространяется на отдаленные районы Тибета и его действительные духовные центры.

Придание духовной жизни Тибета бутафорско-виртуальных качеств – еще одна тревожная, полная неопределенности проблема тибетской будущности. На практике эта тенденция, надо заметить, не делает Тибет более открытым. Иностранные путешественники в Тибете находятся под жестким контролем, причем в последние годы – все  более мелочным и финансово обременительным. Туристы должны заранее оповестить власти о своем маршруте и получить на него разрешение, они должны ночевать только в специально отведенных гостиницах (за двойную и тройную плату) и регистрироваться в местных компетентных органах. На посещение многих мест требуется особый (конечно, стоящий недешево) допуск, а на месте нужно платить у разных КП. Например, для посещения священной в религии Бон горы Бонри нужно сначала заплатить 50 юаней в местном отделении общественной безопасности, потом 70 юаней за въезд на территорию горы и 200 юаней за посещение находящегося там бонского монастыря. Все вместе выходит под 70 долларов с человека. Монастырю из этих денег не достается ничего. Многие места вообще закрыты для посещения иностранцев. Поразительно, но факт: несмотря на  технический прогресс и развитие туристической инфраструктуры подлинный Тибет – туристические новоделы и аттракционы не в счет –  остается сегодня таким же недоступным и таинственным для приезжающих в него, как и сто лет назад. Кто в таком случае будет отрицать, что у каждой страны есть  свое предназначение и назначение Тибета в том, чтобы быть «непостижимой тайной» для всего мира?

Что ж, Тибет не смог стать и, наверное, уже никогда не станет рядовым национальным государством. В наши дни он выплеснулся за свои границы и одновременно, свернулся, скрылся в них. Он – вне себя и в глубине своего видимого образ. Он все больше теряет себя и в этом смысле принадлежит постглобальной эпохе открытости инобытию...

Остается надеяться, что коллизия правдивой иллюзорности, врожденная буддизму и с такой резкостью ощущаемая в Тибете, подтолкнет человечество к открытию новых горизонтов своей истории, к умению познавать в безмолвии и, следовательно, говорить ино-сказательно. Я не оставляю надежды на то, что Тибет из «гордиева узла» мировой политики, станет узлом, связывающим великие цивилизации Восточной Азии, включая и Россию. Похоже, это предназначение Тибета было заявлено уже в самом начале его истории: главнй зал древнейшего в Тибете буддийского монастыря Самьё имеет три этажа, один из которых построен в китайском стиле, другой в тибетском, а третий в индийском. Полагаю, соработничество цивилизаций не менее возможно, чем синергия человека и Бога или, говоря в восточных понятиях, Неба. Будущее будет открывать нам все больше возможностей для такого сближения.

Сказано об империях: «делают пустыню, называют ее миром». Но, может быть, мир – не имперский, а просто мир – расцветает как раз в пустыне просветленного, вечно отсутствующего в себе сердца. Может быть, царство должно пасть, потерять себя, чтобы мир раскрылся во всей его полноте.

Крыша мира на самом деле не закупоривает земное пространство. Она растягивает его, делает то, что составляет саму сущность пространства: простирает его. Вот почему в ней можно найти незаметную поначалу трещину, щель, просвет, сквозь которую человек увидит небо. В этом – последний исход человечества.

Фрагмент заметок о Тибете из  подготовленной к печати книги «Мой Восток: впечатления и прозрения».

Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором.


[1]   Как гласит китайская поговорка, «зубы и губы не действуют друг для друга, но, когда губ нет, зубам холодно». Вот так в китайской медицине энергия жизни ци «опирается» на ее соматический субстрат – кровь, не имея с ней по сути ничего общего.

Вернуться назад