ИНТЕЛРОС > Михаил Эпштейн > ОТ ЗОЛОТОГО ПРАВИЛА – К АЛМАЗНОМУ: Об этике дара и различия.

Михаил Эпштейн
ОТ ЗОЛОТОГО ПРАВИЛА – К АЛМАЗНОМУ: Об этике дара и различия.


04 октября 2011

Золотое правило составляет сердцевину традиционной нравственности. Оно независимо формулировалось и Конфуцием, и еврейским мудрецом Гиллелем, и Иисусом в Нагорной проповеди. "Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки" (Матфей, 7:12). [1] Отсюда и предписание "не делать другим того, чего себе не хотите" (Деяния апостолов, 15:29), кратко выраженное в заповеди "возлюбить ближнего как самого себя". Золотое правило основано на взаимности, оборачиваемости человеческих воль и нужд и, в конечном счете, на том, что объединяет людей, на их идеальном тождестве. Как я должен вести себя по отношению к другому, так и другой должен вести себя по отношению ко мне, и наоборот.

Следует, однако, заметить, что "золотым правилом" сумели вооружиться и человеконенавистнические системы, проповедники которых, духовно разрушая себя, преуспели и в разрушении других, следуя тому же закону морального равенства. На золотое правило ссылается в своей "Декларации прав человека" Робеспьер, казнивший тысячи своих соотечественников и затем сам казненный. Гракх Бабеф, устроитель "Заговора равных", доказывавший, что превосходство таланта и предприимчивости является лишь химерой и благовидным обманом, - тоже опирался на золотое правило. Конечно, нельзя возлагать вину на моральную максиму за злоупотребления ею, но, видимо, сама форма отождествления, "оборачиваемости" объекта и субъекта нравственного действия должна быть переосмыслена в свете революционных и тоталитарных движений 18-го-20-го веков, с их постулатом равенства. Этика тождества нравственного субъекта и объекта должна быть дополнена признанием их нетождественности.

В основе золотого правила, как и впоследствии кантовского категорического императива, лежит заменяемость нравственного субъекта: следует поставить себя на место кого-то другого, поступать так, как он поступил бы с тобой согласно твоим желаниям, или поступать так, чтобы другие могли принять в качестве образца максиму твоего поведения. В этом самая суть классического понимания нравственности: ты подлежишь как объект тем же самым действиям, которые производишь как субъект.

Но это лишь первая эпоха нравственного самосознания, продлившаяся тысячелетия. Все настоятельнее возникает новая потребность: исходить при определении нравственного закона из абсолютной единичности, незаменимости каждого нравственного субъекта. Высшую ценность представляет не только мое подобие другим, наша общая человечность, но и мое отличие от других и их отличие от меня.

Возможна ли этика, которая учитывала бы именно разность людей, вступающих в нравственное отношение, их несводимость друг к другу? Здесь вспоминается новозаветное учение о различии духовных даров: одному дается слово мудрости, другому - слово знания, этому - вера, тому - чудотворение, иному - разные языки... (1 Посл. к Коринфянам, 12: 4-11). "Служите друг другу, каждый тем даром, какой получил, как добрые домостроители многоразличной благодати Божией" (1 Петра, 4:10). [2] Именно это различие даров лежит в основании разностной, дифференциальной этики, которую можно выразить в следующем принципе:

Поступай так, чтобы твои наибольшие способности служили наибольшим потребностям других людей.

То, что могу я, никто в целом мире не может сделать вместо меня. И если есть в мире люди, способные лучше меня играть на скрипке или писать поэмы, то уж точно никто лучше меня не сможет позаботиться о моей матери или моем ребенке, о моем друге или моем саде. Для подавляющего большинства людей фокус нравственного действия, сфера их незаменимости сосредотачивается в "ближнем", но этим ничуть не умаляется единственность их призвания. Высшую нравственную ценность представляет именно мое отличие от других людей и их отличие от меня, отличие каждого от каждого. Задача в том, чтобы обобщить и вывести в качестве всеобщего закона именно это право и долг каждого отличаться от каждого.

Делай то, в чем нуждаются другие и чего на твоем месте не мог бы сделать никто другой.

Применимость алмазного правила определяется конкретной ситуацией, совокупностью факторов, соотносящих уникальность дара и меру его востребованности в данных обстоятельствах, которые могут меняться. Скрипач приносит наибольшую пользу людям не тогда, когда, мобилизованный на трудовой фронт, берет в руки лопату или топор, а когда берет в руки смычок. Конечно, рубя деревья на дрова или вскапывая грядки под картошку, он мог бы принести практическую пользу обществу, но в обычной ситуации рубить и копать может каждый. И только в редкой ситуации, - например, когда мужское население истреблено и способность копать или рубить становится уникальным даром, - скрипач обязан делать то, чего вместо него не может сделать никто другой. Обязан уже не социально, а именно этически - не для общества, а для замерзающих, голодающих, гибнущих. Уникальность, а не только универсальность есть мера нравственного действия.

В "осевую эпоху" (8-2 вв. до н. э.), когда, согласно Карлу Ясперсу, закладывались основы универсальной, сверхплеменной, общечеловеческой морали, установка на различия могла расшатать и разрушить эти основы. Однако теперь очевидно, что только этика всеразличия может спасти от релятивизма как чисто отрицательной реакции против традиционной морали, ее универсальных норм и канонов. Человеку не удается до конца поставить себя на чье-то место, обобществить свое "я" - и потому он начинает осмыслять свою субъективность как вне- или антинравственную, как право на вседозволенность.

Между тем именно эта несводимость единичного к всеобщему и может стать источником новой нравственной энергии, изливающейся в мир не по старым, пересохшим руслам. На эту тему много размышляли русские философы - Н. Бердяев, Л. Шестов, М. Бахтин, который в своей "Философии поступка" строит этику "долженствующей единственности": "То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может. Единственность наличного бытия - нудительно обязательна. Этот факт моего не-алиби в бытии, лежащий в основе самого конкретного и единственного долженствования поступка..." [3] Нравственно - делать для других то, чего не мог бы сделать никто другой вместо меня: быть для других, но не как другие.

У Марины Цветаевой, вынужденной в эмиграции зарабатывать литературной поденщиной, есть такая запись: "Я не паразит, потому что я работаю и ничего другого не хочу кроме как работать: но - свою работу, не чужую. Заставлять меня работать чужую работу бессмысленно, ибо ни на какую кроме своей и черной (таскать тяжести, прочее) неспособна" (1932). [4] Здесь возникает важное понятие: своя работа, т.е. та, которая поручена именно мне и которую никто не исполнит лучше меня. Переводить чужие стихи или писать рецензии, тем более таскать тяжести могут и другие, и даже лучше, чем М. Цветаева, но писать стихи для нее - это своя работа, своя обязанность, свой долг: долг-призвание. Нравственность не изолирована от "своего", от области индивидуальных даров и талантов. Среди множества должествований каждого человека есть такие, которые совпадают с его призванием; более того, верность своему призванию, своей исключительной способности - едва ли не главное из долженствований.

Отсюда такая формулировка, отнюдь не отменяющая всеобщности золотого правила, но вставляющая в его "золотую оправу" драгоценный камень индивидуального дара, алмазный критерий единственности:

Делай то, чего на твоем месте могли бы желать другие, включая тебя, и чего не мог бы сделать никто, за исключением тебя.

Два вопроса образуют критерий нравственности: 

1. Хотел бы ты сам стать объектом своих действий? 

2. Может ли кто-то другой стать субъектом твоих действий?

Лучшее действие то, которое согласуется с потребностями наибольшего и возможностями наименьшего числа людей; действие, объектом которого хотел бы стать сам деятель, но субъектом которого не мог бы стать никто, кроме него самого. Первый критерий - универсальность морального действия, второй - уникальность. Мораль невозможна без того и другого. Следовательно:

Действуй так, чтобы ты сам желал стать объектом данного действия, но никто другой не мог стать его субъектом.

Предлагаемый здесь двойной критерий нравственности - это мера сочетаемости даров и нужд, единственности и востребованности.

Два основных возражения, которые мне довелось услышать: 1) не у всякого есть какой-то уникальный дар; 2) нельзя иметь готового правила на все случаи жизни. Хочу далее прояснить свое понимание алмазного правила двумя примерами: тривиальным и героическим.

Если старик нуждается в помощи при переходе через улицу, помоги ему: ведь и тебе самому понадобилась бы такая помощь, окажись ты на его месте. Taков "золотой" аргумент. Но вокруг множество людей, которые могли бы помочь старику с равным успехом, кто же должен быть первым? В такой ситуации роль "уникального дара" обычно играет местоположение: тот, кто ближе всех к старику, тот первым и бросается ему помочь. Собственно, такая "алмазная" грань уже вписана и в кратчайшую формулу золотого правила - "возлюби ближнего как самого себя". Здесь выделяется "ближний": не просто другой, но тот, к кому ты находишься в ближайшем отношении (в данном случае - на ближайшем расстоянии). В этом смысле уникальный дар – это не обязательно какая-то выдающаяся артистическая или интеллектуальная способность. Это такая способность морального субъекта по отношению к объекту морального действия, которая в данной ситуации превосходит способность других моральных субъектов. Например, в самом элементарном случае, "уникальный дар" быть ближе всех других к старику или к слепому, который нуждается в помощи.

Лучший поступок тот, в котором наибольшая способность одного отзывается на наибольшую потребность других.

Итак, алмазное правило не заменяет собой золотого, но вырастает из него, определяя более конкретно нравственный вектор действия в самых рядовых, типических ситуациях. Причем значимость алмазного правила возрастает, когда нравственная ситуация усложняется и золотое правило оказывается чересчур всеобщим.

Приведу яркий пример. Вряд ли в истории последних десятилетий, по крайней мере в России, найдется общественно более значимый образец мужества, чем жизнь Александра Солженицына. Но если бы это мужество работало всегда без отказа, стало бы автоматической, нерассуждающей отвагой, Солженицын вряд ли дожил бы до того времени, когда, подкрепленное литературными свершениями, оно получило всемирный отзыв. В первой главе "Архипелага Гулага", "Арест", приводится эпизод, когда автора, боевого офицера, арестовывают в 1945 г. на линии фронта и везут на Лубянку. У него не находится мужества сопротивляться, по крайней мере крикнуть, предупредить сограждан.

"...Почему же я молчу? почему ж я не просвещаю обманутую толпу в мою последнюю гласную минуту?
Я молчал в польском городе Бродницы - но, может быть, там не понимают по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока - но, может быть, поляков это все не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск - но она была малолюдна....
А теперь я ввожу за собой смершевцев в белокупольный круглый верхний вестибюль метро Белорусского-радиального, он залит электричеством, и снизу вверх навстречу нам двумя параллельными эскалаторами поднимаются густо-уставленные москвичи. Они, кажется, все смотрят на меня! они бесконечной лентой оттуда, из глубин незнания - тянутся, тянутся под сияющий купол ко мне хоть за словечком истины - так что ж я молчу??!..
А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой....
А я - я молчу еще по одной причине: потому, что
этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало - м а л о! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек - а как же с двумястами миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам...
А пока, не раскрывшего рот, эскалатор неудережимо сволакивает меня в преисподнюю.
И еще я в Охотном ряду смолчу.
Не крикну около "Метрополя".
Не взмахну руками на Голгофской Лубянской площади... [5]

Согласно золотому правилу, Солженицын должен был оказать сопротивление палачам, хотя бы криком предупредив своих соотечественников, - ведь именно открытого, гласного сопротивления режиму он хотел от своих сограждан, а значит, и сам должен был подать им образец такого поведения. То, что будущий автор "Архипелага" тогда смолчал и почти тридцать лет спустя все еще продолжает себя за это судить, не может быть нравственно оценено только в рамках того эпизода - но требует расширения на всю солженицынскую жизнь. Вообще в этической оценке время течет вспять, будущее бросает свет на прошлое. Оценить молчание Солженицына 1945 г. можно только услышав его крик 1973 г., крик, называвшийся "Архипелаг Гулаг". Если бы смутно почудившееся ему в 1945 г.: что он крикнет правду двумстам миллионам - так и осталось благонамеренной фантазией, заглушающей голос совести, - один суд. Если же, как мы знаем, "чудо" стало явью, то не-кричание, позволившее Солженицыну сохранить жизнь и укрепить голос на дальнейший крик, есть необходимый и морально оправданный выбор.

Так закричать, как мог закричать Солженицын на эскалаторе, в принципе мог бы всякий, хватило бы дыхания в легких. Общество испытывало потребность в таком крике, но чтобы такой крик мог прозвучать на 200 миллионов, даже шире, на весь земной шар, - для этого нужен был именно Солженицын, и не такой, каким он был в 1945 г., а каким он стал в 1960-е - 70-е гг., уже пройдя через 8 лет Гулага и годы ссылки и литературного труда... Чтобы этот крик мог вызвать действенный отклик, а не страх и оцепенение окружающих, - для этого нужна была другая эпоха, другая историческая сцена. Поведение Солженицына, промолчавшего в одной ситуации, где он мало отличался бы от других, но закричавшего в иной ситуации, в полную меру единственности своего литературного и гражданского дара, - пример воплощения алмазного правила.

Но и это не освобождает Солженицына от позднейших угрызений совести. Правило не облегчает, а затрудняет нравственную жизнь, ибо оно в своей полноте неисполнимо. Вот и в поступке, точнее не-поступке Солженицына есть то, что продолжает мучить его десятилетия спустя.

Перед нами вырастает такая странная, двусмысленная категория, как отсроченное мужество. Может ли момент мужества быть перенесен на потом? В этом кроется большой моральный риск. Во-первых: а хватит ли у тебя мужества сделать позже то, чего не можешь сделать сейчас? Во-вторых: а сохранятся ли те обстоятельства, которые требуют мужества - или оно девальвируется по мере благоустройства и демократизации общества? То мужество, которое в трудный час стоило миллион, в легкий час окажется ценой в копейку. Как говорит Аристотель, "мужество проявляется не во всякое вообще время, а в то, когда страхи и опасности ближе всего". [6] Отсроченное мужество - как отсроченный долг. По нему накапливаются проценты. Оправданием немужества в прошлом может быть только еще большее мужество в будущем, общественно более весомое, а главное, более индивидуальное, творческое, незаменимое, гениально проявленное мужество.

Вообще отсрочка не есть простое перенесение на потом, откладывание того, что может так никогда и не произойти. Отсрочка - это накопление ожидания и значения, это воспитание и созревание в тиши, это рост тех молчаливых ценностей, которые не были предъявлены раньше, чтобы своим приумножением оправдать перенос на будущее. Рост дара, рост личности, становление уникального нравственного субъекта, безусловно, могут оправдать отсрочку деяния, если оно требует созревания деятеля. Если общественная нужда в поступке сохраняется, то развитие личного дара, позволяющего самым творческим, уникальным образом ответить на эту нужду, не противоречит этике, а воплощает самую суть алмазного правила. Но нет гарантии, что общественный запрос сохранится, а творческая отдача возрастет (включая "проценты" за отсрочку платежа). В этике вообще нет гарантий - есть непрерывный взлет и падение ценностей. Стоимость отсрочки велика, и в случае Солженицына она оправдалась. Но сколько перед нами других примеров, когда маститый писатель, какой-нибудь корифей соцреализма всю жизнь ждал того часа, когда можно будет высказаться смело и безбоязненно, - и не оставил после себя ничего, кроме многотомного собрания сочинений в жанре "чего изволите"...

Нравственность - это не мера личных способностей и не мера общественных потребностей, а изменчивая мера соотношения тех и других. Поэтому этика несводима к эстетике или психологии, которые имеют дело с индивидуальными способностями, с талантом и гением. Но точно так же этика несводима и к социально-историческим условиям, которые определяют меру потребности в тех или иных поступках индивида. Мораль - подвижное равновесие всеобщего и индивидуального, причем в алмазном правиле именно индивидуальное различие оказывается нравственным императивом, именно непохожесть людей, единственность их даров и оказывается основанием их общественного призвания.

Итак:
Делай то, что каждый должен был бы сделать на твоем месте, но чего никто не может сделать вместо тебя.

Но:
Нет совершенных решений в нравственной жизни, и совесть - это орган, который тогда и здоров, когда болит. Если бы какое-то нравственное правило могло бы действовать автоматически, освобождая нас от сопутствующих мук выбора и последующих мук совести, то оно перестало бы иметь отношение к нравственности.

Примечания

1. Соответствующие предписания есть в индуизме, буддизме, джайнизме, исламе... См. World Scripture: A Comparative Anthology of Sacred Texts, ed. by Andrew Wilson. New York: Paragon House, 1995, pp. 114-115.

2. Вообще теория даров представляет сравнительно мало разработанное направление христианской этики, хотя на этот счет, помимо евангельской притчи о талантах, имеется немало увещеваний, в том числе и такое: "И как, по данной нам благодати, имеем различные дарования, то, имеешь ли пророчество, пророчествуй по мере веры; имеешь ли служение, пребывай в служении; учитель ли, - в учении; увещеватель ли, увещевай; раздаватель ли, раздавай в простоте; начальник ли, начальствуй с усердием; благотворитель ли, благотвори с радушием" (Римл., 12:6-8).

3. М. М. Бахтин. К философии поступка, в кн. Философия и социология науки и техники. Ежегодник 1984-1985. Отв. ред. И. Т. Фролов. М., Наука, 1986, с. 112.

4. Марина Цветаева. Записные книжки и дневниковая проза. М., Захаров, 2002, С. 241.

5. А. Солженицын. Архипелаг Гулаг. 1918-1956. Опыт художественного исследования. Соб. соч., т. 5. Вермонт - Париж, 1980, сс. 27-28.

6. Аристотель. Большая этика, 1191а. Собр. соч. в 4 тт., т. 4. М., Мысль, 1984, с. 319.


Вернуться назад