ИНТЕЛРОС > Материалы рейтинга "СОФИЯ" > Остатки минувшего

Кирилл Кобрин
Остатки минувшего


07 февраля 2010

В издательстве Оксфордского университета вышел любопытный сборник статей “Места Рима: время, пространство, память”. Как явствует из названия, книга посвящена образу Рима — историческому, культурному, мнемоническому, в частности разнообразным аспектам памяти о Вечном городе. Набор текстов довольно пестрый, некоторые сочинения — даже экзотические; достаточно назвать статью преподавателя античной литературы университета Бирмингема Дайаны Спенсер “Рим галопом: Ливий о том, чтобы не вглядываться, не прыгать или проваливаться в небытие”. Иногда экзотизм названий становится несколько избыточным и назойливым: “„Я передвигаюсь“: садизм, желание и метонимия на улицах Рима в компании Горация, Овидия и Ювенала”; впрочем, за постмодернистским многословием заголовка здесь скрывается вполне трезвая и взвешенная культурологическая статья. Присутствуют в книге и русские сюжеты: Джейсон Банта рассуждает о Бахтине и плутарховском мета-хронотопе, а Марина Балина посвятила статью интереснейшему сюжету: она пишет об античных сюжетах в советской детской литературе (было забавно встретить в ней старого своего знакомца — роман “Аристоник”, которым я зачитывался классе в третьем). Но толчком к нижеследующему рассуждению послужил вступительный текст составителей “Мест Рима” Дэвида Лармура и Дайаны Спенсер, точнее, одна из его глав, которая называется “Падение и упадок: оптимизм и конец истории” (название “Ruin and Decay: Optimism and The End of History” отсылает к знаменитому труду Эдуарда Гиббона, хотя можно перевести и так: “Руина и упадок”).

Глава посвящена именно упадку и разрушению Рима, но не как “империи”, а как “города”, его физическим руинам, которые, как считают Лармур и Спенсер, определяли и определяют его образ в глазах чуть ли не всех поколений горожан, завоевателей, паломников, туристов. Речь идет о вечных руинах. “Изучение ювеналовского образа Рима открывает для нас следующее: упадок глубоко укоренен в физических рамках, которые определяют этот город”; “Панорама города определена его руинным и разрушенным характером”. Поминается здесь, конечно же, и Гиббон; от себя заметим, что сам автор “Упадка и разрушения Римской империи” так указывает точное время и место рождения замысла своего труда: “15 октября 1764 года, сидя на развалинах Капитолия, я углубился в мечты о величии древнего Рима, а в это же время у ног моих босоногие католические монахи пели вечерню на развалинах храма Юпитера: в эту-то минуту во мне блеснула в первый раз мысль написать историю падения и разрушения Рима”. Самое любопытное заключается в том, что, судя по всему, Рим был в руинах всегда: в республиканский период, в эпоху империи, в Средневековье (раннее, высокое, позднее); в Ренессанс, Новое и Новейшее время город разрушался, гнил, распадался — несмотря на все изменения, на все строительство, порой лихорадочное. Другое дело, что не все наблюдатели замечали этот перманентный упадок; в некоторые исторические периоды целые пласты окружающего физического мира просто выпадали из культурно сфокусированного зрения; зато в другие руины выходили на первый план. Скажем, режим Августа (подобно режиму последнего семилетия российской истории) строил свою риторику на противопоставлении затеянной им “реставрации” упадку и хаосу предыдущего периода (поздней республики и гражданских войн) — вот здесь-то полуразрушенные здания и пригодились в качестве иллюстраций к сказанному. Исторический оптимизм, распахнутая в будущее жизнь мощной державы противопоставлялись распаду и ретроспективной обреченности того, что предшествовало этому. Такая идеологическая конструкция не несла (и сегодня не несет) ничего, кроме негативного содержания: “сегодня” все будет не так, как было “вчера”, когда все было плохо. А раз так, то все теперь будет хорошо. Лармур и Спенсер ссылаются на изданный Хабинеком и Скьессаро сборник статей “Римская культурная революция”, где концепция “разрушенного Рима” объявляется важнейшим элементом “культурной революции Августа”.

В другие эпохи римские руины воспринимаются и прочитываются не столь оптимистично. Они сигнализируют и об упадке великой античной культуры (деятели Возрождения), и об упадке великой империи (Гиббон), и, конечно же, об упадке всего, что подлежит тлению и смерти (романтики): “Руина выставляет напоказ ничтожество, фрагментарность того, что раньше было целым, и к тому же сигнализирует об изначальной эфемерности того, что является целым сегодня”. Важнейшее слово здесь — “фрагментарность”, если взять за основу его, то можно перенести рассуждение о руинах и разрушении из историко-архитектурной области в пределы более эфемерные, литературные.

Итак, что в обыкновенном языке означает слово “фрагмент”? Все, что угодно, не являющееся “целым”. Содержание понятия “фрагмент” рождается из оппозиции понятию “целое” (или из оппозиции той гулкой бесконечности,
в которую закутано это слово). В остальном фрагментом может быть что угодно и какого угодно размера.

В литературе “фрагмент” порожден либо обстоятельствами чтения, либо авторской стратегией. Поговорим о первом (и хронологически более раннем) варианте. “Фрагмент” возникает по вине случая: обрывок трактата, забытый вельможей и заботливо сохраненный климатом или саркофагом застывшей лавы, две-три стихотворные строчки, чудом избежавшие костра, разожженного турком или крестоносцем, занимательная история, механически попавшая при переписывании в манускрипт, архивная папка, положенная не на ту полку нерадивым энкавэдэшником, — все это орудия неумолимого Времени, равнодушно перемалывающего мириады написанных слов, но порой, к нашей неумеренной радости, щадящего какой-то пустяк. Именно так мы узнали Гераклита, Апулея, Ненния, позднего Гоголя, позднего же Кузмина и десятки тысяч других авторов. Фактически это — совсем иные авторы, нежели они были на самом деле (если можно в данном случае использовать словосочетание “на самом деле”); действительно, кто знает, что там было на самом деле сочинено? Вообразим себе, что из всего написанного Приговым сохранились бы только колонки, сочиненные для сайта polit.ru. От того же Набокова, предположим, осталось бы несколько кусков из ранних вещей, сделанных чуть ли не под Ремизова (“Тосковал я там; все отхлипать не мог... Только стал привыкать — глядь, бора и нет, — одно сизое гарево”). От Борхеса — юношеские экспрессионистические стихи. От Джойса — глава “Улисса”, написанная в стиле кардинала Ньюмана.

Оттого фрагмент, истинный фрагмент, порожденный случаем, завораживает. В этом сколке с Вечности можно узреть все, что угодно; главное, чтобы хватило воображения. Фрагмент провоцирует воссоздать целое ex ungue leonem; назло археологам с их таблицами и кисточками вырастить рыжебородого викинга из лоскута кожи, найденного в захоронении тысячелетней давности (только вот это будет совсем иной человек, нежели тот, которого когда-то похоронили вместе с оружием, украшениями и домашней утварью). Здесь нет никакой закономерности, сплошной произвол, который, в зависимости от индивидуальной склонности размышляющего, можно трактовать либо теологически, либо философски. И вот здесь литературный фрагмент, дитя случая, на мгновение сходится с руиной, архитектурным фрагментом некогда целого здания, который тоже воплощает в себе произвол — неважно кого, Бога ли или просто стечения обстоятельств. Но, сойдясь, тут же расходится.

Обломок древнеримского здания соседствует с остатками христианского храма, частенько, кстати говоря, построенного из этих самых обломков. Из руин строится то, что потом в свою очередь становится руиной, не отменяя — и это очень важно! — факта существования руины предыдущей. Сегодняшний путешественник видит в Риме все обломки, останки разом; более того, современные археологи намеренно “вскрывают” в какой-нибудь руине один из исторических слоев (или его фрагмент) и демонстрируют его нам, зевакам. Таким образом в развалинах, этом знаке исторической подлинности, появляются знаки “еще более подлинной” принадлежности к истории, к истории “более настоящей”, “очищенной от позднейших наслоений” с помощью “новейших достижений науки”. Мы видим Рим многослойным, но — в отличие от археологической и историко-культурной хронологии — мы, даже будучи искушенными профессионалами, созерцаем все эти слои одновременно. В этом смысле сегодняшний наблюдатель римских чудес ничем не отличается от восторженного путешественника эпохи Возрождения; никакая “современная наука” не в состоянии выделить некий “настоящий античный (средневековый, барочный и проч.) Рим”; образ покрытого трещинами, полуразвалившегося города остается все тем же. Здравый смысл вместе со скромным воображением подсказывают, что “новеньким”, “целым”, “с иголочки” Рим не был никогда. Этим он и отличается от случайно уцелевшего литературного фрагмента, который некогда был романом, поэмой, трактатом. Этот город недаром называют Вечным — он своего рода державинское “жерло вечности”, которое пожирает еще не получившие окончательную форму дела людей, оставляя на земной поверхности обломки колонн, портиков, скульптур, полуразвалившиеся стены. “Упадок и разрушение” — замысел, цель и смысл существования земного, топографического Рима.

2. Рыцари прошлого

В Лондоне, в Королевской академии, завершилась выставка, посвященная одному из самых важных феноменов английской жизни. Выставка юбилейная: ровно триста лет назад в трактире “Медведь” на Стрэнде собрались трое джентльменов, для того чтобы обсудить создание некоего нового общества. Нет-нет, это были не масоны, которые приняли свой устав десять лет спустя; Хэмфри Уонли, Джон Тэлмэн и Джон Бэгфорд ставили перед собой гораздо более скромные цели, нежели моральное усовершенствование человечества. Они — не по профессии, а по склонности души, по хобби (что для англичанина часто гораздо важнее профессии) — были “антиквариями”.

Здесь требуется пояснение. “Антикварий” — вовсе не человек, торгующий антиквариатом, и даже не коллекционер, его собирающий. Антикварий — историк-любитель, человек, любящий “древности” — не так называемую “историю” (которая, по сути, есть для нас синоним “историографии”), а именно материальные и литературные остатки прошлого. Антикварий воспринимает историю как часть ландшафта местности, где он родился и вырос; он прежде всего местный, локальный патриот и уже потом — патриот своей страны; впрочем, патриотизм его остается в рамках интереса (и даже страсти) просвещенного джентльмена, не политика, не трибуна, не профессионала. Антикварии появились в Британии примерно в XVI веке (или в конце XV), то есть до появления “историков-профессионалов” в современном смысле этого слова. В 1572 году уже было создано некое подобие сообщества британских антиквариев, членами которого стали легендарные любители древностей сэр Роберт Коттон и Уильям Кэмден (автор книги “Britannia” — первого полного топографического описания острова). Подозрительный Яков I, боявшийся магии и видевший в старых книгах один из источников оной, в 1604 году запретил это общество (вспомним также, что Шекспир, потворствуя фобиям монарха, заставил Просперо в финале “Бури” уничтожить волшебные фолианты). И вот, сто три года спустя Уонли, Тэлмэн и Бэгфорд создают существующее до сего дня Общество антиквариев Лондона.

Хэмфри Уонли был библиотекарем графа Оксфордского, его занимали палеография и англосаксонский период истории острова. Джон Тэлмэн — живописец и гравер. Самым эксцентричным был третий соучредитель, Джон Бэгфорд — сапожник и собиратель старинных баллад. Таким образом, триста лет назад в трактире “Медведь” сошлись самые разные интересы мира антиквариев — и представители самых разных социальных слоев, откуда вышли любители древностей. Уонли — почти профессиональный ученый-гуманитарий, книжник. Тэлмэн символизировал “изобразительную составляющую” антикварного интереса, а Бэгфорд был, что называется, “человеком из народа”, который к тому же собирал (и, видимо, исполнял) произведения народного творчества. Один рылся в книгах, другой рисовал, третий пел. В первые же недели Общество пополнилось самыми различными людьми. Был составлен и устав, согласно которому деятельность членов была “ограничена предметами, относящимся к древностям, и, особенно, к тем вещам, которые могут иллюстрировать или иметь отношение к истории Великобритании”. Были определены ближайшие хронологические рамки: “все, что предшествует царствованию Якова I, короля Англии. Предусматривается, что, обнаруживая древние монеты, книги, гробницы и прочие остатки древнего мастерства, мы оставляем за собой свободу обсуждать их”. Ограничивая свои изыскания началом XVII века, Общество антиквариев Лондона не только четко отделяло область “древнего” от области “современного” (без чего никакое изучение “прошлого” невозможно, сколь бы любительским оно ни было), оно пыталось вывести себя из поля актуально-политического и избежать судьбы своих предшественников. Нет, конечно, ничего мистического и магического в деятельности Уонли и его друзей не было, да и королева Анна не боялась астрологов, алхимиков и проходимцев, число которых за прошедшие со времен Якова I сто лет значительно уменьшилось. Но не исключено, что Общество антиквариев распустили в 1604-м, в том числе и по политическим мотивам, а 1707 год был временем ожесточенной борьбы, интриг и принятия важнейших документов, определивших нынешний вид британской государственности. Именно тогда был принят знаменитый Act of Union, который окончательно закрепил английскую и шотландскую короны за одним монархом. Наконец, Британия участвовала в войне за Испанское наследство и любые неосторожные шаги любителей древностей могли быть истолкованы слишком современно, учитывая, что сын свергнутого Якова II Стюарта (тоже Яков) намеревался при поддержке французов и испанцев вернуться на английский и шотландский престолы (что он и попытался сделать в 1715 году). В этих условиях всего, что касалось наследия XVII века, наследия Стюартов, пуритан, Кромвеля, Вильгельма Оранского и Ганноверов, следовало тщательно избегать. Что, надо сказать, для истинного антиквария было несложно — он же не занимается презренной современностью! Только освященные временем развалины, книги и песни достойны внимания истинного джентльмена.

Сдержанность членов Общества была оценена. В 1751 году Георг II даровал Обществу антиквариев Лондона королевскую хартию, а в 1780-м Георг III — помещение в Somerset House на все том же Стрэнде, где между парой пинт Уонли, Тэлмэн и Бэгфорд обсуждали кодекс любителей древностей. Изменился и устав Общества: теперь им управлял совет из двадцати человек во главе с президентом, который со второй половины XIX века обязательно совмещал этот свой пост с должностью члена правления Британского музея. Такова “административная история” нынешних юбиляров, скажем несколько слов и об их мотивации.

Общеизвестно, что из “антикваризма” родились современные археология, палеография и — отчасти (и только если речь идет о Британии) — филология. Именно антикварии создали и первое описание Британии, и первую историю Уэльса. Их коллекции легли в основу десятков самых лучших музеев, начиная с Британского. Все это отлично продемонстрировано на нынешней выставке в Королевской академии. Сотни рисунков и гравюр, найденные антикварами в руинах и старых архивах (или заказанные ими художникам), позволяют сегодня реконструировать исчезнувшие здания и ландшафты. На общество работали такие мастера, как Тёрнер и Томас Гёртин. В конце концов, несмотря на все странности и даже нелепости (“нелепости”, как вы понимаете, с точки зрения нынешней историографии, которая сама будет выглядеть нелепой уже через несколько десятилетий), эти страстные любители своим самоотверженным трудом снабжали (и сегодня снабжают) профессионалов богатейшим материалом. Памятник этому общественному подвигу самых частных людей на свете — многотомная продолжающаяся история английских графств, начатая в позапрошлом веке, а сегодня уже появляющаяся в Сети. Так что же двигало/двигает этими людьми?

Ницше назвал “историю антиквариев” первой формой историографии. Действительно, можно было бы считать господ, проводивших свободное время не в седле или в пабе, а в библиотеке или среди мрачных развалин какого-нибудь аббатства, лишь первым несовершенным наброском к апофеозу Современного Историка, вооруженного Новейшими Методами, Последними Технологиями и Знанием Актуального Контекста. Только вот, увы, нет этого апофеоза, не говоря уже о том, что сама “теория прогресса”, даже в отдельно взятой гуманитарной области, сомнительна. Сегодняшняя историография пребывает в растерянности, полагаясь то на социологию с антропологией (которые растворяют сам предмет “истории”), то на так называемую “микроисторию”, которую в массовых образцах как раз и не отличишь от “антикваризма” (или от банального краеведения). Между тем стремление установить связь с прошлым (как писал Ницше о главной цели антиквариев), “произвести присутствие” (словами популярного сегодня Ханса Ульриха Гумбрехта), вовсе не исчезло. Многие реализуют его, смотря исторические блокбастеры. Кто-то — читая “Код да Винчи” и прочую конспирологическую чепуху. Но есть еще один способ — сдуть пыль со списка с переписью населения родного города шестисотлетней давности, порыться в семейном генеалогическом корневище, составить хронологию строительства местной церкви. Собраться с такими же леди и джентльменами и “свободно обсудить” находки, как и советовали триста лет назад библиотекарь Хэмфри Уонли, художник Джон Тэлмэн и сапожник Джон Бэгфорд. Восстановить частичку прошлого — вовсе не потому, что оно длится сейчас, а как раз потому, что оно кончилось. Ведь с “конечным” и “завершившимся” установить отношения гораздо сложнее, чем просто барахтаться в пространстве вечного настоящего, вечного мифа, где все на все похоже и все всегда повторяется. Некоторым образом это просто выполнение внутреннего долга перед теми, кто жил до тебя. “Делай что должен, и будь что будет” — таков девиз этих рыцарей прошлого.

3. Дурацкие розыгрыши

Очередная старая-добрая-милая шуточка: некий Дэвид Лассмэн, директор проходящего в британском городе Бат ежегодного фестиваля Джейн Остин, разослал в восемнадцать крупнейших издательств страны — под видом своих собственных романов — несколько глав различных произведений великой романистки (с микроскопическими изменениями) и синопсис дальнейших сюжетов этих сочинений. Результат очевиден — в большинстве мест ему отказали, не узнав классических текстов, изданных миллионными тиражами, экранизированных бесчисленное количество раз и вообще вошедших в так называемый “английский канон”. История действительно забавная, особенно смешно читать издательские отзывы, которые представил на суд просвещенной публики Лассмэн. Вот некоторые примеры.

Первой жертвой стало то самое издательство “Блумсбери”, которое печатает книги о Гарри Поттере. Лассмэн послал туда первые главы и пересказ сюжета “Нортенгерского аббатства”, назвав этот роман “Сьюзан” — так, как сама Остин сначала назвала рукопись. Имя главной героини было слегка изменено — из Кэтрин Морланд она превратилась в Сьюзан Молдорн. Сам мистификатор укрылся под псевдонимом Элисон Лэйди, явно намекая на псевдоним самой Джейн Остин — A Lady. Ответ “Блумсбери” был доброжелателен, но обескураживающ: редакторы прочли несколько глав “с интересом”, но с грустью были вынуждены констатировать, что роман “не подходит” издательству. Тогда Лассмэн нанес новый удар по надутому миру издателей: вместо не очень известного “Нортенгерского аббатства” он отправил более популярные “Доводы рассудка”, скрыв их под названием незавершенного романа Остин “Уотсоны” (черт возьми, быть может, “Ватсоны”? Вот вопрос...). Результат тот же. Здесь особенно отличился литагент самой Джоан Роулинг, Кристофер Литтл, написав, что он “не уверен” в возможности пристроить рукопись. И вот только тогда наш шутник нанес третий, самый сокрушительный удар. Да-да, вы догадались. Он послал “Гордость и предубеждение”, то самое, которое изучают в школе и которое экранизировали десять раз, причем последний фильм с Кирой Найтли отшумел всего год-два тому назад, вызвав — на радость издателям — новый интерес к роману. Итак, Лассмэн разослал классическое литературное сочинение, которое на родине знают так же, как в России “Анну Каренину”, а во Франции — “Госпожу Бовари”. Он изменил название на “Первые впечатления” (именно так Остин сначала назвала роман), слегка переделал имена героев и топонимы. Он — о, ужас! — даже оставил нетронутой первую фразу “Все знают, что молодой человек, располагающий средствами, должен подыскивать себе жену” — максиму, которая в своей известности в англоязычном мире не уступает толстовской формуле “Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему” в русскоязычном. Отказы градом посыпались на довольного Лассмэна, но особенно его обрадовал ответ издательского гиганта “Penguin”: “Спасибо Вам за письмо и первые главы Вашего романа „Первые впечатления“. Они выглядят по-настоящему оригинальными и читаются с интересом”.

Справедливости ради скажем, что не все попались на крючок мстительного поклонника Джейн Остин. Редактор из “Джонатан Кейп” посоветовал автору справиться в “Гордости и предубеждении” на предмет полного совпадения текстов. Провинившиеся же издатели отделались вялыми объяснениями, что, мол, отказы, посланные нами, носили максимально формализованный характер, что каждому автору особо не ответишь и проч. Лассмэн торжествует, он попал в газеты, писатели и журналисты вздыхают об упадке культуры. Цель достигнута. Но что же это за цель? Вряд ли Лассмэн столь зло, по-британски зло, пошутил над издателями из горячего сочувствия к Джейн Остин. Он мог послать “Дэвида Копперфилда” или “Джейн Эйр” с тем же результатом. В конце концов, не он первый проделал подобную штуку — достаточно открыть сборник Умберто Эко “Diario Minimo” и обнаружить там сочиненные автором уморительные ответы невежественных редакторов, которым робкие авторы предлагали Библию и “Улисса”. Лассмэн, конечно, мстил, но, быть может, не за Джейн Остин, а за себя — ведь его собственный роман “Храм Свободы” был в свое время отвергнут издателями.

Но, так или иначе, розыгрыш британца дает нам шанс хотя бы на минуту очнуться от эстетического чванства. Честно говоря, во всей этой истории я сочувствую издателям. Сквозь кашалотовы редакторские зубы им приходится процеживать тонны литературного планктона и на свой страх и риск выбирать кусочки покрупнее. Каждый год в мире издаются миллионы книг, разве усмотришь в них что-то читанное (или скорее всего нечитанное) много лет назад?
В конце концов, перепиши сейчас новейший Пьер Менар “Гордость и предубеждение” целиком (и напечатай книгу под своим именем), будет она иметь успех? Репутации книг (как и других произведений искусства) растут из гумуса истории и подпираются всевозможными идеологическими, политическими, религиозными подпорками. “Прочесть „Евгения Онегина“ самого по себе, незамутненными критикой и комментариями глазами”, — нет ничего глупее и нахальнее этой затеи. Так почему же отравленные многопудовой графоманией редакторы “Блумсбери” должны корячиться, очищая постмодернистски старомодный текст некоей Элисон Лейди от всего того, что туда автоматически вчитывается культурным человеком с филологическим университетским образованием, живущим в начале XXI века?

Еще одно обстоятельство. Присовокупи Лассмэн к рассылаемой им прозе Остин вымышленную биографию вымышленной авторессы, укрась ее драматическими деталями, вроде врожденной слепонемоглухоты, или участия в секте альбиносов-пожарных, или пожизненного тюремного срока за убийство сорока трех школьниц на Оркнейских островах, то, конечно же, сердце издателя дрогнуло бы. Хотя, конечно, всем известно и нет нужды говорить, что всякие биографические подробности о происхождении из народа или, что теперь считается еще большим козырем, о принадлежности автора к какой-нибудь секте или претерпеваемых им гонениях, — что все это подлежит рассмотрению критики лишь настолько, насколько оно отразилось в его писаниях, само же по себе может возбуждать интерес только личный. И все-таки, подпиши я это эссе именем какого-нибудь знаменитого революционера или, наоборот, махровейшего контрреволюционера со связями известно где, то и текст этот читался бы совсем по-иному и с иными эмоциями.

А что же остается делать бедным опозоренным редакторам и издателям? Терпеть и быть более расчетливыми, осмотрительными и, как ни странно, эгоистичными. Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратительным, но он не смешон, ибо отменно благоразумен.

P. S. Я не устоял перед искушением и поиграл в дурацкую игру Дэвида Лассмэна. Предпоследний абзац этого текста содержит фразу из критического текста Михаила Кузмина, а последний — две фразы из заметок Пушкина.


Вернуться назад