ИНТЕЛРОС > Материалы рейтинга "СОФИЯ" > Карл Шмитт как теоретик (пост)путинской России

Олег Кильдюшов
Карл Шмитт как теоретик (пост)путинской России


02 апреля 2010

Чудесное превращение из маргиналов в новые классики

Всякое юридическое мышление работает как с правилами, так и с решениями.
Карл Шмит

В последние 15-20 лет мы наблюдаем заметные изменения в русском дискурсивном пространстве, одним из самых ярких симптомов чего стало «внезапное» появление/ренессанс/реабилитация новых/старых/забытых имен, маркирующих определенные интеллектуальные традиции прошлого. Здесь в качестве примера можно назвать множество мыслителей, например, того же Мартина Хайдеггера, ставшего в начале 90-х - наряду с некоторыми французскими постмодернистскими писателями и возвращенными именами русской традиции (Розанов) - для интеллектуально продвинутой публики просто культовой фигурой, наделенной к тому же непререкаемым авторитетом.

Сегодня же одним из таких «вновь обретенных классиков» для современной России - причем на первый взгляд довольно неожиданно - стал немецкий правовед и историк Карл Шмитт. Его интеллектуальное акме пришлось на 20-30-е годы прошлого века. Сегодня его произведения у нас активно издаются, труды цитируются (причем интеллектуалами самых различных направлений), а серьезная научная рецепция сопровождается даже определенной интеллектуальной модой на него в околоинтеллектуальных кругах. Недавно вышедшие «Теория партизана» и «Номос земли» лишь подтверждают этот факт. Все это настолько очевидно, что уже неоднократно подмечалось другими авторами и даже почти успело стать общим местом.

Приведу лишь пару свидетельств возросшего осознания «рождения» на наших глазах новой путеводной звезды для современных отечественных интеллектуалов. Так, по мнению публициста Евгения Морозова, Карл Шмитт является одним из «наиболее глубоких (и наиболее замолчанных) философов XX века». Этот автор цитирует и интерпретирует фрагмент «Номоса земли» Шмитта как ключ к пониманию современной цивилизации, а шмиттовская формула универсальной истории «брать, делить и использовать» у него творчески адаптируется к современным экономическим условиям в виде формулы «добывать, перевозить и перерабатывать». Обращение к авторитету недавно еще запретного Шмитта позволяет Морозову ни много ни мало говорить о том, что «данная формулировка исчерпывающе отображает парадигму цивилизации индустриального типа».

А вот как оценивал несколько лет назад новые приключения Шмитта в России наш главный шмиттовед Александр Филиппов:

«Шмитт манит запретами, он соблазняет. И не назовет нам пароли, явки и адреса, потому что сам их не знает. <...> Но, кажется, время уже пришло - не в первый раз мы пытаемся дать ему слово и сказать о нем. Уже не редкость услышать у нас его имя, уже зашелестело вокруг - а и десятка лет не прошло со времени первого перевода - «друг-враг», уже сделали из него геополитика. Чего только нам не придется еще услышать о нем, каких историй мы наслушаемся, каких переводов начитаемся». То есть говоря о том, что «время уже пришло», исследователь отдает себе отчет в том, что «мы вновь даем ему слово, не предугадывая, как оно отзовется».

И наконец, в качестве наиболее свежего примера указанной рефлексии новообретенной роли еще недавно «откровенного фашиста» Шмитта в современном русйском интеллектуальном процессе можно привести статью философа Виталия Куренного «Мерцающая диктатура: диалектика политической системы современной России», опубликованную в журнале с говорящим названием «Левая политика». Подходя к вопросу оценки сущности политической системы путинской России, автор указывает на необходимость выбора языка ее описания, «с помощью которого могут быть сформулированы аналитические выводы о сути данного политического момента». Автор прямо называет Шмитта референтной фигурой, маркирующей ту интеллектуальную перспективу, понятийный аппарат которой «позволяет продуктивно (аналитически, а не идеологически) фиксировать некоторые особенности современной русской политической ситуации». Причем Куренной подчеркивает, что «в этом не следует видеть влияние запоздавшей российской моды на Шмитта, хотя она - как он вполне справедливо указывает, - конечно, сама по себе тоже не случайна». Здесь он ссылается на Джорджо Агамбена, «заметившего, что именно Шмитт верно уловил одну из основных особенностей политической эпохи, наступившей после Первой мировой войны и продолжающейся до настоящего времени».

Стоит ли говорить, что своеобразным апофеозом наблюдаемого интереса к фигуре Карла Шмитта стало эксплицитное или имплицитное цитирование его трудов персонажами, напрямую ассоциируемыми с нынешней властью: Глебом Павловским, Владиславом Сурковым и прочими «системными» мыслителями...

При этом многие участники русского дискурсивного процесса уже как бы априори исходят из того, что статус Шмитта как нового классика является свершившимся фактом, и особо не утруждают себя вопросами о том, что, собственно, квалифицирует этого выдающегося немецкого ученого в качестве «теоретика эпохи Путина-Медведева». Хотя само по себе цитирование ряда его работ 20-30-х годов XX века, уже известных русскому читателю, еще мало что говорит о русской ситуации последних лет, в рамках которой стал возможен феномен «шмиттовского ренессанса». Попытку его эксплицировать я и предпринимаю в данных размышлениях, - так сказать, используя служебное положение участника издательского проекта, в рамках которого готовится издание ряда содержательно важных шмиттовских работ первой половины 30-х годов (в том числе политически одиозных), еще неизвестных широкому русскому читателю. Возможно, что именно работы данного периода - уже в силу своей политико-исторической локализации (время краха веймарской демократии и установления нацистской диктатуры) - должны помочь нам при разгадке «тайны» Карла Шмитта, то есть в понимании источника возрастающей эвристической и майевтической ценности его работ для анализа современного мира и современной России. Ведь в некотором смысле наше положение напоминает Веймарскую Германию после поражения в Первой мировой войне и экономического краха, когда там возник феномен «республики без республиканцев»: институты и дискурсы, заимствованные немцами из прошлого западных победителей, не помогли им в решении проблем их тогдашнего настоящего - как и русским в 90-е... Хотя нынешний структурный коллапс базовых дискурсивных и институциональных достижений «свободного мира», убедительно показавший всю концептуальную нищету апологетов эпохи так называемого Вашингтонского консенсуса, может способствовать теоретическому отрезвлению и среди обитателей «золотого миллиарда».

Однако прежде чем перейти к решению поставленной задачи, я обрисую в общих чертах русский дискурсивный процесс последних 20 лет, в ходе которого стал возможен феномен «шмиттовского ренессанса».

Общая оценка институциональной и дискурсивной ситуации в современной России: модернизация как вызов для русских интеллектуалов

Данный период общественно-экономической трансформации понимается здесь как очередной этап русской модернизации, агрегированные последствия которого на социетальном уровне привели к формированию новой социальной феноменологии. Произошли значительные изменения в структуре социального действия: возникли новые практики, новый рынок статусов, изменились и способы их легитимации (новые формы борьбы за признание). Также на личностном уровне баланс различных видов капитала в структуре идентичности сместился в сторону экономического капитала и т.д. Агрегация названных изменений и напрямую связанная с ней новая политическая конфигурация поставили перед обществом в лице его интеллектуалов экзистенциальный для любого социума вопрос о его идентичности, то есть о типе государственности и социальности, сформировавшейся или формирующейся сегодня в России на фоне значительных изменений рамочных, в том числе внешнеполитических, условий. Русским мыслителям как бы самой жизнью предлагалось выяснить, что за тип общества возник в современной России, чем он характеризуется и как может быть адекватно описан.

Однако в неизбежной во время ускоренных изменений ситуации референциальной неопределенности возникает необходимость сначала выяснить онтологический статус социальной реальности, создаваемой различными типами дискурса (языков описания). В частности, языком официоза, рекламой, наукой, сленгом так называемого экспертного сообщества, улицей, не говоря уже о языках напрямую конкурирующих групп интересов. Вследствие этого одной из основных методологических проблем в ходе реализации данной интеллектуальной сверхзадачи является создание (выбор) языка описания, релевантного для социальной теории и, что гораздо важнее, для социальной практики. Ведь этот дискурс должен иметь не только эвристическую ценность, но и задавать горизонт социального действия, например, в области общезначимых политических решений. Он должен более или менее адекватно описывать опции коллективного действия, доступные и понятные большинству акторов, то есть быть совместимым с их реальным опытом. Дополнительную трудность (из-за теоретической новизны и практической сложности) в проблему вносит необходимость определения вектора социальных изменений. Последнее особенно актуально ввиду общей антидемократической направленности многих структурных изменений, антисовременные последствия которых могут быть выражены формулой «модернизация без модерна». Эта парадоксальная формула представляется наиболее адекватным выражением в ситуации «забастовки языка» (Александр Филиппов), случившейся в России на рубеже XX и XXI веков. То есть когда уже стало невозможным продолжать бесконечную дискурсивную игру в «построение демократии и рыночной экономики», ведущуюся с конца 80-х целой группой отечественных полит- и культурпредпринимателей. (Заметим мимоходом, что столь же тщетными оказались попытки прямого обращения к исчезнувшему континенту так называемой русской философии Серебряного века.) Доморощенные версии либерального символа веры, предлагавшиеся в качестве сценария светлого будущего России, а по сути являвшиеся дискурсивными артефактами давнего европейского институционального прошлого, оказались глубоко дискредитированы, а вера в естественную гармонию интересов свободных индивидов - «снятой» структурными рамками глобального капитализма.

Впрочем, как известно, при желании в прошлом любого народа можно обнаружить какие угодно «тенденции» и «предпосылки». Однако очевидно, что все «поиски Запада в себе», неких «предшественников» и исторически «правильных линий развития» столь же мало помогают понять реально существующие отношения, сколь заклинания опыта «развитых западных стран» малоэффективны в реальной общественно-политической борьбе за власть и собственность в современной России. В этом смысле наша нынешняя ситуация, как уже отмечалось выше, и напоминает многим наблюдателям ситуацию в Веймарской республике. Здесь уместно вспомнить слова Гегеля о том, что «государственное устройство жизненно, поэтому деятельно, но живое создает только то, что уже есть, живое всегда продуктивно».

В этом смысле также не стоит удивляться, что все попытки систематической артикуляции постсоветского опыта при помощи давно запылившихся экспонатов из музея истории идей до сих пор оказывались не слишком удачными. Не говоря уже о попытках транслировать в иные культурные пространства русский социальный опыт последних 17 лет. Ведь мир так ничего и не смог понять из того странного вербального потока, что направлялся в его сторону наиболее продвинутыми русскими интеллектуалами, вовремя сориентировавшимися в ситуации и ставшими сознательно работать на культурный экспорт. Мир так и не узнал того, что действительно произошло с бывшими советскими людьми за эти 17 лет, кем они теперь являются и что будет с ними дальше. Эта неудавшаяся коммуникация яснее всего проявляется в том концептуальном бреде, что большинство западных интеллектуалов несет по нашему поводу - здесь есть все: от «загадочной русской души» до «несчастных жертв тоталитаризма». Это неудивительно, учитывая то обстоятельство, что в плане адекватной артикуляции коллективного опыта русских людей начала XXI века ситуация в самой России мало чем отличается от этой звучащей на весь мир какофонии - не в смысле продвинутого музыкального приема, а в смысле принципиальной несостоятельности тех частных перспектив, что пытаются претендовать на статус более или менее всеобщих.

Карл Шмитт в современной России: гуманитарная (в буквальном смысле слова) помощь из Веймарской республики?

Здесь-то и становится важным для нас экзистенциальный и интеллектуальный опыт Веймарской Германии, которой в ситуации общенациональной катастрофы с самого начала пришлось решать проблему своей «догоняющей модернизации», также заключавшуюся во временном и каузальном несоответствии между традиционными либеральными ожиданиями демократических свобод личности и новыми социально-экономическими рамками огосударствленного капитализма. В результате ускоренной демократизации в условиях тотального экономического кризиса немецкий народ в значительной своей части также дистанцировался от норм западного мира, в то же время рассматривавшихся в качестве основополагающих. То есть «опоздавшая», по словам Гельмута Плеснера, немецкая нация в совершенно новой обстановке оказалась в противостоянии западным образцам. Испытав на себе долгоиграющее воздействие ряда старых понятий - продуктов давно прошедшей дискурсивной борьбы, возникших в ходе культурного и политического развития стран Запада, начиная со времен Просвещения и Великой французской революции, немцы столкнулись с конститутивной силой базовых историко-социальных понятий прошлых эпох, которые продолжают влиять на саму действительность даже в условиях радикальных изменений. Ведь, как объяснил нам крупнейший историк понятий Райнхарт Козеллек, некоторые словечки суть не только «индикаторы» общественных и исторических процессов, но они могут и напрямую влиять на исторические изменения в качестве «факторов» этих процессов. В качестве примера часто приводятся такие понятия, как «демократия», «парламентское представительство», «правовое государство», «права человека» и т.д. Их сегодня вслед за лингвистом Фрицем Херманнсом называют «деонтическими понятиями», то есть понятиями долженствования, указывающими на то, что необходимо реализовать (например, понятие «социализм» указывает на задачу строительства социалистического общества).

Так называемые базовые понятия сами становятся некой действующей структурой исторического процесса. Именно на эту конститутивную способность понятийного аппарата (в том числе заимствованного у прошлого или у настоящего более продвинутых (западных) соседей) обратил свой острый аналитический взор дискурсивный оппортунист Карл Шмитт, пытавшийся следовать завету «думать до конца». В связи с этим он указывает на ключевую проблему современного ему - и нам - общественно-политического дискурса, пытающегося при помощи понятийного аппарата прошлого (Запада) адекватно работать в новых институциональных условиях. По сути, речь идет о своеобразных дискурсивных минах замедленного действия, конститутивных для западной интеллектуальной традиции, но в то же время являющихся непреодолимым препятствием для адекватного анализа новых рамочных условий коллективного действия тогдашней Германии (и современной России).

Так, в работе Шмитта «Гарант конституции» речь прежде всего идет об основополагающем различении государства и общества, ставшем в условиях огосударствленного капитализма фикцией с далеко идущими политическими последствиями. Как совершенно справедливо просвещает нас Шмитт, это различение досталось Европе в наследство от предыдущих эпох борьбы с королевской властью: «общество» было политико-полемическим понятием, направленным против существовавшего монархического военно-чиновнического государства. Все, что не относилось к этому государству, как раз и называлось «общество». В этом смысле государство было тогда отличимо от общества. И оно могло самостоятельно противостоять остальным социальным силам, так что многочисленные дифференциации внутри «свободного от государства общества» - конфессиональные, культурные, экономические противоречия - релятивировались и не блокировали образования «общества». В результате все важнейшие институты и нормы, возникшие в тот период и остающиеся таковыми для нас, основаны на данной предпосылке. Так что противопоставления власти и народа, правительства и народного представительства являются выражением данной дуалистической конструкции. Шмитт приводит многочисленные примеры этого фундаментального дуализма государства и общества: конституция - договор между властью и народом, бюджет - соглашение между ними, самоуправление - вовсе как бы не является частью государства и т.д. В этом смысле значительная часть понятий и учреждений формулировалась и развивалась в рамках данной базовой конструкции. Естественно, что основополагающим среди них был ментальный конструкт «парламент, представляющий народ» и гарантирующий как бы уже самой природой подобного «представительства» защиту его прав и свобод. Однако, как исторически верно замечает Шмитт, возникновение и реализация подобных представлений о законодательном органе были возможны лишь в определенной политико-дискурсивной ситуации. А именно, лишь в том случае, когда предполагалось, что парламент или законодательное собрание в качестве представителя народа или общества - они могли отождествляться до тех пор, пока оба противопоставлялись правительству и государству, - имеет дело с контрагентом в лице сильного монархическо-чиновного государства и заключает с ним пакт в виде конституции. Естественно, тогда парламент и является подлинным хранителем и гарантом конституции, поскольку правительство лишь по принуждению будет придерживаться договоренностей.

К тому же правительство-транжира требует налогов и сборов от населения, а его представители бережливы и рачительны... Кстати, именно поэтому тогда возникали представления о минимальном государстве, не вмешивающемся в экономику и другие сферы общественной жизни.

Стоит ли говорить, что все это принципиально изменилось и в значительной мере утратило какой-либо смысл, когда данная дуалистическая конструкция - «государство vs. общество», «правительство vs. народ» - потеряла былое напряжение. Тогда государство стало «самоорганизацией общества», и тем самым исчезла предпосылка различения государства и общества. В результате все основанные на данной предпосылке понятия и институты погрузились в проблемы нового типа. Ведь если общество само организует себя в государство, то государство и общество должны быть принципиально идентичны. Тогда все социальные и экономические проблемы непосредственно становятся проблемами государственными. Уже невозможно различение между государственно-политическими и общественно-неполитическими сферами, поскольку в результате исчезновения предпосылки нейтрального государства утрачивают смысл все предыдущие рамочные категории, являющиеся лишь случаями конкретного применения и версиями данного различения. Все привычные противопоставления - государства и экономики, государства и культуры, государства и образования, политики и экономики, политики и школы, политики и религии, государства и права - становятся беспредметными. Общество, превратившееся в государство, оказывается государством экономики, государством культуры, государством социального обеспечения, государством всеобщего благосостояния и т.д. Превратившееся в самоорганизацию общества, то есть практически не отделимое от него, государство охватывает все общественные сферы, все, что касается совместной жизни людей. Больше не существует сфер, относительно которых можно было наблюдать безусловный нейтралитет государства в смысле неинтервенционизма. Партии, в которых организованы различные общественные интересы и устремления, и есть само общество, превратившееся в партийное государство. А поскольку партии экономически, конфессионально или культурно детерминированы, то государство уже не может оставаться нейтральным в отношении экономической, конфессиональной и культурной сфер. В государстве, ставшем самоорганизацией общества, уже нет ничего, что бы - по крайней мере потенциально - не было государственным и политическим. Нетрудно догадаться, что отсюда лишь один шаг до очередного рубежа, казавшегося непреодолимым в рамках мышления прошлых эпох, - того, что Эрнст Юнгер назвал «тотальная мобилизация», охватывающая в случае необходимости не только армию и ВПК, но также всю сферу промышленности и экономики в целом, а в пределе - интеллектуальную и моральную сферы.

Шмитт подчеркивает, что, несмотря на возможность различных оценок данных изменений, последние необходимо учитывать при анализе государства нового типа - тотального государства. Прослеживая данное движение от абсолютистского государства XVII и XVIII веков через нейтральное государство либерального XIX века к тотальному государству единства государства и общества, он мастерски обнаруживает в политико-правовом дискурсе современности различные историко-семантические пласты. Заметнее всего, по его мнению, это прослеживается на изменениях в экономической сфере, поскольку в современном государстве отношение государства к экономике, собственно, и является предметом актуальной внутриполитической борьбы. При этом странным образом продолжают свое хождение старые дискурсивные монеты прошлого: по-прежнему можно услышать о недопустимости вмешательства государства, но одновременно - о системе распределения, о системе контроля, вплоть до государственной экономической политики и т.д.

Шмитт блестяще демонстрирует то, как попытки преодоления супергосударства продолжают движение в рамках тех же самых семантических структур, предлагая лишь изменения соотношения между различными институтами одного и того же супергосударства. Главная ошибка таких попыток, по его мнению, заключается в том, что здесь мы имеем дело с напоминающей рефлекс реакцией, а не с конкретным изучением политико-правовой ситуации в целом. Кроме того, имевшая затем серьезные политические последствия рецепция либерально-конституционного нормативизма в XIX веке в Германии отделила немецкое конституционно-правовое мышление от конкретной реальности внутригерманских проблем и «исказила его до мышления о нормах «правового государства». В природе вещей заложено то, что рецепции чужих правовых систем оказывают подобное воздействие. Любая форма политической жизни находится в непосредственной взаимосвязи со специфическими способами мышления и аргументации в правовой жизни». При этом Шмитт на примере права указывает на ключевую проблему исторических и межкультурных заимствований. Так, очевидно, что правовое чувство, правовая практика и правовая теория, например, феодального государства отличаются от правового мышления буржуазно-правового изменяемого порядка не только методом и содержанием конкретного вида судопроизводства: «Для правоведческого различения юридических видов мышления гораздо большее и глубокое значение имеет то, что различие проявляется в предполагаемых и основополагающих представлениях о неком целостном порядке, в представлениях о том, что может рассматриваться в качестве нормальной ситуации, кто является нормальным человеком и каковыми являются рассматриваемые в правовой жизни и правовой мысли в качестве типичных конкретные фигуры жизни, подлежащей справедливому суждению. Без постоянных, неизбежных и необходимых конкретных предположений не существует ни юридической теории, ни юридической практики. Однако эти правовые предположения возникают непосредственно из конкретных предпосылок ситуации и человеческого типа, рассматриваемых в качестве нормальных. Поэтому они отличаются как в зависимости от эпохи и народа, так и от видов юридического мышления». Отсюда следует неутешительный для всех нас вывод: «Если отпадает предполагаемая в любой норме, но позитивно-юридически не учитываемая нормальность конкретной ситуации, то становится невозможным любое прочное, предсказуемое и нерушимое применение нормы».

Поэтому Шмитта в первую очередь интересует конкретный рамочный порядок, «но не чисто нормативистски, поскольку с нормативистской точки зрения речь идет не о конкретных фигурах порядка, а лишь об абстрактных «точках соотнесения», для которых все естественно совместимо со всем и «внутренняя» несовместимость никогда не может быть признана. Мы знаем, что норма предполагает нормальную ситуацию и нормальные типы. Любой порядок, в том числе и «правопорядок», привязан к конкретным нормальным понятиям, которые не выводятся из общих норм, но выводят подобные нормы из своего собственного порядка и для своего собственного порядка». Кстати, по мнению Шмитта, плюралистическое партийное Веймарское государство было «рейхом безграничной совместимости». В либерально-демократических государствах, в которых существует парламентская несовместимость для чиновников, сегодня - после того как стала проблематичной двучленная конструкция государства и свободного от государства гражданского общества - встает (неразрешимый для подобного государства) вопрос о так называемой экономической несовместимости.

Более того, критикуя позитивистское легалистское мышление, якобы обладающее большей объективностью, прочностью, нерушимостью, определенностью и предсказуемостью, короче говоря - «позитивностью», Шмитт указывает на серьезные недостатки данного подхода. Ведь он эффективен лишь в условиях стабильной ситуации, когда действительно кажется возможным отвлечься от всех «метаюридических» аспектов. Однако часто многие перечисленные «позитивные» качества и преимущества в действительности являются преимуществами не какой-то законодательной «нормы» и человеческих установлений вообще, а лишь эффективными для ситуации относительно стабильного существования определенного государственного сообщества с определенным перераспределением власти внутри институтов. Так, центр тяжести в XIX веке находился в законодательстве, то есть в системе легальности законодательного государства. Однако Шмитт напоминает, что существуют - в зависимости от той деятельности, которая является центром тяжести государства и где принимается окончательное решение, - различные виды государств: государства законодательные, государства правительства или государства управления, а также государства правосудия. То есть в прошлом «можно было быть настолько «позитивным» не потому, что надежной и прочной была сама норма, а поскольку и насколько таковым являлось сконструированное определенным образом государственное сообщество».

Шмитт мастерски демонстрирует нам различные пласты из истории мысли, продолжающие странным образом сосуществовать в одной и той же голове и оказывать влияние на современное мышление. Так, он указывает на значительную децизионистскую составляющую политико-правового позитивизма, поскольку надежность, прочность и нерушимость позитивного права, на которые ссылается позитивист, в действительности являются лишь надежностью, прочностью и нерушимостью воли, суверенное решение которой превращает норму в действующую норму. Однако с точки зрения истории права, ссылка на волю государственного законодателя или государственного закона, на проявляющееся и утверждающееся в фактически существующей «государственной власти» решение государственного законодателя есть проявление возникшей в XVII веке децизионистской теории государства, вместе с которой должна была исчезнуть и сама воля. Однако то, что он ссылается на закон как некую норму, надежность и прочность, является выражением представлений о надежности и прочности законодательного государства, господствовавшего лишь в XIX веке...

Приведенные примеры шмиттовского анализа политической семантики, призванной дискурсивно обслуживать функционирование массовой демократии либерального типа в эпоху структурных изменений позднего капитализма, показывают, что тогдашняя катастрофа Веймарской Германии и нынешняя дилемма (пост)путинской России в существенной мере обусловлены не только тем, что реальная социальная, политическая и правовая жизнь противоречит писаной норме и формальным процедурам. Ведь смысл и значимость Веймарской и ельцинской конституций и других политико-правовых институтов исчезли при формально функционирующем государстве и действующем госаппарате. Проблема, видимо, глубже - речь идет о трудностях институционального строительства в условиях, радикально отличных от времени возникновения и утверждения в своих правах значительной части базовых для современной жизни семантических ресурсов, определяющих силовые поля идентичности современных обществ, их институтов и самих их граждан. Карл Шмитт как никто другой смог увидеть данную проблему, но своими действиями он же и показал, что ее решения не знает даже он сам. Его опыт показывает: нам не на что и не на кого рассчитывать - не существует никакой супертеории, - ни в прошлом, ни на Западе, - способной адекватно объяснить нам, кто мы такие, в какой стране живем и какой мир ее окружает. Этим придется заниматься нам самим, если мы не хотим, чтобы нас «посчитали» другие. Ведь если последнее случится, тогда не стоит удивляться, что нас «определят» до полной неузнаваемости. А это неизбежно в случае отказа или неспособности русских интеллектуалов выполнять свои прямые обязанности.

Вместо заключения

Поэтому вместо традиционного для статей данного жанра пересказа «краткого содержания» основных работ героя, лишь нервирующего продвинутого читателя, мне более важным представляется указать на их связь с экзистенциальным и интеллектуальным опытом Веймарской Германии, которой в ситуации общенациональной катастрофы - так же, как и России сейчас, - пришлось искать свой выход из ловушки «догоняющей модернизации». Без этого невозможно понимание успеха других его работ. Например, той же «Теории партизана», которая хотя и была написана в 60-е годы, но является прямым продолжением мыслительного труда Шмитта в межвоенный период: даже ее подзаголовок «Промежуточное замечание по поводу понятия политического» отсылает к работе «Понятие политического» - самому известному его сочинению того времени. В этом смысле здесь, как и повсюду, Карл Шмитт, пытавшийся следовать завету «мыслить до конца», лишь продолжает свою интеллектуальную миссию обнаружения адекватных понятий для понимания новых исторических феноменов.

В случае Карла Шмитта мы имеем дело не только с отдельным фактом запоздавшей рецепции очередного западного автора, но можем сделать более общие выводы как о действующих - иногда приводящих к странному результату - механизмах межкультурного трансфера, так и о дискурсивной ситуации, характерной для нынешней России в целом. Тем более что в силу огромного темпорально-каузального смещения «цивилизованное» институциональное строительство в виде прямого заимствования западных институтов практически провалилось, и мы все больше ощущаем себя в «вечной России», так хорошо известной нам по текстам классической русской литературы - прежде всего Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Чехова, а также Платонова и Булгакова. Правда, теперь понять ее нам помогает и «теоретический оппортунист» Карл Шмитт.

Опубликовано в журнале «Политический класс», № 1 (49), январь 2009.

Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором


Вернуться назад