ИНТЕЛРОС > №3, 2015 > Рассказы

Мария АМОР
Рассказы


17 апреля 2015

Мария Амор родилась в Москве, репатриировалась в Израиль в 1970-х в школьном возрасте. Пять лет жила в кибуцах (Гиват-ХаимИтав и Гадот). Закончила с отличием исторический факультет Иерусалимского университета, работала пресс-секретарем Еврейского Агентства (Сохнут) по связям с русскоязычной прессой. Рассказы и повести печатались в «Иерусалимском журнале», в альманахе «Диалог», в сборнике издательства АСТ «Одна женщина, один мужчина», постоянный автор сайта Букник.ру. В настоящее время с мужем и дочкой живет в Висконсине, США.

 

 

Зло

Рекрутер пришел к нам в дом, и предложил мне вступить в Гражданский Строительный Корпус. Ма сказала:

— Лукас, ты должен ехать, потому что тут нам всем просто не выжить.

Па, как обычно, молча отвернулся, только еще сильнее сгорбил плечи. С тридцать первого года в Оклахоме не прекращается засуха, и все чаще налетают пыльные бури. За четыре года они полностью уничтожили результаты тяжелого труда Ма, Па и всех прочих фермеров на сотни миль вокруг: ферму, урожаи, сбережения, самоуважение, гордость и надежды на будущее. То и дело из прерии надвигается и повисает прямо над землей черное облако, в котором невозможно ни дышать, ни приоткрыть глаза, а после каждой бури все растения оказываются погребенными под слоем пыли и песка. Не припомню, когда мне удалось разглядеть горизонт, а ведь вокруг равнина. Первое время мы надеялись, что дожди вот-вот вернутся, что следующий год принесет урожай и возобновится нормальная жизнь, но вместо этого постоянные смерчи унесли весь чернозем, скотоводам пришлось уничтожить стада, которые нечем кормить, а банки описывают приобретенное в кредит имущество. Все больше людей, отчаявшись, уезжают, куда глаза глядят, покидая наши проклятые места. Ма говорит, что мы обязаны переждать тяжкие времена, что кризис и безработица повсюду, а тут, пока банк готов отодвигать платежи, у нас хотя бы крыша над головой, и огород, в котором она умудряется выращивать тыквы и картошку. Коричневые грузовики развозят продовольствие тем, кто уже не в состоянии себя прокормить, но их появление у порога привозит с собой стыд и унижение. Ма верит, что несчастье не может продолжаться вечно, что любая, самая страшная засуха должна закончиться. Эти надежды поддерживает выпадающий изредка ясный день, с чистым небом и солнечным светом, или редкий дождь, или снежок, внезапно припорошивший землю посреди сухой зимы, и тогда все принимаются убеждать друг друга, что самое ужасное позади, что пустыня вот-вот вновь станет плодородной, и вернется былое процветание. Поэтому Ма не сдается — после каждого урагана она упорно выметает пыль и перестирывает занавески. А Па отчаялся. Он молчит, смотрит в пол, а на все попытки заговорить с ним отвечает коротко и хмуро. Душа Па высохла и опустошилась вместе с его землей, и он больше не мучается постоянными надеждами и разочарованиями.

В газете пишут, что пыльные бури на Среднем Западе начались из-за того, что новые поселенцы перепахали всю прерию под пшеницу и уничтожили «бизонову траву», которая одна могла удержать корнями эту почву. Земля, глубоко разрыхленная новыми стальными плугами Джона Дира, превратилась в гонимую ветром пыль. Но умные слова, вроде «эрозионная расчлененность», «экологическая катастрофа» и «незакрепленные пески» не объясняют, почему вдобавок наступила бесконечная засуха, и никто, ни редактор газеты, ни агрономы-специалисты, ни конгрессмены с сенаторами, не могут сказать, как нам жить дальше, без воды, скота и урожаев. Государственные компенсации за уничтоженный скот и за земли, оставленные без посевов, не возмещают денежных потерь, а ощущение поражения и бессилия не возмещает никто. Терпеть, стиснув зубы, людей заставляет лишь упрямство и безысходность. Девиз Оклахомы «Труд побеждает все» утерял свое значение. Мы столкнулись с мстительным, беспощадным злом, которое уничтожило смысл нашей жизни, и никто не знает, как преодолеть его.

 

В марте я добрался до ближайшего городка, Бойса, обошел все бизнесы, расположенные по обе стороны центральной улицы, и везде безуспешно просил любую работу, хотя бы за 15 долларов в месяц. На фермах не наймут работника даже за пищу и ночлег. Каждый раз, когда за столом я протягиваю Ма тарелку, мне кажется, я вырываю еду у сестренок. Наверно, так оно и есть. Поэтому всем нам Строительный Корпус представился истинным спасением: меня он обещал избавить от того, чтобы стать таким, как Па, а моих близких удержали бы на плаву двадцать пять долларов, которые Корпус каждый месяц высылает семье рекрута из его зарплаты. Двадцать пять долларов! Когда Ханка потеряла во дворе десять центов, Ма просеивала песок, пока не нашла монету. А ведь еще целых пять долларов оставалось бы мне, на что захочу. Я даже не могу себе представить, что можно захотеть на такие деньги. Можно, например, пятьдесят раз сходить в кино, я обожаю фильмы, но вряд ли я стану каждый день ходить на два сеанса. Многие ребята подрядились в эту правительственную программу, и их послали сажать в прерии ряды деревьев, чтобы остановить выветривание почвы, а некоторые нанялись строить дороги. Мне хотелось строить дамбы, но Ма сказала, что лучше мне уехать подальше от наших гиблых мест и, как ни страшно было покинуть дом, родных, и обязаться трудиться под командой военных, я попросился в отряд, который будет благоустраивать Национальные парки в штате Колорадо.

В назначенный день я добрался на попутке к приемному пункту. Нам велели раздеться, взвесили, я испугался, что как увидят мой вес, так сразу отчислят, но видимо, все рекруты были в весе пера. Врач в белом халате поверх военной формы осмотрел зубы, волосы, подмышки, задницы и все прочее, потом мы оделись, офицер поспрашивал каждого о его семье, о намерениях и рассказал, как эта замечательная программа сделает из нас настоящих мужчин и подготовит к серьезной, взрослой жизни. Двоих отослали, они, наверное, оказались недостойны взрослой жизни, а остальным вкололи прививки и приказали подписать торжественную клятву трудиться шесть месяцев изо всех сил, соблюдать дисциплину, слушаться приказов, ни на что не жаловаться и нести ответственность за любой причиненный вред или ущерб. За это я буду получать 30 долларов в месяц, и, сдается, ни один цент из них не достанется мне даром. Да поможет мне Бог.

 

Впервые в жизни я ехал на «железном коне» — на поезде. У вагона Ма все не могла расстаться, она держала меня за рукав, заглядывала в глаза, будто провожает на фронт, и тревожно повторяла:

— Лукас, пообещай мне, что будешь хорошо себя вести. Что не будешь там пить, или играть в карты, или всякое такое... — Она была такая худая, такая усталая, и в дневном свете на ее лице обнаружилось столько новых морщин, что у меня сжалось сердце.

— Ма, да не буду я, не волнуйся, это всего на шесть месяцев, все будет хорошо.

— И сквернословить, Лукас, пообещай, что не будешь сквернословить...

Я кивнул. Уж если я зарекся пить, курить и «всякое такое», то могу пообещать и не ругаться. Я в самом деле какой-то занудно, неисправимо правильный. Наверное, потому что у меня две младшие сестры, и мне все время приходилось служить им хорошим примером. В конце концов, это испортило меня, я стал каким-то ходячим образчиком добродетелей. Но Ма продолжало что-то волновать:

— Лукас... Есть добро, и есть зло. Я не могу предусмотреть все случаи, но я хочу знать, что ты всегда будешь на стороне добра, что ты будешь сторониться любых пороков! Пообещай, что будешь всегда делать только то, в чем тебе было бы не стыдно признаться всей конгрегации!

— Ну да... — я пожал плечами. — Ма, ну с какой стати я стану злодеем, ты что? Будто ты меня не знаешь! Не волнуйся, ладно?

Подозреваю, она имела в виду девушек. Но, если честно, до сих пор девушки не особо заглядывались на меня, и это, как ничто, помогает оставаться на стороне десяти заповедей и прочих сил добра. В дорогу Ма сунула мне пакет с едой. Наверное, я не должен был брать, но у нее блестели глаза и дрожали руки, и я не нашел сил отказаться. Только долго не мог заставить себя развернуть еду, хотя был жутко голодный. Там оказались хлеб, полкурицы и два яйца. А всю зиму мы ели почти одну тыквенную кашу. Мне казалось, я чувствую на своем плече ее теплую и ласковую руку. А когда подъел все крошки, вдруг остался совершенно один. Только на самом деле вокруг было полно ребят, просто я никого из них не знал. Почти все меня старше, но все мы — кожа да кости, в наших местах в последние годы не разжиреешь...

Впервые в жизни я покидал родные места, и хотя меня пугала предстоящая жизнь в команде и тяжелая работа, мне было любопытно посмотреть на другие края. Однако весь первый день в окне тянулась все та же знакомая коричневая, бесконечная, выжженная засухой степь. В сумерках поезд затормозил и остановился. По железнодорожным путям бродило стадо овец, между ними бегал пастух, он кричал и сгонял скотину с полотна. Один прыщавый парень, Брэд, выпрыгнул на насыпь, схватил маленького барашка и залез с ним обратно в вагон. Поезд тронулся, Брэд принялся кидать барашка другим ребятам, они кидали его ему обратно, и все хохотали. Я не решался вмешаться, но про себя беспокоился, что они будут здесь, в пути, делать с этим барашком? Зачем он им? Потом, когда мы уже проехали две водокачки, поезд опять замедлил ход на подъеме, и парень постарше встал, уверенно и спокойно забрал барашка у Брэда, распахнул дверь вагона и спустил животное на землю. Я пожалел, что сам струсил. Но на стороне этого парня, Гилберта, помимо правоты был еще и высокий рост и огромные бицепсы, и плечи у него были шире, чем у любого из нас. Брэд стал ругаться, а Гилберт улыбнулся, откинул волосы, подсел к нему, мирно, по-дружески завел беседу, и у этого Брэдахватило ума сделать вид, что ничего не произошло. А барашек заблеял и побежал вдаль. Я был рад, что его отпустили, но теперь я не мог не волноваться, куда же он побежал? Ведь его мама и все стадо остались далеко позади, вокруг только бескрайняя степь... Мне стало жутко грустно, не из-за барашка, конечно, а потому что я тоже впервые вдалеке от Ма и Па и моих сестричек — доброй, славной Эмми и маленькой, ласковой Ханки...

На рассвете я открыл глаза, и оказалось, что пока я спал, в природе кончился, наконец-то, бурый цвет. В окне расстилалась зеленая трава, вокруг возвышались горы, сплошь поросшие зеленым лесом. До сих пор единственными горами, которые я видел, были гигантские, угрожающие тучи надвигающихся с равнины песчаных смерчей. Какой же он прекрасный, этот холмистый зеленый мир!

— Нравится? — с лавки напротив улыбался Гилберт, тот самый красивый парень, который спас барашка. Он опять провел рукой по волосам, и они легли роскошной волной. У него была хорошая, открытая улыбка, от нее становилось еще радостнее.

— Очень. — Впервые за долгое время я тоже улыбнулся. — В жизни не видал такой красоты.

Штат Колорадо отличался от Оклахомы, как другая планета. Плоская пыльная степь пропала, словно ее полностью поглотила страшная черная пыль. Мир стал приветливым, небо — ярко-голубым, и солнце ослепительно сияло, как ему и полагается, а не просвечивало зловеще-красным сквозь марево песка. Повсюду росли деревья, пахло соснами и чем-то приятным из детства, вроде ванили и карамели.

 

Нас пересадили на грузовики, и машины несколько часов карабкались по узкой, петляющей дороге на высоченную гору. Наверху горы расстилалось гигантское плато, пересеченное оврагами и поросшее лесом. Сопровождавший колонну офицер сказал, что мы будем благоустраивать Национальный парк «Месса Верде», что по-испански значит «Зеленый стол». Въезд в парк загораживала группа индейцев. Они возмущенно кричали и угрожающе махали руками, но на переднем грузовике сидели вооруженные солдаты, и индейцы вынуждены были расступиться и пропустить нас внутрь. Похоже, что им, как и нам, пришлось уйти с родных мест, и это мы забрали у них работу. Выходит, даже в самом красивом мире не все замечательно.

 

Новичков расселили по дощатым баракам с рядами окон. Всего в отряде было почти две сотни завербовавшихся. В нашем бараке стояло тридцать железных коек, и каждый получил еще и маленький личный запирающийся шкафчик. Отхожие места и душевые располагались поодаль. В лагере имелся даже спортивный зал, служивший заодно и клубом, с радио, столами для пинг-понга, книгами на полках и шахматами. В углу там красовалось пианино. Правду сказать, я не знал никого, кто бы умел играть на пианино. На доске висела стенгазета, меню на неделю, культурная программа и разные приказы и объявления начальства. Завтракали и ужинали в столовой, а обеды в рабочие дни развозили по стройкам, чтобы не терять времени.

 

Первую неделю лейтенант Дик «обозначал нашу задачу», попросту говоря, знакомил с распорядком, стращал правилами и показывал разные работы, которых в «Месса Верде» оказалось до хрена. Ребята Корпуса вкапывали столбы для электричества, прокладывали водопровод, подземные телефонные линии, чтобы рейнджеры-лесники могли говорить с Вашингтоном, выравнивали стройплощадки, благоустраивали краеведческий музей, улучшали подъездные дороги к парку, возводили поддерживающие стены, ставили заборы, сажали деревья, прокладывали дорожки для туристов. Те немногие везунчики, которые что-нибудь умели, попадали в столярную мастерскую или в гараж.

Меня определили в дорожный строительный отряд. Гилберт разбирался в двигателях, так что его сразу направили на более квалифицированную и лучше оплачиваемую работу, а к тому же назначили старостой в нашем бараке. Меня это полностью устраивало — он старше нас всех, сильнее, разумнее, понимает в машинах, а большинство из нас ничего не умеет, и что-то в нем было такое — спокойствие, уверенность и дружелюбие, что мне пришлось ужасно по душе. А Брэд скривился, что-то прошипел и плюнул на землю, но достаточно далеко, так, чтобы этот плевок нельзя было принять за вызов. Зато когда лейтенант велел ему чистить отхожие места, Брэд заорал:

— Это работа для мексов! Почему я?

Противней и унизительней этой повинности, правда, в лагере нет, но мексиканцев лучше не трогать — они живут в своем бараке и держатся сплоченно, а работают вместе с нами. Один из них, услышав Брэда, прищурился, и сказал:

— А ты сначала заставь меня, — они засмеялись и сдвинулись в кучу.

Тогда Брэд крикнул одному мелкому парню из нашего барака:

— Эй, Джой, давай меняться!

Джой молча отвернулся, и Брэд попер на него, крича:

— Что? Нет, что? Я должен твое говно за тобой убирать, что ли?!

Дело шло к драке, только опять возник невозмутимый Гилберт и отвел Брэда в темноту. О чем они там говорили, расслышать было невозможно, доносился только низкий, спокойный голос Гилберта, и срывающиеся на визг вопли Брэда, но когда они вернулись, Гилберт был, как всегда, дружелюбен и спокоен, а у Брэда злобно кривились губы и бегали глаза, но он потянулся в сторону нужника без возражений. А  Джоя они оставили в покое, только потом кто-то нассал ему в кровать. Гилберт мне очень нравился, я бы хотел с ним подружиться, но навязываться не решался, потому что многие старались держаться к нему поближе.

 

Строить дорогу, конечно, не так противно, как чистить отхожее место, но не легче: грузовик скидывал землю, щебень, гальку, а мы разравнивали все это лопатами, с помощью бульдозера перетаскивали огромные булыжники, вручную откатывали камнипомельче, рыли канавы, засыпали ямы и выбоины... В первый же день я понял, что Корпус был страшной ошибкой, что я не выдержу. К обеду онемели руки, зато плечи ломило, с каждым рывком лопата становилась тяжелее. Если бы сдался хоть один, с невероятным облегчением я стал бы следующим — отбросил бы проклятую лопату, и свалился на землю. Но сломаться первым было непереносимо. К обеденному столу я плелся, покачиваясь, с трясущимися от напряжения ногами. Даже вилка с наколотым на нее куском мяса казалась неподъемной. Весь перерыв каждая жилочка во мне, каждый мускул впитывали отдых жадно, как сухая земля впитывает воду. Обратно плелся, словно на расстрел, едва передвигал ноги, оступался, чертыхался, не мог разогнуть спину, но остальные тоже двигались, как пьяные. Держали только упрямство и стыд — ну не хотел я опозориться в первом же серьезном деле, за которое взялся. А уж оказаться слабее этого отвратительного Брэда — да я сначала сдохну. Это, кстати, вовсе не ругательство, слышала бы Ма, что здесь говорят! К тому же стыдно было перед Гилбертом.

Зато когда эти невыносимые восемь часов закончились, я почувствовал невероятное облегчение и гордость. Стало ясно, что если я смог проработать этот день, то смогу и столько дней, сколько потребуется. Теперь я знал это про себя.

— Я едва не грохнулся от усталости, — честно признался Артур, плюхнувшись рядом.

— Да мне самому упасть только заступ помешал, — откуда-то вдруг нашлись силы даже шутить.

На крутых поворотах дороги в лагерь я держался за борт грузовика, чтобы не мотало по днищу, садящееся солнце слепило глаза, ветер раздувал пыльные волосы, сушил пот, все мы были смертельно усталые и довольные, что день кончился, и на меня накатило такое счастье, такая внезапная, острая любовь к жизни, и к этому славному крепышу Артуру, и ко всем остальным ребятам, что, несмотря на усталость, хотелось петь и громко орать. Но я только блаженно улыбался, и страшно приятно было встречать со всех сторон такую же беспричинную радость. Стало ясно, что в «Месса Верде» мне будет хорошо.

Отталкивая друг друга, мы попрыгали из кузова и наперегонки помчались в душевые, а потом дружной компанией двинулись на ужин. Все тело болело, но боль уже представлялась приятной, честно заработанной. После вечерней линейки, на которой зачитали новости по лагерю и спустили флаг, мы разошлись по баракам. Был еще ранний вечер, но я свалился на койку и вырубился. Про второй день лучше рассказывать не буду, потому что не хочу это даже вспоминать. На тот день героизмом можно считать напряженное усилие не выронить лопату из трясущихся рук, стоять, опираясь на черенок, и скрывать от остальных свое ужасное состояние. Всю неделю от меня было мало толка, но впервые в жизни я чувствовал себя делающим настоящую, мужскую, важную и нужную работу, за которую платят. Это держало. Я твердил себе, что лучше доползать по вечерам до барака дохлым, как прошлогодняя муха, чем опять выхватывать хлеб у сестричек.

Зато ел я теперь до отвала. Многие ругали еду, но я помалкивал. Кормили тут с домом несравнимо: на завтрак давали фрукты, яйца, французские тосты, овсянку, кофе с молоком, на обед — стейк или курицу, спагетти, хлеба навалом. Если машине случалось сбить на дороге оленя, оленятина тоже шла в котел. И ужины были плотные: ростбиф, печеная картошка, салат, на сладкое кекс или торт. Мне кажется, многие ругали еду именно потому, что стыдились признаться, что до сих пор никогда так не питались.

То ли я отъелся, то ли научился экономить силы, то ли действительно окреп, но спустя какое-то время мне было уже не так трудно. С утра я знал, что в двенадцать обед, в пять часов день завершится, и впереди еще целый свободный вечер. В конце рабочей недели наступят два выходных, можно будет играть в соккерили в пинг-понг или махнуть с ребятами в ближайший городок. А через четыре недели я отработаю одну шестую своего контракта. Однако через четыре недели у меня уже появились занятия интереснее, чем подсчитывать дни и часы.

 

По субботам грузовик возил желающих в ближайший городок, Кортез. Дома мы в город выезжали редко, в основном на рынок и в церковь, но тут, в рабочем лагере на вершине горы, как в заключении — ни пабов, ни кинотеатров, ни девушек. К выходным со страшной силой начинает тянуть во внешний мир и к городским развлечениям. В первую субботу мы вместе с Гилбертом, Грэгом, Артуром и еще парой ребят для начала двинулись в кинотеатр «Бельмонт» и посмотрели там кинокартину «НегодницаМариэтта». Я вообще обожаю фильмы, а в компании смотреть было еще в сто раз приятнее. Потом пили пиво в баре. Сидели за стойкой, все вместе, серьезные, взрослые парни, после недели тяжелой, изматывающей, мужской работы, и пили полагающееся нам пенящееся, холодное, бочковое пиво. Я тоже пил, хоть оно и горькое. Припоминали, что кому особенно понравилось в фильме, и это было здорово. А дальше наступило время для главного, ради чего мы сюда, в общем-то, и приехали — осмелев от пива, мы двинулись в зал «Олигер», где каждую субботу устраивались танцы. Я впервые в жизни был на танцах, поэтому просто смотрел, как вели себя другие, кто как танцевал, и потихоньку разглядывал девушек. До сих пор так много девушек я видел только в церкви на Пасху. Как и мы, они держались группками, хихикали и иногда соглашались идти танцевать, а чаще нет, потому что про ребят из Корпуса местные распускают всякие гадостные слухи: мы якобы хулиганы, неимущие, и приличной девушке с нами вообще нельзя связываться. Это, конечно, чепуха, выдумки городских, чтобы все девушки достались им. И все же нам лучше, чем мексам, тем вообще приходится раз в три недели переть в Дюранго, за 65 миль, потому что ближе не найдется зала, куда пустили бы мексиканцев.

В первый раз я в основном был занят тем, что старательно делал вид, что мне и одному в углу очень хорошо. А потом рядом оказалась одна необыкновенная девушка. Оказывается, бывают на свете такие волшебные феи, у которых и волосы на затылке так собраны, что хочется сразу губами до шеи дотронуться, и на ключицах при каждом вздохе трогательно шевелится тоненькая цепочка, и уголки губ приподняты, как будто она своим мыслям улыбается. Она выглядела не только сногсшибательно красивой, но и невероятно милой. А когда я рассмотрел ее профиль, и ресницы, я просто обалдел. Но хотя она была совершенно неотразимая, и сразу чувствовалось, что ее невозможно не любить, она почему-то глядела вокруг с ожиданием, и нервничала, словно не знала собственной цены. Мне со страшной силой захотелось ее пригласить, но я не знал, как это полагается тут делать, и боялся, что опозорюсь на танцплощадке. Пока я колебался, подкатил Гилберт, как всегда уверенный и находчивый. И, конечно, Гилберту она не отказала. Они стали быстро и ловко кружиться, сходиться и расходиться, он держал ее за кончики пальцев, они одновременно поворачивались, сгибались и разгибались, и выглядели классно. Музыка остановилась, Гилберт проводил ее обратно к окну, но никуда не ушел, что я вполне понимаю, а потом стал приглашать ее раз за разом, и на быстрые танцы, и на медленные, вроде свея. В этом свее он приобнял девушку, и они принялись медленно покачиваться, почти прижавшись. Было ясно, что они нравятся друг другу, их взаимное влечение чувствовалось даже на расстоянии. Я почему-то расстроился, но в утешение сказал себе, что девушек, даже необыкновенных, в конце концов много, на данном этапе меня устроила бы почти любая, а Гилберт — это Гилберт, он мой друг, и я никогда не пойду против него. И даже, допустим, я бы попробовал — против него я как щенок против волкодава. Нет, как спичка против солнца — в присутствии Гилберта все как будто освещается, рядом с ним чувствуешь себя радостно и уверенно. А рядом с девушками, надо признаться, как раз наоборот — как мышь перед змеей. Сделав над собой усилие, я перестал на нее глазеть. Так и проторчал весь тот вечер сычом в своем углу. Правда, пару призывных взглядов я поймал, но страх превратиться в посмешище пересилил желание обнимать одну из этих девчонок, держать ее за руку и перетаптываться с ней, вдыхая запах ее волос.

На обратном пути Гилберт уже мог говорить только об этой Мэри-Анн, какая она, мол, славная и симпатичная, и такая, и сякая, и дочь фермера, и как она дивно пахнет, он так и сказал «дивно», он любил такие слова, и что она собирается учиться на медсестру.

— Гилберт, ты такой девчонке не пара, — поддел его Грэг, а Гилберт засмеялся и добродушно сказал:

— Да я и сам знаю. Главное, чтобы она этого вовремя не поняла.

Я-то как раз считал, что они подходят друг к другу, как арахисовое масло и варенье. Одни его классные ковбойские сапоги чего стоили! Он спросил меня:

— Ты-то чего не танцевал?

Я признался:

— Девчонки разочарованы, что я их не приглашаю, но я боюсь им все ноги оттоптать.

— Хочешь, я тебе покажу? И джиттербаг могу показать, и румбу, и фокстрот...

— Да для начала мне и свея хватит... — Мы засмеялись, и он продолжил восхищаться Мэри-Анн. Чем больше я слушал, тем больше она мне нравилась, хотя, казалось, куда уж было больше.

Но почему-то это меня только еще сильнее сдружило с Гилбертом. Ну, это была не совсем дружба, все-таки я ощущал его огромное превосходство и то, что он мне не ровня, а сам он ко всем относился по-приятельски, но я перестал стесняться своего восхищения, и теперь всегда, когда мог, старался держаться рядом: на утренних и вечерних линейках, и за едой, и по вечерам. Плевать мне, если кто-то решит, что я подлизываюсь к старосте. Гилберт мне казался чем-то вроде старшего брата, рядом с ним я не тосковал по дому.

Всю неделю я мечтал о следующих танцульках, и осмелел. Начал со свея, самого незамысловатого танца, и приглашал тихонь, из тех, что весь вечер стоят одинокие, никем не замеченные. Они вспыхивали, суетились, потому что им вечно приходится и кофту снять, и стакан поставить, и подружке сумочку передать. Не готовы, не верили, что кто-то их заметит, и старательно делали вид, что даже не собирались танцевать. Я их очень хорошо понимал, сам так вел себя прошлый раз. Их смущение сделало меня увереннее, тем более, что никаких рискованных движений я не делал, топтался себе, тихонько поворачивая девушку по часовой стрелке, и блаженно чувствуя, как потеют наши руки и нарастает мое волнение. А потом, когда с тихонями все прошло успешно, осмелился приглашать тех, которые мне нравились больше. Чтобы не нарваться на позорный отказ, я сначала старался встретиться глазами, обменяться улыбкой, и если контакт возникал, шел приглашать. Только Мэри-Анн я никогда не приглашал, хотя по большому счету мне нравилась она одна. С этим я ничего не мог поделать. Может, потому что ее я заметил самой первой, или потому что она понравилась Гилберту, а может, просто потому что она была самой красивой и нежной девушкой в Кортезе и на всем земном шаре.

 

Во время работы и по вечерам я невольно думал о ней. Лучше всего думалось наедине.

В первый выходной натуралист парка водил нас на экскурсию по таинственным покинутым городам «Месса Верде». На склонах гор, в уступах скал таились незаметные ни сверху ни снизу гигантские выдолбленные в известняке ниши, в которых когда-то, в глубокой древности, их обитатели устроили водосборники и возвели многоэтажные жилища. Археологи установили, что эти загадочные руины принадлежали вовсе не индейцам навахо, те пришли сюда гораздо позже, а какому-то неизвестному народу, внезапно покинувшему эти места семьсот лет назад. Но что заставило все племя сорваться с места и бежать с такой поспешностью, что они даже не забрали с собой съестные припасы, никто не знает. Экскурсовод рассказывал про раскопки, показывал тайные проходы, колодцы, зернохранилища и «кивы» — странные круглые площадки, под которыми скрывались глубокие молельные ямы.

Руины влекли меня. В сумерках, когда их покидали последние туристы, в них все менялось, становилось намного красивей, казалось, и природа и развалины таят в себе что-то важное и настолько печальное, что стискивало сердце. Я полюбил эту сладкую грусть и чуть не каждый летний вечер проводил на каком-нибудь холме в парке. Издалека полуразвалившиеся поселения с окнами, темными, как глазницы черепов, выглядели небрежно раскиданными кубиками, забытыми теми, кто играл в них. Солнце заходило, окрашивая бледно-желтый песчаник во все оттенки заката, удлиняя тени на покинутых городах, в надвигающейся темноте они превращались в мрачные и угрожающие надгробия чужой, исчезнувшей жизни. Я вдыхал сухой запах сосен, горький запах полыни, ощущал свежий ветерок в волосах, и представлял себе, как когда-то их неведомые жители тоже любовались окружающей красотой, пока не явились могущественные, безжалостные враги, может, те самые навахо, которых выжили отсюда мы. А может, древних жителей, как и нас, достала засуха, накрыла какая-то гигантская черная туча их идолы велели им немедленно бежать прочь от родных мест? Люди спустились с «Месса Верде» в спасительную долину, оставив тут все заколдованным, с тех пор нетронутым. Но наше несчастье затронуло все Великие Прерии, девять штатов. Куда бежать всему Среднему Западу?

Иногда я бродил среди разрушенных временем построек, хотя одному в темноте тут было жутковато. Раз оступился, потерял равновесие и рухнул на груду камней, как раз ту, которая, по уверениям гида, являлась останками древнего алтаря. Камни с грохотом осыпались, и где-то над головой жутко заухала сова. Я здорово испугался. Зловещее все же местечко. После этого я перестал туда таскаться. Вместо этого гонял с ребятами мяч. Попробовал как-то присоединиться с ружьем и фонариком к охоте на дикобразов, но убивать живое существо мне всегда было противно, хоть эти дикобразы и считаются главными вредителями местного леса. Часто я просто валялся вечером у костра, глядел на огонь, на просвечивающий сквозь листву уютный свет в окнах офицерских домов, на звезды, и пытался представить себе, что в это время делают мои. Я скучал по ним, особенно по Эмми и Хане. По Ханке, наверное, больше всех. Я возился с ней с самого ее рождения, она всегда была ужасно славной малышкой, с кудряшками и ямочками на щеках. Манебось, моет сейчас посуду, Па курит трубку, а девчонки читают или вяжут. Ма писала, что банк отодвинул платеж нашего долга на весну, что Па ищет работу, а сестры успешно учатся. Ма хочет, чтобы они закончили школу и приобрели городскую профессию, чтобы им не пришлось зависеть от земли. Под маминым письмом Ханка большими корявыми буквами рассказывала, что спасла птенчика и кормила его два дня червячками, пока его не загрызла Флаффи, наша кошка, или просила привезти ей в подарок лисенка, хоть крохотного. Эмми присылала рисунки, она здорово рисует. Письма и рисунки я складывал в тумбочку, а портрет Ханы приколол к дверце изнутри. Теперь стоило открыть шкаф, и к сердцу поднималась теплая волна.

Брэд как-то заметил это, и радостно заорал:

— Э! Смотрите, кто у нас тут маменькин сыночек! Домашненький ты наш!

Противная кличка приклеилась ко мне насмерть, и даже друзья принялись звать меня Мамас-бой. Вначале это бесило, но Гилберт сказал рассудительно:

— Ну что ты злишься, ну так оно и есть, витает вокруг тебя, что ты из благополучной семьи, что тебя дома любят. Не на что обижаться, поверь, многие тебе завидуют.

Как всегда, он был прав. Этот не выветрившийся запах дома, действительно, делал меня маменькиным сыночком, но вовсе не ослаблял, а наоборот: сознание, что мои родные меня любят и ждут, что я тут и ради них, исполняю свой долг мужчины, забочусь о них, что каждый месяц они получают за меня 25 долларов, страшно поддерживало.

 

Все шло хорошо, вот только вокруг Брэда сколотилась отвратная компашка. Они были как шакалы — работали меньше всех, а задирались больше всех. И гадили трусливо, исподтишка, потому что каждый, кто нарушал дисциплину, немедленно изгонялся. Вечера напролет играли в покер на спички, сквернословили и гоготали. Как-то валяясь на койке, от нечего делать я уставился на руки Брэда, оказавшиеся как раз перед моими глазами, и заметил, что он раздает карты снизу колоды. Сначала я даже не сообразил, в чем дело, но он словно почуял мой взгляд, тут же обернулся, а столкнувшись глазами, так злобно искривился и так поспешно отвернулся, что я понял, что он и впрямь жульничает. На деньги играть запрещалось, но все знали, что в конце месяца, когда мы получаем наши пять долларов, картежники по этим спичкам рассчитываются деньгами. Было противно связываться с Брэдом, но промолчать я не мог, ведь он заманивал в игру посторонних ребят. Я поделился с Гилбертом.

— Ах вот как... — Гилберт привычным движением смахнул волосы назад. — Ты, главное, никому ни болтай... Может, тебе показалось?

— Ты чего, Гилберт? Какое, на фиг, «показалось»? Он передергивал прямо перед моим носом...

— Ладно... Оставь это мне, тут надо действовать осторожно, доказать-то ничего  невозможно.

— Они на деньги играют, Гилберт. Ребятам придется платить ему!

— Да не волнуйся ты, я с этим разберусь. Сукин сын, он еще об этом пожалеет.

Я успокоился. Не знаю, мухлевал ли Брэд в дальнейшем или нет, потому что он стал садиться от меня подальше. Зато я часто замечал его взгляд на мне, наглый, презрительный и насмехающийся. Пусть смеется, сво... гаденыш! Гилберт еще сведет с ним счеты!

 

Время летело, наступила осень. Я жил от танцев к танцам. Многие парочки выскальзывали из зала целоваться и обжиматься на заднем дворе. Гилберт и Мэри-Анн тоже выходили, и я пару раз целовался с разными девушками. Но дальше никогда не шел. Мне кажется, некоторых девушек я мог бы уговорить пойти до конца, если бы очень постарался и наобещал с три короба, но я не решался. Пока я танцевал, я, конечно, еще как хотел и целоваться и обжиматься, но они все были чистые, хорошие девчонки, только на несколько лет старше Эмми, для каждой из них согласиться больше, чем на поцелуи, много бы значило, а я не был готов на серьезные отношения. Я даже не собирался тут оставаться. А может, я врал себе, может, я просто трусил и не знал, как за это дело приняться. Разумеется, если бы одна из них сама на меня повесилась, я бы не корчил из себя праведника, однако безумных не нашлось, а уламывать и врать я просто не мог. В конечном счете, ни одна из них не стоила того, чтобы выступить подлецом. Лишь Мэри-Анн стоила любого преступления, но если бы мне каким-то чудом выпал шанс уболтать Мэри-Анн, я бы с радостью сдержал любое данное ей обещание.

Спустя пару месяцев я уже неплохо танцевал, а поскольку на танцульках умение драться идет по важности сразу за умением танцевать, я записался в вечернюю группу по боксу.

 

Ма писала, что соседского мальчика нашли после очередного урагана задохнувшимся в колючей проволоке, что Джим, фермер, с которым граничит наша земля, застрелился, а его семья уехала к родным в Калифорнию, но у моих, слава богу, все по-прежнему благополучно. Ханка благодарила за индейский охранный амулет, который я ей выслал. Я отвечал часто, но коротко, особо рассказывать было нечего: солнце и жара, пыль и песок, хоть они и не идут ни в какое сравнение с оклахомскими, работа тяжелая, но я справляюсь, чувствую себя отлично, в весе прибавил, бицепсы стали, как у соседского Мэттью, здоров, как бык, подружился с парой-тройкой отличных ребят, со всеми остальными лажу, не пью, не курю, не сквернословлю, всем доволен, кормят хорошо, волноваться совершенно не о чем, скучаю, конечно. О проклятых скунсах, тараканах и о неистребимых клопах, от которых не помогали ни окуривания, ни стирки, ни посыпание барака различными ядами, рассказывать не стал. Ма завалила бы рецептами и способами избавиться от каждой напасти, и заставила бы, чего доброго, провести их все в жизнь. С нее сталось бы строчить жалобные письма лейтенанту Дику, а если на то пошло, так и президенту Рузвельту. А у президента этой осенью нашлись заботыповажней, чем наши тараканы — в ноябре его переизбрали, чему я страшно рад, так как это означает продолжение спасительных для нас программ Нового курса.

Поздней осенью мы начали топить углем обе печи в бараке, только дощатые стены не держали тепло. Утром было трудно вылезти из-под одеяла, зато днем перестала мучить жара. Мои шесть месяцев истекли, и я колебался, подписываться ли на следующие полгода, до июня. С одной стороны, я истосковался по своим, а с другой — уже не мог представить, как буду снова ошиваться на нашей ферме, без дела, без работы, без танцев, без здешних друзей и без того, чтобы хоть издали видеть Мэри-Анн. Гилберт, разумеется, оставался. К сожалению, оставался и осточертевший Брэд.

В праздники родного дома не хватало сильнее всего. Но здесь тоже старались отмечать всякие важные даты. В День Благодарения за торжественным ужином каждый вставал и рассказывал, за что он особенно благодарен в этом году. Один за другим ребята повторяли, как благодарны Корпусу за жизненный опыт. Про деньги помалкивали, но не потому что за них не были благодарны, просто это не звучало так красиво. Когда подошла моя очередь, я тоже от всего сердца хвалил программу и благодарил все наше начальство и товарищей. А когда я еще про себя поблагодарил судьбу за дружбу с Гилбертом и встречу с Мэри-Анн, у меня даже голос дрогнул.

Прощаясь с отъезжающими ребятами, мы все вместе красиво сгруппировались на поляне, и сфотографировались на память. Фотографию я отослал своим. Ма ответила, что едва узнала меня, так я возмужал, и на полстраницы расписывала, как они все мной ужасно гордятся. Па сделал красивую рамку, и фотография теперь висит в гостиной, на самом видном месте.

 

Зима оказалась снежной, нам постоянно приходилось расчищать дороги от заносов, а один раз поднялась такая метель, что мы не смогли выйти на работу. Дик, которого я так искренне расхваливал за его внимание и попечение, заставил нас отпахать в субботу, и мы пропустили танцы. Я переживал за Гилберта, но он только плечами пожал.

С осени меня перевели вырубать больные деревья. В Колорадо появился какой-то жучок-вредитель, который заражал и губил лес, и надо было уничтожать все больные сосны, обвязанные лесниками красной лентой, чтобы жучки с них не перекинулись на здоровые деревья. Вместе с Грэгом мы спиливали ствол, срубали ветви и сучья, вытаскивали всю пораженную древесину до последней щепки через глубокий снег на пустое пространство, и там сжигали, залив керосином. Работа была ничуть не легче, чем на строительстве, стояли морозы, шерстяная зимняя форма больше стесняла и натирала кожу, чем грела, но легких работ для тех, кто, как я, ничего не умел, не было. К этому времени я уже точно не был таким дохляком, как по приезде. Я стал не только сильнее, но и увереннее в себе, и решительнее. Один раз я вспугнул рысь, при этом сам здорово испугался, но у меня был топор, и я не сошел с места, решив, что если она набросится, я ее зарублю. Ма меня учила всегда быть умнее, и уступать, не связываться, но мне хотелось вести себя как Гилберт с Брэдом. Рысь оказалась умнее меня, и скрылась в чаще. Когда она исчезла, я заметил, что вспотел от волнения, зато остался страшно горд собой, и поклялся больше никогда никому не уступать из трусости.

В те дни в местных газетах писали о скандале, случившемся в городке Долорес: после драки между местными ребятами и ребятами из тамошнего отряда Корпуса полиция арестовала зачинщиков из корпусных и посадила их в тюрьму. Тюрьма, судя по газетным снимкам, больше напоминала ветхий сарай. Остальные корпусные не покинули задержанных товарищей, общими силами сорвали сараюшечку с фундамента, заключенных освободили, а остов каталажки дружно дотащили до реки и бросили в воду. Почему-то, может, потому что местные тоже оказались не без греха, весь случай закончился для корпусных безнаказанно, никто даже под суд не попал. Газеты, конечно, радостно вцепились в редкое событие, бесконечно обсуждали происшествие, ругали «приезжих хулиганов», писали, что пора их осадить, положить конец, принять меры и всякое прочее, что любят писать про чужаков. Но на отношении к нам в Кортезе это никак не сказалось.

 

Зимой я уже чувствовал себя бывалым старожилом, по сравнению с прибывшими новичками взрослым, сильным, настоящим мужчиной, и когда замечал, как им тяжело, по примеру Гилберта старался ободрить, поддержать и помочь, чем мог. Только весной, в мой день рождения я как-то особенно расклеился. Этот день выпал на пятницу, мой сосед Артур отправился на выходные домой, он жил неподалеку, всего пять часов пешего ходу, а если ему фартило, его подвозили хотя бы часть пути. Я бы запросто прошел пять часов, но у меня были только письма Ма, и в них были плохие новости. Она писала, что Хана начала кашлять и отхаркиваться кровью. Красный Крест раздает маски, но с ними дышать еще труднее, и не может же ребенок жить в маске. Это меня испугало. Я был готов плюнуть на контракт и вернуться, но Ма в письме несколько раз добавила, чтобы я даже не думал об этом, что только благодаря моим 25 долларам они могут продолжать платить банковские взносы, а главное, дома я все равно ничем не смогу быть полезен, и она не выдержит видеть перед собой спину еще одного раздавленного бессилием и безработицей мужчиныМа уверена, что Хана поправится, она каждый день натирает ей горло, грудь и спину терпентином или растопленным салом, и поит ее сиропом от кашля, который готовит, добавляя в сахарную воду пару капель керосина.

 

На следующий день в баре в Кортезе мы с ребятами выпили за мое здоровье. Все меня поздравляли, я осмелел и на танцах сделал себе подарок — пригласил Мэри-Анн. Танцевать с ней оказалось мучительно, потому что приходилось изо всех сил удерживаться от попытки вдохнуть ее всю в себя, сжать в объятиях и прильнуть к ней. И в то же время было невероятно приятно кружиться под музыку совсем близко к ней, держа руку на ее тонкой спине, как будто медленно-медленно есть ванильное мороженое. Даже лучше. Потом я вернулся к своей обычной партнерше, Нэнси, и хоть Нэнси симпатичная девушка, но после Мэри-Анн бедняжка показалась черствым хлебом. На обратном пути Гилберт спросил:

— А как эта Нэнси?

— В порядке, а что?

— А далеко у вас дела зашли?

Парочки часто выскальзывали из зала и удалялись в темноту, а потом возвращались, красные, распаренные и делающие вид, что ничего не произошло. Все, конечно, догадывались, что они целовались, а может, и не только целовались.

— Не, ты что, ни на что серьезное Нэнси не согласится.

Гилберт засмеялся:

— Согласится, конечно. Если умеючи попросить, почти каждая согласится.

— А Мэри-Анн? — и сразу пожалел, что спросил.

— И Мэри-Анн. Чем она особенная-то?

— Конечно, особенная! — я тут же испугался, что он поймет, как мне Мэри-Анн нравится, и поспешил уверить, что от всей души желаю им счастья: — Вы подходящая пара.

— Ну-ну, нечего меня женить, — он вдруг разозлился. Я догадался, что это больное место, и все-таки не выдержал:

— А почему бы тебе и не жениться на ней? Лучше не найдешь.

— Балда ты, ЛукасНахрена мне жениться, если девчонки меня и так любят. И на Мэри-Анн свет клином не сошелся, даже самая красивая девушка не может дать больше того, что у нее есть!

Он произнес это с каким-то нехорошим значением, как-то непривычно пакостно усмехнулся и провел ладонью по волосам, но сейчас это движение показалось мне хвастливым и неприятным. Я не знал, верить ли ему. На секунду я почувствовал подлую радость, что он, вроде, сам отказывается от Мэри-Анн, как будто теперь у меня появился шанс, и тут же сам себе стал противен из-за того что готов воспользоваться случаем, и, как шакал, мчаться по волчьим следам Гилберта. В наказание себе я принялся оправдывать его: такая внешность и такое море обаяния, они как-то невольно подставляют даже хорошего человека. Гадкому утенку, вроде меня, гораздо легче уберечься от соблазна, так что не мне судить.

 

Но с тех пор я не мог удержаться, чтобы не следить за ними, и понял, что его похвальба была правдой. Она с него глаз не сводила. И взгляд у нее был тревожный, неуверенный, и выглядела она подавленной и несчастной. А он, который раньше танцевал с ней одной, с недавних пор принялся приглашать других девчонок, а один раз пошел к ней, она вспыхнула от радости, сделала шаг ему навстречу, но Гилберт, продолжая сверкать своей обычной безмятежной улыбкой, в последний момент свернул к сидящей рядом девушке и пригласил ее. Мэри-Анн так и осталась стоять, провожая их взглядом, и вид у нее был убитый. Пару недель назад мы с ребятами стреляли в консервные банки в каньоне, и я в шутку, совершенно наобум, выстрелил в птичку, ни на секунду не рассчитывая попасть. Птичка упала с куста как подкошенная. Теперь, глядя на Мэри-Анн, я испытал такой же ужас и жалость, как тогда, когда красивый, веселый, задорный, аленький самец-кардинал стал жалким, бездыханным комочком. Но то ведь была всего лишь птица, а тут живой человек, девушка, которая была такой прекрасной, со всякими мечтами в жизни, и вдруг, словно ее подстрелили, превратилась в подбитое, жалкое существо. Я не мог спокойно видеть ее унижение и боль, ноги сами понесли пригласить ее. Она пошла, но двигалась, как сломанная кукла, явно думая о другом. В этот раз не было никакой ванили, от нее веяло горечью и мучительной болью.

— Мэри-Анн, — я не знал, как ее утешить, — ты очень красивая, замечательная девушка.

— А? Да... — она все старалась так повернуться, чтобы держать в поле зрения Гилберта, а когда танец закончился, бросила меня на середине танцплощадки, пересекла зал быстрым шагом, и что-то тихо, но настойчиво принялась твердить ему, пытаясь схватить его за руку. Он отрицательно мотнул головой. И тогда она, не стесняясь, в голос зарыдала, повернулась, и выбежала из зала. Я помчался за ней, нагнал, она обернулась, наверное, подумала, что это Гилберт. Лицо ее было зареванным, распухшим, красным, ничего не осталось от ее красоты и уверенности. У меня дрогнуло сердце, уже не от влечения, а от непереносимой любви и перехватившей горло жалости. Я не знал, что сказать, просто стоял, сжав кулаки. Она спросила прерывающимся голосом:

— Лукас, вы ведь с ним друзья, да?

Я кивнул головой, хотя уже не был уверен.

— Вот ты скажи ему... Ты спроси его, что же мне делать?.. Скажи ему, что отец меня убьет, — и опять зарыдала в отчаянии.

Я растерялся:

— Мэри-Анн, умоляю тебя, не надо! Я с ним поговорю, прямо сейчас!

Помчался обратно в зал, протиснулся к Гилберту, потянул его за рукав. Гилберт недовольно вздохнул, вежливо извинился перед своей новой девчонкой, и поплелся за мной к окну.

— Гилберт, там Мэри-Анн... она... она говорит, что ее отец убьет. Гилберт, она хорошая девушка... — я чувствовал, что лезу не в свое дело, и не находил правильных слов, способных убедить его в столь очевидной истине. — Пожалуйста, выйди, она тебя снаружи ждет.

Гилберт некоторое время колебался, он колебался! Потом все же вышел. Я за ним не пошел, не мое это дело. Она в зал не вернулась, а он весь остаток вечера выглядел таким мрачным, что я не решался приставать к нему. Все же на обратном пути не удержался, спросил:

— Ну что?

— Хреново, — хмуро признался Гилберт. — Лучше я пока в Манкос буду ездить.

— А как же Мэри-Анн?

— Да уж как-нибудь, — вздохнул он. — Что я могу поделать?

— Жениться? — мне это казалось единственно возможным, но он ответил зло и раздраженно:

— Если я на каждой жениться примусь, мне придется стать мормоном.

И тут я полностью отчаялся. Почувствовал, что ненавижу его. Очарованный его силой, красотой и прочими достоинствами, я так долго видел в нем пример настоящего мужчины, так из кожи вон лез, чтобы ему понравиться, заслужить его уважение. А самого необходимого для мужчины — ответственности, в нем не нашлось. Такой прекрасный снаружи, внутри он оказался трухлявым. Мне и то от этого стало больно, а уж каково было Мэри-Анн, я себе даже не представляю. Он это, видимо, почуял. С того вечера мы разошлись, и оба знали, что больше мы не друзья. Он все больше сходился с Брэдом, и я старался не позволять их новой дружбе задевать меня. Вообще, мне стало не до них, на меня все тяжелее наваливалась тревога за Ханку, которой, судя по письмамМа, лучше не становилось. Я с нетерпением считал дни до конца контракта. Я знал, что теперь найду работу и в наших краях: что ни день правительство выдвигало инициативы Нового курса, а с приобретенным мной опытом и с хорошими отзывами меня бы точно взяли.

 

В середине мая в лесу вспыхнул пожар. По тревоге мужчин со всех концов парка срочно перебросили тушить огонь. Мне велели вырубать кустарник, чтобы остановить продвижение огня. Я рубил, как сумасшедший, пытаясь успеть создать голую полосу, но огонь был проворней меня, и подбирался все ближе. Когда я уже не мог терпеть жара и начал задыхаться от дыма, сквозь языки пламени я заметил на поляне Гилберта. Он был полностью окружен плотным кольцом пожара, но, не замечая этого, спиной ко мне, продолжал воевать с огнем. Я собирался крикнуть, предупредить его, но тут совсем рядом огромным костром вспыхнул куст, и мне пришлось отпрыгнуть. Жутко колотилось сердце и пересохло во рту. Гилберта я больше не мог различить из-за сплошной огненной стены. Я знал, что надо вызвать помощь, что-то сделать, в самом страшном сне я не желал Гилберту погибели, и уж точно не хотел, чтобы он сгорел по моей вине, но меня словно столбняк охватил. Конечно, уже через минуту я пришел в себя, и отчаянно заорал Дику и пожарникам:

— Там Гилберт! Гилберт внутри!

В эту секунду Гилберт сам выкатился сквозь горячие сучья с лицом, замотанным в рубаху. К нему тут же подскочили, накинули сверху одеяла, принялись хлопать, лить на него воду.

Везение у этого человека было непробиваемое, он был способен очаровать даже судьбу. Он и тут легко отделался. Санитар смазал ему жиром ожоги на плечах и перевязал царапины. Больше с ним ничего не случилось.

Остаток дня я по цепочке передавал ведра с водой, лишь изредка выходя из шеренги передохнуть. Каким бы плохим человеком он ни был, я испытывал огромное облегчение от того, что не оказался виновным в его гибели. Но я не мог забыть, что был момент, когда я онемел и едва не позволил ему сгореть заживо. Мне казалось, я потерял право кого-либо судить.

Пожар тушили еще несколько дней. Все мне здесь опостылело. Я считал дни до первого июня — конца моего контракта.

 

На День Поминовения, 25 мая, за несколько дней до моего отъезда домой все ребята из Корпуса были приглашены в Кортез. Был чудесный солнечный весенний день, и у меня впервые за долгое время было отличное настроение — я только что узнал, что Па нашел работу на постройке дорог, как раз в одном из новых правительственных проектов, где ему будут платить приличные деньги — три доллара в день. По тому облегчению, которое я вдруг ощутил, я понял, как, оказывается, все это время давила на меня ответственность за домашних.

В Кортезе одно праздничное мероприятие шло за другим — после волейбольной игры состоялись состязания с призами, затем на помосте прошли три дружеских боксерских матча, я даже пожалел, что не записался участвовать. Через весь город продефилировал красочный парад, возглавляемый духовым оркестром, мы все хлопали и смеялись, а вдобавок для присутствующих на площади накрыли столы с угощением. После обеда все отправились смотреть на родео, где победителю, способному дольше всех удержаться на быке, полагался приз в сто долларов. И как будто этого мало, оттуда мы перешли на поле, над которым два пилота на маленьких самолетах показывали отчаянные трюки воздушного пилотажа. Они даже сделали несколько заходов со счастливчиками-пассажирами. Повсюду щедро наливали сидр и раздавали попкорн. Мне казалось, что у меня самого выросли крылья, и я сам могу полететь, вроде этих пилотов, даже безо всякого самолета. Через неделю я буду дома, а как только вернусь, Ханкапридет в норму. А нет — теперь мы можем отослать ее в какое-нибудь безопасное место, где она выздоровеет! Тут я увидел Мэри-Анн.

Я не видел ее три недели, и за это время она изменилась. Похудела, а главное, она одна в толпе выглядела так, как будто вокруг не праздник, а похороны. Гилберта нигде не было. Я подошел к ней. Отвечала она коротко, только кивала «да», «нет». Я не выдержал:

— Мэри-Анн, извини, я знаю, что лезу не в свое дело, но раз так уж получилось, что я в курсе, и, поверь, мне не все равно... что с тобой происходит?

— Лукас, он меня бросил. Что со мной может происходить? Беременна. — Она сказала это четко и спокойно, даже холодно. — Что должно быть, то и произойдет.

Я подозревал что-то такое, но все равно растерялся.

— Я могу тебе чем-нибудь помочь?

— Нет, — она мотнула головой.

— Я могу на тебе жениться, — сказал, и сам своим ушам не поверил. Минуту назад у меня вроде таких планов не было.

Она фыркнула и похлопала меня по рукаву:

— Спасибо, мой милый Мамас-бой. Может, и придется. Славно заживем.

И все это время была такой спокойной, как будто я ее на танец приглашаю. Мне даже страшно стало от такого ледяного спокойствия. И чуть-чуть обидно, что мое предложение ее только насмешило. Я, если честно, иногда это себе воображал, и в моих фантазиях все кончалось иначе.

— Ты ничего плохого не задумала, Мэри-Анн?

— Я? — она пожала плечами. — Я — плохого? Именно от меня ты ожидаешь чего-то плохого? Все остальные тут несут с собой только добро, да?

И отошла. Я не осмелился тащиться за ней, почувствовал, что она хочет остаться одна. С горя пошел и выпил пива. А потом еще и вина. Там стояла бочка и во льду свободно лежали бутылки, и я принялся наливать себе стакан за стаканом. Рядом за каким-то хреном оказался Брэд, и начал ко мне цепляться:

— Ну что, подбираешь за Гилбертом огрызки?

— Вали отсюда, говнюк. — Я впервые так ругался, мне было наплевать. Но Брэд не угомонился, вокруг стояли его дружки, и им явно хотелось поразвлечься. Он издевательски захихикал:

— Он посеял, а ты пожнешь, да? Ничего, от него-то покрасивей будет.

Внутри меня поднялась волна невероятной ярости. От острой ненависти потемнело в глазах и зазвенело в ушах. Ничего не соображая, я автоматическим, привычным, отработанным движением со всей силы нанес Брэду апперкот. Он рухнул, как подкошенный, голова его ударилась о каменную ограду парковки.

Как появилась полиция, «скорая помощь», как меня арестовали, все это я помню через туман ужаса.

 

На суде прокурор указывал на «отягчающие обстоятельства» — что я был пьян, что напал первым и без провокации, он напоминал об «инциденте» в Долорес и требовал предостеречь других, наказав меня по максимуму. Свидетелей было предостаточно, все дружки Брэда. Общественный защитник что-то мямлил и беспомощно разводил руками. Главным его доводом в мою пользу было, кажется, мое прозвище. Местным присяжным это показалось недостаточным.

Если бы, я, как дурак, ожидал, что все ребята нашего Корпуса явятся рушить мою тюрьму, я бы долго ждал. Единственным, кто навестил меня, был Артур. Он же был единственным, кто на суде замолвил за меня доброе слово. Не потому что у меня не было других приятелей, но у всех уже закончился контракт, и всем хотелось домой. Я их понимаю. Один Артур жил поблизости, всего несколько часов пешком. Он рассказал, что Гилберт свалил на следующий же день после драки, и я опять не мог не подивиться тому, как легко везунчик избавлялся от всех несчастий, как будто волосы со лба откидывал. А Мэри-Анн вышла замуж за местного парня. Я и обрадовался и огорчился: ясно, что бедняжка вышла замуж под ружейным прицелом, но все же это спасение, и наверняка жених ее любит, ее нельзя не любить, и может, она еще будет с ним счастлива. Грустно, что я не стал этим счастливчиком. Впрочем, моя песенка спета. И все-таки, мне непереносимо, до боли обидно, что все получилось так глупо и нелепо. Брэд был говнюк иподонок, но настоящую ненависть, до сих пор лежащую во мне тяжелым, холодным камнем, которую я не могу ни выплюнуть, ни проглотить, которая останется во мне до моего последнего вздоха, я испытываю вовсе не к нему. Даже стараясь гадить, Брэд не сделал столько зла, сколько его походя, не нарочно, причинил Гилберт. И все же, никто из них не совершил такого ужасного, непоправимого греха, как я. Может, убей я настоящего виновника, я бы не был так ужасно наказан.

Только как наказать то, что безжалостней всего, что убивает вообще без причины и повода, мимоходом, как я когда-то убил кардинальчика? В последнем письме Ма сообщила, что нашей Ханы с нами больше нет. Маленькая, славная, чудесная, веселая, любимая моя сестренка скончалась от пневмонии. Проклятая пыль забила ее легкие. Что-то в этом мире чудовищно неправильно, я — только малая толика зла, и то — совсем не нарочно. К счастью, Ма не описывала ее смерть, я бы этого не выдержал. Но в голове сами собой возникали жуткие картины. А мне только этого не хватало — представлять себе, каково 
это — задохнуться. Ма сообщила, что Хана теперь лежит на кладбище, посреди бескрайней прерии. А еще Ма написала, что любит меня. Эти ее дрожащие буквы, они спасают меня.

 

И только теперь, когда ни дляХаны, ни для меня уже ничего не исправишь, в Оклахоме начались непрекращающиеся ливни. Мауверена, что это небеса послушались нашу Хану.

Очень вовремя, потому что я больше не смогу посылать им свои двадцать пять долларов.

 

 

Королева

Мальчик терпеливо ждал, пока соседи заснут, и чтобы самому не провалиться в дрему, обдумывал предстоящий побег. Обо всем остальном — о том, что когда-то он в своей тринадцатилетней жизни ел мороженое и пирожные, и иногда даже не доедал эти божественные лакомства, что плакал из-за сломанной машинки или лопнувшего мяча, мечтал кататься на карусели и купаться в море, что были мама, папа, старшая сестра, любимая собака, игры, книжки и своя комната, об этом лучше вообще не вспоминать. Да и было это все так давно! Восемь лет и три месяца назад. Считать можно, цифры не запретили. Когда наступило Великое Осмысление, ему было всего пять с половиной, и родители велели скрыть ото всех его умение читать. Помимо этого, в нем не было ничего ужасного, обычный легкомысленный дурачок, даже не осознающий своего счастья. Правда, его и сейчас мучили всякие мелочи, например, выбитый зуб, но это трудно забыть, если язык все время натыкается на распухшие десны. О том, что произошло с прежним миром, об окружавшем его сейчас, о людях, с которыми теперь приходится жить бок о бок, о том, что сам он превратился в истерзанного, несчастного и беспомощного дистрофика, размышлять бессмысленно и противно. С тех пор как погибли все родные, и у него не осталось здесь ни единого близкого человека, поддерживало только повторение доверенных ему текстов. Заученных книг было очень много. Когда выяснилось, что мальчик запоминает каждое слово, отец в течение нескольких лет почти без передышки читал ему, а когда книг не стало, продолжал пересказывать. Папа говорил, что книги не горят, а их хранители не погибают. Никаких чудес, конечно, не случилось: книги горели, и папы не стало. А на мальчика накатило такое непереносимое отчаяние, что он решил бежать. Все попытки пока были безуспешны, но он не сдастся, он будет убегать до тех пор, пока не вырвется, пока не исполнит поручение отца. Тем более, что у него нет другого способа жить дальше, и умереть, как это ни ужасно, тоже не спасет.

Тесная комната заполнилась звуками чужого неспокойного сна. Беглец поднялся со своего вороха ветоши, и осторожно двинулся к двери. Уже много раз ему приходилось проделывать этот путь по узкому проходу в кромешной тьме. Прошлой ночью он задел за кружку, и его сразу схватил бородатый, мрачный дядька из другого угла. Вот и сейчас скрип двери заставил замереть, но, к счастью, соседи только заворочались. Не у каждого хватает сил бодрствовать ночь за ночью. Прокрался по темному коридору, бесшумно ступая босыми ногами и ведя рукой по стене, медленно, стараясь не брякнуть, не скрипнуть, откинул с входной двери ржавый крюк, и выбрался во двор.

Снаружи налетели порывы ветра, сквозь драную рубашку пронзил холод. Ватник пришлось оставить, на него нашит предательский номер. Мертвенный лик  луны освещал двор, жутко высвечивая на площади виселицу с качающимися телами. Мальчик старался не смотреть в ту сторону, он терпеливо ждал, когда яркий диск заволокут тучи. В наступившей темноте стремительно пересек двор, и уже почти достиг подворотни, ведущей в путаницу кривых переулков, как кто-то сбил его с ног и навалился сверху тяжелой, смрадной тушей. Беглец забился, пытаясь высвободиться, но напавший принялся душить его и вдобавок завопил отвратительным, истошным голосом. По злобному, дикому вою он узнал страшную сумасшедшую тетку, постоянно рыскавшую по двору в поисках объедков. Тут же послышался лай собак, окрики сторожей и выстрелы. Тетка отвалилась, расползлась по земле рыхлой, бесформенной кучей, радостно ухмыляясь беззубым ртом: за поимку узника кидают съедобные отбросы. Во двор вбежали хрипящие, рычащие, роняющие пену псы, волоча на поводках солдат, глаза ослепил свет фонарика, нога в кованом ботинке врезалась под ребра, от острой боли потемнело в глазах. Пойманного поволокли к яме смертников, избивая по дороге.

И этот побег провалился. Это ничего не значит, он был готов к этому. Знал, что теперь будет больно и страшно, но так или иначе, он все равно здесь не останется.

Следующей ночью мальчик опять изо всех сил боролся со сном. Лежа в душной комнате, в мельчайших подробностях вспоминал все свои промахи и ошибки, стараясь продумать на будущее способ преодолеть каждое уже известное препятствие и предусмотреть любую возможную неожиданность.

Выждал, чтобы затих злобный сосед, и похожая на скелет женщина, ютившаяся напротив, и угрюмый, бормочущий под нос, полупомешанный старик, валяющийся под крохотным окном. Все эти забитые, измученные, запуганные люди пытались помешать его бегству, и мальчик давно научился опасаться всех окружающих, их страха, зависти или ненависти. Конечно, были и те, кто не мешал, — отворачивался или делал вид, что не заметил, но помогать не решался никто, ни узники, ни те, кто еще на свободе. Приходится рассчитывать только на себя.

В эту ночь он бесшумно прокрался по коридору, выскользнул во двор, убедился, что мерзкая пожирательница объедков не затаилась поблизости, что патруль с собаками далек, благополучно скользнул в лабиринт улочек, пересек весь Сектор и добрался до ворот. На этот раз все шло по плану — в это время караульный часто уходил погреться. Отчаянно цепляясь за решетки слабыми руками, узник вскарабкался до верха створок, перемахнул, изранившись, через стекло и колючую проволоку, и спустился с внешней стороны ограды, срывая кожу с ладоней. Никто не заметил его, никто не слышал и не остановил. Лежащий за пределами огороженного квартала ночной город равнодушно и безмятежно спал. Стараясь держаться в тени домов, босой, хромой и истекающий кровью беглец побежал как можно дальше от Сектора, падая и оступаясь. Остановился в нерешительности лишь перед открытым, широким, освещенным луной мостом. Мост просматривался как на ладони, а достаточно одного взгляда на полуголого, тощего, грязного подростка, чтобы даже без номеров на одежде догадаться, кто он и откуда. И тогда проще простого обнаружить выколотый на предплечье номер. Пока собирался с духом, из боковой улицы выехал автомобиль, высветив фарами хрупкую фигурку. Машина остановилась рядом с прижавшимся к стене мальчиком, из открытого окна послышался мужской доброжелательный голос:

— Ну, чего стоишь? Залезай внутрь!

Беглец вздрогнул, он не верил в добрые намерения чужаков.

— Залезай, тебе говорят! — Немолодой, лысоватый мужчина в гражданском дотянулся до пассажирской двери и открыл ее. — Быстрее!

У него не было выбора, глухие стены не позволяли скрыться, он обреченно влез внутрь. Машина тут же резко, с визгом, стартовала и помчалась вперед, прямо на дорожную заставу.

— Пожалуйста, не надо... — он всхлипнул от отчаяния. В этот раз он добрался так далеко!

— Заткнись, — в голосе водителя больше не слышалось никакой доброжелательности, он железной хваткой вцепился в руку своего пассажира, и затормозил только у опущенного шлагбаума. К машине подскочил солдат, распахнул дверь, направил внутрь ружье. Шофер пихнул солдату скованного ужасом пленника:

— Куда смотрите? Не видите, что ли, что они у вас как тараканы разбегаются?

Мальчик попытался выскочить, но было поздно. Больше он ничего не видел и не слышал, потому что от удара прикладом по голове потерял сознание и умер, так и не приходя в себя.

 

Той осенью было еще много ночей, в которые маленькому узнику удалось побороть усталость и страх, и решиться на еще одну почти безнадежную попытку побега. Иногда беглеца задерживали прямо в ночлежке, реже удавалось пересечь полгорода, пару раз он добирался до железнодорожных путей. Его хватали запуганные соседи, ловили безжалостные надзиратели или солдаты, останавливали добровольные помощники палачей. Каждая попытка заканчивалась неудачей, а многие — чудовищной расправой и мучительной казнью, после которой его откидывало к начальной точке — на прелое лежбище в тесной комнатушке, к упорным планам нового побега.

Лишь в ноябре ему удалось, наконец-то, избежать провала. Он добрался до полустанка и вскарабкался в идущий мимо товарняк. Промерз всю ночь, закопавшись в груду угля, и к рассвету оказался в каком-то большом городе. Поезд остановился, вдоль путей брели обходчики. Мальчик спрыгнул на насыпь, пригнувшись, добежал до домов и нырнул в маленькую, кривую улочку. Он надеялся, что в этом городе нет Сектора и тощий, босой оборванец не вызовет у жителей особых подозрений. Моросил дождь со снегом, измученный беглец из последних сил ковылял по узкому, пустынному переулку, обхватив себя руками, уже не скрываясь. Еще в пути он закоченел от встречного ветра, и теперь почти не чувствовал холода, только тело трясло и кровоточили ноги, сбитые о булыжную мостовую. От голода мутилось сознание. Он добрался как никогда далеко, но у него по-прежнему ни крова, ни пищи, ни безопасного убежища. Беглец впервые пал духом, и отчаяние лишало сил и упорства вернее, чем мучения. Рано или поздно его все равно схватят, так пусть уж поскорей, чтобы все прекратилось навеки, чтобы он провалился в безвозвратное небытие, лишь бы окончились бессмысленные страдания. Теперь, когда очевидно, что в мире нет никого, кому нужен он или его знания, полное исчезновение казалось единственным способом освобождения.

Дойду вон до того серого дома, там сяду, и будь что будет, решил он. Только чудо могло бы ему помочь, а чудо — сколько ни старайся и ни размышляй, не запланируешь. Но едва беглец доковылял до намеченного себе предела, дверь в стене распахнулась, толкнув его в плечо с такой силой, что он не удержался на трясущихся ногах, и рухнул. Раскрывшая дверь пожилая женщина ахнула, метнула испуганный взгляд по сторонам, убедилась, что улица пустынна, склонилась к упавшему мальчику, и втащила почти бесплотное тельце внутрь подъезда.

Она доволокла его до своей каморки под самой крышей. 64-151163193-48, или попросту — 48, — напоминала старушку-библиотекаршу из прежней жизни: высокая, худая, слегка сутулая, крупный нос, морщины, полуседые пряди зачесаны на затылке в гладкий пучок, темное, длинное платье, а глаза за очками светлые и хорошие. 48 усадила мальчика у маленькой печки, накрыла теплыми одеялами и напоила горячим чаем. Едва его перестало трясти и колотить, покормила с ложки бульоном с рисом и без колебания уложила грязного и вонючего мальчика на диван, застланный чистой простыней. Он спал почти бесконечно, а когда проснулся, все это оказалось не сном. Его спасительница тем временем сварила картофельный суп и испекла пирожки с капустой. Он ел уже сам. Женщина нагрела воды, и впервые за бесконечно долгое время он вымылся, а потом переоделся в принесенные ею чуточку великоватые мужские штаны и мягкий, теплый свитер.

Она ничего не спрашивала, он сам выдал заранее придуманную байку — что пришел из деревни. Женщина невесело усмехнулась:

— Можешь мне ничего не объяснять.

Он сначала испугался, что она не верит ни единому его слову, а потом решил, что раз так, то ничем не рискует, даже рассказав правду. У этого первого человека, позаботившегося о нем, оказались такие грустные глаза, такой мягкий и тихий голос, и рука ее гладила его затылок так ласково, а он так устал быть начеку и опасаться! Ему нестерпимо захотелось укрепить протянувшиеся между ними ниточки сочувствия и доверия. И он честно признался, откуда сбежал, и что случилось с его родными. Старушка вытирала глаза, вздыхала, жалела страдальца, утешала и поражалась жестокости людей. Он только удивился, как она сама умудрилась прожить так много лет, и ничего не знать про людей и не ведать, на что они способны, но вслух пробормотал:

— Удивительно было бы, если бы помогали, когда за это вешают.

Тут же спохватился своей откровенности, вдруг она испугается, или обидится. Но женщина улыбнулась, и ее улыбка была похожа на восход солнца после ночи с вурдалаками:

— Мне кажется, помогают так же, как подхватывают падающего ребенка — ничего сознательно не просчитывая, даже не думая. И делают это, когда иначе просто не могут. Наверняка, сами не смогли бы объяснить — почему.

Все, что больно и опасно, делаешь, только если нет выбора. А риск для протянувшего руку помощи чудовищно огромный и неоправданный. Но если те, которые не могут отвернуться, даже не способны объяснить собственных поступков, то как на них полагаться? Поэтому мальчик и насчет 48 не очень-то был уверен. Когда на второй день старушка заявила, что пойдет на рынок, беглец сильно опасался, что неожиданная благодетельница побрела вовсе не на рынок, а доносить в полицию, в надежде получить за это какое-нибудь крохотное благо. Он давно убедился, что для большинства чужих людей самый маленький пустяк важнее, нужнее и полезнее, чем его жизнь. Сложил в мешок горбушку, постиранную одежду, и уже намеревался благоразумно удрать, но перед глазами встала ее улыбка, — он не смел даже вспоминать, у кого в прошлом была такая же светлая, добрая улыбка, — и не смог заставить себя уйти во враждебное никуда.

Она вернулась одна, без полицейских, зато с хлебом, много-много хлеба, и с тремя мелкими, побитыми яблоками, все три отдала ему, он уже целую вечность не ел ничего вкуснее.

Отец учил, что у каждого есть имя, что на самом деле человек — не номер, поэтому он спросил 48, можно ли называть ее Бабушкой? Она опять улыбнулась, и он понял, что либо угадал, либо нашел для нее правильное имя.

Как ни странно, казалось, что Бабушка обрадовалась его появлению, словно раньше ей не хватало забот, а теперь у нее в жизни появилось долгожданное занятие. Ее худые веснушчатые руки слегка дрожали, но постоянно делали что-нибудь замечательное и доброе: жарили картошку, варили невероятно вкусный перловый суп, отрезали добавочный толстый кусок хлеба, заваривали чай, открывали следующую банку варенья, сладкого, как первые минуты свободы, стирали и штопали его одежду, перешивали в куртку найденное в чулане старое одеяло, замазывали и бинтовали ссадины мальчика.

На полке обнаружились старые шахматы. Игра всколыхнула память о детстве, он все еще помнил, как ходят фигуры и что обычно начинают Е2-Е4. Бабушка совсем не умела играть, не знала, как эта коробка к ней попала, даже забеспокоилась:

— Ох, не сдала я их, а тут ведь буквы...

— Ну и что? — Мальчик рискнул, и осторожно добавил: — А раньше целые книги были! Много!

Бабушка взглянула на пустые полки, и горько усмехнулась:

— А то я не знаю.

Он решился, и прочитал ей свой любимый рассказ «Случай на мосту через Совиный ручей». Она слушала внимательно, сцепив пальцы, а когда он замолчал, глубоко вздохнула:

— Мы натворили столько ужасных вещей, что оказались недостойны таких текстов.

Но Бабушка, конечно, была достойна. Мальчик не выдержал и принялся читать ей «4510 по Фаренгейту».

— Смотри, как все в этой истории полно благих намерений! — покачала головой старушка. — Хотели сделать людей счастливее, объясняли им, что без книг будет гораздо лучше... У нас-то так не церемонились: объявили, что людей стало «слишком много», и гораздо лучше будет вообще без них! А книги мешали. Казалось, без них будет проще...

— Да, если у кого-то внутри засели тексты, то... — мальчик сам не знал, как объяснить чудесное влияние книг на своих хранителей, и просто сказал: — ...эти люди, они как больные. Только не смертельно, а... наоборот... — Бабушка все равно не поверит, не стоит входить в подробности. И подытожил: — Но каждый из впитавших в себя книги сам становится заразным. А если кто-то еще и сам сочиняет, даже если в голове...

Тут он, наконец, спохватился и замолчал.

Она вздохнула:

— Нам хотелось самим выжить любой ценой. Выжили, а ради чего, ради кого, спрашивается? Напрасно...

— Бабушка, — мальчик покровительственно похлопал старушку по рукаву. — Какое же напрасно? Меня вон спасли! — И добавил, чтобы старушка больше не грустила: — Вы необыкновенно очень-очень хорошая.

Она закашлялась и повернулась к печке, проверить, готовы ли кукурузные лепешки.

Он часто читал ей, выбирая книги, которые больше всего ценил отец. О длинном возвращении воина на свой остров, о принце, защищавшемся сумасшествием от коварства и предательства, о сумасшедшем идальго, защищавшем несчастных, о вековом одиночестве людей, не умевших любить, о любви, которая сильнее смерти, и о печальной смерти двух юных любовников...

Когда уставал читать, они сражались в шахматы, и постепенно оба страстно увлеклись игрой. Поначалу его соперница совершала сплошные глупости, и мальчик досадовал:

— Ну нельзя же отдавать королеву за пешку! Это же самая сильная фигура!

— А мне кажется, что именно так будет правильно!

— При чем тут «кажется»? Это королевская игра! Шахматы требуют анализа, разума и логики!

— Если доверять одной лишь логике, можно додуматься и до того, что происходит сейчас, — не сдавалась Бабушка.

Постепенно кое-как разобралась, но по-прежнему то и дело путалась, отвлекалась, задумывалась, забывала, чей ход, постоянно переспрашивала, кто как ходит, не могла запомнить, что королева и ферзь, слон и офицер, ладья и тура — разные названия тех же фигур, не умела рокироваться и удивлялась, что пешка, дошедшая до противоположного края доски, превращается в королеву. Сама над собой посмеивалась, ни минуты не размышляла, не обращала ни малейшего внимания на ходы, и, тем не менее, абсолютно случайно, каким-то наитием, в решающий момент делала самый выигрышный, единственно правильный ход, совершенно невероятным чутьем мгновенно используя любую оплошность противника, умудряясь ставить ему мат за матом, порой даже не замечая победы. Когда он выпытывал, почему она приняла то или иное решение, оправдывалась:

— Сама не знаю. Вот взглянула, и кажется — а как же иначе? Так и иду. Все продумать и просчитать я больше не пытаюсь.

Ее слепое везение одновременно бесило и раззадоривало. Чем дальше, тем важнее казалась эта ускользающая шахматная победа, как будто от нее на самом деле зависело что-то решающее. Мир сузился до дурацких шахмат. Мальчик удвоил внимание и старательность, трясся над каждой своей фигурой, и при этом продолжал проигрывать досаднейшим образом. Привыкнув размышлять над провалами и неудачами, он пытался тщательно обдумывать каждую проигранную партию, выискивать прошлые ошибки, строить тактические комбинации и стратегические планы, но все его расчеты оказывались тщетными, их раз за разом крушили неожиданные варианты и неучтенные ситуации. Приходилось признать невозможное: Бабушка оказалась природным, стихийным гением этой игры чистого разума.

В перерывах между турнирами он исследовал жилище старушки. В чулане при крошечной кухоньке обнаружилась почти незаметная дверь, ведущая через узкий черный ход на чердак, а с чердака сквозь маленькое окошечко можно было вылезть на черепичную крышу. Мальчик долго тренировался на ощупь находить и бесшумно отпирать эту дверцу, десятки раз прополз в темноте до чердачного окна, изучил крышу и ближайшие переходы на соседние дома. В случае внезапного обыска или облавы он скроется этим путем. Как ни хорошо ему тут, это только привал, только остановка. Чем больше книг он доверяет старушке, тем быстрее он сделает для нее что может, и тем скорее настанет пора двигаться дальше. Даже шахматное безумие не позволяло забыть, что наверняка многим людям ненавистно то, что происходит, а с тех пор, как он встретил Бабушку, он поверил, что все его старания были не напрасны, что отец был прав — люди нуждаются в нем.

Сначала его спасительница возражала, а потом смирилась, поняла, что ему необходимо продолжить свой путь. Разумеется, это тоже оказалось причиной для заботливых хлопот: она сложила в старый рюкзак подходящую одежду, обнаруженную в чулане, насушила в духовке хлеб на сухарики, дотошно объясняла, как выбраться из города и куда ведут различные дороги. Но мальчик со дня на день отодвигал неизбежное решение вернуться из теплого, сытного дома на холодные, опасные улицы чужого, злобного, пронумерованного мира. Покинуть человека, который был ему рад и стал близок, оказалось невероятно тяжело и страшно. С каждым днем бывший узник становился все сильнее и увереннее в себе, но душа его зацепилась за это место, как взгляд цепляется порой за огонь.

Когда они сели за их последнее шахматное сражение, про которое он еще не знал, что оно окажется последним, именно старушка обозначила всю судьбоносность результата:

— Ход этого турнира решит судьбу игроков! Побежденный будет мыть посуду!

Он засмеялся. Внезапно у него возникло непривычное искушение играть, подобно ей — легко, бездумно и стихийно, положившись на вдохновение, отбросить постоянные расчеты и размышления. Словно читая его мысли, Бабушка подбодрила:

— Правильно, не трусь, куцый хвост, доверяй себе и другим.

— Это когда я трусил-то? — задохнулся от возмущения мальчик, и отважно, без колебаний и рассуждений сдвинул стоявшую перед королевой белую пешку на середину поля, на d4. И добавил назидательно: — А доверять можно только себе.

— Ишь ты! Вот это ты уже напрасно, — она зеркально повторила его ход собственной черной пешкой. — Сначала Они перестали людям доверять, потом научили людей не доверять друг другу, затем отобрали у них книги, казнили всех Книжников, так или иначе уничтожили всех Грамотеев, а кого хотели, заключили в Сектор... И позаботились, чтобы никто не мог сбежать, даже в книгу. Их как раз очень устраивает, чтобы каждый полагался только сам на себя.

— Мне приходилось полагаться только на себя, — огрызнулся мальчик. — Никому другому я не был нужен!

— Конечно, нужен! Просто вы друг в друга не верили, а чудо не может наступить там, где в него никто не верит, — махнула рукой старушка.

От ее слов он растерялся. Ведь все, с кем ему приходилось иметь дело, предавали, пытали, убивали. Кроме мамы, папы и старшей сестры. Ну, и старика, отдавшего ему ватник. И еще того дядьки, который запретил соседям выгонять его. И женщины с солдатской кухни, которая всегда выкидывала отбросы именно тогда, когда он подходил порыться в объедках. Еще был солдат, кинувший ему в яму хлеб. И караульный один раз отвернулся, он тогда думал — случайно... А потом повстречалась Бабушка...

— Я боюсь доверять, — признался он и потрогал языком впадину от зуба.

— Они тоже. Думаешь, я тебя не боялась? Просто ты уже был едва живой, вот я и осмелела. — И шутливо дернула его за ухо.

Сама хорошая такая, добрая, смелая, вот и думает, что все такие. Он растрогался, расслабился, почувствовал, как отлегла, отпустила постоянная потребность контролировать и проверять каждое свое действие, и пошел почти наугад — рядом с первой своей пешкой поставил соседнюю, прикрывавшую до этого офицера. И сразу спохватился, пожалел о рисковом ходе, никогда бы так не поступил, если бы хоть чуточку подумал! Теперь эта вторая пешка ничем и никем не защищенная, подставлена выдвинутому черному вражескому солдатику! Чему доверять-то? Чужой невнимательности, что ли? А Бабушка, всегда действовавшая наобум, вдруг, наоборот, задумалась над доской, причем так надолго, как будто на этот раз избрала победной тактикой измор противника. Ему даже показалось, что она погрустнела. Наконец, вздохнула и решилась:

— Нет, меня не обхитришь! Не примем вашу жертву!

И вместо того, чтобы съесть беззащитную фигурку, тонкими, мелко дрожащими пальцами передвинула на одну клетку собственную пешку, стоявшую перед ее королем. Пешка послушно прикрыла свою соратницу, встав наискосок. Он продолжал играть, положившись на интуицию, исходя из первого порыва, и ходы его, может случайно, а может, из-за приобретенного неосознанного опыта, были удачнее прежних, сделанных после вдумчивого размышления.

— Вот видишь, — бормотала Бабушка, — не такая уж я страшная и коварная, зря ты мне не доверял...

Правда, зря. Самому теперь странно вспомнить.

Но она на этот раз совсем потеряла бывшую уверенность, принялась, наоборот, бесконечно думать, прикидывать. Ее трясущаяся рука то и дело неуверенно парила над фигурами. Наконец решилась:

— Эх, будь что будет...

— Шах королеве — это никакой не «будь что будет». Если уж предупреждать, то надо говорить «Гарде», то есть «Берегись», — буркнул мальчик.

— Да, если беречься, то королевой придется жертвовать, — Бабушка сказала это с такой внезапной, необъяснимой печалью, что у него защемило сердце.

— Бабушка, да не бойтесь вы, даже если проиграете, вымою я вашу посуду! — утешил он ее великодушно.

— Я тебе верю, миленький мой! — засмеялась старушка. — Я как тебя в самый первый раз увидела, так сразу понадеялась, что вот, наконец-то, нашелся мой спаситель!

Мальчик расхохотался. Конечно, хорошие, добрые, смелые люди, для которых и были написаны книги, рискуя собственной жизнью ради спасения гибнущего, всегда при этом твердо рассчитывают заполучить простака, который будет им чистить ботинки, гулять с их собачкой или поливать кактус! Он вновь склонился над доской, пытаясь разобраться в ситуации, поразмышлять над возможными вариантами, и опять уступил неодолимому, необъяснимому соблазну доверяться себе и ей: вместо того, чтобы спасать свою королеву, продвинул вперед ту самую пешку, которую Бабушка пощадила в самом начале. Однако на этот раз ее черный слон с неожиданным равнодушием слопал его ферзя, и Бабушка опрокинула съеденную фигурку, как он ее учил. Досадуя на свою доверчивую беспечность, он машинально снял королеву с доски. И все же, очень скоро пророчество доморощенного гроссмейстера-Бабушки осуществилось: белая пешка сумела дойти до края, тут же превратившись в нового ферзя, причем его удачное местоположение позволило мальчику в несколько ходов впервые поставить своей противнице мат.

Долгожданная победа обрадовала его так сильно, как будто он победил не рассеянную старушку, а всех своих неисчислимых врагов. Бабушка не обиделась на его неприкрытое ликование, наоборот, радовалась вместе с ним, даже пошутила, что отныне она за него спокойна: шахматы прокормят его всегда и везде, и впредь чудеса хлынут сплошным потоком.

Посреди своего торжества мальчик внезапно ощутил, что теперь несомненно настала пора уходить. Радость мгновенно испарилась. Старушка словно догадалась — неожиданно притянула его к себе и поцеловала в лоб. Он боялся трогательного прощания, поэтому так и не решился признаться, что уйдет на рассвете, даже не стал раздеваться. Заснуть в тот вечер мешала сосущая тоска и тревога.

 

В предрассветный час мансарду затряс сильнейший грохот в дверь, оглушили крики «Полиция! Открывайте!». Мальчик вскочил с дивана, и, не размышляя, отдался спасительному инстинкту, толкнувшего его к черному ходу. Он успел услышать, как рухнула входная дверь, топот сапог, истошный крик Бабушки и громовой выстрел. Вздрогнул, как будто попали в него, пронеслась отчаянная мысль — успел ли прочитать ей достаточно? Теперь никогда не узнает... А ноги уже сами несли его, руки машинально распахнули и прикрыли за ним тайную дверцу, тело вырвалось наружу и, перепрыгивая с крыши на крышу, беглец стремительно удалялся от приютившего его дома.

Задержался мальчик только на секунду, когда поскользнулся, упал на бок, и что-то больно кольнуло в бедро. Из кармана штанов выпала и покатилась по скату черная королева. Он не стал ловить ее. Королева принесла себя в жертву ради пешки, и пешка не имеет права растратить дарованное чудо попусту. Ему необходимо продвигаться к концу лежащего перед ним поля его сражения, оставляя позади как можно больше людей, защищенных от самого ужасного книгами. Пока горит даже одна спичка, темнота не кромешная, и он призван переходить с места на место, чтобы, подобно фонарщику, зажигать, зажигать крохотные очаги, которые невозможно потушить, потому что книги горят, но негасимо пламя их слов...

Тьма расступалась, над сумрачным, печальным городом вставала заря. Сверху ему было видно, как в окошках загораются огоньки, в домах встают, просыпаются люди. Когда он исполнит свой долг, день станет яснее, а он вновь окажется обычным смертным. Взамен бессмысленных цифр он получит обратно собственное имя.

Его зовут Адам.


Вернуться назад