ИНТЕЛРОС > №9, 2014 > Как философствуют камнем

Сергей ШАРГУНОВ
Как философствуют камнем


19 октября 2014

(Грант Матевосян. Твой род)

«Не нравишься ты мне, жалкий ты, не нравишься, сын мой, кровь моя, первенец мой, моя надежда, плохой ты, злости в тебе никакой. Твой дед, а мой отец Ишхан — у него лошаденка была, небольшая, чистых кровей, на вид невзрачная, неказистая, для армии и то не взяли, забраковали, так, говорят, от злости лопалась, когда какая-нибудь другая лошадь опережала ее, летела как осатанелая, легкие звенели, из ноздрей пламя рвалось, так вся и разрывалась, кроха этакая, от злости. У Ишхана все злым должно было быть: и собака на цепи, и дети, и крапива у изгороди, и змея в палисаднике. А ты нехороший. Кого ни спрошу, хвалят тебя и смеются, — мол, и добрый ты, и совестливый, да-а-а… И этот смех ихнийменя ножом по сердцу, ранит меня, сын мой, сын мой».

Рассказ Гранта Матевосяна «Твой род» темен, словно лес. Он пьянит постепенно — пока читаешь, не замечаешь, что набираешься, но, встав из-за стола, чувствуешь головокружение.

Впрочем, всякий ли в наши дни вытерпит эту терпкость?

Бродишь, заблудившись, темно перед глазами, лес, лес…

Этот рассказ — монолог простого человека, и отчасти поэтому его понимание требует усилия.

Факты, события, приметы, семейные корни переплетаются в странную гущу, а вдобавок все излагает женщина, отчаянная, измученная, переживающая, и она повторяет одни и те же фразы и эпизоды, и, наконец, все из армянского быта, так что имена сливаются в один гул: ИшханАмазАветик, а следом слипаются и колоритные обстоятельства судебИшханаАмазаАветика и иже с ними.

У рассказа есть несколько граней, о которых хотелось бы сказать, но есть, по-моему, и любопытные аспекты, создающие художественно-социальный контекст вокруг рассказа.

С них и начнем. Рассказ Матевосяна — как бы окно в «горный мир», одно из бесчисленных свидетельств попытки выстроить «дружбу народов», насытить общий воздух отдельным пряным ароматом. Это плод времени, когда работали целые институты перевода с языков народов Союза, в Литинституте была национальная квота, экзотический текст становился пропуском в толстый журнал, а несколько текстов конвертировались в писательскую корочку. Так и вижу чуткую переводчицу Анаит Баяндур, подбирающую оттенки смысла и цвета. Так и вижу редактора, обдумывающего слова и тщательно распутывающего клубок фабулы. Все сказанное мною лишено иронии или осуждения. Как пишут вфэйсбуке — «мне нравится». Не хочу утверждать, что Матевосян нарочито усиливает «дикарскую экзотику» в тексте, но и не могу исключать. Таково, вообще, особое обаяние «национальной литературы» — читаешь, укачивает от незнакомой топонимики, словечек, имен, но груз фактуры воспринимаешь почтительно, с серьезностью, как частьхудожественного, в ряду эпитетов или метафор.

Но усилие при чтении — это не просто про кавказскую, среднеазиатскую или якутскую прозу, это часть всего тогдашнего проекта. Можно жаловаться на цензурные ограничения, из-за которых взрослых людей держали в детском неведении. Однако опубликовать такой рассказ большим тиражом для «широкого читателя» само по себе вызывающее навязывание зрелости, по сути, идеологический эпатаж, каковым и являлось насаждение серьезной литературы. Учитесь плавать! Вижу «нормального советского человека», инженера, офицера, садовода: склонившись над «Твоим родом», шевелит губами… Не идеализирую и не романтизирую, но ведь были, были они, «массовые читатели», вот такой прозы! И больше того — рассказ имел успех. Казенный фон парадоксально содействовал благодарному и внимательному восприятию произведений настоящего искусства — литературы или кино — и их дальнейшему резонансу. В том словесном (во многом догматично-лозунговом) обществе, которое нынешнему, кликово-клиповому, не снилось, рассказ Матевосяна возник как нечто острое, свежее, занимательное. Несоветский и неантисоветский, насыщенный подлинностью.

И здесь от стороннего контекста перейдем прямо к тексту — да и к автору.

Рассказ пересказывать незачем: это перечень бережно перебираемых жестокостей, грубостей, обид.

Но при всей насыщенности событиями и страстями рассказ, демонстрирующий поверхностный жаркий слой бытия, несомненно, претендует на тайные философские ходы. Да и нет никакого рассказа, есть терзания автора. Две идеи борются здесь: идея совести и идея силы, и, кажется, обе занимают писателя Гранта Матевосяна, мучительно сливаясь в его душе.

Что-то мучительно противоречивое даже в форме повествования. Сама форма — концептуальное высказывание. С одной стороны, как было сказано, исповедь простого человека, и здесь должно быть много воздуха и наива. Все это есть, но есть и другая сторона, чувствуется четкая рука оформителя, перед нами точно бы артефакт, законченная, отделанная вещь в себе: не расслабленный поток речи, а напряженный психоделический речитатив.

Идея совести толком даже не проговаривается, но ясно, что она существенна, потому что выступает антитезой тому «горному миру» или вечному «каменному веку», в котором царят суровые нравы, и такая рефлексивная проза не нужна, бессмысленна, оказывается, по выражению героини, жалкой. Христианство, ислам, язычество? Религия не главное. Тут действуют прямые и резкие люди, и автор, становясь писателем, то есть неженкой, вырывается из родоплеменного круга, предает его, расписывая и заостряя колорит знакомого быта для постороннего наблюдателя, как экскурсовод для туриста — «кто кого притесняет, кто чьей женой завладел, кто где в засаде притаился, чью скотину хотят прирезать и из какой безвестности и на кого пуля выскочит». Местному такая «этническая» литература часто смешна, фельетонна (неместному часто — откровение), но она передает главное — тугой традиционализм общины.

Эти сельские люди близки к природе, а значит, способны легко убить, считают, что именно животное (а порой и зверское) делает тебя настоящим человеком, отсюда заключение: «Совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка, жалость и совесть — это одни сопли». Близость к природе наделяет то ли мнимыми, то ли реальными магическими способностями: «Моя мачеха была из совиной породы, как забухает среди ночи, как завоет, значит, где-то кровь пролилась». Отсюда и тьма примет. Это тот дух, который вдохновил Кнута Гамсуна на пышный роман «Плоды земли». «Ведь люди как-никак важнее скотины, — сказал он. Аксель же думал совсем по-другому: — Скотина важнее, а люди всегда найдут себе пристанище на зиму». Догадайтесь: это из кого, из Матевосяна или Гамсуна?

Разумеется, автор гиперболизирует знакомый ему мир — ласка, забота, любовь живы здесь так же, как и везде. Но просто под словом «совесть» он, пожалуй, подразумевает «цивилизацию». Цивилизация — жесткие и брезгливые действия казаков-«колонизаторов», собственные слабость, боязливость, сомнения, сочинение прозы и сладость русского перевода. Да, это все изнеженность. А на другой чаше весов — сила. Только философствуют тут не ницшеанским молотом, а ножом, ружьем или просто камнем по голове. Реальность пещеры — бесстрашная, гордая, безжалостная, где хаос инстинктов окольцован порядком заветов и запретов.

Не об этом ли и другая проза Матевосяна, в свое время хорошо известная?

Повесть «Мы и наши горы» о чудесной естественности сельских чабанов. Повесть «Осеннее солнце», где тяжелые нравы селян (как бы оживших каменных глыб) возводятся в добродетель, а худшее свойство — «нытье». Надо держаться своей земли и порастать в нее — о том же и повесть «Хозяин»: герой-лесник, хоть и тяжел и мрачен, но зато слит с природой, верен селу.

В рассказе «Твой род» я ощутил смятенное авторское эго — путь из узкого родного мира в мир большой, довольно чуждый, рассеянный и пугливый, отчасти презираемый, но и дразнящий.

Как быть? Каким? Чьим? Возможен и нужен ли ответ?

На самом деле, в рассказе присутствует и историческое пророчество.

Вслушаемся в гулкие проклятья-вопрошания по поводу сближения с «бледнолицыми» и «мягкотелыми»: «А хорошо ли, что твои, твои здешние, они не склоняются, и не выпрямляются, и не живут, сонные, добрые, ленивые, произрастают себе, ежели ты срубил их, значит, срубил, ежели не срубил, значит, живые еще, шапку с головы у них ежели унесли, значит, унесли, ежели не унесли, на голове еще, значит».

Так таинственно и пьяняще говорил армянский Заратустра. «Не живут». И зажили… Непуганых «советских идиотов» смели и сменили горячие рубаки.

Эта драма культурного слома и вспыхнувших войн особенно ярко проявилась на Кавказе.


Вернуться назад