ИНТЕЛРОС > №126, 2014 > Откуда берется прошлое? (АПОЛОГИЯ АНАХРОНИЗМА)

Андрей Олейников
Откуда берется прошлое? (АПОЛОГИЯ АНАХРОНИЗМА)


23 июня 2014

BREAKING UP TIME: Negotiating the Borders between Pre­sent, Past and Future /Eds. C. Lorenz, B. Bevernage. — Gottin- gen;Bristol (CT): Vandenhoeck &Ruprecht, 2013. — 274p. — (Schriftenreihe der FRIAS School of History. Vol. 7).

Schiffman Z.S. THE BIRTH OF THE PAST. — Baltimore: The Johns Hopkins UP, 2011. — XVIII, 316 p.

На рубеже тысячелетий историческая наука столкнулась с двумя вызовами, по­ставившими под сомнение прочность ее эпистемологических и институциональ­ных оснований. Сначала «лингвистический поворот» 1960—1980-х гг. заставил усомниться в очевидности различия между художественным и основанным на документах историческим повествованием (поскольку и то, и другое, в конечном счете, является репрезентацией отсутствующей действительности). А последовавший за развалом Восточного блока и Советского Союза бум памятисильно поколебал доверие к способности историков, стоя над схваткой, создавать объ­ективный и поучительный рассказ о трагических событиях XX в. Над истори­ками, по словам Пьера Нора, «нависло невыносимое подозрение в том, что они всего лишь защищают свои корпоративные интересы. Так, словно бы история, в конечном счете, была просто памятью одной профессиональной группы, кото­рая трясется над своими карточками и привилегиями и из-за своего спокойного ремесла сделалась глуха к подлинной истории, состоящей из боли и страданий мужчин и женщин»[1].

Две книги, представляемые в этом обзоре, дают серьезный повод для предпо­ложения, что наступает новый этап в проблематизации оснований исторической профессии, когда под вопросом оказывается та очевидность, которая позволяет историку непредвзято и беспристрастно различать настоящее и прошлое — со­храняющий и утративший свою актуальность порядок вещей. Этой, главным об­разом, теме посвящен вышедший в прошлом году под редакцией голландского теоретика исторического знания Криса Лоренца и его бельгийского коллеги Бербера Бевернажа сборник статей «Раскалывая время: переговоры о границах между настоящим, прошлым и будущим», составленный из работ известных на Западе интеллектуальных историков. Теоретические притязания другой книги — монографии американского историка Захари Шиффмана «Рождение прошло­го» — кажутся не столь масштабными. В ней в основном речь идет о том, как итальянскими гуманистами XIV—XV вв. была открыта идея анахронизма. Но уже то обстоятельство, что эта идея не была изначально присуща историческому зна­нию, позволяет релятивизировать принцип онтологической несовместимости по­рядков прошлого и настоящего, утвердившийся, начиная с XIX в., в качестве не­обходимого условия изучения истории. Ведь было время, когда прошлое не выступало собирательным понятием для обозначения предмета исторического исследования. Так было в античности, где была история, но не было представле­ния об анахронизме. Так во многом обстоит дело сегодня, когда все чаще говорят о травматическом прошлом, которое «не собирается уходить», а также о том про­шлом, которое уже не подотчетно «цеховым» историкам (как это их ни расстраи­вало бы) и живет «своей жизнью» в культуре массового потребления (становясь предметом для специалистов по так называемой public history). Книга Шиффмана замечательна тем, что, будучи конкретным исследованием в области истории идей, позволяет узнать о природе исторического знания едва ли не больше, чем иные философские работы на ту же тему.

Впрочем, нельзя сказать, чтобы эта тема была очень хорошо разработана в со­временной философии истории. Есть, конечно, работы Райнхарта Козеллека[2], объясняющие происхождение исторического времени модерна из разрыва между «пространством опыта» и «горизонтом ожидания». Прошлое отделяется здесь от настоящего по той причине, что имеющийся на сегодняшний день социальный опыт заведомо воспринимается как упраздняемый в перспективе прогнозируе­мых социальных трансформаций. Историки тем охотнее наделяют прошлое ста­тусом самостоятельного и существующего помимо их воли объекта познания, чем отчетливей видят его практическую нерелевантность для настоящих и будущих поколений. Кроме того, есть работы Франсуа Артога[3], попытавшегося историзировать порядок отношения прошлого, настоящего и будущего для отдельных культурных эпох (предмодерна, модерна и постмодерна). Однако ни Козеллек, ни Артог, по крайней мере эксплицитно, не проблематизировали способность устанавливать различие между прошлым и настоящим, которая по умолчанию вменяется историкам, равно как и всем прочим здравомыслящим людям. Мне из­вестны имена только двух философов, открыто оспоривших квазиестественный характер этой способности: Мишель де Серто[4] и Франк Анкерсмит. Поскольку с работами Анкерсмита я знаком гораздо лучше, постараюсь на контрасте с ними показать, почему проблематика, развернутая в рецензируемых книгах, представ­ляется мне достаточно новаторской.

Анкерсмит неустанно подчеркивал, что прошлое не обладает настолько само­стоятельной природой, чтобы мы могли мыслить его в отрыве от историографи­ческого текста. Прошлое не воссоздается, а напрямую конструируется историче­ским повествованием. Тем самым вопрос о возможности различения прошлого и настоящего переводится им из области непосредственного темпорального опыта в область тех конструктивных особенностей повествования, которые производят «эффект реальности» прошлого. Вслед за Роланом Бартом Анкерсмит различает «предиктивную структуру» (сюжет) и «детали описания» (экфрасис) в качестве базовых элементов повествовательной конструкции. Эффект реальности про­шлого возникает благодаря напряжению между этими элементами. С одной сто­роны, «детали описания» номинально подчинены авторскому замыслу, не име­ют самостоятельного значения и призваны обеспечивать непрерывность сюжета. Но с другой стороны, они обращены к читателю, поскольку их основная функция состоит в том, чтобы создавать иллюзию его присутствия при тех событиях, о ко­торых идет речь в повествовании. Другими словами, они обнажают зависимость повествования от настоящего, в котором находится читатель. Представляя раз­личного рода повседневные и бытовые trivia, они сводят к минимуму ту дистан­цию между прошлым и настоящим, которая задается «предиктивной структу­рой». Иначе говоря, эти детали, принадлежа в равной степени к прошлому и настоящему, несут угрозу связности повествования и по сути (хотя Анкерсмит и не употребляет этого термина) представляют собой потенциальный анахронизм. Это означает, что по мере того, как читатель становится пытливым критиком и осознает свою активную роль в сотворении (эффекта) прошлой реальности, он должен испытывать все большее затруднение с проведением сколь-нибудь отчет­ливого объективного различия между прошлым и настоящим. Современное ис­торическое знание застает себя именно в такой ситуации. «Как стирается граница между реальным миром и искусством в современном художественном творчест­ве, — пишет Анкерсмит, — так же стирается граница между прошлым и настоя­щим благодаря последним революциям, произошедшим в историописании. В от­личие от недавнего времени, сегодняшний исторический объект характеризуется неуловимостью и прозрачностью, делающими проблематичным разграничение прошлого и настоящего»[5].

Однако проблематичность такого разграничения на стороне объекта, особенно заметная на примере таких историографических жанров, как микроистория и ис­тория повседневности (чей «эффект реальности», по мнению Анкерсмита, ана­логичен тому, который производят ready-mades в музеях современного искус­ства)[6], еще не является аргументом в пользу невозможности провести его на стороне субъекта. Ведь у каждого из нас может быть свое восприятие и пережи­вание прошлого. Поэтому в другой своей работе, «Возвышенный исторический опыт»[7], Анкерсмит делает попытку укоренить различие между прошлым и на­стоящим в травматическом опыте разрыва с прежней идентичностью. Речь там, правда, идет о кризисе не столько индивидуальной, сколько коллективной иден­тичности, происходящем вследствие революций, войн или иных социальных катаклизмов. Эти потрясения, уничтожая привычные социальные порядки и цен­ности, раскалывают жизнь людей на прошлое, с которым они продолжают свя­зывать лучшее время своей жизни, и настоящее, к которому вынуждены при­спосабливаться. Ключевой для понимания этой работы Анкерсмита является подразумеваемая в ней (но нигде эксплицитно не сформулированная) готовность признавать произошедшие потрясения как необратимые. Далеко не всякие по­трясения, сколь катастрофичными и масштабными они бы ни были, могут про­изводить «возвышенное» прошлое. Такой способностью, с его точки зрения, без­условно, обладает Великая французская революция, покончившая со «старым порядком» (к которому Анкерсмит обнаруживает ту же симпатию, что отличала в свое время Эдмунда Бёрка и Алексиса де Токвиля), но открывшая новую эпоху в истории человечества. Однако ею не может обладать, например, Холокост, по­скольку победа стран антигитлеровской коалиции избавила нас от необходимо­сти приспосабливаться к нацистскому режиму и, таким образом, предотвратила утрату прежних нравственных ориентиров. Иначе говоря, возможность проведе­ния границы между прошлым и настоящим в теории Анкерсмита обосновывается довольно специфическим пониманием завершенности некоего кризисного пе­риода. Чтобы превратить его в прошлое, которое может вызывать сколь угодно интенсивный, но все же отвлеченный от злобы дня познавательный интерес, ис­торик нуждается в достаточно комфортном настоящем, которое не угнетало бы его сознанием моральной ответственности за то, что продолжает происходить на его глазах. Парадоксальность этой теории заключается в попытке продлить жизнь классическому историзму XIX — начала XX в.[8], привив к нему понятие травмы, применяемое сегодня для осмысления позднейших исторических катастроф, пережитых человечеством начиная, по меньшей мере, с Первой мировой войны. Ра­ботая над книгой, Анкерсмит словно не заметил, что память о травмах XX — на­чала XXI в. уже не обеспечивает современных историков преимуществом того перспективистского видения прошлого, которым обладали их великие предше­ственники. Это память тех, кто за все прошедшие годы так и не научился отличать прошлое от настоящего. Она зовет к отмщению и требует законодательного уве­ковечивания. В истории, говоря словами Пьера Нора, она видит «всего лишь длинную череду преступлений против человечности»[9]. В отличие от травматиче­ского опыта в трактовке Анкерсмита, эта память не отчуждает нас от настоящего, но, напротив, еще сильнее привязывает к нему.

Теперь я могу вновь обратиться к сборнику «Раскалывая время». Тематическое единство этому изданию, состоящему из четырнадцати статей очень разных по своим исследователь­ским интересам авторов, придает введение, на­писанное составителями. Не ставя себе целью обозреть все работы, вошедшие в этот сборник, я остановлюсь, главным образом, на тех поло­жениях вступительной статьи, которые имеют программное звучание. Главное, на что стоит обратить здесь внимание, — это смелая по­пытка поставить под вопрос идею качествен­ного различия прошлого и настоящего. По мнению авторов, это различие возникает не в силу каких бы то ни было независимых от ис­торика обстоятельств (будь это «завершение эпохи» или, как у Анкерсмита, опыт отчужде­ния от прежней идентичности), а устанавлива­ется им самим; во всяком случае, за желанием выстроить его с самого начала должна просматриваться определенная полити­ческая и моральная инвестиция. Лоренц и Бевернаж ссылаются в этой связи на мнение авторитетного немецкого историка Люсьена Хёльшера, призывавшего к освобождению от традиционного «предрассудка», будто профессиональная ис­ториография, независимая от общества и политики, «является сугубо "наблюда­тельной" дисциплиной, которая в то же самое время не побуждает к действию» (с. 11). Они также сочувственно цитируют американского историка Элазара Бар­кана, настаивавшего на том, что «к историческим конструкциям, поскольку они продолжают формировать наше видение мира, следует относиться как к отчет­ливой и непосредственной политической деятельности, которая осуществляется по особым научно-методологическим и риторическим правилам» (с. 10).

В последние годы практически во всех странах труд историков стал пользо­ваться повышенным вниманием со стороны властных элит и влиятельных общест­венных движений. Желание консолидировать общество, преодолеть фрустрацию, вызываемую памятью о национальных трагедиях, восстановить «попранную» ис­торическую справедливость находит выражение в судебной и законодательной по­литике современных государств. Принимая «мемориальные законы», запрещаю­щие сомневаться в характере определенных исторических событий (подобные принятому в 1990 г. во Франции закону Гэссо, вводящему уголовное преследование за отрицание Холокоста), снимая срок давности за преступления «против человеч­ности», вводя новые и упраздняя старые праздничные даты в национальном кален­даре, государство активно вмешивается в работу историков, вынуждая их к пере­осмыслению понятия своей профессиональной ответственности. Эта ситуация, по мнению составителей сборника, делает еще более проблематичным расхожее представление о том, что прошлое может как-то самостоятельно отдаляться от на­стоящего, превращаясь в удобный предмет для беспристрастного исторического рассмотрения. Наиболее критичным, в этой связи, должно показаться занятие ис­торией ближайшей современности. Однако из тех высказываний историков Новейшего времени, которые приводят в своей статье Лоренц и Бевернаж, следует, что их авторы, оправдывая свои научные интересы, прибегают к помощи все той же старой догмы. Так поступает историк вишистской Франции Анри Руссо. Объ­ясняя свой отказ от предложения выступить в качестве эксперта на процессе над Морисом Папоном (министр в правительствах де Голля и Жискар д'Эстена, он был начальником полиции Бордо в годы Второй мировой и отправил в концлагеря бо­лее тысячи евреев), Руссо говорил о том, что хороший историк должен уметь видеть прошлое на дистанции и сопротивляться навязываемой ему роли «возмутителя па­мяти» (с. 21). В сходном ключе рассуждает голландский историк Боб де Граафф, участвовавший в работе комиссии, созданной правительством Нидерландов для изучения так называемой «резни в Сребренице» (массового истребления мусуль­ман, произведенного войсками боснийских сербов в июле 1995 г.). Он признает, что катастрофы такого рода практически сводят на нет различие между прошлым и настоящим. Те, кому посчастливилось выжить в них, продолжают ощущать на себе их последствия, словно они произошли вчера или даже сегодня. Однако, по мнению де Грааффа, историк, в отличие от свидетеля подобных злодеяний, гораз­до свободнее в своем обращении с прошлым. Он может «вызывать его к жизни по собственному усмотрению, равно как и волен лишать его жизни, позволяя прош­лому вернуться в прошлое» (там же). Любые социальные катастрофы, сколь ужасными они ни были, когда-то лишаются своего травматического воздействия и потому могут быть «историзированы», то есть заключены в соответствующий временной контекст. Историзируя их, историк «закрывает эпоху, признавая ее сугубо индивидуальный характер». В этом де Граафф находит социальное оправдание работы историка. Он должен «подводить черту под жертвенностью» (с. 22). Ком­ментируя это высказывание, Лоренц и Бевернаж находят очень выразительную метафору. Они уподобляют работу историка, стремящегося держать прошлое в от­веденных ему границах, пограничному патрулю. Профессиональные историки, словно пограничники, стерегут границу между прошлым и настоящим. И каждый из них решает сам, как поступать с ее нарушителями — видеть ли в них нелегальных мигрантов, подлежащих депортации, или шпионов враждебного государства.

Справедливо указывая на неизбежную политическую ангажированность ис­торической профессии как на едва ли не самый важный фактор, препятствующий ее восприятию в качестве невинного академического занятия, Лоренц и Бевернаж признают, что подавляющее большинство современных историков сохраняют веру в возможность непредвзятого и относительно безболезненного выделения прошлого из настоящего. Парадоксальная устойчивость этой веры могла бы стать хорошим основанием для того, чтобы говорить о ней как своеобразном политическом анахронизме и поставить вопрос о возможности дальнейшего существо­вания исторической профессии в условиях, когда этот анахронизм осознается с нарастающей очевидностью. Однако составители этого сборника воздержи­ваются от такой (философско-социологической) постановки вопроса, предпочи­тая располагать интересующую их проблематику в более комфортных для при­влекаемых ими авторов культурологических рамках.

Все составившие сборник статьи достойны отдельного и самого серьезного ана­лиза. Здесь я ограничусь краткой аннотацией лишь некоторых из них. Первая статья сборника — работа Алейды Ассман «Трансформации режима Нового време­ни» — недавно, по счастью, переведена на русский язык и опубликована в № 116 «НЛО»[10]. Приведу из нее лишь одну цитату, содержащую, на мой взгляд, наиболее интригующий тезис Ассман: «Прошлое начинается в тот момент, когда захлопы­вается дверь, отделяющая прошлое от будущего»[11]. Любопытство отечественных историков может вызвать статья Клодии Верховен «Чревоточины в русской исто­рии», предметом которой является образ исторического времени, созданный раз­ными представителями русской революционной интеллигенции XIX—XX вв. Франсуа Артог предложил для сборника работу «Модерный режим историчности перед лицом двух мировых войн», в которой попытался ответить на вопросы: «Ка­ким образом этот режим, основанный на категориях будущего и прогресса, смог устоять в двух мировых войнах?» и «Что означала вера в историю между в 1918 и 1945 гг.?» Люсьен Хёльшер в статье «Загадки исторического порядка: разрывы, од­новременность и отношение прошлого, настоящего и будущего» рассказывает о том, как и почему начиная с Первой мировой войны история уже не воспри­нималась в качестве осмысленного и непрерывного целого. Константин Фазолт в работе «Раскалывая время — избегая времени: самоутверждение и знание о про­шлом» старается с помощью философии Людвига Витгенштейна обосновать свой тезис о том, что различие между настоящим и прошлым является продуктом по­литического мышления, сформировавшегося в условиях раннего модерна. В статье «Глобализация и время» Линн Хант рассматривает изменения, которые сегодня переживает традиционная западная периодизация истории.

Перейдем теперь к монографии Захари Шиффмана, в которой исследуется вопрос о происхождении идеи качественного разли­чия между прошлым и настоящим. Связывая происхождение этой идеи с открытым в эпоху Ренессанса представлением об анахронизме, автор «Рождения прошлого», как может пока­заться, не говорит ничего существенно нового по отношению к тому, что было известно рань­ше, в первую очередь благодаря искусствовед­ческим работам Эрвина Панофского[12]. Однако это впечатление неверное. Шиффман руковод­ствуется совершенно иной интуицией. В пре­дисловии он предлагает рассматривать свою работу как скромное примечание к книге свое­го друга, профессора истории Чикагского уни­верситета Константина Фазолта «Границы истории»[13]. И поскольку она, действительно, имеет большое значение для понимания за­мысла Шиффмана и, как я мог заметить, практически не упоминается в работах современных российских историков, на ней стоит остановиться отдельно.

Фазолт написал небольшую, но чрезвычайно амбициозную работу, в которой с весьма редкой для академического историка прямотой заявляет о том, что его дисциплина представляет собой «опасное знание», поскольку всегда самым тес­ным образом была и остается связана с политикой. Гораздо более определенно, чем это удается сделать Лоренцу и Бевернажу, он утверждает, что тот образ на­всегда ушедшего, необратимого (и потому доступного средствам «неангажиро- ванного» анализа) прошлого, который историческая дисциплина выпестовала в течение нескольких столетий, обязан своим существованием политическому изобретению, сделанному религиозными реформаторами и гуманистами, оспа­ривавшими универсалистские притязания папства и императоров Священной Римской империи. Это изобретение — идея абсолютной несовместимости про­шлого и настоящего. Благодаря ему Марсилий Падуанский, читая Новый Завет, мог не находить там ничего, что оправдывало бы верховенство папской власти, Лоренцо Валла — разоблачать подложность «Константинова дара», Эразм Рот­тердамский — указывать на то, что греческое слово «эклессия» следует пере­водить не как «церковь», но как «собрание». Значительную часть своей работы Фазолт посвятил заочной полемике, которую вел немецкий врач и правовед Гер­ман Конринг (1606—1681) с Бартоло да Сассоферрато, итальянским толковате­лем Кодекса Юстиниана, жившим в XIV в. Вопреки авторитету Бартоло, дока­зывавшего, что римский император издревле и по праву считается «господином мира» (dominus mundi), лютеранин Конринг не находил сколько-нибудь серьез­ных доводов в пользу столь продолжительной непрерывности римской государст­венности и, таким образом, оспаривал идею «перехода империи» (translatio im­perii). К тому же он указывал на существование суверенных территориальных государств, на которые власть императора уже никак не распространяется. Сего­дня возражения Конринга представляются нам более чем очевидными. Однако в его время они требовали разрыва с традицией определенной правовой культуры, одним из ярких выразителей которой как раз и был Бартоло. Фазолт подчерки­вает, что аргументация итальянского юриста была достаточно последовательной и воспринималась в свое время не менее «естественно», чем сегодня нами вос­принимаются аргументы Конринга. Поэтому было бы несправедливо присуждать ему победу в их заочном споре. Просто в случае Конринга мы имеем дело с рож­дением новой политической критики, которая требует изучать спорные явления, располагая их в соответствующем временном и пространственном контексте. Этот контекст не обнаруживается сам по себе, но является производным от опре­деленных политических целей, которые преследует историк в своей работе.

В отличие от Фазолта, предпочитающего говорить об открытии идеи анахро­низма как об «историческом восстании» (historical revolt), Шиффман стремится показать, что оно совершилось не на пустом месте. Прежде чем прошлое могло обнаружить свою несовместимость с актуальным порядком вещей, его необхо­димо было отличить от настоящего и осмыслить как реальность особого рода. Это осмысление растянулось на века. Античным историкам суть этого отличия была еще неведома. Конечно, было бы глупо утверждать, что они настолько не ориен­тировались во времени, чтобы вообще не различать прошлое и настоящее. Речь идет лишь о том, что они не рассматривали это различие как конститутивное для производства исторического знания. У них не было концепции «конкретного» прошлого («the» past). Прошлое, которым они располагали, было «множествен­ным» (multiple), и эта множественность самым непосредственным образом сказывалась на характере создаваемых ими повествований. Эти последние расска­зывают о многочисленных событиях политической жизни, которые непрерывно сменяют друг друга, оставляя читателю гадать, какие из них обладают большей, а какие меньшей значимостью. Для того чтобы могла возникнуть идея «единого прошлого» (а не просто прошедших во времени отдельных событий), потребова­лась совершенно иная интеллектуальная культура. Ее предпосылки были соз­даны христианской теологией, в первую очередь Аврелием Августином, кото­рый, по словам Шиффмана, сформулировал «новую концепцию человеческого существования, позволяющую воспринимать его как единое целое, проявляющее себя в пространстве, специально предназначенном для человеческого действия» (с. 79). В этом пространстве (saculum) прошлое, настоящее и будущее сосущест­вуют одновременно. И хотя прошлое здесь еще неотделимо от настоящего, оно уже не является множественным и эпизодическим, каким оно было в сочине­ниях античных историков. Возможность для систематического различения про­шлого и настоящего появляется только в эпоху Ренессанса благодаря практике подражания (imitatio) высоким образцам античной мудрости и словесности, куль­тивируемой гуманистами. Прошлое здесь уже осознается в своей исторической конкретности, но еще не дистанцируется от настоящего настолько, чтобы превра­титься в предмет отвлеченного научного рассмотрения. Оно, как пишет Шиффман, «не соотносилось с временным пространством, расположенным где-то вдали от настоящего, поскольку такое пространство еще не существовало» (с. 147). Напротив, гуманисты имели дело с «живым прошлым», с которым был возможен непосредственный контакт. Иллюстрацией такого контакта может по­служить знаменитое письмо Макиавелли, написанное им в декабре 1513 г. Франческо Веттори, в котором он рассказывает о том, как каждый вечер, возвращаясь домой с прогулки, сбрасывает у дверей своего кабинета грязную будничную одежду и, облачившись в дорогое платье, «достойное царей и вельмож», входит в круг мужей древности, чтобы вести с ними беседу о причинах их поступков. Чи­тая сочинения древних авторов, гуманисты, главным образом, старались найти там достойные подражания примеры выдающихся мыслей и деяний. Но отнюдь не в первую очередь они были озабочены тем, чтобы изучать эти примеры в их собственном пространственном и временном контексте. Для них существовали римские историки, Ливий и Тацит, но не римская история как таковая. Сущест­вовали римские поэты, Вергилий и Гораций, но не было такой вещи, как «класси­ческая поэзия». Необходимость в строгой контекстуализации явлений прошлого возникает тогда, когда она помогает формулировать актуальные политические претензии. Лоренцо Валла, к примеру, разоблачил «Константинов дар», создав выдающийся образец историко-филологической критики, во многом потому, что в этом разоблачении нуждался его покровитель, король Неаполя Альфонсо Ара­гонский, враждовавший с папой Евгением IV. Говоря о политической природе исторической контекстуализации, Шиффман следует тем идеям, которые были уже сформулированы Фазолтом, и не предлагает в этом отношении ничего суще­ственно нового. По-настоящему новой и чрезвычайно интригующей выглядит описываемая им дальнейшая эволюция ренессансной идеи анахронизма. Пройдя долгий путь от «живого прошлого» у Петрарки и Макиавелли, она под влиянием картезианской мысли трансформируется в трудах Монтескьё в то дистанциро­ванное от преходящих забот настоящего историческое прошлое, которое сегодня продолжает еще восприниматься в качестве отличительного признака «зрелого» исторического мышления.

Шиффман, безусловно, создал замечательную работу в жанре истории идей, которая может помочь избавиться от того пренебрежительного отношения к ана­хронизму, которое продолжает господствовать в среде профессиональных исто­риков. Ведь анахронизм — это то, что таит в себе всякий образ прошлого, даже если он многократно подтвержден ссылками на самые надежные и достоверные источники. Анахронизм — это опыт прямого контакта с прошлым, который пред­шествует последующему, хотя далеко не всегда успешному, его опредмечиванию в историческом исследовании. Шиффман показал, что за время своего существо­вания историческое знание производило разные образы прошлого. Развитие этого знания — это постоянный переход от прежних видов анахронизма к новым.

Однако если смотреть на «Рождение прошлого» из той перспективы, которую я постарался обозначить в связи со вступительной статьей Лоренца и Бевернажа к сборнику «Раскалывая время», нельзя не признать, что книга Шиффмана ско­рее отвлекает, чем приближает нас к лучшему пониманию современного состоя­ния исторического знания и того опыта анахронизма (стирания границы между прошлым и настоящим), который его сопровождает. В этом отношении работа Шиффмана сильно уступает работе Фазолта, который недвусмысленно указал на исходную политическую мотивацию, стоящую за всякой попыткой демарка­ции областей прошлого и настоящего. Профессиональному историческому зна­нию все еще недостает той зрелости в понимании своей политической и мораль­ной ответственности, которая отличает современные социальные дисциплины, и в особенности социологию. И пока в среде историков или теоретиков истории не найдется кого-нибудь, кто, по примеру Пьера Бурдьё, напишет работу под назва­нием «За ангажированное знание», они будут продолжать верить в то, что про­шлое отделяется от настоящего без их участия.

 

 

[1] Нора П. Расстройство исторической идентичности: [Док­лад на международном «круглом столе» «История, исто­рики и власть». РАН, Москва, 2 февр. 2010 г.] // Мир исто­рии: российский электронный журнал. 2010. № 1 (http://www.historia.ru/2010/01/nora.htm).

[2] См., например: Koselleck R. Futures Past: On the Semantics of Historical Time / Trans. K. Tribe. N.Y.: Columbia Univer­sity Press, 2004.

[3] См., например: Hartog F. Regimes d'historicite. Presentisme et Experiences du temps. P.: Seuil, 2003.

[4] См.: Certeau M. de. L'ecriture de l'histoire. P.: Gallimard, 1975.

[5] Анкерсмит Ф.Р. История и тропология: взлет и падение ме­тафоры / Пер. с англ. М. Кукарцевой и др. М.: Канон+; РООИ «Реабилитация», 2009. С. 264. Перевод уточнен по оригиналу: Ankersmit F.R. The Reality Effect in the Writing of History // Ankersmit F.R. History and Tropology: The Rise and Fall of Metaphor. Berkeley: University of California Press, 1994. P. 155.

[6] См. об этом: Олейников А. Микроистория и генеалогия ис­торического опыта // Казус: индивидуальное и уникаль­ное в истории. М.: Наука, 2007. С. 379—393.

[7] Анкерсмит Ф. Возвышенный исторический опыт / Пер. с англ. под науч. ред. А.А. Олейникова. М.: Европа, 2007.

[8] Эта попытка следует из давней идеи Анкерсмита, что пост­модернизм является радикальной версией историзма. См.: Ankersmit F.R. The Origins of Postmodernist Historiography // Historiography Between Modernism and Postmodernism / Ed. J. Topolski. Amsterdam: Rodopi, 1994. P. 87—119.

[9] См.: Нора П. Указ. соч.

[10] Название статьи было переведено не вполне точно. См.: Ассман А. Трансформации нового режима времени / Пер. с англ. Вл. Кучерявкина под ред. А. Скидана // НЛО. 2012. № 116. С. 16—31.

[11] Там же. С. 24.

[12] См.: Панофский Э. Ренессанс и «ренессансы» в искусстве Запада / Пер. с англ. А. Габричевского. СПб.: Азбука-клас­сика, 2006.

[13] Fasolt C. The Limits of History. Chicago: University of Chi­cago Press, 2004.

 


Вернуться назад